Аластор от и до...

G
В процессе
0
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 5 страниц, 2 014 слов, 1 часть
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
Глава 1 Луизиана, 1 января 1900 год. Воздух в Новом Орлеане был густым и липким, как патока. Он пах речной водой, жасмином, и чем-то ещё — тем сладковатым запахом разложения, что всегда таился на задворках Французского квартала, там, где бедность пускала корни глубже, чем вековые дубы. Роды прошли очень тяжело. Женщину еле как, удалось спасти. Всë обошлось и на свет появился мальчик с большим будущим. – Я назову тебя... Аластор! – что означало «мучитель», ну или же «защитник людей» Отец – мистер Генри Монтгомери, закатил глаза. Мальчик совсем не похож на него, по крайней мере внешне. От отца ему передалось кое что другое. – Селеста, он точно мой сын? – Да, конечно! – не отводя взгляд от новорождённого, ласково сказала Селеста Дюваль. Мать Аластора Дюваль. Было принято решение оставить фамилию матери. Аластору было четыре года, когда он впервые осознанно улыбнулся — не той что всплывает на лице сама собой, когда ребёнок видит родителей или его рассмешила погремушка, а настоящей. Широкой. Почему-то все говорили, что у него слишком большие зубы для такого худого мальчика. Но та улыбка родилась сама собой, когда мать поставила перед ним тарелку с жареной курицей и красной фасолью, и в их маленькой квартирке наконец-то стало тепло, несмотря на промозглую осень за окном. — Вот так, mon cher, — сказала она, поправляя выбившийся локон из его копны вьющихся волос. — Улыбайся чаще. Мир всегда отвечает на улыбку. Она говорила это так, словно знала что-то, чего не знал никто другой. И в её словах было что-то волшебное — что-то, что заставляло забыть о тяжёлых шагах в коридоре, о запахе виски, который иногда пропитывал стены их дома, о тех вечерах, когда мать говорила ему сидеть тихо и не выходить из комнаты, что бы он ни услышал. Аластор слушался. Он всегда слушался мать. Ему казалось что только она способна понять, выслушать, приободрить. Единственный человек способный сделать его мир лучше и он конечно же, хотел ответить ей взаимностью. Шло время, 1906 год. В прихожей, которая представляла собой небольшой коридор, было светло. Там где висело большое овальное зеркало, окон не было. Оранжевый, слегка тускловатый свет проникал из спальни и кухни-гостинной, а от туда из незашторенных окон за которыми ярко светило солнце. На часах, без пяти десять. – Ну что как я выгляжу? – спросила она, давая понять что мнение Аластора имеет для неë большое значение и поправляя перед зеркалом выцветший розовый бантик, на еë горчичного цвета платье. – Мама, ты у меня самая красивая! – и он не врал, он действительно так считал. Её кожа отливала тёплым оливковым оттенком, напоминавшим о корнях, уходящих во французские кварталы Нового Орлеана. Волосы её были тëмно-коричневые, густыми, волнистыми, которые она всегда укладывала в аккуратную, но неизменно выбивающуюся прядями причёску — на это просто не хватало времени. Глаза — тёплые, карие, почти медовые на свету — смотрели на мир с мягкостью, которую нищета и побои не смогли вытравить. Она была невысокой, с тонкими, но сильными руками — руками, которые стирали, готовили, гладили, обнимали и в редкие минуты покоя перебирали струны старой гитары, пылившейся в углу. В молодости, говорили соседи, она была красавицей — той породы красоты, которая не кричит о себе, но заставляет прохожих оборачиваться. К тридцати годам жизнь высушила её, как осенний лист, но что-то неуловимое — изгиб брови, линия скул, свет в глазах — всё ещё напоминало о том, кем она была до того, как стала женой. – Куда собрались? – гроздно спросил мужчина заходя в прихожую. – В город за продуктами конечно. Сегодня же суббота. – Селеста отвернулась от зеркала, в сторону мужа, тепло улыбнувшись и приобняв сына за плечо, а во второй руке уже держала корзину. – Ясно. – развернулся он что бы уйти, но в последний момент остановился в дверном проëме. Положив руку на косяк проговорил чуть мягче – Захватите и для меня что-нибудь. Генри был белым, крупным мужчиной — из тех, кого в Луизиане называли «быками». Высокий, широкоплечий, с руками, которые, казалось, были созданы для того, чтобы ломать, а не строить. Его лицо было грубым, с тяжёлой челюстью и глубоко посаженными глазами, цвет которых трудно было определить — что-то между серым и зеленью болотной воды. Губы, тонкие,над ними нависали неопрятные усы в цвет волос. Нос, сломанный в юности в драке, так и сросся криво, придавая его облику что-то хищное. Но самое не приятное в его внешности, был оскал. Золотой зуб, который выглядывал из под верхней губы когда отец злился. Его кожа была обветренной, грубой — работа на пристани и бесконечные часы под солнцем сделали своё дело. Волосы, некогда русые, к тридцати годам начали редеть и седеть, но он упрямо зачёсывал их назад, открывая широкий, начавший покрываться морщинами лоб. В его внешности не было ничего, что могло бы объяснить, почему когда-то молодая Селеста согласилась стать его женой. Зависимость от спиртного сделала его жестоким человеком. Но даже так... Селеста никогда не бежала. Она встречала его с прямой спиной и спокойным лицом, и её улыбка в такие моменты была другой — не той, что зажигала свечи в душе Аластора, а той, что служила щитом. Аластор видел, как она надевает эту улыбку, словно доспехи, каждый вечер. Дом семьи Аластора стоял не просто на окраине Нового Орлеана — он находился на самой границе между миром людей и миром болот, в районе, который местные называли Байу-Соваж («Дикая заводь»). Это была полоса солончаков и кипарисовых болот, протянувшаяся к востоку от города, там, где Миссисипи встречается с озером Пончартрейн. Но до города отсюда было далеко — и в прямом, и в переносном смысле. Пешком от дома до Французского квартала — около трёх часов (15–18 километров). Этот путь делился на несколько отрезков: Во первых: от дома до посёлка Ла-Кросс — 45 минут (3,5 км) по грунтовой дороге, которая весной превращалась в месиво. Здесь стояла церковь, лавка мистера Дюпона, где можно было купить муку, соль и керосин, и школа — одноэтажное здание, куда Аластор ходил до десяти лет. Во вторых: от посёлка до окраин города (район Жентилли) — ещё час (5–6 км) по дороге, которая становилась всё более оживлённой, но всё ещё оставалась грунтовой. Здесь начинались первые признаки цивилизации: мощёные улицы, газовые фонари (не везде работающие), лавки, где торговали не только самым необходимым. И наконец В-третьих: от Жентилли до Французского квартала — последний час (5–6 км) по мощёным улицам, мимо складов, портовых доков, дешёвых таверн и, наконец, — к ярким огням Бурбон-стрит. Для маленького Аластора путь в город был целым приключением. Мать брала его с собой раз в месяц — за продуктами, которых нельзя было купить у Дюпона, или в церковь по большим праздникам. Они выходили затемно, чтобы вернуться до заката. Аластор ненавидел этот путь: ноги натирали мозоли, по дороге могли встретиться пьяные мужчины, а в сумерках из болот доносились звуки, от которых кровь стыла в жилах. Но он любил момент, когда они наконец выходили к городу, и вдали показывались шпили собора Святого Людовика, а воздух наполнялся запахом кофе, жареных пончиков и музыки. Как же он обожал эту атмосферу, эту часть города где нет его пьяного отца или соседских детей которые постоянно издевались над ним. В самом городе тоже было много детей, не только его возроста, но и постарше, и помладше. Аластор не отходил далеко от маминой юбки и предпочитал наблюдать из далека как все веселяться. Они казались не такими злыми как в посëлке, но цветом они отличались. Вероятнее всего, его бы всë равно не приняли и оставалось лишь мечтать о дружной компании. Взрослые в Французком квартале, были почти все, без исключения добрыми, приветливыми, особенно по отношению к Аластору. Тем не менее, всë хорошее рано или поздно заканчивается. Солнце близится к горизонту, а это означало что пора возвращаться домой. Это был типичный для Луизианы «дом-на-сваях» (creole cottage на высоком фундаменте) — одноэтажное строение из тёмного, выцветшего до серого цвета дерева, которое когда-то было выкрашено в белый. Дом стоял на четырёх массивных дубовых сваях, врытых в болотистую землю — единственное, что спасало от наводнений и влаги. Осознавая то какой путь нужно преодалеть, что быть вновь оказаться на уютной маленькой кухне, Аластор поднял грустный взгляд на мать. – Пора домой, Аластор. – Он нет, опять. – Ну не капизничай. Оглянуться не успеешь как мы будем дома. Готовить что нибудь вкусное из того что накупили сегодня. В одном она была права, Аластор не заметил как оказался дома. А всë по тому что момент где они идут домой и ноги уже невозмогают от боли, просто стëрся из памяти. После пройденного ада, настал очередной хороший момент, запах вкусной еды и мама которая с ново, начала напевать что-то себе под нос. Когда она пела, дом преображался. У неё был голос, который, казалось, мог пробить даже самые толстые тучи, нависавшие над Новым Орлеаном. По вечерам, когда отец уходил в бар или заваливался спать, она включала радио — старенький деревянный ящик с потрескивающим динамиком, который она берегла как зеницу ока. — Это музыка, Аластор, — говорила она, пока статические помехи превращались в мелодии блюза и джаза, плывущие по эфиру. — Это голос мира. Слушай его. Он слушал. Он слушал так жадно, что казалось, эти звуки проникают в самую его суть, перекраивая что-то внутри. Когда дикторы объявляли очередную песню, их голоса — чёткие, уверенные, с лёгкой хрипотцой и шуршанием эфира — звучали как голоса из другого мира. Мира, где всё было правильно. Мира, где можно было говорить и тебя слышали. Мира, где улыбка не была ни маскировкой, ни защитой, а просто — улыбкой. — Когда-нибудь, — шептал он матери, уткнувшись в её плечо, — я тоже буду говорить в радио. И меня будут слышать все. — Будут, mon cher, — отвечала она, гладя его по волосам. — Ты будешь говорить, и весь мир остановится, чтобы послушать. Эти мгновения были его сокровищем. Маленькие островки тепла среди серого, холодного моря повседневности. Он держался за них, когда отец в очередной раз срывал злость на чём попало — на стульях, на тарелках, на двери комнаты Аластора, которую тот научился подпирать стулом. — Ты как крыса, — шипел отец, прижимая сына к стене своей огромной ручищей. — Вечно шуршишь, вечно прячешься. И улыбаешься вечно. Что ты вечно улыбаешься, а? Аластор улыбался. Он уже не мог иначе. — Убери эту рожу, — отец сжимал кулак, и мальчик знал, что сейчас последует удар. — Я сказал, убери! Он не мог. Улыбка стала его лицом, его защитой, его — всем. И он принимал удары с этой улыбкой, потому что внутри, где-то глубоко, он знал: однажды он будет говорить, и весь мир замолчит, чтобы слушать. Ему было девять, когда он впервые услышал ту песню. Отец был дома — это всегда означало напряжение, повисшее в воздухе, как грозовая туча. Мать готовила ужин, стараясь не греметь посудой. Аластор сидел на полу в своей комнате, прижав ухо к полу, чтобы лучше слышать звуки из гостиной, где радио играло тише обычного — мать боялась привлекать внимание. И вдруг динамик издал лёгкий щелчок, и из него полилась мелодия. Не блюз, не джаз, что-то другое — весёлое, задорное, такое, что ноги сами начинали отбивать ритм. А потом зазвучал голос: «When it feels like all the world is wearing a frown…» Аластор замер. Слова проникали в него, как свет проникает в тёмную комнату, когда кто-то вдруг открывает шторы. «Put a smile on and spread it around…» Он не знал, кто поёт эту песню. Он не знал, откуда она взялась в эфире, почему её играют именно сейчас, в их маленькой квартирке, пропитанной запахом дешёвого табака и страха. Но он знал одно: эта песня — про него. Про улыбку, которая сильнее всего на свете. Про то, что если улыбаться достаточно ярко, можно перевернуть весь мир вверх дном. «With your smile, turn the world upside down…» Аластор закрыл глаза и улыбнулся. Впервые за долгое время — не как защиту, не как маскировку, а просто потому, что хотелось. Потому что музыка говорила ему, что он не один. Потому что кто-то, где-то, сочинил эту песню именно для него. Он не заметил, как начал напевать. Сначала тихо, одними губами, потом громче, присоединяясь к голосу из радио. — Аластор? — дверь его комнаты приоткрылась, и в щель просунулась мать. В её глазах было удивление и что-то ещё — что-то, похожее на надежду. — Ты поёшь? — Это моя песня, мама, — сказал он, и его улыбка стала шире. — Это про меня. Она вошла в комнату, присела рядом, и её собственная улыбка — настоящая, не доспешная — засияла в полумраке. — Спой мне, — попросила она. — Спой эту песню. И он пел. Он пел так громко, как только мог, заглушая тяжёлые шаги в коридоре и стук отцовских кулаков по столу. Он пел, и в этот момент их маленькая квартирка превращалась в нечто большее — в радиостудию, в театр, в храм, где единственным божеством была музыка. Когда он закончил, мать обняла его и прошептала на ухо: — Твой голос... он особенный. Как у ангела. — Нет, мама, — Аластор покачал головой, и его улыбка стала хитрой, почти лукавой. — Это голос радио. И однажды он будет принадлежать всему миру.
0 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник