Письма

G
Завершён
36
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
3 страницы, 1 492 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
36 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Часть 1

Настройки
      Серые, потрёпанные улицы, всякая жизнь их уже покинула, никто и не скажет точно в какой момент это произошло. В момент ли, когда по громкоговорителю объявили о начале войны, или это произошло, когда сыновей и мужей стали забирать на фронт, в тот момент, когда город почти целиком обрёл женско-детское лицо. А может быть жизнь начала стремительно и неумолимо угасать, когда Ленинград был взят в блокадное кольцо. Страх окутал жителей, страх за себя и за ближних, никто не знал, что делать и как быть: еды с самого начала было мало, голод неизбежен, холода наступали, уверенность в завтрашнем дне была шаткой, а позже её не станет и вовсе. Блокада застала людей врасплох, кому-то повезло удачно эвакуироваться, а кто-то под градом немецких снарядов встретил свой конец в водах Ладожского озера. Единственное, что оставалось – это жить.       По улице, побрякивая ржавым ведром, шёл совсем тонкий человек. Посмотришь на фигуру — покажется хрупкая девушка. Взглянешь на лицо — окажется исхудалый юноша, внешне вчерашний студент, с глубоко впадшими щеками, острыми скулами, потухшим серым взглядом и едва ли не прозрачной кожей. Силуэт почти что детский, совсем маленький и дробный, но вот лицо — это было лицо повидавшего множество глубоких несчастий и потрясений взрослого. Молодые люди не должны были так выглядеть.       Ноги заплетались, юноша то и дело опасно наклонялся вперёд, грозясь упасть, но всё равно продолжал упрямо ковылять вперёд, крепче перехватывая хлипкую ручку ведра. Костяшки на его руке при этом так сильно обтягивала кожа, будто ещё немного он сожми кулак и точно прорежет.       Голод. Безумно голодно. Когда-то раньше он ещё жаловался на холод, кажется...       Но сейчас уже никакие чувства в нём не жили. В нём не жило ничего. Был только голод. Хотелось есть. Жалкие граммы хлеба хотелось проглотить сразу после выдачи, но он держал себя в руках, одёргивал себя каждый раз, пытался растянуть.             Делать тоже ничего решительно не хотелось, силы кое-как находились на то, чтобы заставлять себя каждый день вставать, а на то, чтобы как сейчас наклониться к реке и зачерпнуть хотя бы полведёрка воды, уходили последние крупицы сил, подстёгиваемые слепым упорством.       Только вот, чем дальше, тем голод становился страшнее, даже после откушенного жалкого кусочка того, что и хлебом назвать язык не повернулся бы. Этот голод занимал все мысли, в голове всё путалось, а все разговоры неизбежно сводились к одной теме — еде. Кто и что когда-то пробовал, какую еду любил до начала войны, чего бы сейчас больше всего хотелось съесть.       Весь город, все оставшиеся в нём, кто ещё мог заставлять себя вставать, были способны ощущать только этот один единственный голод. Чужие смерти уже не вызывали никаких эмоций, никто не обращал внимания на вдруг падавших в снег прохожих. Никто не пытался подойти и помочь, потому что тогда одним трупом стало бы только больше. Никто уже не испытывал ничего, когда в какой-то момент твой собеседник сначала говорил всё медленнее и медленнее, а потом вдруг замолкал. Замолкал навсегда. Его глаза стекленели, вы секунду назад что-то обсуждали, а теперь он по-прежнему сидел, но больше не произносил ни единого слова.       Давно это не вызывало никаких эмоций. У Саши все эти смерти и ощущения сливались в одну непрекращающуюся боль. Душевная ли, физическая, всё теперь было едино. Он уже не помнил, каково жить без этого тянущего ощущения. В последнее время, на самом деле, даже голод уже не так его тяготил. Он всё чаще забывался, пропускал выдачи, всё больше лежал в прерывистой дрёме. За вереницей бессвязных мыслей он сам удивлялся тому, как нашёл в себе волю подняться и сходить за водой.       В моменты осознания, когда разум резко прояснялся, его охватывал ледяной страх. Страх за свою жизнь, за жизни горожан... А потом глаза пытались ухватиться за размытую картинку мира. Давно треснувшие очки уже не помогали видеть свою же квартиру чётко, но сложенную в углу стопку несожжённой бумаги Саша смог бы найти даже полностью лишившись зрения.       Письма.       Он больше не мог разглядеть такое родное М.М., но память сама вырисовывала очертания.                         Удивительно чётко в голове всплывал чужой почерк. А ещё светлые волосы, Саша так скучал по их старой длине, а ещё безумно скучал по их обменам двусмысленными репликами, по закатываниям глаз и обсуждениям глупости некоторых чинов, а точнее вообще всех. И больше всего, конечно, он скучал по такому тёплому «Саш».       Эти несчастные письма, которые он перечитывал из раза в раз, пока мог себе это позволить, были тем единственным, что дарило хоть какую-то призрачную веру в то, что всё ещё будет хорошо. Даже если желудок сводило очередными спазмами, даже если голова постоянно гудела, даже если от звука метронома сердце, то замирало, то переходило на бешеный темп. Даже если на самом деле ни во что Саша уже не хотел верить — хотел бы просто заснуть. Эти письма оказывали на него какое-то невероятное влияние, заставляли подниматься, продолжать влачить своё тело из последних сил, потому что нужно. Потому что нельзя сдаваться, как бы трудно ни было. Есть ведь ещё на этом свете человек, с которым он обязательно должен встретиться.       Когда-то они вместе думали, как бы улизнуть от глаз нужного советского общества. Когда-то Миша давал ему целые руководства по тому, каким образом лучше будет оскорбить Пьера, но так, чтобы это не вышло за рамки пресловутого дворянского этикета. Когда-то они могли себе позволить совершенные, абсолютные глупости. Сейчас все эти воспоминания отдавали где-то в груди одновременно и сладкой негой, и болью. Такой вязкой, сковывающей тело, такой, что хотелось сжаться на голом, дырявом матрасе и взвыть. Только вот выходило разбитое сиплое мычание. Горло саднило. Болеть сейчас было нельзя. Женщина в соседнем доме тоже недавно заболела, так её и нашли мёртвую в квартире. Саша как раз проходил мимо в тот момент, когда её тело выволакивали на улицу, а потом кончились силы, так и оставили на пороге. Окоченевшая, обтянутая кожей, словно скелет, а в руках какой-то свёрток. У Саши в тот момент ноги подкосило, всё его существо задрожало, он и думать не хочет, чем был тот свёрток. Даже если на деле он всё прекрасно знает и понимает. Но он чувствует, что просто не вынесет этого знания, одной мысли будет достаточно, чтобы разрушить те последние крупицы, на которых ещё зиждется его воля. Это было выше каких-либо человеческих сил. Все видят и все знают, но сделать никто и ничего не способен, не в этих условиях. Чуткость здесь была губительна, лихорадочный разум с ней ещё больше был склонен к схождению с ума. Иногда Саше так и казалось, что он точно сошёл с ума. Всё вокруг в один момент казалось таким нереальным, незначительным.       Его пугали пробелы в памяти, пугало состояние, когда он терял какой-либо счёт времени или вовсе забывался в нём абсолютно, прибывая в какой-то отдалённой абстракции. Даже не так. Пустоте, отгороженной плотными стенами от внешнего мира. От ада за земле. Эти стены не пропускали ни звуков, ни света.       Страшнее всего было забыть эти письма. Если он забудет их, казалось, что вот тут и наступит его смерть. Ещё с началом блокады он заучил каждое наизусть. Теперь, когда зрение уже не позволяло ему читать, оставалось только повторять их у себя в голове. Каждый вечер, словно отчеканивая рапорт начальству, он повторял одни и те же строки. В них была его жизнь. В них же была его смерть.       Жизнь прошлая, теперь казавшаяся такой бесконечно далёкой, будто бы вовсе и не с ним это было. Роскошь двоцов, вихри платьев, стук каблуков и душные залы Словно тот Саша — это абсолютно другой человек. И все это осталось где-то далеко, в другом мире с тем Сашей. Они ведь и не похожи теперь были ни коем разом. Тот человек был худ, но в меру, у него горели глаза, постоянно спорил. Спорил с Мишей о его отношении к иностранному, спорил об искусстве, спорил обо всем и сразу. Нынешний он был болезненный, откровенно говоря, полуживой, у него не было больше сил на какие-то споры, сейчас бы молча со всем согласился.       Страх и сомнения повисли над городом густым туманом. Под звуками выстрелов дрожали дома, но уже далеко не все люди обращали на это внимание, как это было в самом начале, реакция у ленинградцев была теперь несколько заторможенная. Но сколько бы блокадное кольцо не держалось, какие бы потери они не несли, сколько бы смертей не увидели, как бы им ни было невыносимо — все продолжали стоять. Кто как мог. На слабых и трясущихся ногах или вовсе на костылях. Но город был жив, возможно, это было едва осязаемо, но воля к жизни, вера, ещё не покинули этих людей. Саша сам в какие-то моменты слабо в это верил, особенно пока от стука метронома становилось трудно дышать, когда его звук отдавал у него натуральной пульсацией во всем теле. Но в тот самый первый раз, когда по всему городу заиграла седьмая «Ленинградская» симфония Шостаковича внутри что-то будто начало оживать, оно так и билось, металось из стороны в сторону, пытаясь вырваться наружу. Саша крепче прижимал к себе письма, беспощадно комкая листки. По щекам скатились первые слёзы. Весь город охватило это странное чувство. Будто бы через плотный серый купол, накрывший Ленинград, наконец-то пробились спасительные лучи света. Это был август сорок второго года. Блокада была далека от своего завершения, никто не знал, что ждёт впереди, не знал, какой будет следующая зима. Но была одна вещь, незыблемая истина для каждого, кто слышал эту симфонию, кто чувствовал биение сердца самого города: Ленинград должен стоять. И будет. Падать нельзя. Ни в коем случае нельзя.
36 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (4)