За гранью патронуса

G
Завершён
3
Размер:
8 страниц, 3 697 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
3 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

Выбор, о котором молчат

Настройки
Ветер выл. Он выл не так, как воет в трубах Хогвартса во время промозглых ноябрьских ночей, и не так, как воет пёс, запертый в холодной конуре. Этот вой был гораздо глубже, надрывнее — он словно шёл из самой глотки первородной бездны, из порванного горла урагана, который мучился страшной агонией, но всё никак не мог умереть. Казалось, сама стихия истекала кровью, хрипела, теряя последние силы, и в этом предсмертном звуке уже не осталось ничего человеческого — только животная, первобытная мука, для которой даже не придумали названия. Она вибрировала в воздухе, оседала на камни липкой, невидимой дрожью, заставляя стены замка вздрагивать, словно испуганных воробьёв. Ветер скулил снаружи как раненный зверь. Однако это был не просто звук — это была боль, вывернутая наизнанку, выставленная напоказ, словно кто-то огромный и беспомощный корчился прямо за стенами школы, царапая каменную кладку невидимыми когтями. На мгновение Гарри показалось, что вибрация проходит сквозь подошвы, поднимается по позвоночнику, достигает самого затылка, заставляя мелкой дрожью отзываться внутри кончиков пальцев, а шрам откликаться глухой пульсацией. Он задержал дыхание — и в этой задержке, в этом оцепенении вдруг понял: звук не прекращался. Он длился. Он жил. Двигался, как второй кровоток, как чужая вена, пришитая к собственному телу. И где-то на границе сознания мелькнуло: а ведь это не просто ветер. Это не может быть просто ветром. Слишком много в этом вое было... осознанности. Слишком много агонии, которая ищет не выход, а жертву. Гарри стиснул зубы, пытаясь отогнать наваждение, но вопль просачивался сквозь череп, просачивался в те самые закоулки памяти, где хранилось то, что он так старательно запирал на все замки. И тогда пришло сравнение, от которого захотелось заткнуть уши руками: Хуже. Гораздо хуже, чем скулят те же заражённые ликантропией бедолаги, когда полная луна начинает беспощадно рвать их плоть изнутри. Герой слышал этот вой однажды — давно, ещё в детстве, когда по просьбе Хагрида забрёл слишком далеко в запретный лес и увидел антропоморфное существо, которое корчилось на мху, выламывая себе кости, чтобы стать чем-то другим. Хруст, который оно издавало, запомнился на всю жизнь: влажный, глубокий, будто трескается не скелет, а сама сущность, пытаясь насильно сменить одну форму на другую. Сейчас же за окнами замка был точно такой же звук. Парень замер посреди коридора, боясь даже пошевелиться. Ему казалось, что стоит сделать хоть один лишний шаг — и этот треск, этот рёв перестанет быть просто звуком снаружи. Они станут явью здесь, внутри каменных стен, и тогда та самая сущность, что когда-то корчилась на мху, наконец-то настигнет свою желанную добычу всего лишь за три броска. Пальцы непроизвольно сжались в кулаки, ногти впились в ладони. Где-то в глубине груди разрастался липкий, ледяной ком — страх не перед тем, что прячется в лесу, а перед тем, что это чужое превращение вдруг отозвалось в нём самом. Слишком похоже. Слишком знакомо. Будто кто-то невидимый буквально взял живую душу и принялся вырывать её из привычной оболочки, заставляя становиться кем-то... или чем-то другим. Именно в этот момент — словно кто-то щёлкнул пальцами прямо у виска — перед глазами вспыхнула картинка из прошлого. Третий курс. Кабинет Защиты от тёмных искусств, залитый тусклым светом свечей. Профессор Люпин, осунувшийся больше обычного, стоит у доски, опираясь на край стола побелевшими пальцами. В классе стояла полная тишина, даже вечно кусающиеся слизеринцы притихли — слишком уж необычным было выражение лица учителя. Не привычная усталая доброта, а что-то другое: отстранённая горечь человека, который собирается сказать правду, от которой ему самому было больно, но которую он не имеет права утаить. — Сегодня мы поговорим об отличиях, — голос Люпина звучал ровно, однако в нём отчётливо чувствовалось напряжение тетивы перед выстрелом, — между оборотнями... и анимагами. Вы уже знаете, студенты, что анимагия — это искусство, которому можно научиться, набравшись опыта, терпения и времени для практики. Оборотничество же — это проклятие. Болезнь. Однако существует ещё одна грань, о которой учебники предпочитают умалчивать. Профессор тогда замолчал, и Гарри запомнил, как тот перевёл взгляд на окно, за которым уже клубились сумерки. Казалось, мужчина собирает остатки мужества. — Оборотни... их сущность двойственна, — наконец проронил он. В тот же миг в классе настало такое глубокое безмолвие, что лишь мерное пощёлкивание пламени в пасти камина нарушало его, рассыпая алые россыпи искр. — Первые... это те, кого вы называете физическими. Заражённые ликантропией люди, которые не по своей воле превращаются в зверей. Они больны. Они страдают. И их можно предсказать — по графику луны, по зельям, по одиночеству в специально отведённые ночи. Физический оборотень... он борется со зверем внутри. И эту борьбу можно облегчить. Её можно... понять. Речь преподавателя оборвалась, ученики замерли. Невил Долгопупс, сидящий за второй партой, невольно приметил: пальцы учителя, что мертвой хваткой обхватили края трибуны, теперь отливали костяной, леденящей бледностью. — Но есть и другие, более опасные подвиды. Например, так называемые, оборотни духовные. Слово сорвалось с губ Люпина, не как произнесённое, а выплюнутое, словно ядовитый корень. Его черты лица исказились, стянувшись в гримасу, испещренную глубокими бороздами бесконечного омерзения. — Такие не подчиняются зову луны. Им вообще не нужна полная луна, чтобы растерзать свою жертву. Они выбирают быть зверем — всегда. Каждый день. Каждый час. Каждую секунду. Эти твари искусно научились улыбаться, научились говорить ласковые слова, называть вас «мой родненький», поглаживая по головке... Голос ликантропа дрогнул, стал чуть глуше. — И всё это время за вашей спиной они будут тайно подписывать трактаты, в которых каждая строчка оправдает ваши пытки. Вашу смерть. Ваше исчезновение. И что самое страшное — такие люди сделают это с таким видом, будто бы они вам оказывают великое одолжение. Люпин умолк, обводя комнату тяжёлым взглядом. Казалось, он взвешивает каждое следующее слово, понимая, что обратного пути уже нет. Голос, когда мужчина заговорил вновь, стал тише, но в этой тишине слышалось железо. — Знаете, что делает их особенно опасными? Они не носят черных мантий, не прячут лицо под капюшонами и не метят себе предплечья черепами. Духовный оборотень… он всегда будет улыбаться. Слащаво, приторно, до тошноты. Эта улыбка въедается в память — такая открытая, такая добрая, что вы невольно тянетесь к ней, как к огню в зимнюю стужу. Он назовет вас «мой милый», «глупенький», похлопает по плечу, поинтересуется здоровьем бабушки. И вы поверите. Обязательно поверите, потому что вам так хочется видеть в нём союзника, а не врага. Пальцы профессора, сжимавшие трибуну, дрогнули. — Обратите внимание, — продолжал он, и в интонации резко прорезалась горькая усмешка, — у этих людей всегда есть… детали. Неброские, уютные, почти невинные. Кто-то носит брошь с котёнком, кто-то вышивает на манжете енотиков, кто-то коллекционирует бабочек в гербарии. Милые безделушки, трогательные игрушки. Они лепят их на себя, как конфетную глазурь на отравленный пирог. И чем искуснее маска, тем страшнее то, что под ней. Потому что за этим плюшевым зверьком, за этой вышитой ромашкой скрывается не просто жестокость. Чаще всего там — садизм. Там — одержимость властью, которая пьет чужую кровь не по необходимости, а по велению извращённого вкуса. Там — монстр, который давно перестал быть человеком, но выучился ходить на двух ногах, платить налоги и улыбаться в объектив «Ежедневного пророка». Люпин замолчал, давая словам осесть в сознании учеников. Гарри видел, как мерно колышется пламя свечей, отражаясь в потемневших глазах препода. И в этом отражении плескалось что-то такое, от чего хотелось отвести взгляд, но было физически невозможно. — Поэтому запомните, — голос волколака окреп, — физический оборотень рычит и скалится, его легко распознать в ночь полнолуния. Духовный же пригласит вас на чай, погладит вашего кота и, провожая до калитки, скажет: «Какая славная ночь, не правда ли?» — поверьте, в этой фразе будет столько искреннего удовольствия, что вы не заметите, как за вашей спиной захлопнется ловушка. И когда вы будете кричать, он… все так же будет улыбаться. Потому что для него ваша агония — всего лишь еще одна бабочка в коллекцию. От сказанного тогда в классе воцарилась такая тишина, что дышать стало страшно. Гарри отчётливо помнил, как посмотрел на Рона — тот сидел с открытым ртом, не в силах вымолвить ни слова. Гермиона замерла с пером, чернильная капля повисла на кончике, вот-вот готовая упасть. А сам гриффиндорец... вдруг почувствовал, как по спине пробежал ледяной холодок. Потому что Люпин смотрел не на доску, не на учебник — он смотрел прямо на него, и в глазах профессора была такая глубокая, выжженная боль, что мальчик тогда невольно отвёл взгляд. — Физического оборотня, — медленно закончил преподаватель, — можно пожалеть. Ему можно помочь, протянуть руку помощи. Духовный... сделал свой выбор очень давно. И этот выбор не имеет ничего общего с земным спутником.. Эта конечная фраза запомнилась пареньку на всю жизнь. Она врезалась в память не потому, что была красивой или жуткой, — а потому, что Гарри тогда впервые увидел, как взрослый человек говорит о себе. Сквозь зубы. Скрежеща сердцем. После того урока он долго не мог уснуть, ворочаясь в постели, чувствуя, как внутри поселяется что-то липкое, тревожное — не страх, а что-то гораздо хуже. Понимание. Понимание того, что добрый, уставший профессор с потёртой мантией — один из тех, кого прокляли, и что он сам, Гарри, только что слушал, как его учитель называет себя больным, которого можно только пожалеть, но при этом отделяет от тех, кто выбирает зло осознанно. И в этом отделении было столько горечи, что она отравляла воздух ещё долгие дни. Сейчас же, стоя в коридоре под завывания одинокого ветра, Гарри вдруг снова услышал тот голос — усталый, с надрывом, но твёрдый. Воспоминания нахлынули с пугающей скоростью: люпиновское разделение на тех, кто болен против воли, и тех, кто выбирает тьму добровольно, вдруг сплелось с воплем снаружи. Вой был звериным, первобытным — но не было ли в нём того самого выбора? Не был ли этот звук слишком осмысленным, слишком хищным, чтобы принадлежать простому больному зверю? Задумавшись, юноша непроизвольно нахмурился, брови сошлись на переносице так сильно, что заболело лицо. Неприятные эмоции подкатили к горлу комом: отвращение, пополам с какой-то стыдной жалостью и злостью на самого себя за то, что вообще об этом думает. Люпин, который доверял им, который раскрыл свою тайну, который каждое полнолуние уходил в визжащую хижину, чтобы никому не навредить, — он стал примером того, как можно бороться. А этот вой... был совсем другим. В нём не было борьбы. Только голод. Только агония, но не жертвы, а самого хищника, который не может умереть, потому что ему слишком нравится убивать. Мысли путались, перебивая одна другую. Гарри вспомнил, как учитель однажды, уже после того как его секрет раскрылся, сказал ему на прощание: «Бойся не того, кто рычит на тебя при полной луне, мальчик мой. Бойся того, кто улыбается тебе днём, а ночью не меняет лица». Тогда герой не до конца понял смысл сказанного. Теперь, кажется, начинал.. Дождь, тем временем, падал ровно, монотонно, тысячами мелких игл, вбиваясь в стёкла. Гриффиндорец всё так же неподвижно стоял в коридоре, внимательно прислушиваясь — может, ОН уже ушёл? — и не мог понять, где кончается шум снаружи, а где начинается шум внутренний. В голове тоже всё хрустело. Тоже что-то ломалось. Гарри не сразу понял, почему именно сейчас, именно в этот момент, воспоминание о люпиновских словах вдруг стало таким острым, почти физически болезненным. Вой снаружи всё не стихал — он менял тональность, становился то ниже, то выше, будто огромное горло, в котором застрял крик, пыталось подобрать нужную ноту, чтобы наконец выплеснуть наружу всё, что копилось вечность. И где-то на границе сознания мелькнула мысль — холодная, как ледяная вода, что текла по стёклам: а если тот, кто воет, не просто обычный зверь? Если это — он? Тот самый, с улыбкой до ушей, с брошкой-котёнком на отвороте мантии, который только что стоял здесь, в этом самом коридоре, и смотрел на него своими масляными глазами? Мальчик поёжился, хотя в замке было тепло. Слишком тепло. Камины топили вовсю, но внутри, под рёбрами, разрастался холод, который не мог прогнать никакой огонь. Он попытался представить лицо Снейпа — но в голову лезло совсем другое: Люпин, стоящий у кафедры, его пальцы, обхватившие дерево, и голос, срывающийся на последних словах. «Они научились улыбаться… называют вас „мой родненький“…» Снейп никогда не называл его родненьким. Снейп вообще редко называл его как-то иначе, кроме как «Поттер» с приставкой «мистер», от которой веяло таким холодом, что, казалось, сам воздух вокруг замерзал. Но разве в этом было дело? Разве улыбка — единственная маска? Гарри вдруг вспомнил, как в прошлом году, на четвёртом курсе, Снейп смотрел на него после того, как Волан-де-Морт возродился. Смотрел с каким-то странным, почти изучающим выражением, а потом сказал: — Вижу, вы всё же умудрились вляпаться в очередную историю, Поттер. Как предсказуемо. — И в голосе его было что-то, что заставило Гарри тогда вздрогнуть — не от обиды, а от неясного, животного чувства, будто его скальпелем вскрывают, чтобы посмотреть, что внутри. Но это же Снейп. Снейп, которого Дамблдор называет своим человеком. Снейп, который когда-то был Пожирателем Смерти, а потом переметнулся. Или не переметнулся? Или переметнулся, но не до конца, как та самая духовная тварь, о которой говорил Люпин? Гарри помотал головой, пытаясь отогнать эту мысль, но она вцепилась в его голову мёртвой хваткой. А что, если Люпин знал? Знал, на кого смотрит, когда произносил эти слова? Юноша вдруг отчётливо, до боли в висках, вспомнил тот самый момент: класс, тишину, и взгляд профессора, устремлённый не на доску, не на учебник, а на него самого. Но ведь это был не он — не Гарри был тем, кого имел в виду Люпин. Мальчик тогда подумал, что профессор просто ищет поддержки в его глазах, что хочет убедиться, что кто-то в этом классе понимает, о чём он говорит. А что, если всё было иначе? Что, если Люпин смотрел на него, потому что знал: Поттер — тот, кто чаще других будет сталкиваться с духовными оборотнями, кто уже сталкивался, просто не понимал этого? Дурные предчувствия навалились разом. Гарри прижался спиной к холодной стене, чувствуя, как камень через мантию передаёт телу свою неживую, многовековую дрожь. За окнами ветер завыл с новой силой — теперь в его голосе проступило что-то, напоминающее хриплый, торжествующий смех. Будто тот, кто прятался за этим воем, наконец понял, что его услышали. Понял, что его узнали. — Ты здесь, — прошептал Гарри одними губами, сам испугавшись своего шёпота. Сирота вдруг отчётливо осознал: всё это время он слушал ветер, но ветер был лишь ширмой. За ним было что-то другое — не просто стихия, не просто ноябрьская буря, разыгравшаяся над Хогвартсом. Это был голос. Голос того, кто умел улыбаться, называть «мой милый», а потом подписывать трактаты, оправдывающие пытки. И сейчас этот голос, искажённый, превращённый в вой, звал его. Или предупреждал. Или… наслаждался тем, что Гарри наконец понял. Мальчик зажмурился, пытаясь восстановить дыхание. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Где-то внутри, под рёбрами, всё ещё хрустело, всё ещё ломалось, и этот внутренний хруст начинал пугающе совпадать с ритмом воя снаружи. «Не подчиняются воле луны», — всплыло в голове. «Они выбирают быть зверем — всегда». А что, если Снейп выбирает? Что, если его предательство Ордена, его шпионаж, его вечные скользкие намёки — это не вынужденная игра, а часть той самой улыбки, о которой говорил Люпин? Гарри вспомнил, как однажды, на пятом курсе, он видел Снейпа в Хогсмиде. Тот сидел в углу «Трёх мётел», пил что-то тёмное из высокого стакана и улыбался. Улыбался не той кривой усмешкой, которой обычно награждал его, Гарри, а открыто, почти дружелюбно — человеку, сидевшему напротив. Этим человеком была профессор Амбридж. И Гарри тогда подумал: ну что ж, Снейп вынужден быть вежливым с этой жабой, она же от Министерства. А теперь, спустя годы, он думал иначе. Амбридж была живым воплощением лицемерия, жестокости, прикрытой улыбкой и кружевным платочком. А Снейп улыбался ей в ответ. Улыбался той самой улыбкой — сладкой, приторной, до тошноты. И в его глазах тогда… что было в его глазах? Гарри не мог вспомнить. Не хотел. Потому что сейчас, в этом тёмном коридоре, под завывания ветра, он боялся, что вспомнит. Шрам дёрнулся, заставив героя инстинктивно прижать ладонь ко лбу. Боль была тупой, ноющей, не такой, как при приближении Волан-де-Морта, — другой, более глубокой. Будто кто-то внутри него самого, в самом центре существа, пробовал на ощупь границы, искал слабое место. И Гарри понял: это не Тёмный Лорд. Это кто-то другой. Тот, кто сейчас воет за стенами. Тот, кто, возможно, стоит где-то совсем рядом, в этом же замке, тоже слушает вой, и улыбается. Потому что для него это — всего лишь ещё одна бабочка в коллекцию. — Я не стану твоей бабочкой, — прошептал Гарри, его прозвучал твёрже, чем он сам ожидал. Вой за окном на миг прервался. Наступила тишина — такая резкая, что уши заложило. В этой абсолютной тишине гриффиндорец вдруг услышал шаги. Тяжёлые, медленные, размеренные, они приближались из дальнего конца коридора, оттуда, где висели портреты старых директоров. Кто-то шёл. Или что-то. Парень затаил дыхание, вжимаясь в стену. Пальцы сами собой нащупали палочку, хотя он и не помнил, когда успел достать её из кармана. Шаги становились всё громче, всё отчётливее — они отдавались в каменном полу, в рёбрах, в самом сердце. А потом, из-за поворота, показалась тень. Высокая, тощая, закутанная в чёрную мантию, она двигалась медленно, словно нехотя, и каждый её шаг был взвешен, выверен, как движение опытного хищника, который знает, что добыча никуда не денется. Гарри замер, чувствуя, как ледяной ком в груди расползается, заполняет собой всё тело, лишая способности дышать. Тень остановилась в трёх шагах от него, и свет одинокой свечи, горевшей где-то в нише, упал на лицо. Это было лицо Снейпа. Но не то лицо, которое Гарри привык видеть каждый день. Сейчас, в полумраке коридора, черты профессора казались выточенными из старой кости — острые, жёсткие, на них не было никакой привычной гримасы брезгливости. Вообще никакой гримасы. Только пустота. И глаза — чёрные, непроницаемые, смотрели прямо на Гарри, но словно сквозь него, куда-то вглубь, туда, где мальчик прятал свои самые потаённые страхи. — Поттер, — голос Снейпа был тихим, почти ласковым, и от этого сироте захотелось бежать со всех ног без оглядки. — Что вы делаете в коридоре в такое время? Вам не кажется, что вам давно пора быть в башне? Вопрос мёртвым грузом повис в воздухе, и Гарри вдруг осознал, что не может ответить. Не потому, что боялся — а потому, что в этом голосе, в этом тоне, в этом почти спокойном обращении было что-то, от чего слова застревали в горле. Потому что Снейп никогда не был с ним таким. А сейчас как раз был. И это было страшнее любого крика, любого взгляда, полного ненависти. Вой за окнами возобновился — теперь он звучал где-то далеко, почти неразличимо за шумом дождя. Но Гарри слышал его отчётливо. И вдруг понял: вой и Снейп — это одно. Они всегда были одним целым. Просто он не хотел этого видеть. — Профессор, — выдавил он, голос гриффиндорца прозвучал хрипло, как у того самого раненого зверя, которого так ранее боялся. — Вы… вы слышите? Снейп не ответил. Он только улыбнулся — той самой улыбкой, о которой говорил Люпин: сладкой, приторной, до тошноты. И в его глазах, в этих чёрных, непроницаемых глазах, Гарри наконец увидел то, что искал. Не боль. Не ненависть. Не усталость. А удовольствие. Чистое, холодное удовольствие хищника, который смотрит на свою жертву и знает: она уже точно никуда не денется. — Я всегда слышу, Поттер, — сказал Снейп, интонация звучала всё так же тихо и ласково. — Я слышу всё. Особенно когда кто-то слишком громко думает. Например, о том, что некоторые профессора могут оказаться… как вы там выражаетесь? Духовными оборотнями? Он сделал шаг вперёд, и Гарри инстинктивно отступил, но спина уже упиралась в стену. Отступать было некуда. — Интересная теория, — продолжал Снейп, его улыбка стала шире, обнажая ровные, белые зубы. — Но у меня к вам вопрос, Поттер. Если я — духовный оборотень, то кто же тогда вы? Кто тот мальчик, который стоит в коридоре посреди ночи и слушает вой, который зовёт его из леса? Кто тот, кто чувствует эту боль, этот хруст, эту… тягу? Профессор наклонился ближе, и Гарри почувствовал дыхание преподавателя прямо перед собой — холодное, без запаха, словно из открытого склепа. — Вы боитесь не меня, Поттер. Вы боитесь, что в вас самих живёт что-то, что откликается на этот вой. Что когда-нибудь вы тоже начнёте выламывать себе кости, чтобы стать чем-то другим. Или… вы уже начали? Гарри сжал палочку так сильно, что пальцы заболели. Он хотел крикнуть «Экспеллиармус!», но язык не слушался. В голове, в самом её центре, что-то хрустнуло — влажно, глубоко, как тогда, в Запретном лесу. И в этом хрусте, в этом звуке, который шёл изнутри, он вдруг услышал ответ. Свой собственный ответ. — Нет, — прошептал он, голос парня стал твёрже. — Я не стану им. Потому что я выбираю. Я выбираю — не быть. Снейп замер. Улыбка сползла с его лица, и на мгновение, всего на одно короткое мгновение, Гарри показалось, что в его глазах мелькнуло что-то похожее на… одобрение? Или, может быть, усталость. Такую же глубокую, выжженную, как у Люпина, когда он говорил о духовных оборотнях. — Выбор, — медленно повторил Снейп, в голосе его больше не было сладости. Он звучал ровно, холодно, как всегда. — Запомните это слово, Поттер. И помните, что выбирать придётся не один раз. И не два. И каждый раз будет больно. Но если вы перестанете выбирать — вы станете тем, кого боитесь. Мужчина выпрямился, тень на стене стала длиннее, выше, почти чудовищной. — А теперь, — тон Снейпа обрёл привычные, режущие слух нотки, — убирайтесь в свою башню, пока я не снял с Гриффиндора пятьдесят очков за ночные блуждания. И не вздумайте больше задавать глупых вопросов. Уроки Защиты от тёмных искусств, если вы не заметили, уже давно закончились. Сказав это, бывший пожиратель смерти резко развернулся, зашагав прочь, шаги снова стали размеренными, тяжёлыми, как у человека, который годами нёс на плечах неподъёмную ношу. Гарри смотрел вслед преподавателю, чувствуя, как ледяной ком в груди медленно тает, уступая место чему-то другому. Не страху. Не облегчению. А странной, почти тоскливой уверенности в том, что только что произошло что-то важное. Что-то, что изменило всё. Вой за окнами, тем временем, окончательно стих. Дождь продолжал падать — ровно, монотонно, тысячами мелких игл, вбиваясь в стёкла. Но теперь Гарри слышал только капли, своё дыхание. И тихий, едва уловимый хруст в голове, который постепенно затихал, уступая место тишине. Мальчик медленно отлепился от стены и, всё ещё сжимая в руке палочку, двинулся в сторону гостиной Гриффиндора. В голове было пусто и как-то странно спокойно. Он не знал, что случилось этой ночью. Не знал, кем на самом деле был Снейп — шпионом, оборотнем, просто человеком, который выбрал тьму, или тем, кто каждый день выбирал свет, платя за это непомерную цену. Но он знал одно: выбор существует. И он, Гарри Поттер, только что сделал его. Впервые — осознанно, без подсказок, без друзей, без крестного, без Дамблдора. Сам. И это, наверное, и было тем самым взрослением, о котором говорили все вокруг, но которого никто не мог объяснить словами. Герой толкнул дверь в гостиную, портрет Полной Дамы за спиной что-то тихо прокаркал, но Гарри не расслышал. Он поднялся по лестнице в спальню, упал на кровать, и, даже не раздеваясь, закрыл глаза. Шрам молчал. Вой не возвращался. Только дождь всё шептал и шептал за окном, навевая сон, в котором не было ни хищных волков, ни лицемерных масок, ни фальшивых улыбок. Только выбор. Только тишина. И далёкий, почти забытый голос Люпина, который сказал однажды: «Бойся не того, кто рычит на тебя при полной луне. Бойся того, кто улыбается тебе днём, а ночью не меняет лица». Гарри улыбнулся во сне — впервые за эту долгую, страшную ночь. Потому что теперь он знал: тот, кто не меняет лица, может оказаться не только чудовищем. Иногда это просто человек, который слишком долго выбирал. Или слишком устал, чтобы улыбаться по-другому.
3 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (2)