Я знаю, что мы сделаем этим летом

NC-17
Завершён
108
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
220 страниц, 68 081 слово, 28 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
108 Нравится 39 Отзывы 21 В сборник

Часть 27

Настройки
Пирожок у Артёма теперь ночевал сначала через день, а потом и вовсе почти каждый день. Вышло это как-то само собой, без отдельного разговора, без торжественного «ну что, давай жить вместе», от которого Соболева бы, наверное, сразу перекосило. Сначала у Ивана появилась зубная щётка в стаканчике у раковины. Потом футболка на спинке стула. Потом вторая пара треников, которую он уже просто перестал таскать туда-сюда, потому что смысл, если к ночи они всё равно оказывались на полу в спальне, а утром Артём пинал их ногой в сторону ванной, чтобы не навернуться спросонья. Жизнь потекла какая-то удивительно семейная, хотя вслух это слово никто, конечно, не произносил. Артём вообще старался не называть вещи своими именами, потому что стоило ему только подумать что-нибудь вроде «мы тут уже, блядь, почти живём», как внутри сразу поднималось что-то паническое, требующее срочно сделать гадость, укусить, съязвить, щёлкнуть по носу — лишь бы сбить этот опасный, слишком мягкий настрой. Гадости он, разумеется, делал. Регулярно. И с большим удовольствием. Секс у них тоже пошёл как надо. Не один раз и не два, а уже вполне по-взрослому, с повторяемостью, от которой у Артёма внутри довольно урчало что-то простое и очень мужское. Иван оказался горячим, отзывчивым и удивительно быстро учился. В том, что касалось собственного тела, он ещё временами краснел, запинался, прятал глаза, будто ему до сих пор немного неловко от самого факта, что всё это с ним вообще происходит. Зато там, где дело доходило до Артёма, неловкость с него слезала гораздо быстрее. Он смотрел, запоминал, пробовал, ловил реакцию с той сосредоточенностью, с какой хороший человек учится чему-то важному, и у него, сука, получалось. Соболев даже немного завидовал этой способности — впускать в себя новое без вечной внутренней драки, без привычного цинизма, без того защитного ебальника, который он сам к тридцати пяти годам успел отрастить толщиной с сарайную дверь. Иван вообще оказался опасно хорош собой. Это Артём заметил давно, ещё до того, как разрешил себе смотреть на него не как на соседа, участкового и большого домашнего лося, а как на мужчину, от которого у него внутри всё встаёт по стойке «смирно». Но теперь, когда можно было трогать его не на бегу, не украдкой, не в формате дурного стёба, а по-настоящему, это понималось куда яснее. Иван был красивым. Только не той сухой, острой красотой, которая раньше цепляла Артёма автоматически, без вопросов и без последствий. Здесь всё было другое — мягче, теплее, живее. Веснушки на плечах и скулах, длинные ресницы, из-за которых взгляд у него временами становился почти неприлично нежным, ямочки на щеках, которые проступали, когда он улыбался, и совершенно крышесносная привычка краснеть там, где другой на его месте уже давно начал бы строить из себя уверенного мужика. В постели эта его особенность добивала окончательно. Стонал он тихо, будто даже удовольствием старался не занимать лишнее место в комнате, иногда пытался зажать себе рот ладонью, а Артём каждый раз эту ладонь убирал и говорил: — Не надо. Я хочу слышать. Иван после этого краснел ещё сильнее, но руку убирал. Соболев поймал себя на том, что готов со своей корзиночки не то чтобы пылинки сдувать — это было бы уже совсем позорище, — но что-то очень похожее в нём, к сожалению, уже работало. Только у него всё по-соболевски шло через одно место. Сначала покошмарить, довести до красных ушей, потрогать, где нельзя, укусить за хорошее мясо, заставить потеряться, а уже после — гладить, целовать и делать хорошо. Без первого почему-то не выходило второго. Слишком уж приятно было смотреть, как Иван под его руками и словами сперва сжимается, смущается, злится на самого себя за эту мягкость, а потом всё равно постепенно тает и подпускает ближе. Каждый раз чуть сильнее, чем раньше. И вот это доверие, которое Пирожок ему отдавал без всяких громких слов и договоров, било в Артёма больнее и глубже всего. Баба Люба, конечно, уже смирилась с тем, что внук через раз ночует у Соболева. Смирилась не потому, что что-то там понимала своим старушечьим рентгеном, а потому что в её картине мира эти двое просто по вечерам где-то там либо кино смотрели, либо чай гоняли, либо пиво сосали и ссали потом криво либо трепались до ночи, как два бездельных лба, которым заняться нечем. Как-то раз она даже сказала за ужином, глядя на Ивана с укоризной: — Ты бы хоть предупреждал, когда не ночуешь. Я там дверь запираю, а потом сижу и думаю, не сдох ли ты в канаве. — Хорошо, бабушка, — сказал Иван и тут же покраснел по совершенно другой причине, чем думала она. — А вы, Артём Сергеевич, — перевела бабка свой сухой, беспощадный взгляд на него, — не спаивайте мне ребёнка. Он у меня работящий, а вы его в алкоголики превратите. — Не беспокойтесь, — сказал Артём с каменным лицом. — Мы в основном чай пьём. — Чай они пьют, — проворчала бабка, но больше ничего не сказала. Видимо, решила, что если два взрослых мужика хотят по вечерам сидеть друг у друга до посинения, это не её головная боль. У неё своих хватало: телевизор, собаки, огород и всеобщая деградация нравов. Дюна к новому распорядку отнеслась с философским спокойствием. Она вообще давно уже жила на два дома и считала это не логистической проблемой, а законной привилегией старшей психически больной родственницы. То, что хозяин теперь делил постель с участковым, волновало её ровно до той степени, пока это не угрожало её личному пространству. А личным пространством Дюна считала всю кровать, если лежала там одна, и половину кровати, если вынуждена была делить её с кем-то ещё. Артём и Иван, с её точки зрения, занимали слишком много места, но она терпела, потому что Иван вкусно пах, ночью иногда во сне машинально чесал её за ухом, а утром в доме всё равно находился сыр. Брут же оставался у Громовых. Во-первых, бабка не отпускала: «внук должен быть с бабушкой, а не по чужим домам шляться». Во-вторых, Брут был хороший мальчик и лишних революций в быту не устраивал. Если ему сказали лежать тут, он лежал тут. Если вечером хозяин уходил и возвращался только к утру — ну, значит, так и надо. Он от этого любить никого меньше не начинал. У Артёма за всё это время выработался новый вечерний ритуал. После работы, после ужина у Громовых, после бабкиных нравоучений, после того как Дюна по своей внутренней логике решала, идёт она сегодня ночевать к бабке или всё-таки в дом к хозяину, а Иван уже привычно оказывался у него, всё приходило к одной и той же сцене. Артём падал лицом в роскошную Иванову грудь, жмякал не менее роскошную пирожковую жопу и начинал ныть. Ныл он почти всегда об одном и том же: какие все вокруг пидорасы. — Ты знаешь, — говорил он, уткнувшись носом в тёплую кожу, пахнущую мылом, табаком и чистым бельём, — сегодня у нас опять привезли нового пса. И что ты думаешь? С характером. Разумеется, с характером. А кто будет его разгребать? Я. Потому что кругом одни пидорасы. Иван в такие моменты лежал под ним спокойно, лениво перебирал пальцами его волосы и терпеливо слушал, как будто это не нытьё взрослого мужика, а важный производственный доклад. Потом, когда Артём делал паузу, чтобы перевести дух, говорил совершенно ровно: — Это не все вокруг пидорасы. Это ты, Тёмочка, редкий мудила. И псы у тебя такие же. Соболев тогда поднимал голову, смотрел на него снизу вверх — на это спокойное лицо, на ямочки на щеках, на гадскую ухмылку человека, который слишком хорошо тебя изучил, — и понимал, что возразить ему, в сущности, нечего. И тогда он делал то, что делал всегда, когда в голову не приходило ничего умнее: наклонялся и кусал Ивана за грудь. Не до синяков, конечно. Так, чтобы Пирожок охнул, дёрнулся, задышал чуть чаще и забыл, что вообще-то только что говорил неприятную правду. — Тём, — выдыхал Иван, когда Артём прихватывал зубами сосок, — больно же. — А ты не пизди, — отвечал тот, переключаясь на второй. — Я правду говорю. — Правда иногда больно кусается. Иван пытался возмущаться, но голос у него уже ехал не туда — садился, теплел, начинал предательски дрожать. Руки, конечно, при этом не отталкивали. Руки сами находили Артёмов затылок, плечи, спину и тянули ближе, как будто у тела на всё была своя, гораздо более разумная точка зрения, чем у головы. — Ты специально, — говорил Иван уже почти без воздуха. — Конечно специально, — отвечал Артём, не отвлекаясь. — Чтобы я замолчал? — А ты замолчи. — Не замолчу. — Ну и отлично. После этого всё, как правило, сворачивало туда, куда и должно было. Поцелуи в темноте, тяжёлые, тёплые, длинные. Простыни, которые шуршали под коленями. Сбитое дыхание. Руки, уже отлично знавшие, куда и как ложиться. И когда Артём наконец отстранялся, Иван смотрел на него тем самым своим потемневшим, почти мутным взглядом и тихо спрашивал: — Ну что, нанылся? — Нанылся. — Тогда давай спать. Завтра рано вставать. И Артём ложился рядом, притягивал его к себе, а Иван, большой, тёплый, уже расслабленный, устраивался у него под боком так послушно и привычно, будто это место давно было за ним закреплено. Иногда они ещё перебрасывались парой фраз, иногда просто молчали, слушая, как за окном ветер шуршит по деревьям или лают где-то далеко собаки. Иногда Дюна, если ей было лень оставаться у бабки, скреблась в дверь, и Артём, матерясь, вставал её впустить. Она входила с видом хозяйки, которая только что решила простить всем присутствующим их нравственное падение, запрыгивала на кровать, устраивалась в ногах и занимала столько места, сколько сочла нужным. — Она тебя вытеснит, — сонно говорил Иван. — Не вытеснит, — буркал Артём. — Она просто считает, что если лежит на кровати, то я должен платить аренду. — Чем? — Сыром, чем же ещё. Иван на это усмехался, придвигался ближе, и они засыпали. Утром Артём обычно просыпался первым. Лежал, смотрел на Ивана — на разметавшиеся по подушке волосы, на приоткрытый рот, на тяжёлую руку, лежащую поперёк живота, — и чувствовал, что с каждым днём привыкает к этому зрелищу всё сильнее. Привыкает до такой степени, что уже не понимает, как без него вообще было можно. Как без чая по утрам. Как без сигареты на крыльце. Как без собачьей шерсти на штанах. То есть вроде теоретически жизнь существует, но что-то в ней уже будет не так. Однажды вечером они сидели на крыльце, пили чай, и Артём, глядя на закат, вдруг сказал: — Я ведь раньше думал, что буду один. Иван повернул к нему голову. — В каком смысле? — В самом прямом. После армии, после матери, после всей этой хуйни думал — ну всё. Буду достойно догнивать в одиночестве. Максимум с собакой. — А теперь? — А теперь у меня под боком каждую ночь сопит здоровенный лось, который ещё и жалуется, что я его кусаю. — Так больно же. — Врёшь. — Не вру. — Врёшь. — Ну проверь. Артём посмотрел на него. Иван смотрел в ответ, и в этих глазах не было ни игры, ни стеснения, ни попытки понравиться красивым ракурсом. Только то самое огромное, простое доверие, от которого у него внутри всё давно и безнадёжно ехало. — Ладно, — сказал он. — Пошли в дом. Проверю. Иван усмехнулся и первым встал. Руку он, правда, протянул ему уже молча, как будто это было самым обычным делом на свете, и Артём взял её с той же спокойной уверенностью. В доме Дюна, развалившаяся на диване, даже головы не подняла. Ей, судя по всему, давно уже было наплевать, куда именно по вечерам удаляются её люди. Главное, чтобы утром всё шло по расписанию и никто не забыл покормить. Артём закрыл за ними дверь спальни и только там, в полумраке, уже без крыльца, без чая, без заката, без всей этой вечерней безопасной болтовни, вдруг очень ясно понял одну простую вещь. Он не просто привык к Ивану. Не просто втянулся в этот ритуал, в эту тёплую жизнь с ночёвками, жалобами, грудью под щекой и собакой в ногах. Он реально любит своего Пирожочка. Не с одной какой-то удобной стороны, а целиком. С его стеснением, мягкостью, телом, дурной честностью, упрямством, хорошим ртом, отличной жопой, Брутиными шерстями на штанах и бабкиными “проститутками” фоном. Со всех сторон. Как есть. И от этой мысли, к его собственному раздражению, не захотелось никуда бежать и ничего кусать. Только ближе подойти. — Тём, — тихо сказал Иван, уже стоявший совсем рядом. — Ты сегодня какой-то мягкий. — Тебе показалось. — Не показалось. — Показалось, пирожочек. Я вообще человек жёсткий и неприятный. Ты просто привык. — Ага, — сказал Иван и поцеловал его в шею, туда, где бился пульс. — Привык. Артём закрыл глаза, провёл ладонью по его затылку и подумал, что, наверное, вот так это и выглядит, когда жизнь наконец перестаёт быть пересадочной станцией. Не с фанфарами, не с большой красивой фразой, а с тёплым мужиком в руках, с собакой за дверью, с бабкой через дом и с чувством, что теперь, как ни крутись, уже всё по-настоящему. — Иди сюда, корзиночка, — сказал он. И Иван пошёл. Как всегда — без лишних слов, без позы, с той тихой готовностью, которая в Артёме отзывалась уже чем-то совсем невыговариваемым.
108 Нравится 39 Отзывы 21 В сборник