И подпись не моя

R
В процессе
18
автор
Yana Shatalina соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 36 страниц, 13 328 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Рябиновая ветка

Настройки

Возьми себя в руки, дочь самурая! Возьми себя в руки.

Становятся тихими звуки от края до края.

Возьми себя в руки, дочь самурая! Возьми себя в руки.

От края до края становятся тихими звуки.

© Сплин «Дочь самурая»

      Проект, который Аполлон назвал «материалом года», был о расселении детского дома в пользу коммерческой застройки. История мерзкая, жирная, с мясом — такая, за которую дают премии и увольняют чиновников. Кира вгрызлась в неё с остервенением, которое сама в себе не узнавала. Она работала как одержимая: архивы, интервью, ночные бдения в редакционных базах данных, десятки телефонных звонков людям, которые боялись говорить. — Это наш звёздный час, Кирочка, — ворковал Аполлон, поглаживая её по спине, когда она в пятый раз переписывала вступление. — Такой материал — и под нашей фамилией. Нас заметят. Нас! Она кивнула, не поднимая головы от бумаги. «Нас» — смешное слово. «Нас» — это когда двое. А здесь был только один автор. И один редактор, который спал на её диване, пока она кропала его славу. Октябрь выдался промозглым. Москва тонула в дожде, который начинался утром и не кончался до самого вечера. Кира бегала на встречи с источниками в промокшем пальто, возвращалась в общежитие, сушила волосы феном и снова садилась за текст. Аполлон приезжал редко — он был занят «важными переговорами», — но звонил каждый вечер: — Как моя умница? Продвигается? — Продвигается, — устало отвечала Кира. — Ты моё сокровище. Не переутомляйся. Я в тебя верю. И вешал трубку. Она смотрела на тёмный экран телефона и думала: а что, собственно, изменилось? Он по-прежнему брал её тексты. По-прежнему ставил свою фамилию. По-прежнему называл «маленькой» и «умницей». И она по-прежнему позволяла. Потому что верила. Потому что боялась. Потому что внутри, глубоко-глубоко, ещё теплилась надежда: «Вот сейчас, этот материал — и всё изменится. Он поймёт. Он оценит. Он поставит моё имя рядом». Она не знала, что ничего не изменится. Что Аполлон Сатанеев устроен так же, как Москва в октябре: промозгло, серо и без просвета.

***

      В тот день дождь лил с утра. Кира шла с очередного интервью — бывшая воспитательница детского дома, худая, нервная старушка с красными глазами, передала ей пачку писем. «Это дети писали, когда их уже выселяли, — сказала она, и голос её дрожал. — Никто не хотел читать. Никому не было дела». Кира сжимала папку с письмами и чувствовала, что вот оно — то самое. Сердце материала. То, за что платят премии и дают премии. Она была счастлива той горькой, болезненной радостью, какая бывает у журналистов, когда они держат в руках правду. Она шла по улице, подставив лицо дождю. Настроение было странным — тревожным, щемящим. Где-то в груди ныло, как перед грозой. Она списала это на усталость. Четыре часа сна в сутки — не шутка. И когда зазвонил телефон, Кира не сразу поняла, что это её. Она машинально полезла в сумку, на ощупь нашла телефон, достала. Экран светился холодно. Номер был волгоградский, незнакомый. Она почти сбросила. Палец завис на секунду. Почему-то стало тревожно и она ответила. — Да? Сначала — тишина. Такая, в которой слышно дыхание. Тяжёлое. Неровное. Как будто человек на том конце собирает себя по кускам. — Кирочка?.. — голос был женский, старческий, треснувший, как старая чашка. — Это ты, девочка? У неё внутри что-то едва слышно щёлкнуло. — Да…, — Шемаханская остановилась, будто вросла в асфальт. — Кто это? Пауза. Длиннее, чем нужно. — Это Зинаида Петровна… соседка вашего отца… с третьего этажа… помнишь? Конечно, она помнила. Сухонькая, маленькая, всегда пахнущая тестом и чем-то тёплым. Та, что приносила пироги и гладила её по голове, даже когда Кира уже считала себя взрослой. Та, что ругала отца: «Ты себя совсем не бережёшь, слышишь?» Сердце дрогнуло. Сильно. Больно. — Да, Зинаида Петровна… — голос стал тише. — Что случилось? И снова пауза. Такая, от которой хочется зажать уши. — Кирочка…, — голос задрожал, распался. — Ты только… ты только не пугайся, ладно? И в этот момент Кира уже поняла. Не словами. Где-то глубже. Тело узнало раньше неё. — Что… с папой? — спросила она. И свой голос не узнала. Пустой. Чужой. Как будто говорит кто-то другой. На том конце тихо всхлипнули. — Девочка… он… он утром… я зашла… как обычно… он не открыл… мы с соседями… вызвали… дверь вскрыли… Слова начали расползаться. Терять форму, как мокрая бумага в руках. — …врач сказал… сердце… быстро… он не мучился, Кирочка… Не мучился..... Кира моргнула. Как будто это должно было помочь. Как будто это должно было что-то исправить. Но внутри только стало ещё пустее. — Он…, — она сглотнула, и это было больно. — Он где сейчас? — Его… увезли… в морг… Кирочка… ты приедешь?.. Ты же приедешь, девочка?.. Приедешь. Слово отозвалось глухо. Как из другой жизни. Кира открыла рот. Но не смогла ничего сказать. Потому что сначала не было ничего. Совсем. Ни крика. Ни слёз. Пустота. Как будто внутри выключили свет и вынули всё, что было важным. Она стояла посреди улицы. Люди шли мимо. Кто-то смеялся. Машины проезжали. Мир продолжал жить — громко, равнодушно. А у неё внутри стало тихо. Страшно тихо. — Кирочка?.. Ты меня слышишь? И вдруг — удар. Резкий. Как будто что-то внутри оборвалось. Она вспомнила. Как он стоял на перроне, когда она уезжала. Всегда подтянутый, в старом пальто, с этим нелепым пакетом — котлеты «в дорогу». Как он всё время поправлял воротник и повторял: «Ты только ешь нормально, ладно? Не экономь…» Как он звонил по вечерам: «Ну что, звезда моя? Как там столица?» Как однажды, совсем тихо, будто боялся, что его засмеют, сказал: «Я тобой горжусь, Кира. Очень». И она тогда вздохнула. Раздражённо. Сказала: «Пап, ну не начинай». И не перезвонила. Ни на следующий день. Ни через день. Потому что была занята. Потому что писала чужие слова под чужим именем. Потому что кто-то важнее сказал: «Не отвлекайся». — Кирочка… ты приедешь?.. И вот тогда она сломалась. Не тихо. Не красиво. А резко. Грубо. Больно. Как ломается что-то живое. — Я…, — она вдохнула, но воздух не вошёл. — Я сейчас… И всё. Слова кончились. И вместо них пришли слёзы. Сразу. Слишком много. Как будто их копили годами — и больше не смогли удержать. Она согнулась пополам прямо на улице, уткнулась лбом в холодный металл остановки и зажала рот рукой, чтобы не закричать. Но крик всё равно вырвался. Глухой. Сломанный. — Папа… Телефон выпал из рук. Повис. Кто-то что-то говорил в трубке, звал её, но она уже не слышала. Потому что в голове било одно — она не успела. Не успела приехать. Не успела обнять. Не успела сказать. Она всё откладывала. «Потом». «Когда будет время». «Когда станет легче». А «потом» не пришло. Он умер. Один. В квартире, где всё ещё лежат её тетради. Где на холодильнике висит её детская фотография. Где, может быть, вчера вечером он налил чай… и по привычке поставил вторую кружку. И, может быть, даже тихо сказал: «Кира бы сейчас пришла…» А она не пришла. Она была не там. Не с ним. Кира ударилась лбом о стойку. Раз. Ещё. Будто внешняя боль могла заглушить внутреннюю. Но нет. — Папа… папа… папа…, — шептала Кира, захлёбываясь, как ребёнок, которого никто не слышит. Люди останавливались. Кто-то касался её плеча. Она дёрнулась. Потому что это не те руки. Не те. Ей нужны были только одни. Тёплые. Надёжные. Те, что всегда находили её, даже когда она пряталась. А теперь их нет. И никогда не будет. Телефон снова зазвонил. На асфальте. На экране — «Аполлон». Она смотрела сквозь слёзы. Долго. И вдруг поняла... Сейчас он скажет: «Где ты? Скажет: «Соберись». Скажет: «У нас дедлайн». И в мире, где умер её отец, — ничего не изменится. Кроме неё. Она подняла телефон. Посмотрела. И не ответила. Потому что впервые в жизни было что-то важнее. Слишком поздно важное. Кира с трудом выпрямилась. Вытерла лицо, но слёзы всё равно текли — тихо, бесконечно. Сделала шаг. Потом ещё. Не понимая, как дойдёт. Как доедет. Зная только одно: теперь ей нужно домой. Туда, где её больше никто не встретит. И от этой мысли становилось так больно, что хотелось лечь прямо здесь и не двигаться. Но она шла. Потому что он бы сказал: «Иди, Кира… ты у меня сильная…» А она больше не хотела быть сильной. Совсем. Но всё равно шла. На вокзал. Покупать билет. В Волгоград.

***

      Она купила билет на ближайший поезд — плацкарт, верхняя полка, отправление через сорок минут. Сидела на вокзале, сжимая в руках папку с письмами детей из детского дома, и смотрела на табло. Москва — Волгоград. Поезд номер такой-то. Отправление в 18:47. Она не плакала больше. Внутри была пустота — такая, какая бывает только после смерти. Когда уже всё понял, но ещё не принял. Когда сердце работает, а душа стоит на паузе. Поезд тронулся. Кира сидела у окна, смотрела, как город уплывает назад, в дождь, в сумерки. И думала об отце. О том, как он научил её не бояться. О том, как он приехал в Москву, когда она позвонила и сказала: «Пап, меня обокрали». О том, как он прижал Аполлона к косяку и сказал: «Запомни, Сатанеев». «Я не смогла тебя защитить, пап, — думала она. — Ты приехал защищать меня, а я не смогла защитить тебя». И где-то в тамбуре, под стук колёс, Кира снова заплакала — тихо, в кулак, чтобы не слышали соседи. Телефон она включила только вечером, когда поезд уже подходил к Тамбову. Двадцать семь пропущенных. Пятнадцать от Аполлона. Остальные — от знакомых, которым он, видимо, названивал в панике. И новый звонок. Аполлон. Кира ответила. — КИРА, КАКОГО ХРЕНА?! — Голос у него был взбешённый, срывающийся на крик. — ТЫ ЧТО, С УМА СОШЛА? Я ТЕБЕ ЗВОНЮ ШЕСТЬ ЧАСОВ! ТЫ ГДЕ?! МАТЕРИАЛ НЕ ДОДЕЛАН, В ПОНЕДЕЛЬНИК СДАВАТЬ, А ТЫ... Она слушала. Слушала, как он орёт про сроки, про дедлайны, про то, что она «ведёт себя как истеричка», про то, что «у него репутация на кону», про то, что «отец уже звонил, спрашивал, когда статья выйдет». Она слушала и чувствовала, как холодное, твёрдое внутри неё растёт, заполняет грудь, вытесняет боль. Как лёд. — Аполлон, — сказала она тихо, перебивая его на полуслове. — ЧТО?! Она сделала вдох. Самый глубокий в своей жизни. — У меня отец умер. В трубке повисла тишина.Долгая. Такая долгая, что Кира подумала: не разорвалась ли связь. — Что? — переспросил Аполлон, уже не крича, а как-то растерянно, даже испуганно. — Отец умер, — повторила Кира. — Сегодня. Сердце. Я еду в Волгоград. На похороны. Пауза. Он что-то соображал — она слышала, как он дышит, как скрипит кресло под его весом. — А материал? — спросил он наконец. И в этом вопросе было всё. Вся его суть. Вся любовь, которую он ей обещал. Вся забота, всё будущее, все «мы с тобой команда». — Какой материал, Аполлон? — Кира говорила спокойно, почти шёпотом. — Какой, к чёрту, материал? — Но сроки… Кира, ты же понимаешь, если мы не сдадим… — Ты не сдашь, — перебила она. — Кира, не бросай меня в такой момент! — Его голос снова начал повышаться. — Это наш шанс! Ты хочешь, чтобы всё пропало? — У меня отец умер, Аполлон, — сказала она в третий раз, надеясь, что наконец до него дойдёт. — Мой.... Папа.... Аполлон замолчал. Надолго. — Я перезвоню, — сказал он наконец и повесил трубку. Кира посмотрела на экран. «Вызов завершён». Ни «соболезную», ни «держись», ни «чем помочь». Просто «я перезвоню». Она убрала телефон в карман, отвернулась к окну и смотрела на чёрное поле, по которому бежали редкие огоньки придорожных деревень. И думала о том, что её отец — гвардии старший лейтенант, прошедший войну, видевший смерть в лицо и не дрогнувший, — умер в одиночестве. А она — его дочь, которой он доверял больше всех на свете, — была в Москве, писала статью для человека, который только что спросил про материал, когда узнал о смерти. «Я не смогла тебя защитить, пап, — повторила она мысленно.». Поезд стучал колёсами, увозя её в Волгоград, к отцу, которого она не застала живым. А в Москве Аполлон Митрофанович Сатанеев смотрел на телефон, думал о сроках, о материале, о том, как теперь выкручиваться, — и ни одной мысли о ней. О Кире. О девушке, которая писала за него, спала с ним и хоронила сейчас самое дорогое, что у неё было. Он вообще не умел думать о других. А Кира ехала и знала: скоро она научится думать только о себе. Потому что тот, кто не научится, останется «благодарностью мелким шрифтом» навсегда. Отец не зря учил её не сдаваться. Теперь она не сдастся точно. Но не ради Аполлона. И не ради славы. А ради того, чтобы когда-нибудь, на могиле отца, сказать: «Я справилась, пап. Я стала собой. Без него. Без них. Сама». И это будет единственная победа, которая имеет значение.

***

      Похороны были в субботу. Волгоград встретил её промозглым ветром с Волги, низкими тучами и равнодушным мелким дождём, который начался утром и, казалось, не собирался кончаться никогда. Кира приехала за день до этого, но ничего не помнила: ни дороги с вокзала, ни лица Зинаиды Петровны, которая открыла ей дверь папиной квартиры, ни того, как заказывала гроб, ни того, как выбирала место на кладбище. Всё делалось само собой. Руки двигались, ноги несли, рот произносил нужные слова. А внутри была пустота — такая огромная, что в ней могла бы поместиться вся её будущая жизнь, но жизнь не помещалась. Жизнь осталась где-то там, в Москве, в общежитии, в недописанном материале, в лице Аполлона, который после того звонка больше не появлялся. Прислал смс: «Вернешься — поговорим». И всё. Кира не ответила. Ей было не до него. Ей было не до себя. На кладбище пришло человек двенадцать. Сослуживцы отца по ветеранскому совету — седые, подтянутые мужчины с орденами на пиджаках, которые они надели, несмотря на дождь. Соседи по лестничной клетке. Зинаида Петровна в чёрном платке. Две бывшие коллеги отца с завода, где он работал после армии, — женщины в возрасте, которые всё время порывались накормить Киру пирожками, будто еда могла заменить горе. Аполлон не приехал. Кира и не ждала. Она стояла у края могилы, смотрела на гроб, опускаемый на верёвках в промёрзшую землю, и не могла поверить, что там, внутри, лежит тот, кто ещё месяц назад говорил ей: «Смотри не подведи, дочка». Отец выглядел непохожим на себя. Глаза закрыты, лицо спокойное, даже какое-то умиротворённое — таким она его никогда не видела. При жизни Анатолий Семёнович всегда был собран, напряжён, готов к бою. Даже когда смотрел телевизор в кресле, его поза выдавала солдата: спина прямая, руки на подлокотниках, взгляд — в любую секунду может рвануть на звук выстрела. А теперь он лежал тихий, расслабленный, словно наконец-то разрешил себе отдохнуть. И это было самым страшным. — Земля тебе пухом, Анатолий Семёнович, — сказал кто-то из ветеранов, и мужики сняли кепки, несмотря на дождь. Кира держалась. Она держалась всё время: пока несли гроб, пока опускали, пока говорили речи, пока Зинаида Петровна совала ей в руки поминальный пирог, который не лез в горло. Она держалась, потому что знала: если сейчас развалится — её закопают вместе с отцом. Потому что слёзы — это слабость. Потому что Шемаханские не сдаются. Но когда все разошлись — сослуживцы, соседи, коллеги с завода, даже Зинаида Петровна, которая уходила последней, оглядываясь и вздыхая, — Кира осталась одна. Одна перед свежим холмиком земли, на котором лежали венки с красными гвоздиками и траурными лентами. Дождь не кончался. Она опустилась на колени прямо в грязь. Платье — чёрное — промокло насквозь. Волосы прилипли к лицу. Холод пробирал до костей, но она не чувствовала его. Она чувствовала только землю под пальцами — мокрую, тяжёлую, такую же бесконечную, как её горе. — Папа, — сказала Кира сначала тихо, почти шёпотом. А потом сорвалась. Рыдания пришли не волной — они пришли обвалом. Так рушатся старые дома, которые держались на честном слове последние годы: сначала трещина, потом ещё одна, а потом всё рушится разом, без возможности починить. Кира плакала, уткнувшись лбом в мокрую землю. Она не видела неба, не слышала ветра, не замечала дождя. Она чувствовала только боль — такую острую, что казалось, её разрезали пополам, и одна половина осталась в Москве, в иллюзии, в любви к человеку, который не приехал, не позвонил, даже не спросил, нужны ли деньги на похороны. А другая половина лежала здесь, под землёй, вместе с человеком, который любил её по-настоящему. — Ты же обещал, — всхлипывала она в могильный холмик. — Ты обещал, что будешь всегда. Ты сказал: «Я ни одного боя не проиграл». А этот проиграл. Почему? Почему ты меня не послушал? Почему не вызвал скорую? Почему… почему я не была рядом? Она била кулаками по земле — слабо, беспомощно, по-детски. Ногти сломались, в пальцы впились мелкие камешки, но она не останавливалась. Боль физическая была нужна, чтобы заглушить ту, другую — которая не унималась, которая кричала внутри: «Ты не успела. Ты не простилась. Ты работала над статьёй, пока твой отец умирал в одиночестве». — Прости меня, папа, — шептала она. — Прости, что я не приехала раньше. Прости, что я слушала его, а не тебя. Ты говорил — беги, а я не бежала. Она подняла голову. Лицо её было мокрым от слёз и дождя, глаза красными, опухшими. — А ты всё понимал, пап. Ты всегда всё понимал. А я — дура…. Она замолчала. Ветер донёс шорох — шаги по мокрой гравийной дорожке. Кто-то шёл сзади, со стороны входа. Кира не обернулась. Ей было всё равно. Пусть смотрят. Пусть видят, как Шемаханская лежит в грязи и рыдает над могилой отца. Это правда. И она больше не будет её прятать. Шаги приблизились. Остановились в метре за её спиной. Кира не двигалась. Она смотрела на деревянный крест — временный, пока не изготовят памятник, — на котором чьей-то рукой было выведено: «Шемаханский Анатолий Семёнович. 1923–1990. Гвардии старший лейтенант». Человек за спиной молчал. Секунду. Две. Двадцать. Кира чувствовала его присутствие — тяжёлое, какое-то… правильное, что ли. Не как у тех, кто приходил поглазеть на чужое горе. А как у того, кто знает, что такое терять. И не надо слов. Потом человек шагнул вперёд — и Кира увидела край его пальто: тёмное, добротное, с намёком на дороговизну, но без вычурности. Ботинки — начищенные, несмотря на слякоть. Мужские. Чужие. Он остановился у самого края могилы, положил что-то на холмик — Кира не видела, что именно, — и замер. Она подняла голову. Незнакомец стоял к ней спиной — не высокий, чуть сутулый, с сединой на висках, которую не скрывал дождь. Он не обернулся. Просто смотрел на крест, на землю, на венки. Молча. Долго. А потом наклонил голову — чуть-чуть, едва заметно — так, как кланяются перед ушедшими. Не перед памятником. Перед человеком. Кира не знала, кто это. Может, старый друг отца, о котором она не слышала. Может, сослуживец, который не смог прийти на похороны и пришёл позже. Может, просто случайный прохожий, которого привело сюда что-то, не имеющее отношения ни к отцу, ни к ней. Но что-то в его позе, в его молчании, в том, как он стоял под дождём, не прячась, не торопясь, — что-то заставило её перестать плакать. Не потому, что боль ушла — боль никуда не ушла. А потому, что она вдруг почувствовала: она не одна. Даже здесь, на пустынном кладбище, под холодным октябрьским дождём, над могилой человека, который был для неё всем, — она не одна. Мужчина постоял ещё несколько секунд. Потом, так и не обернувшись, медленно пошёл прочь. Его шаги удалялись — хруст гравия, шорох мокрой травы, тишина. Кира смотрела ему вслед, пока фигура не растворилась в серой пелене дождя и кладбищенских деревьях. Она перевела взгляд на могилу. На холмике, там, где только что стоял незнакомец, лежала одна-единственная ветка рябины — красная, мокрая, с несколькими ягодами, которые уцелели после дождя. Кира взяла её в руки. Простая ветка. Никто не кладёт на могилы рябину — гвоздики, розы, даже полевые цветы, но не рябину. Рябину вешают на дверь, чтобы защитить дом от нечистой силы. Рябину сажают во дворе, чтобы отогнать зло. Рябина — это оберег. Знак, что кто-то помнит. Кто-то заботится. Кто-то пришёл не прощаться, а защищать. — Кто это был, пап? — тихо спросила Кира, глядя на крест. Крест молчал. Дождь стучал по дереву, ветер шуршал венками, где-то вдалеке каркнула ворона. Она не знала ответа. Но почему-то стало легче. Не намного — ровно настолько, чтобы подняться с колен, отряхнуть платье, взять рябиновую ветку и сказать: — Я справлюсь, пап. Обещаю. Ты там не волнуйся.... Кира поцеловала холодную землю, встала и пошла к выходу, держа рябиновую ветку в руке, как талисман, как знак, как обещание, которое она дала себе и человеку, которого больше нет. А дождь всё лил. И Волгоград прощался с ней своей хмурой, суровой осенью, в которой было что-то родное, до боли знакомое. То, чего никогда не будет в Москве. То, что она потеряла навсегда. И то, что никогда не найдёт снова.
Отзывы (6)