Часть 4. Повиновение или смерть.
28 марта 2026 г., 05:15
Воскресенье уже не помнил, сколько он так пролежал в кровати… час, два, три? Время потеряло счёт. У него было то самое чувство, которое возникает при температуре под тридцать восемь, после того как поспишь днём: тело ватное, мысли плывут, а реальность кажется зыбкой и ненадёжной.
Он был скован. Скован этими проклятыми ремнями. Физически они ему ничего не делали, нет, но это сильно давило психологически. Он боялся таких ситуаций — как, впрочем, и все адекватные люди, — где он жалок и беспомощен. Что он сейчас может сделать?
Воскресенье перебирал все возможные варианты, но мысли разбегались. Надо сначала отпустить панику. Сейчас я всё равно ничего не смогу сделать дельного, наверное. Он зажмурился, пытаясь вспомнить те ролики со стоиками, которые когда-то листал от скуки. Что там было за видео?
— Вспоминай… — прошипел он самому себе, чувствуя, как паника сжимает горло.
Он пытался сбалансировать эмоции, положив на другую чашу весов злость к самому себе. Как ты мог так глупо попасться? Как ты вообще повёлся на это?
И вдруг в голове всплыла фраза, выуженная из глубин памяти: "На что ты повлиять не можешь — тем не морочь голову".
Воскресенье протяжно выдохнул, заставляя дыхание выровняться. Так. Надо оценить обстановку. Холодно и рационально. Какие движения он в состоянии делать?
Он попытался двинуть кистями — не выходит, ремни закреплены намертво, сантиметр подьема, не больше. Ноги? Стопами можно двигать влево-вправо, но не более. Благо, головой он двигать может, а значит, можно оценить помещение.
Он медленно повернул голову, вглядываясь в каждую деталь.
Абсолютно чистая комната. Три стены — матово-белые, мягкие на вид, без единой зацепки. И одно панорамное стекло от пола до потолка. Воскресенье прищурился: стекло толстое, в несколько слоёв, скорее всего пуленепробиваемое. Пробивать — только костяшки сломать. Дверь… открывается только снаружи, это ясно без слов. Ни ручки, ни щели, ни намёка на замок с его стороны.
Паника накатила снова, липкая и удушающая. Вот же… похитители же всегда совершают какую-нибудь ошибку! Но здесь не было ничего. Ни торчащего провода, ни плохо закрученного болта, ни забытого инструмента. Абсолютная стерильность. Идеальная клетка.
Воскресенье закрыл глаза, чувствуя, как холодный пот выступает на лбу. Если так подумать… Герта на то и гений, чтобы делать такие вещи безошибочно. Она всё продумала. Каждый шаг. Каждую деталь.
Но паника, как ни странно, начала отступать. Она не ушла совсем, но утратила ту острую, режущую силу. На её место пришло что-то другое. Усталое, тяжёлое, но… устойчивое.
Ладно. Что я буду делать сейчас?
Он решил, что будет петь песенки своей сестры. Тихие, знакомые с детства мелодии, которые она напевала, когда они были маленькими. Память надо держать в тонусе, не дать ей застыть и осыпаться. Пусть даже в голове, даже беззвучно, даже сквозь сжатые зубы.
Злости уже не было. Ей не нашлось места в этой белой, выхолощенной комнате. Страх тоже почему-то отступил, оставив после себя странную, почти пугающую ясность.
Он… уверен?
Воскресенье открыл глаза, глядя в белый потолок. План сложился в голове сам собой, без лишних слов. Он дождётся. Дождётся того момента, когда Герта начнёт ему немного доверять. Она обязательно начнёт — такие, как она, всегда хотят, чтобы их "игрушки" чуть-чуть ожили. И тогда он нанесёт сокрушительный удар. А именно — сбежит.
— Март… если бы я тебе тогда сказал, куда иду! — мысленно взвыл Воскресенье, и горечь этого сожаления была почти физической.
Её растерянное лицо в коридоре, её вопрос "Ты куда?", его ледяное "Никуда". Если бы он просто сказал правду. Если бы не эта дурацкая гордость, не желание казаться независимым, не эта вечная привычка отталкивать тех, кто пытается приблизиться.
Но ладно. Сейчас-то что? Сейчас он здесь. И жалеть о прошлом — то самое, что он не может изменить. Не морочь голову.
Воскресенье закрыл глаза и начал тихо напевать, едва шевеля губами. Мелодия была старой, почти забытой, но пальцы сами собой начали отбивать ритм там, где ремни позволяли им шевелиться. Память держалась за песню, как утопающий за соломинку.
В белой комнате, в идеальной тишине, голос Воскресенья звучал тихо, почти неслышно. Но он звучал. И пока он звучал — надежда ещё теплилась где-то на дне.
-Тополя...Тополя...В город мой влюбленные...на пути деревца...деревца зеленые.
...
Воскресенье бы и дальше напевал эту песенку, как вдруг в уши ударил звук. Очень громкий. Что за?
По ту сторону стекла уже стояла Герта с улыбкой — той самой, яндере. Она включила через аудиодинамики эту же песню на максимальную громкость. А Воскресенье даже уши зажать не мог! Он едва разбирал знакомые слова сквозь оглушительный рёв.
— Герта… Мамочка, то есть, прошу, выключи! — воззвал к милосердию Воскресенье.
— Я тебе решила помочь вспомнить эту песенку, душка, — на её лице красовалась лукавая улыбка.
— Выключи, я не могу!
— Точно?
— ДА! — выкрикнул Воскресенье во весь голос.
Герта выключила музыку. Тишина рухнула на него, как одеяло, но в ушах всё ещё звенело.
— Хорошо, мой милый. Но по плану у меня всё равно твои пытки… Поэтому если не из ушей у тебя пойдёт кровь, то из груди.
Воскресенье забыл, как моргать. Только не это… Она его похитила, чтобы пытать?! В голове пронеслись все молитвы, которые он знал и не знал.
Герта ухмыльнулась и показала ему кнут. На Воскресенье упала тяжесть мешка с картошкой под названием "страх".
(ВНИМАНИЕ! Далее будет подробное описание насильственных действий,которые,как автор заявляю,я не поддерживаю).
Герта открыла дверь камеры. Она шла издевательски медленно, каждый шаг — утяжеление мешка. Она легко касалась кнутом своего одеяния, и этот звук отдавался где-то в позвоночнике Воскресенья, заставляя каждую мышцу сжиматься в ожидании.
Он, ещё минуту назад не способный вымолвить ни слова, вдруг нашёл в себе голос:
— Мамочка… прошу, не надо. Прошу! Что плохого я сделал тебе?
Воскресенье попытался воззвать к совести Герты, надеясь, что в ней ещё осталось хоть что-то человеческое. Но она лишь усмехнулась, и в этой усмешке не было ни капли сомнения.
— Ничего плохого, — пожала она плечами, поигрывая рукоятью кнута. — Но и хорошего тоже. Позволь мамочке расслабиться.
Прежде чем Воскресенье успел сказать хоть слово, кнут со свистом рассек воздух и обрушился на его грудь.
Удар пришёлся чуть левее центра. Сначала он ничего не почувствовал — мозг, защищаясь, на долю секунды отключил сигнал. А потом боль пришла. Вся сразу, безжалостно, выжигая нервные окончания. Из тонкой полосы, прочерченной вдоль грудной клетки, начали выступать капли крови — алые, быстрые, они скатывались по рёбрам вниз, оставляя за собой липкие дорожки. Невыносимое жжение ударило в голову, затопило сознание, заставило пальцы судорожно сжаться в кулаки, упираясь в ремни.
Герта лишь улыбнулась и, не давая опомниться, нанесла второй удар — ниже, почти у солнечного сплетения.
— Мх! — из груди Воскресенья вырвался глухой, сдавленный стон. Он закусил губу, чтобы не закричать, но вкус крови уже заполнил рот.
Третий удар пришёлся поперёк первых двух. Кожа на груди рассеклась в нескольких местах, и теперь от краёв ран медленно отслаивались тонкие лоскуты, обнажая подкожную клетчатку — влажную, розоватую, пронизанную мелкими сосудами. Кровь текла уже не каплями, а тонкими струйками, собираясь в ложбинке грудной клетки и стекая на простыню. Воскресенье видел краем глаза, как алая влага впитывается в белую ткань, расползаясь причудливыми пятнами. Тонкие линии его прежде чистой, нетронутой плоти теперь превратились в рваные полосы, на которых он мог различить белёсые прожилки — то, что ещё секунду назад было им самим, а теперь выглядело чужим, пугающим.
Каждый вздох отдавался в ранах новым жжением, словно в груди развели костёр. Воскресенье сжал зубы, стараясь не закричать, но слёзы всё равно покатились по щекам — не от слабости, а от того, что тело больше не могло держать эту боль внутри.
Пытка шла невыносимо долго. Воскресенье уже не мог сосчитать удары — они слились в один сплошной, пульсирующий комок боли, который заполнил всё его тело. Грудь превратилась в сплошное месиво из рассечённой кожи, крови и обнажённой плоти. Каждый новый вздох давался с хрипом, каждый удар сердца отдавался в ранах новой волной жжения. Сознание тонуло в серой пелене, края зрения темнели, и он уже готовился отключиться, чтобы наконец обрести покой.
Но Герта, почуяв, что дальше продолжать не стоит — объект теряет сознание, а значит, теряет и смысл, — опустила кнут. Она стояла над ним, слегка запыхавшись, но в глазах её горел ровный, спокойный огонь удовлетворения.
Она наклонилась, и Воскресенье почувствовал на своей груди прикосновение её губ — влажных, прохладных. Поцелуй пришёлся прямо на рваный край раны, и от этого жжение вспыхнуло с новой силой, заставив тело выгнуться дугой. Но крика уже не было — голосовые связки отказали где-то после десятого удара.
— Всё хорошо, мой милый, — прошептала она, и её голос звучал почти нежно, как у матери, укачивающей больного ребёнка. — Ты справился.
— Я тебя… ненавижу… — прошептал Воскресенье.
Он не знал, сказал ли это вслух или только в голове. Губы не слушались, язык казался чужеродным куском мяса. Но Герта, кажется, услышала. Или угадала по движению губ. Она лишь улыбнулась — той самой своей ледяной, торжествующей улыбкой — и выпрямилась.
— Ненавидишь? — переспросила она, поправляя воротник. — О, это только начало, птичка. Ненависть — это топливо. Без него скучно.
Она вышла из камеры, и её шаги долго ещё звучали в коридоре, затихая где-то вдали. Воскресенье остался один, прикованный к койке, глядя в белый потолок сквозь пелену слёз и крови, которая заливала глаза. Он не мог посчитать, сколько времени её не было. Может, пять минут. Может, час. Время превратилось в тягучую, бесконечную субстанцию, которая текла сквозь него, не оставляя следов.
Когда дверь снова открылась, он даже не вздрогнул. Не осталось сил даже на страх.
Герта вошла с подносом, на котором лежали бинты, пузырьки с антибиотиками, ватные диски и стакан чистой, прозрачной воды. Она поставила поднос на край койки и деловито принялась за дело.
— Сейчас, сейчас, — бормотала она, смачивая ватный диск в антисептике. — Потерпи немного.
Она обрабатывала раны с удивительной аккуратностью — движения её были быстрыми, но осторожными. Каждое прикосновение тампона к рассечённой плоти вызывало новую вспышку боли, но Воскресенье уже почти не чувствовал. Или чувствовал, но где-то очень далеко, будто это происходило не с ним.
— Хорошо держишься, — заметила Герта, накладывая широкие бинты поверх груди. Белая ткань быстро пропитывалась розовым, но она накладывала слой за слоем, пока кровь не перестала проступать. — Многие бы уже кричали.
Закончив с бинтами, она чуть ослабила ремни — ровно настолько, чтобы можно было приподнять его, не давая полной свободы. Руки и ноги остались зафиксированы, но появление крошечной свободы движения,которая показалась Воскресенью почти роскошью.
— Пей, — Герта поднесла стакан воды к его губам, другой рукой приподнимая его за затылок.
Вода была холодной и обжигающе-сладкой. Он пил жадно, расплёскивая, захлёбываясь, но она не торопила, лишь придерживала стакан, пока он не выпил всё до последней капли.
Затем в его рот легли две маленькие таблетки — горькие, сухие, они прилипли к языку.
— Антибиотики, — пояснила Герта, подавая ещё глоток воды. — Чтобы не загнулся от заражения. Жить будешь, не бойся.
Она убрала поднос, поправила сбившуюся простыню и на секунду задержала взгляд на его лице — бледном, мокром от слёз и пота, с искусанными в кровь губами.
— Ты мне нужен живым, птичка, — сказала она уже от двери. — Так что отдыхай. Завтра продолжим.
Дверь закрылась.
Воскресенье остался лежать, чувствуя, как бинты медленно пропитываются чем-то тёплым и липким. Грудь горела, но это жжение уже не было тем острым, всепоглощающим огнём — оно превратилось в глухое, ноющее пламя, которое пульсировало в такт сердцу. Ремни чуть ослабли, и это маленькое послабление казалось почти насмешкой.
Он смотрел в белый потолок и пытался дышать. Медленно. Глубоко. Каждый вдох отдавался в рёбрах тупой болью, но он дышал. Значит, жив.
Воскресенье закрыл глаза, и в темноте перед ними снова поплыли лица — Март, Стелла, Дань Хэн, Вельт. Те, кто, возможно, даже не знает, что он исчез. Те, кто, возможно, и не ищет.
Он сжал кулаки — насколько позволяли ремни — и заставил себя думать только об одном: "Я перережу ей глотку"
И где-то на границе сознания, в том самом месте, где боль встречается с надеждой, он снова начал напевать ту самую мелодию.
Он уже продумывал план. Я выпил воду — значит, мне захочется в туалет. Попрошусь выйти, тогда снимут ремни. Вуаля — там можно будет и этот комплекс изучить получше.
А пока надо просто уснуть… Его наверняка уже ищут. А может, и нет. Чёрт знает, сколько времени прошло. А ведь этот чёрт сидит там, за стеклом, и хихикает, проклятый.
Примечания:
Следующие части буду делать более длинными.