супруг змеи.

NC-21
Завершён
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 4 624 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
2 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

допущение.

Настройки
      Каждая половица в особняке была уложена ещё в прошлом веке, и, поскрипывая под шагами с той размеренной покорностью, какая свойственна лишь старому, хорошо выдержанному дереву, они создавали под ногами ощущение шаткой и ненадёжной устойчивости, пока Ха́ле тащила супруга под руку на верхний этаж в их общую спальню. Сквозь подошвы туфель она чувствовала вибрацию каждой доски. Стены, выкрашенные в бледный, выцветший за многие годы темно-оранжевый цвет, напоминавший теперь скорее запёкшийся след раненого дикого животного, хранили в себе запахи многих часов ругани, и именно той, что длилась всё время, пока тянулось дело Ильке́ра Ильга́за, и даже задолго до него. Запах этот въелся в штукатурку, смешиваясь с табачным дымом и старой пылью, и сейчас, когда они поднимались по лестнице, он вдруг ударил в ноздри. Возможно, потому что её собственное дыхание стало глубоким и частым, как перед прыжком. В гостиной, куда из прихожей вела широкая деревянная арка, время текло иначе, застревая в ворсе ковра, разостланного так, чтобы его багряный орнамент, напоминающий застывшее пламя, обрамлял собой всё пространство, собирая в центре тяжелую мебель и пару стульев. Там слонялись без дела оставшиеся гости вечера просмотра кинофильма, который был прерван внезапной «технической заминкой». Они переглядывались, не зная, то ли разойтись по домам, то ли остаться, прислушиваясь к тому, что происходит этажом выше. Кто-то машинально крутил в пальцах бокал, и тихий звон стекла казался там, наверху, частью того же напряжённого действия. Женщина втолкнула мужа в комнату, и этот жест получился неожиданно грубым, неловким, ибо она сама не знала, откуда в теле взялась такая сила. Словно за месяцы унижений и бессонных ночей где-то глубоко в её мышцах накопился электрический заряд, который теперь, вырвавшись наружу, делал движения неумолимыми. Она чувствовала, как напряжены руки, как ладонь впилась в его предплечье, ощущая под тканью пиджака кость и горячую, сбивчивую пульсацию.              Исмаи́л, не успевший восстановить равновесие после их схватки в прихожей, где он пытался удержать её за локти, шепча бессвязные оправдания, которые она даже не слышала, попятился, зацепился каблуком лакированных туфель за край ковра и влетел в спальню спиной вперёд. Дверная ручка, врезавшись ему в поясницу, вынудила его согнуться, издав тот короткий вскрик, в котором смешались скорее изумление и уязвлённая мужская гордость, нежели физическая боль. Ха́ле захлопнула дверь рукой, и звук разнёсся по коридору, заставив замереть гостей внизу, и перевела дыхание. В спальне, куда они ворвались, находился лёгкий полумрак, женщине пришлось дернуть выключатель центральной лампы под потолком. Покрывало на широкой кровати было сбито набок, открывая уголок простыни.              — Ха́ле, — Исмаи́л удержался, вцепившись в тумбу пальцами, но его рубашка, которую она разодрала минуту назад, сползла с плеча, обнажив ключицу и часть груди, покрытой редкими седыми волосками, и эта внезапность и неуместность делала его одновременно уязвимым и нелепым, лишая того остатка достоинства, который он пытался сохранить. Голос внезапно сел, превратившись в хрип, в котором смешались усталость, растерянность и то самое, первобытное, что она услышала в прихожей, когда он, пытаясь удержать равновесие на лестнице, вдруг посмотрел на неё не как на жену, не как на сообщницу, а как на противника, способного нанести удар, — Ха́ле, что ты делаешь? Я всё объясню!              Она шагнула к нему, и он инстинктивно отшатнулся, его спина встретила удар об стену с таким звуком, будто кто-то резко выбил пыль из старого ковра. Супруга подошла вплотную, так близко, что почувствовала терпкую амбру, ваниль и замшу, которые когда-то казались ей воплощением надёжности. Это вдруг вызвало в ней тошнотворное отвращение, смешанное с ледяным, незнакомым ей самой торжеством. Ярость прошлась по спине, заползая без стеснения за шиворот и разрастаясь там в огненном мерзком плюще, на мгновение превратившимся в мокрую испарину. В сыром воздухе наступила чуткая тишина, которая давила на плечи, ведь день вчерашний подарил веру, а день сегодняшний расставил все по местам. Даже если удалось обмануть собственное самолюбие, правда настигла бы и накрыла, словно самое душераздирающее желание броситься ей в ноги с истерикой. Женщина замахнулась и отвесила ему вполне театральную и лишенную нежности пощёчину. От этого удара Исмаи́л потерял равновесие, его нога скользнула на паркете, и он, не удержавшись, осел на пол, ударившись плечом о ножку кровати. И в его глазах, поднятых к ней снизу вверх, она увидела наконец не привычное высокомерие, не снисходительное терпение. А он в этот миг смотрел на неё так, словно видел впервые. Свет лампы падал сверху, высвечивая жёсткие скулы, расширенные зрачки, плотно сжатые губы — и в этом лице, искажённом ревностной яростью, не оставалось ничего от той принципиальной и выдержанной, как дорогое вино, женщины, которую он знал тридцать лет.              Она стояла над ним, тяжело дыша, и от неё исходил жар, почти физический, как от разогретого на огне оливкового масла, как от открытого пламени. Исмаи́л замер, придавленный этим жаром к полу, как беспомощная загнанная дичь, уперевшаяся рогами в хищницу, какой она представала сейчас. Это кто-то чужой, кто вселился в её тело, кто пылает ревностью так сильно. Он не мог отвести взгляда, не мог отвернуться, смутиться, перестать смотреть на ее увесистую грудь, сдавленную алым пиджаком, которая часто вздымалась. Его страх постепенно перерос и перемешался в нём с каким-то болезненным, запретным восхищением.              — Ты боишься? — её голос показался чужеродным, потому что никогда прежде она не говорила с ним так. Послышалась издевка, которая смешалась с едва различимым шепотом шелковой простыни, сместившейся под тяжестью его руки, когда он попытался встать. Это не то, что он хотел бы услышать. — Ты, который смотрел, как я унижаюсь перед следователями? Как наш сын терпит эти нападки прессы?! Ты, который знал всё с самого начала?!              Ха́ле, глядя на его беспомощные попытки встать, и замечая, как дрожит его обнажённое плечо, прикрытое лишь сползшей тканью, вдруг ощутила, что гнев, ещё минуту назад кипевший в ней и требовавший выхода, начинал остывать, уступая той пустоте, которая образуется внутри, когда рушится последняя опора, на которую ещё можно было опереться. Она сделала шаг назад, неожиданный для неё самой, и прозвучавший громче, чем следовало, потому что каблук её туфли, наступив на край ковра, придавил его к полу, и половица под ней отозвалась долгим, протяжным стоном. Вместе со звуком из щелей потянуло сухой древесной пылью. Исмаи́л, воспользовавшись этой секундной передышкой, выпрямился и встал на ноги, поправляя рубашку дрожащими пальцами, но ткань, разодранная от ворота до середины груди, не слушалась, сползая снова и обнажая ключицу, на которой, в том месте, где она переходила в плечо, виднелся старый шрам от ее острых ногтей. Мышцы ног дрожали мелкой, унизительной дрожью, и он не мог это контролировать.              — Объясни, — женщина не унималась. Он перевел дыхание, и воздух, проходя через его горло, издал едва слышный свистящий звук, такой, какой бывает у курящих много лет людей. В груди что-то хрипело, и этот хрип казался ей ещё одним доказательством его внутренней гнилости. — Объясни мне сейчас, здесь, глядя мне в глаза, как это вышло, что наш сын теперь сидит в камере, а ты, зная всё, позволял нам унижаться на весь Стамбул?!              — Я не знал, — произнёс он наконец, и каждое слово давалось ему так, будто он выталкивал их из себя, преодолевая сопротивление, — не знал, что он… что там будет то, что случилось. Я думал, он просто испугался. Мальчишка, горячая голова. Я хотел защитить его, Ха́ле. Как ты защищала всегда. Я думал, что смогу.              Ха́ле, слушая его и чувствуя, как под рёбрами начинает зарождаться ноющее напряжение, которое всегда предшествовало её самым тяжёлым решениям, медленно покачала головой, и свет лампы, падая сверху, выхватил из полумрака её лицо, сделав его похожим на замаскированную гримасу отчаянья. Супруга подошла к кровати и, не глядя, села на край, туда, где покрывало было сбито плотнее всего, и её пальцы, коснувшись простыни, нащупали ту самую вмятину от головы, что осталась, видимо, после того, как её супруг, уходя вниз встречать гостей, лежал здесь, обдумывая что-то своё, и этот след, ещё не успевший расправиться, казался ей теперь зримым доказательством его спокойствия, его умения спать, когда всё вокруг разрушалось. Простынь была прохладной, почти ледяной, и этот холод передался её ладони, заставив плечи сжаться ещё сильнее. Она посмотрела на него, и в её взгляде, устремлённом на него, не было слёз, жалости, лишь почти спокойная решимость, которая возникает у человека, когда он наконец перестаёт цепляться за то, что держало все эти годы, и отпускает себя на волю течения. Исмаи́л попытался подойти к ней ближе, нависнуть, как это делала она, поскольку в нём вдруг проснулась привычная мужская повадка, желание вернуть контроль, сжать её плечи, заставить посмотреть ему в глаза так, как раньше, когда она ещё верила. Но он не успел подойти достаточно. Нога в алой кожаной туфле поднялась и замерла в воздухе. Каблук нацелился ему в грудь. Она не толкнула, не ударила, а лишь приставила острие туфли, преграждая путь.              — Стой, — произнесла надменно, не желая прикосновений.              Каблук стоял ровно, тяжело, обозначая точку, из которой не стоило двигаться. Сквозь тонкую кожу обуви она чувствовала жар его тела, дрожь, пробегавшую по мышцам, и это ощущение власти, сосредоточенное в подошве её туфли, вдруг показалось красноречивым. Он стоял, боясь шелохнуться, потому что любое движение могло превратить это предупреждение в боль. Руки повисли вдоль тела, пальцы непроизвольно сжались, но он не посмел коснуться её ноги, не посмел отвести её, не посмел и принять. Он ощущал вкус крови во рту. Кажется, при падении он прикусил щёку. Он смотрел на её руки, спокойно лежащие на сбитом покрывале, и не мог поверить, что эти же руки минуту назад с такой силой толкнули его. Уголки губ женщины вдруг дрогнули в жестокой и игривой ухмылкой победительницы. Исмаи́л не знал, чего ждать, и именно это незнание лишало его последних сил.              — Ты думал, — проговорила она, не опуская глаз, — ты, проживший со мной тридцать лет, думал, что я поверю в это? Что я поверю в твою слепоту, в твоё незнание, в твоё… желание защитить? Ты спутался с Бериль и этого достаточно для того, чтобы я возненавидела любые твои оправдания.              — Ха́ле, — сказал он, и в его голосе, наконец, прорвалась безысходная боль, которая не умеет выговариваться словами и потому выходит наружу только в таких коротких, сдавленных звуках. Чего она ждала от него все эти месяцы. — Ха́ле, что мне сделать? Скажи мне. Что мне сделать? Я расскажу тебе все о Бериль, о том, что произошло. Все, что захочешь, слышишь? Только скажи, что именно.              Она долго смотрела на него, на его лицо, покрытое сетью морщин, которых она раньше не замечала, на его плечо, всё ещё голое, с этим старым шрамом, на свою ногу, приставленную к груди как дуло маленького резного мушкета, и замолчала. Он открыл глаза, и в них было что-то похожее на мольбу, но она уже не могла остановиться. Она медленно опустила ногу, и каблук коснулся паркета с тем сухим, отчётливым стуком, какой издают костяшки домино, когда их кладут на стол, завершая партию. Звук этот прокатился по комнате, отразился от стен, выцветших до цвета запёкшейся крови, и замер где-то под потолком, смешавшись с тишиной и лепниной, которая вдруг сделалась тягучей, как смола. Ха́ле встала и сделала шаг назад, и этот шаг был шире, чем требовалось, словно ей нужно было заново измерить расстояние между ними, установить новую границу, которую он отныне не смел переступать. Свет лампы падал сбоку, выхватывая из полумрака её профиль.              — Бериль, — повторила она имя, и оно прозвучало как обвинение. Она повернулась к нему боком, и её пальцы легли на спинку стоявшего у стены стула — того самого, с которого он снимал пиджак перед тем, как спуститься к гостям, поправляя галстук и думая, должно быть, о том, как удачно всё сложилось. — Ты произносишь её имя так, будто это лекарство, которое должно меня успокоить. Будто если ты расскажешь мне, как вы встречались, как ты находил время между моими визитами к адвокатам и допросами сына, то я скажу, что открыл мне глаза.              — Тогда что ты хочешь от меня?              — Ничего, — ответила она наконец, и голос её прозвучал так тихо, что он, казалось, не нарушил тишины. — Ты уже всё сделал. Я представляла, как ты будешь молить о пощаде, как твои глаза наполнятся сожалением обо всем, что ты сделал, как ты будешь ползать у моих ног и просить прощения. Но теперь… Теперь я хочу тебя, — прошептала она, и в этом шёпоте было столько ярости, столько отчаяния, столько лет подавляемой правды, что у мужчины перехватило дыхание. Она встала с кровати, и он снова увидел её всю — высокую, прямую, с горящими глазами, в которых не осталось ничего от прежней Ха́ле, только чужое, слепое пламя. Он смотрел на неё и не мог отвести взгляда, чувствуя, как где-то глубоко, под слоями страха и унижения, прорастает что-то тёмное, запретное, от чего немеют пальцы и пересыхает во рту. — Я хочу тебя таким. Разбитым, сломленным, готовым на коленях молить меня о том, что ты никогда не ценил.              Она усмехнулась, сухо. Её пальцы сжали спинку стула, и под ногтями, покрытыми бежевым лаком, проступила белизна напряжения. Она смотрела в стену, туда, где за выцветшей краской прятались слои старых обоев, которые клеили ещё до их свадьбы, и запахи тех лет, когда всё только начиналось и казалось вечным. Она опрокинула стул с тем самым злым выражением лица, которым она горела, когда только вошла в их спальню. На ткани остались следы от пальцев, влажные, чуть заметные, и он смотрел на них, не в силах отвести взгляд, потому что эти следы были единственным, что говорило о её желании продолжать исповедь.              — Ты думал, что я поверю, —ее голос наполнился глубиной, даже интимной. Исмаи́л слышно сглотнул. — Но я не о том, что с Бериль. Я о том, что ты думал, будто я настолько глупа, что не замечала. Годы, Исмаи́л. Твои командировки, которые становились длиннее. Твои телефонные звонки, которые ты принимал на балконе, даже когда на улице лил дождь, и возвращался с мокрыми плечами и виноватой улыбкой. Я видела эту улыбку. Я видела, как ты устаёшь от меня, как мой голос перестал для тебя существовать. Ты научился кивать, не слушая. Я ждала. Я ждала, что однажды ты проснёшься и посмотришь на меня так, как раньше. Или хотя бы скажешь правду. Не для того, чтобы я простила, а для того, чтобы я перестала сходить с ума, пытаясь понять, где я ошиблась. Где я перестала быть той женщиной, на которую стоит смотреть, когда говоришь. Теперь, когда всё рухнуло, когда сын в тюрьме, когда наша фамилия стала синонимом позора на каждом углу, ты предлагаешь мне рассказать о Бериль. Будто это что-то объяснит. Не надо. Я не хочу знать. Я не хочу знать, как пахнет её кожа, как она смеётся, как ты прикасаешься к ней так, как когда-то ко мне. Я не хочу знать ничего. Потому что, если я узнаю, я перестану быть твоей женой. Я стану той женщиной, которая ждала тридцать лет, пока ты возвращался к ней с чужим запахом на воротнике. И я не хочу ею быть.              — Я не изменял тебе.              — Врешь.              —Нет, я говорю правду. Ни с одной женщиной.              Она наконец повернула к нему лицо, и он увидел, что глаза его жены размокли от ревности. Она остановилась в полушаге от него, и он снова почувствовал её запах. Сладковато-терпкий, въевшийся в стены. Не церковный, а дымный, раскаленный, в котором подгорели пряности; гвоздика, кардамон, душистый перец, приторная сладость старого меда, начавшего бродить. И розовая эссенция, но густая, как сироп, почти прогорклая, смешанная с запахом увядших лепестков, брошенных в мусорное ведро. Еще, кажется, кожа? Но не свежая, а старая, въевшийся в замшу и сафьян, смешанная с запахом дорогой, начищенной обуви, поношенных перчаток и человеческого тела, скрытого под слоями дорогой ткани. Её губы оказались так близко, что он чувствовал тепло её дыхания, смешанное с горечью той самой ярости, что кипела внутри.              — Встань на колени, — сказала она, и голос её прозвучал около уха, лишённый всякой интонации, как команда. Он не сразу понял, что она обращается к нему.              Слово повисло в воздухе, и ему показалось, что он ослышался, что это тишина сыграла с ним злую шутку, выдав желаемое за действительное. И тогда он почувствовал, как колени сами собой начинают сгибаться, как позвоночник теряет жёсткость, как руки, которые ещё минуту назад были сжаты в кулаки, раскрываются и опускаются, касаясь прохладного паркета кончиками пальцев. Он опускался медленно, и каждый сантиметр этого пути отдавался в нём унижением, смешанным с чем-то ещё с тем самым тёмным, запретным, что шевельнулось в нём, когда она приставила каблук к его груди. Колени коснулись пола. Паркет был холодным. Он стоял на коленях перед ней, и его разодранная рубашка сползла с плеча окончательно, обнажив старый шрам, который она видела тысячи раз, но который сейчас, в этом свете, казался чужим, словно принадлежал не ему, а кому-то другому, кого она больше не знала.              — Теперь я знаю, как это выглядит. Тридцать лет я ждала, чтобы увидеть тебя таким. И знаешь что? Это совсем не то, что я представляла, — закончила она, и в её голосе, наконец, проступило удовлетворение. — Я думала, это принесёт облегчение. А это просто… пусто. Как в доме, из которого вынесли всю мебель.              Пауза затянулась, и он услышал, как где-то внизу, в гостиной, зазвенел бокал. Гости всё ещё ждали, вслушивались в тишину, которая давила на них, должно быть, не меньше, чем на него. Пальцы Ха́ле скользнули ниже, к его шее, и она почувствовала, как бьётся его пульс; быстро, неровно, как у пойманной птицы. Под подушечками пальцев кожа была горячей, влажной от испарины. Она сжала пальцы, не сильно, едва ощутимо, просто обозначив мнимое удушье. И в этом жесте было столько покорности, столько давно забытой уязвимости, что у неё закружилась голова. Где-то внизу, в гостиной, кто-то кашлянул, и это заставило женщину вздрогнуть.              — Ты смотрел на других? — голос стал низким, грудным, в нём появилась та хрипотца, которую она сама не узнавала. Сексуальная, интимная, какая была после долгих минут их уединения, — посмотри на меня, — приказала она, и он послушался, подняв глаза к её лицу. — Посмотри, что ты сделал со мной. Я выносила твою ложь, твои грязные дела компании. Я убирала кровь с твоих ботинок, я платила тем, кому ты задолжал, я спасала то, что ты разрушал. А ты даже не видел меня. Ты видел только то, что я делаю. Но не то, кто я есть.              — Я не смотрел на других.              Она замолчала, и тишина, наступившая после его слов, оказалась тяжелее, чем любые обвинения, она давила на плечи, на затылок, на согнутый позвоночник мужа, стоявшего на коленях, и он чувствовал, как эта тишина просачивается сквозь него, заполняя собой все те пустоты, которые он так тщательно создавал годами. Ха́ле, не отводя взгляда, сделала шаг вперёд, и этот шаг был таким медленным, таким нарочито тягучим, что он успел рассмотреть, как напряглись мышцы её икр под тканью брюк, как каблук её туфли, коснувшись паркета, заставил половицу издать тот самый протяжный, жалобный стон, который она издавала всегда, когда на неё наступали в определённом месте, и этот знакомый с детства звук вдруг обрёл совершенно иное, почти непристойное звучание, смешавшись с шумом крови в ушах. Ха́ле остановилась перед ним, так близко, что он мог видеть, как поднимается и опускается ткань её брюк в такт дыханию. Исмаи́л, всё ещё стоя на коленях, чувствовал, как его руки, опущенные вдоль тела, начинают самопроизвольно разжиматься и сжиматься, как пальцы впиваются в ворс ковра, нащупывая под ним твёрдую поверхность паркета, и это ощущение шершавой ткани был единственным, что мешало ему окончательно провалиться в вязкую пустоту, которая разверзлась внутри него, когда она произнесла последние слова. Медленно, не спеша, словно давая ему время осознать каждое своё движение, супруга присела перед ним, опускаясь на корточки так плавно, что ткань её брюк натянулась на бёдрах, обрисовывая их округлость, и это движение, полное такой естественной, такой неосознанной грации, заставило его дыхание перехватиться.       Она поднесла руку к его лицу, и её пальцы, всё ещё прохладные после того, как она сжимала ими спинку стула, коснулись щеки, скользнув по колючей щетине бороды, исследовав, медленно, дотошно, словно она трогала его в первый раз, пытаясь понять, из чего он сделан. Исмаи́л, чувствуя, как её пальцы скользят по скуле, по впадине под ней, по краю губы, где остался привкус крови от прикушенной щеки, потянулся к ее бедрам пальцами. Она приблизила своё лицо к его лицу, и её губы, сухие и горячие, коснулись уголка его губ, того самого места, где запеклась кровь, и этот поцелуй, лёгкий, почти целомудренный, если бы не контекст, если бы не его разодранная рубашка, если бы не её пальцы, вцепившиеся теперь в его волосы на затылке, притягивая его голову ближе, заставил его глаза закрыться. Ха́ле, чувствуя как его пальцы сминают ткань брюк, прижимая её к себе, отстранилась ровно настолько, чтобы посмотреть ему в глаза, и в этом взгляде, устремлённом на него снизу вверх, потому что она всё ещё сидела на корточках, а он стоял на коленях, не было больше ни насмешки, ни презрения, а было только то, что она сама не смогла обозначить. Он, кажется, прочитал в её расширенных зрачках, в её приоткрытых губах, в том, как её пальцы, запутавшиеся в его волосах, сжались сильнее, причиняя ему ту самую сладкую, щемящую боль, от которой по пояснице и животу пробежала дрожь.              Мужские руки, освободившись наконец от оцепенения, проскользили по её спине, прижимая её к нему так сильно, что Ха́ле чуть не падает, но уже ощущает, как его быстрые и резкие пальцы нащупывают пуговицы её пиджака, не в силах расстегнуть их с первого раза, потому что не слушаются, потому что воздух в комнате стал таким плотным, таким тягучим, что каждое движение даётся с трудом, словно они оба погружены в густой, тёплый сироп, который замедляет время. Она сама помогла ему, отстранившись ровно настолько, чтобы её пальцы могли коснуться его пальцев, накрыть их своими, направляя, показывая, как именно нужно расстегнуть их, потом ту, что на брюках, которые, кажется, душат её. Пиджак упал на пол бесшумно, мягко опустившись на ворс ковра, и за ним последовала блузка, которую он стянул с её плеч, обнажая кожу, бледную в свете лампы, покрытую мурашками от прохладного воздуха, который коснулся её внезапно, заставив вздрогнуть и прижаться к нему теснее.              Она не успела сделать и шага к кровати, потому что его руки, внезапно обретшие ту самую силу, которой он был лишён всё это время, обхватили её талию, сжимая так, что пальцы впились в мягкую плоть выше бедер, и одним движением, резким, почти жестоким, он опрокинул её на себя, увлекая вниз, на ковёр, и она, не удержав равновесия, упала на него сверху, ощутив спиной жёсткий ворс, пахнущий пылью и старыми табачными листьями. Её собственные бёдра, раздвинутые теперь по обе стороны от его талии, дрожали от желания, которое она не могла контролировать. Она чувствовала его дыхание у своего уха, сбивчивое, жаркое, и его руки, скользнувшие теперь по её обнажённой спине, спускаясь ниже, к пояснице, сминая оставшуюся ткань брюк, которые всё ещё были на ней, создавая между ними ту самую преграду, которую хотелось разорвать, скинуть, отбросить вместе с последними остатками слов, обвинений, тридцати лет вранья.              — Ты хотел меня видеть такой? — она, опираясь ладонями о ковёр по обе стороны от его головы, приподнялась, чтобы посмотреть на него сверху вниз, и свет лампы, падавший сбоку, выхватил из полумрака его лицо, где было столько неприкрытой, животной жажды, что она, не раздумывая, опустилась на него всем телом.              —Ха́ле… — выдохнул он, и в этом выдохе смешались мольба и рык, потому что его руки, сжимавшие её ягодицы.              — Отвечай. Скажи, что я одна.— потребовала она, и голос её был уже не её голосом, а каким-то чужим, низким, хриплым, вырывающимся из самой глубины, где хранились все её страхи и все её желания. — Скажи, что только я… только я… и никто…              — Ты одна. Всегда была одна для меня. Твоя ревность свела тебя с ума… А моя молчаливость заставила думать, что я изменщик.              Его руки, нащупав наконец застёжку её брюк, расстегнули её с той нетерпеливой, почти грубой поспешностью, с какой срывают упаковку с того, чего ждали слишком долго, и она, приподняв бёдра, помогла ему стянуть ткань вниз, чувствуя, как ковёр царапает кожу, оставляя на ней невидимый, но ощутимый след, и как его пальцы, скользнув по внутренней стороне бедра, сжали его так сильно, что, наверное, останутся синяки. Она расстегнула его ремень и брюки одним рывком, и ткань, натянувшись на его бёдрах, не поддавалась сразу, заставив её нетерпеливо дёрнуть сильнее, так, что пуговица, отлетев, звякнула о ножку кровати и закатилась куда-то под тумбу, оставшись там, среди пыли. Прикосновение живой плоти, внезапное, прямое, заставило его издать тот самый сдавленный стон, который она слышала на лестнице, но теперь в нём не было ни боли, ни унижения, а чистое, беспомощное желание, от которого у неё закружилась голова и всё тело налилось тяжестью, требующей немедленного освобождения. Он, изогнувшись под ней, стянул с себя остатки брюк, срывая ткань вместе с бельём. Она осталась ли в кружеве бюстгалтера и плотно прилегающем белье и приподнявшись на руках, нависла над ним. Когда её грудь, освобождённая от ткани, качнулась в такт дыханию, а её соски, тёмные, напряжённые, коснулись его губ, он, не раздумывая, поймал один из них ртом, втянув его в себя с той жадностью, с какой умирающий от жажды хватается за воду, и этот захват, влажный, горячий, где язык описывал круги вокруг затвердевшей плоти, а зубы слегка прикусывали ее, отправляя в её тело электрический разряд, который прошёл от груди к животу, от живота к клитору, пульсирующему в такт каждому движению его рта, заставил её выгнуть спину, откинуть голову назад, прикусить губу, чтобы не закричать, потому что внизу, этажом ниже, всё ещё были гости, которые, возможно, прислушивались к каждому звуку, но эта мысль, промелькнув где-то на периферии сознания, только добавила остроты, только усилила ощущение того, что они делают нечто запретное.              — Чего ты боялся? — она выпрямилась, и смотрела на него сверху вниз, вся взмокшая, раскрасневшаяся, с распущенными волосами, прилипшими к шее, с сосками, твёрдыми, от возбуждения и холода. Ты уже сделал так, что я перестала быть твоей. Ты сам. Ты выбрал это. Ты выбрал ложь. Ты выбрал деньги. Ты выбрал всё, кроме меня.              Ха́ле опустилась на него медленно, так медленно, что он, не выдержав, дёрнул бёдрами навстречу и она, сдавленно застонав, начала двигаться, сначала плавно, раскачивая бёдрами в медленном, тягучем ритме, позволяя себе ощутить каждое движение его члена внутри себя — как он входит, раздвигая влажные, податливые стенки, как касается того места, от которого по позвоночнику пробегает искра, как выходит почти полностью, оставляя ощущение пустоты, которая тут же заполняется снова. Мужчина, не выдержав её медленного, мучительного ритма, перехватил инициативу, приподняв бёдра и входя в неё с такой силой, что она, потеряв опору, упала на него грудью, прижавшись лицом к его шее, чувствуя под губами солёный вкус пота, смешанный с запахом амбры и ванили.              — Я выбираю тебя, — он дёрнулся вверх, и она, не ожидав, вскрикнула, упав на него, и он, пользуясь её секундной слабостью, перекатился, прижав её спиной к ковру, нависая сверху, входя в неё снова, теперь уже на полную глубину, так, что она выгнулась, вцепившись ногтями ему в спину. — Сейчас… я выбираю тебя… только тебя… скажи, что ты моя… скажи…              Резко, глубоко, без нежности, но с какой-то отчаянной, почти молитвенной сосредоточенностью, и каждый его толчок отдавался в её теле, заставляя её сжимать его бёдрами, принимать в себя как можно глубже, чувствуя его руки на ягодицах, сжимающие их так сильно, что это граничило с болью, его дыхание у её уха, частое, хриплое, с тем самым свистящим звуком, который она слышала, когда он оправдывался.              — Докажи, — прошептала она, глядя ему в глаза, и в этом шёпоте, брошенном сквозь стиснутые зубы, был и вызов, и разрешение, и та самая ярость, которая только что превращалась в нечто иное, когда его толчки становились всё глубже, всё чаще, всё неистовее, а её бёдра поднимались навстречу, принимая его целиком, до самого основания. Он, склонившись к её лицу, вдавливая плечи жены в ковёр, двигался так, словно хотел не просто войти в неё, а пробиться сквозь неё, сквозь все эти годы молчания, сквозь свою трусость, сквозь ложь, которой он обматывал их брак, как колючей проволокой. Её ноги обвили его талию, сжимаясь с каждым толчком всё сильнее, и она, чувствуя, как её собственное тело начинает содрогаться в предвестниках нового, ещё более сильного оргазма, вцепилась ему в волосы, притянув его лицо к своему для поцелуя.              — Только ты, Ха́ле … всегда… только ты… чёрт возьми, только ты…              — Тогда кончи в меня…              Он так же близок к грани, как и она, и этот звук, смешиваясь с влажным шлепком их тел, с её стонами, которые она уже не могла сдерживать, с тихим, скребущим звуком ковра под его спиной, создавал ту самую отчаянную двойственность, которая была громче и убедительнее любых оправданий. Женщина, чувствуя, как напряжение внутри неё достигает предела, как мышцы начинают сокращаться непроизвольно, обхватывая его с каждым толчком всё сильнее, вцепилась ногтями ему в плечи, оставляя там новые, свежие следы поверх старого шрама, и в момент, когда её тело, наконец, содрогнулось в длинной, судорожной волне оргазма, сжимая его внутри себя с такой силой, что он, не выдержав, с криком, приглушённым её плечом, излился в неё горячими, пульсирующими толчками, она почувствовала, как её собственное тело, расслабляясь, принимает его, смешиваясь с её влагой, стекающей по внутренней стороне бёдер на ковёр, который, казалось, дышал вместе с ними.
2 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)