***
Моим собственным проводником в этот мир стал Поль. До встречи с ним у меня была подруга, Лара, такая же, как и я, студентка из простой интеллигентной ленинградской семьи. Мы с ней регулярно предавались утехам физическим, и клянусь, это изначально было её, порядочной комсомолки, инициативой. Вот только проходило это всегда в полной темноте и способом самым традиционным. Меня же поедало любопытство: как ощущалось бы наше единение, происходи оно через другие, настолько же влекущие впадины её нежного тела? Но я попросить не решался, боясь оскорбить её, а она не давала понять, хочет ли чего-то ещё. Она бросила меня одним тёплым августовским днём, чтобы выйти замуж за некоего моряка дальнего плавания, возможно, намного старше неё. Печаль моя продлилась совсем недолго, потому что пришло первое сентября, и в моей жизни возник Он, конголезец небесной красоты, увидев которого я понял, что для меня нет никакой разницы между мужчиной и женщиной, когда дело касается страсти. Я знал, что хочу овладеть им, и жаждал, чтобы он овладел мной. Он очень скоро заметил мой взгляд, не выпускающий его из виду в коридорах нашей альма матер, и, хвала небесам, страсть оказалась взаимной. Мне было двадцать один. Ему — восемнадцать. Сын одного из министров молодой Народной Республики Конго, потомок древнего королевского рода, он получил элитное французское образование в закрытом пансионе. Он грезил философским факультетом Сорбонны, но в рамках укрепления дружбы наших народов отец отправил его учиться на инженера холодильных систем в Ленинград. Именно у него, у его кровати в выданной ему ЦК КПСС квартире, я обнаружил книгу, которая перевернула моё бытие. «120 дней Содома». Хоть я и учил французский в школе и знал его прилично, бегло читать я пока не научился, а уж словарного запаса на подобные произведения у меня и подавно не было. Поэтому читал я эту книгу полгода, по несколько страниц, каждый раз, когда оказывался у него дома, в его постели, спрашивая значение каждого непонятного мне слова. Я читал, пока его руки ласкали моё, казавшееся в эти минуты более бледным, чем когда-либо, тело; язык забирался в самые потайные его места; а губы шептали французские непристойности в мои уши, заставляя гореть и сгорать. А со страниц в меня втекала эта страшная лавина до отвращения натуралистично описанного грязнейшего блудодейства, опутывая и пропитывая меня тошнотворно-приторной патокой, и распаляя ещё больше. Мне не было противно. Когда я читал, я думал совсем не об этом. — Ты знаешь, что можешь сделать со мной всё, что хочешь? — спросил Поль, когда я завершил последнюю страницу и отложил книгу в сторону. — Разврати меня, прежде чем я буду развращён властью, mon cher, mon maître, mon Dieu… Я нанизал его ртом на свой пенис, голову вжав в живот обеими руками, и не отпускал, чувствуя, как он задыхается, и как сокращается в агонии его глотка, сжимая меня, пока он даже не пытается сопротивляться, а я приближаюсь к моменту высшего блаженства. Но в голове моей продолжали роиться мысли. Я думал о том, что могу с лёгкостью представить наших обрюзгших партийных бонз, стоящих на трибуне мавзолея, совершающими всё то, что описывалось на этих страницах. Я думал о том, что власть — это не то же самое, что звание или должность, и мы все владеем друг другом так или иначе. Я думал о том, что у всех нас есть низменные желания, как бы мы ни врали друг другу о чистоте своих помыслов. Я думал о том, что эти низменные желания не плохи сами по себе, а ублажение плоти — не преступление и не мерзость, и мы должны быть вольны это делать. И я спрашивал себя: где же проходит граница между свободой и вседозволенностью? Когда жажда удовольствий начинает калечить? Как остаться человеком, не сопротивляясь зову порока? Поль затрепыхался, а я продолжал удерживать его ещё несколько секунд, прежде, чем отпустил, излившись, казалось, прямо в его пищевод. Он поднял голову, и я увидел слёзы на его щеках, а в его покрасневших глазах — смесь страха и обожания. Я завалил его на спину и долго ласкал его тело, столь жаждущее тепла посреди промозглой ленинградской зимы. Он шептал и шептал «Oh mon Dieu…», и я знал, что эти слова предназначены совсем не небесному отцу. Но поистине божественным здесь был вовсе не я, а он и его безупречный пенис. Он вернулся в Конго через три года, так и не закончив университет. Но до самого конца мы продолжали предаваться пороку во всех его ипостасях, и на вверенном им в мои руки теле я изучал границы добра и зла, а он делал со мной то же самое в ответ. Лишь когда он улетел, я понял, почему он отдал это тело мне. Незадолго до отъезда он признался, что его нахождение в Советском Союзе было залогом того, что его отцу не будут припоминать его знатное происхождение при очередном перевороте или покушении на президента, которые потрясали страну в последние годы. Таким образом, будучи заложником в холодной чужой стране, он нашёл путь к свободе духа и тела, лично решив, кому отдать себя полностью. Я ждал вестей от него, но так и не получил ни одного письма. Лишь спустя десятилетия я узнал, что Поль был похищен прямо у трапа самолёта в день своего возвращения. И он, и его отец бесследно исчезли. Я лишь надеюсь, что они смогли сбежать и обрести свободу. Но что-то мне подсказывает, что конец у этой истории гораздо мрачнее. Меж тем я был в постоянном поиске тех, кто помог бы мне продолжить вкушать тот плод, которым Поль со мной поделился. И я находил их. Каким-то невероятным образом я замечал этих мужчин и женщин среди серой массы идущих строем. И всё это время я не прекращал задавать себе те же вопросы, что и в начале, потому что боялся превратиться в героев де Сада. Я стал устанавливать собственные правила, расставлять свои границы, пока однажды не почувствовал себя поистине свободным. Диктатура Мистера Икс победила диктатуру пролетариата. Я ещё долго не задумывался о том, чтобы делиться с кем-то этими правилами. Когда открыли шлюзы, повальная свобода девяностых, с одной стороны, своими жерновами превратила всех либо в зверей, либо в загнанную дичь, подтверждая мои страхи. С другой — она позволила мне встретить единомышленников. Мы все вышли из тёмных углов, стали общаться, объединяться в клубы и даже дружить. Но и среди нас я видел тех, кто искал свободы без ответственности, произвола без правил. Тех, кто шёл по пути превращения в чудовищ. Я остерегался их, но хотел предостеречь и других. Для этого мне предстояло стать миссионером.***
Звонок в дверь раздался точно в назначенное время. Хорошее начало. Тот, кому предстояло стать моим первым учеником, стоял в дверях, снова весь в чёрном. Даже сквозь его пальто я мог видеть, как тяжело его взволнованное дыхание. Я пригласил его войти. Повесив свою верхнюю одежду на вешалку в прихожей и идеально ровно поставив свои ботинки у стены, он направился в комнату. — Я рано? — спросил он в недоумении. — Ещё никто не пришёл? — А кто-то должен был прийти? — Я полагал, вы покажете, как проводите свои… Закрыв за нами дверь в комнату, я скрестил руки на груди и сказал спокойно — и очень тихо: — Разденься. Он моментально поднёс ладони к вороту своего свитера, но, сообразив, тут же опустил их. — Что? — переспросил он. — Ты слышал. Он кивнул, снял с себя свитер и замер, держа его в руке. — Полностью. — Полностью? То есть… — Когда я говорю «полностью», я именно это и имею в виду. Он неуверенно снял с себя всю одежду и сложил её аккуратной стопкой на стул. — На колени, — сказал я, не меняя интонации. — Руки за спину. Глаза в пол. Он послушно опустился на ковёр. — Дело не в голосе, — сказал я. — Дело в доверии. Другие люди вверят тебе своё тело, а иные — и душу. Ты должен стать тем, кто не предаст их доверия. Это ясно? — Да, — дрожащим голосом произнёс он. — Тебе страшно сейчас? — Да. — Ты думаешь, что я могу сделать с тобой что-то, чего ты не хочешь? — Да… Но вы ничего такого не сделаете, потому что я могу вам доверять, правильно? Я взял его за подбородок и приподнял лицо, а потом заговорил, глядя ему в глаза. — Я объясню тебе, что здесь будет происходить. Но прежде чем я начну, я хочу особо подчеркнуть, что никто тебя здесь не держит. Ты можешь уйти в любой момент. И сегодня, и потом. Так вот. Чтобы стать действительно хорошим в нашем искусстве, ты должен прочувствовать всё, что происходит с другой стороны. С одной оговоркой. Твоих предпочтений и границ больше нет. Если решишь продолжить, то будешь приходить сюда по любому моему приказу, отменяя все свои планы. У нас не будет звучать слово «стоп» ни в каких его вариантах, а если будет, то я его не услышу. Только «Я хочу уйти», но тогда ты встаёшь, уходишь и не возвращаешься. Только я буду решать, что мы делаем и когда прекращаем. Ты должен испытать всё. Ты должен разрушить все границы собственного тела и забыть, что такое отвращение. Только тогда ты научишься дарить свободу тем, кто доверит себя тебе. Ты согласен на такое? Его грудь вздымалась. Он прошептал пересохшими губами: — Я согласен. — Хорошо. Тебя когда-нибудь пороли хлыстом? — Нет… — Тогда встань коленями на кресло, наклонись и обопрись руками о спинку. Я сходил за хлыстом, а когда вернулся, обнаружил его покорно стоящим именно так, как я попросил. — Урок первый, — сказал я, поглаживая его поясницу. — Никогда ничего не предполагай. А вот я сейчас предположу, сколько ударов ты сможешь вынести на первый раз. Было ли это отчасти результатом моей гордыни и похотливого желания овладеть таким Адонисом, как он? Каюсь. Но всё же мой эгоизм был куда монументальнее: я жаждал ощутить себя основателем учения. И за то время, что он провёл под моим началом, я не сказал ни одного слова лжи и ни разу не отдалился от своих принципов. В таких условиях он провёл со мной год. За это время его тело подверглось испытаниям, которые обычно не переносит ни один добровольный подчинённый — ему пришлось отдуваться за всех них. Я нередко переходил грани разумного, потому что хотел, чтобы осознание потенциальных результатов потери контроля въелось ему в кожу. И оно въедалось, раз за разом: шрамы, ожоги, вывихи, ректальные травмы, кишечная палочка, выдранные волосы… Он оставался, несмотря ни на что. Под конец я устроил ему ещё одно испытание. Я перестал его вызывать и бросал трубку, когда он звонил мне. Через месяц я обнаружил его под своей дверью, скрюченным на коврике. «Я что-то сделал не так?» — прошептал он, но я лишь пригласил его в квартиру и запер в одной из комнат, предварительно раздев его и связав ему руки и ноги. Он лежал на ковре в неудобнейшей позе, на его глазах — повязка. На ушах — наушники со статическим радиошумом. Он должен был подождать. С минуты на минуту я ожидал Сёмушку, одного из своих подопечных, а Миша ещё не был готов присутствовать на моих встречах. Сёмушка, крепкий, коренастый мужчина лет тридцати, отец двоих детей и бывший владелец прогоревшего в очередной финансовый кризис кафе, будучи теперь в долгах по уши, приходил ко мне, чтобы забыть обо всём. Под моим надзором он становился младенцем: абсолютно уязвимым, но и без каких-либо обязанностей. Тогда он пришёл ко мне, разделся, и я туго запеленал его. Я гладил его по голове, которую он примостил на моём колене, и читал ему сказку. Когда сказка закончилась, наступило время кормления. Я поставил пластинку с детскими песенками, вернулся к моему беспомощному малышу, расстегнул брюки и позволил ему присосаться к своей любимой бутылочке. Когда он поел, я чуть ослабил пелёнки. Теперь можно было погладить ему животик и чуть пониже — чтобы всё хорошо переварилось, а Сёмушка окончательно расслабился. Когда мы закончили, он полежал ещё немного в моих руках, и, поблагодарив, ушёл домой, к жене и детям. Я до сих пор не знаю, был ли Сёмушка геем, или бисексуалом, или кем-то ещё… Он утверждал, что мужчины его не интересуют, но как только мой пенис становился «бутылочкой», он был готов высосать до последней капли всё, что из него выйдет… И мой палец в Сёмушкином заду никогда его не смущал. Меня, если быть честным, не интересуют все эти ярлыки. Они всегда как будто идут со списком установок: кого нам можно любить, как нам можно выглядеть, и как себя вести… Но ведь жизнь полна сюрпризов. Мы никогда не знаем, кого встретим, что почувствуем, как себя поведём… Почему всем так хочется давать этому названия? Ярлыки лишь запирают нас, не дают выйти из навязанной общественным мнением колеи, принуждают задаваться бессмысленными вопросами, как только наши желания и ощущения начинают выбиваться из того, что предполагает одно-единственное слово… И даже неважно, навесили на нас этот ярлык, или мы сами его на себя нацепили. Но я отвлёкся. Когда Сёмушка ушёл, я подготовил комнату и пришёл за Мишей. После двух часов связанным в одной позе и постоянном шуме в ушах он уже был измучен. Я велел ему надеть на спину пару ангельских крыльев, распустил его волосы и вывел в зал. Там уже горели свечи, в круг стояло несколько зеркал, а на полу в центре лежал антикварный фарфоровый поднос. Я подвёл его туда и объяснил, что ему нужно будет сделать. Пока он не справится, покинуть этот круг ему будет нельзя. Нас ждала бессонная ночь. Я предупредил, что буду наблюдать, и если вдруг усну, когда у него начнёт получаться, он должен будет окликнуть меня, чтобы я проснулся. Если он не сделает этого и оправится без моего созерцания, ему придётся остаться в этом круге до следующего раза. Вместе с результатами. Ему было позволено делать всё, что угодно, чтобы ускорить процесс. Разумеется, это оказалось не так легко, но он храбро старался сквозь стыд и страх, сражаясь с телом, которое отказывалось подчиняться, со стыдом за то, что самый интимный процесс превратился в спектакль, и с дискомфортом от многочасового сидения обнажённым на голом полу, а спустя время и в собственной луже. Я же в это время расположился неподалёку, в кресле, включив музыку, — композиторы романтизма очень хорошо вписались в эту сцену — и наблюдал. Наблюдал за его мучениями, за тем как он тужился, как истязал свой живот, как засовывал в себя пальцы, пытаясь заставить свой кишечник перейти на свою сторону. Это заняло почти двенадцать часов. Половину суток он провёл на полу. Я задремал в какой-то момент, а проснувшись, увидел, что и он отключился тоже. Пластинка Шопена отыграла, я сменил её на Листа. Он тут же проснулся, не сразу сообразив, где находится. Но вспомнив, поднялся, расправил затёкшие конечности и возобновил попытки. Несколько раз за это время я видел в его глазах желание всё остановить. Но так же как и до этого он храбро переносил все физические истязания, он довёл до конца и эту, ментальную пытку. Потом он смотрел на результат с ужасом, наверное, пытаясь представить, чего я могу потребовать от него дальше. Но я лишь сел рядом и обнял его. А он — впервые за этот год — разрыдался. Он плакал без остановки очень долго, пока плач не сменился всхлипами, а всхлипы — ровным дыханием. Я не отпускал его всё это время. Затем я вымыл его и уложил спать. Сам прибрался и прилёг вздремнуть рядом с ним. Я проснулся до него и любовался умиротворением на его лице, пока он, наконец, не очнулся. Первым делом он обнял меня. — Спасибо, — сказал он, — теперь я знаю, что такое «потерять себя». — Нет, — ответил я, — ты увидел это лишь мельком. Я никогда не ставил себе целью сломать и расчеловечить его. После каждой травмы я давал ему время прийти в себя. После каждой встречи мы обсуждали всё, что он испытал, и он должен был вспомнить, когда стоило остановиться, а когда продолжать уже было нельзя. Именно это было самой важной деталью процесса. И в этот раз мы обсудили не только то, что произошло вчера, но и месяц тишины, который привёл к этому, его потерянность, страх и готовность сделать всё, что угодно, лишь бы не оставаться снова в неведении. Мы говорили об этом весь день. Тогда я понял, что он готов к следующему этапу. Представляться в наших кругах именем «Маркиз» я предложил ему тогда же. С одной стороны, он только что успешно пережил эту достойную пера самого де Сада сцену. С другой — ему, такому аристократичному и загадочному, от которого за версту несло французским нуаром, просто чертовски шло это имя. Выйдя из моего подчинения, он сперва стал моей тенью. Во время встреч с моими подопечными — с их согласия, разумеется, — я не разрешал ему ничего делать, позволял лишь смотреть и иногда советовался с ним, проверяя, насколько он усвоил материал. Он был более чем хорош, это было ясно уже тогда. Затем он начал участвовать наравне со мной. После этого я разрешил ему рулить, а сам оставался в стороне, наблюдая. Порой он был даже лучше меня. Внимательней, зорче, изобретательней. В конце концов, он был моложе, и лучше чувствовал дух времени. Спустя два года практики я отпустил его в свободное плавание. Слухи среди своих расходились со скоростью света, и восторженные отзывы дошли до меня быстро. Я не мог не гордиться его успехами. Я слукавлю, если не упомяну, что после этого Маркиз вернулся ко мне в подчинение. Мы продолжили наши встречи, теперь уже с чёткими границами и стоп-словами. Он к тому времени закончил учёбу и открыл свой собственный бизнес. Уставая от постоянного управления людьми, проектами и деньгами, приходил ко мне, чтобы забыть, отпустить, перестать думать, и начать чувствовать только своё тело и текущий момент. А я дарил ему это. Дарил ему то единственное, что всегда умел дарить. Мне было до боли жаль окончательно расставаться с ним, когда моя собственная профессиональная деятельность заставила меня покинуть родину и обосноваться в землях писателя, что когда-то изменил мою жизнь. Пожалуй, то чувство, что я испытывал к Маркизу, было ближе всего к тому, что другие называют любовью. Я желал его безупречное тело, восхищался его чистой душой, и был пленён его разумом, пылким, острым, жадным до знаний… Я нередко задавался вопросом, что было бы если бы я не уехал или хотя бы связался с ним после переезда. И когда спустя двадцать лет он сам нашёл меня, что-то вспыхнуло внутри, какая-то наивная надежда… что тут же погасла, когда он объяснил, что связался со мной ради своего мужа. Но услышав их историю, я успокоился. Всё же тот нежный мальчик остался собой после всех этих десятилетий. Те принципы, что были заложены в нём с самого начала, остались на месте, и жизнь не поломала его. Наша первая за эти годы встреча вызвала трепет у обоих. У меня — потому что время словно забыло о нём. Он остался тем же юношей, с теми же смоляными волосами, и разве что несколько лёгких морщин прочертили его лоб. А он… Я видел его взгляд и поражался, что смотрит он на меня всё с тем же благоговением, хоть со мной время и обошлось совсем иначе. Я был рад исполнить его просьбу. Ненадолго я вернулся в те дни, когда он был наблюдателем на моих сессиях. Только теперь мои ощущения были подобны тому, как, наверное, чувствовал себя он, когда я, строгий экзаменатор, наблюдал за ним. Рядом с его мужем я волновался перед каждым своим действием, взвешивал каждое слово. Передо мной стоял человек, который много лет пытался понять, почему ярлыки и установки так душат его. Ему повезло. У него получилось не только понять, но и сконструировать себя заново, по своим собственным правилам… Он свободен. Мне нельзя было одним неосторожным словом эту свободу пошатнуть. Кажется, я справился, потому что сегодня я снова иду к ним домой, и на часах ровно восемь, когда я звоню в их дверь. Дверь мне открывает Джек, муж, теперь уже без маски, и я, наконец, могу рассмотреть насколько он хорош. Игривый взгляд, щегольские усики, чёрно-белая тельняшка… Он выглядит, как битник из пятидесятых. — Здравствуйте, — он радостно протягивает руку, — как же я рад с вами наконец-то познакомиться! — Взаимно, — отвечаю на его рукопожатие. Маркиз за его спиной смущённо улыбается. Вскоре мы уже пьём шампанское за знакомство и воссоединение и беседуем о былом и насущном. Джек не только красив, он эрудирован и остроумен. Я не удивлён: Маркиз не согласился бы на меньшее. Но есть в нём ещё что-то. Два дня назад, на этом же диване, не видя его лица, я почти поверил, что совращаю совсем молодого мальчишку. Но теперь я снова вижу это. Хоть серебро уже тронуло его чёрные волосы, а еле заметные, но неизбежные морщинки вокруг глаз намекают, что он давно уже совсем не юноша, очевидно, что душой он ещё совсем молод. Я знаю, что он проживает свои юность и взросление заново, и эта гармония опыта и жажды жизни в его лучащихся голубых глазах вызывает у меня светлую тоску. Такое мне уже недоступно. Но затем я вижу, как Маркиз смотрит на него, и все остатки моих хлипких надежд на взаимность улетучиваются. Мне до этого далеко. Это не тот же взгляд, каким он смотрел на меня двадцать лет назад. Всё же разница между «я доверяю тебе себя на ближайший час», которым приходилось довольствоваться мне, и «я доверяю тебе себя на всю жизнь», которому я сейчас свидетель, неизмерима. Маркизу сейчас столько же лет, сколько было мне, когда я покинул Санкт-Петербург. Я завидую ему, нашедшему свой дом пятнадцать лет назад, и жалею себя, что не нашёл его до сих пор. Конечно, в моей просторной парижской квартире меня ждут Настя, Этьен и Амир, молодые, прекрасные, послушные, «Oui, Monsieur X, d’accord, Monsieur X»; и Люсиль, новая ученица из череды тех, что последовали за Маркизом, которая внимает каждому моему слову… Да, теперь я предпочитаю, чтобы мои подопечные жили со мной, потому что мне всё печальнее оставаться одному в слишком большом для вечного холостяка доме… Но они уйдут, как ушли Лара и Поль, как уходили все после них, и будут уходить снова и снова. Сам я ушёл лишь единожды. Двадцать лет назад я попрощался с Маркизом и оставил его жить свою жизнь без меня. Не знаю, совершил ли я тогда роковую ошибку, но глядя на эту пару, думаю, что нет. Их любовь искрится, растекается звонким хрустальным родником, оживляя всё вокруг, наполняя собою меня и мою утомлённую душу. Они спрашивают, готов ли я продолжить, и я соглашаюсь. Я хочу окунуться в этот родник с головой хоть на несколько мгновений. Я встаю и подхожу к Маркизу, сидящему на стуле. Запускаю руку ему в волосы, смотрю в его глаза, кладу большой палец на губы. И вижу, как в нём загорается тот знакомый свет покорности, и грудь его вздымается так же, как много лет назад. — Хочешь? — спрашиваю его и знаю, что он прекрасно понимает, чего именно. Он кивает безмолвно. — Полностью? — Да. — Джек, — поворачиваюсь я, — вы когда-нибудь видели своего мужа в подчинении? Его глаза загораются. — Нет, — шепчет он взволнованно. — Хотите? — Да. — Тогда начинайте. Он подходит ближе. — Мой Маркиз, — произносит он с нежностью, — разденьтесь и встаньте на колени. Тот выполняет приказ. Джек берёт его за подбородок и приподнимает лицо вверх. — Сегодня вы принадлежите нам и нашим желаниям. — Я выполню всё, что вы прикажете, — отвечает Маркиз почти шёпотом, и я вижу, что он дрожит. — Подготовьте его, — говорю я Джеку, а сам отлучаюсь в туалет. Возраст. Из зеркала на меня смотрит стареющий толстяк, в котором едва угадываются черты того юноши, что предавался страсти с прекрасным Полем. Да и от того мужчины, что обучал будущего Маркиза, осталось мало — пусть он и тогда уже был грузноват. Разумеется, я помню, что сила Раскрепостителя — а я именно так называю себя в своей книге, отринув общепринятые титулы вроде «доминантов» и «верхних» — его сила не только не в командном голосе, но и не в безупречной внешности. Я помню это, потому что желающих подчиниться мне меньше не стало. Но вот сам я больше не нахожу в этом той же радости… Однако здесь я вновь чувствую себя живым. Я выхожу из туалета. Джек в одних брюках ожидает меня. — Мистер Икс, — спрашивает он, — вы сможете в конце войти в него? — Если вы этого хотите, то разумеется. — Очень. Мы оба очень этого хотим. А ещё… — он описывает, каким видит сегодняшний вечер. Мы возвращаемся в комнату и оба раздеваемся. У Маркиза, до которого ещё никто не дотрагивался, член уже напряжён и поблескивает слезой. На его глазах чёрная шёлковая повязка, а руки скреплены за спиной. Они так красивы вместе, так молоды. Их кожа ещё ровная, не обвисшая, и ослепительно белая по сравнению с их чёрными волосами. Волосами везде. Я так благодарен им за то, что они не убирают их. Хоть это помогает мне почувствовать себя не таким старым. Теперь все гладкие, как дети. Плеваться хочется. От своих подопечных я всегда требую естественности. Я прошу Маркиза встать и запускаю ладонь в поросль на его лобке, скользя пальцами у основания члена. Он стонет. — Сегодня не будет боли, и не будет унижений, — говорю ему тихо, — только любовь. Я присаживаюсь на кровать, а Джек возвращает Маркиза на колени. Наклонившись к нему, говорит что-то ему на ухо, массирует плечи, гладит грудь, растирает соски. Оттягивает его голову за волосы назад, и целует. Оторвавшись, шепчет на ухо ещё что-то и направляет его лицо к моему паху. Маркиз жадно трётся о меня лицом. Теперь я беру его за волосы и отдаляю немного от себя. — Ласкай меня языком, нежно и медленно, — говорю ему тихо. Он послушно начинает водить кончиком языка по моему пока что мягкому члену, по головке, уздечке, вырисовывая на нём невидимые влажные узоры. Член медленно начинает наливаться кровью. Я лишь молюсь, чтобы чёртов возраст не дал знать о себе именно сегодня. — Теперь губами. Мягко и осторожно. Губы покрывают меня поцелуями, обхватывают только головку, влажно скользя по ней. — Впусти меня в себя. Покажи мне, как ты ждал этого двадцать лет… Его рот поглощают меня полностью, и я погружаюсь в сладкую негу. Но поверь мне, мой мальчик, я ни на секунду не забываю, что это не я сейчас повелеваю тобой… Джек стоит подле нас, глядя на это с восторгом. Его ладонь опускается ниже, он недолго ласкает себя, прежде, чем подойти к нам. Пальцами бежит вдоль спины своего мужа, и я чувствую это на себе, когда глотка на секунду сжимает меня сильнее. Джек трётся о его плечо своим членом, наклоняется ко мне и целует. Я отвечаю. Не так, как накануне, когда мне было сказано насиловать языком, а нежно. С почтением и благодарностью. Потом он оставляет нас и садится позади Маркиза, чтобы подготовить его к принятию меня. Я вижу любовь в каждом его действии, в каждом поцелуе, касании, мазке языка по коже… Делился бы я таким сокровищем с подобной решимостью, будь оно моим? Когда я готов, киваю Джеку и мы помогаем Маркизу лечь на кровати на живот. Джек устраивается у его лица, раздвинув ноги. Я встаю сзади, надеваю презерватив, расстёгиваю его наручники, чтобы было удобней, а Джек снимает с него повязку. — Смотри на меня, — говорит он Маркизу, держа его за подбородок. И когда я вхожу в него, приподняв за бёдра, в сердце колет самую малость, оттого что взгляд его сейчас принадлежит не мне. Он разработан, но в него, похоже, нечасто входит что-то подобного размера, и он, впервые за этот вечер, стонет от боли. Я вхожу до конца и останавливаюсь. Джек целует его, затем шепчет что-то на ухо, и тот оборачивается. Я вновь благодарен. — Красиво? — спрашивает Джек. — Красиво… — шепчет Маркиз. Джек снова поворачивает его лицом к себе и направляет к своему члену, а затем кивает мне, и я начинаю двигаться внутри. Джек кончает первым, вжимая его голову в себя. Мне нужно ещё время. Я выхожу, и мы разворачиваем Маркиза на спину. Я вновь беру его за бёдра, чтобы войти на весу, и двигаюсь быстрее, чем раньше. Джек присаживается рядом и своей рукой помогает Маркизу, который в эти минуты дарит мне свой взгляд полностью, приблизиться к апогею. Я приближаюсь к нему первым, но Маркиз нагоняет меня, и когда перламутровые капли падают на его грудь, мне кажется, что это моя собственная любовь пронзает его насквозь. Я выхожу и валюсь на кровать с закрытыми глазами. Голова немного кружится, надо отдохнуть. Но я тут же вспоминаю о чём-то важном. Я приподнимаюсь и наклоняю голову к груди Маркиза. — Можно? — спрашиваю у Джека, который, улёгшись рядом, гладит его лоб. Тот кивает. Я слизываю семя с горячей кожи, и мне кажется, что оно такое же на вкус, каким было двадцать лет назад. Я полностью покрыт испариной, но это не мешает Маркизу повернуться ко мне и прижаться, крепко меня обняв. Я кладу свою ладонь на его, целую его в лоб и шепчу: — Мой нежный мальчик… Мой Маркиз… — Спасибо, — говорит он. — Спасибо за всё. За каждое мгновение… — Каждое мгновение знакомства с тобой было огромной честью для меня… Ладонь Джека ложится на мою. — Я тоже благодарен вам, — шепчет он, — спасибо, что помогли ему стать тем, кем он стал. Мне страшно представить, как всё сложилось бы без вас в нашей жизни.***
Когда вышла моя книга, она нашла признание не только среди моих соратников. Оказалось, что выложенные в ней принципы применимы и в других сферах жизни. «Эта книга о БДСМ могла бы оказаться среди самых популярных книг по саморазвитию, не будь она в отдельных моментах столь шокирующе откровенной», — написали в одной из рецензий. Другая вторила: «Советы по здоровой коммуникации от легендарного доминанта». Мне приходили письма от читателей, которые рассказывали, что мои правила помогли им продвинуться по карьерной лестнице, помириться с родственниками, и просто начать жить. Много лет я учился обретать свободу и дарить её другим, и я преуспел в этом. Вот только, похоже, в поисках свободы я так и не узнал, как найти дорогу домой. Это то, о чём я думаю, покидая Утрехт на рассвете, чтобы вернуться к своим рабочим делам, никак не связанным с этим всем. Я еду по шоссе, ещё больше удаляясь от Парижа, куда меня совсем не тянет после недели в Нидерландах. Солнце светит в лобовое стекло, и блики режут мои глаза. Может быть, я так же был ослеплен своей гордыней всю жизнь. Может быть, я всегда шёл не туда. Я солгу, если скажу, что совсем не завидую этим двоим, их любви, и тому, как безупречно их сколы, шероховатости, шипы и зазубрины попали друг в друга… И я сам, выходит, приложил к этому руку. Поздно горевать. Если я возвожу свободу в абсолют, мне не остаётся выбора: я смиренно приму и сопутствующее ей абсолютное одиночество.