Сломанные рёбра тишины

R
Завершён
11
автор
Размер:
367 страниц, 146 462 слова, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 26 Отзывы 8 В сборник

Глава 20. Останься

Настройки
      Я очнулась. Ни как это бывает в фильмах — красиво, изящно, с медленным хлопаньем ресниц, с глубоким, целомудренным вздохом облегчения, с белыми простынями и ангельским светом из окна.        Нет.        Я выпала в реальность. Грубо. Жестко. Как будто меня вышвырнули из темноты пинком под зад — туда, где воздух пахнет лекарствами и дезинфекцией, где свет режет глаза, где каждое движение отзывается болью.       Реальность, от которой я так хотела убежать, от которой пыталась умереть, накрыла меня с головой, как бетонная плита.        Раздавила. Расплющила. И дала понять, что смерти нет. Есть только бесконечное, беспощадное, живое страдание.       Боль пронзила меня насквозь. Не та, к которой я привыкла за эти бесконечные недели ада — ноющая, тупая, фоновая, которая уже стала частью тебя.        Другая. Острая. Живая. Свежая, будто кто-то заново открыл все мои раны и посыпал их солью. Она вспыхнула в запястьях — там, где лезвие ножа вошло в плоть, где мышцы были перерезаны до белых прожилок.       Она прокатилась по рукам огненной волной, добралась до груди, сжала сердце ледяной рукой. Она ударила в голову — так, что зазвенело в ушах, и этот звон смешался с писком аппаратов, которые стояли где-то сбоку.        Я чувствовала какие-то провода — тонкие, пластиковые, ненавистные. Они тянулись от моих рук к этим пищащим, мигающим машинам, и каждый писк разрывал барабанные перепонки, врезался в мозг раскалённым гвоздём.       Я вырвала их. С такой силой, будто боялась, что они затянут меня обратно в ту темноту, из которой я только что выбралась. Будто капельница была пуповиной, связывающей меня с тем светом — с тишиной, с покоем, с небытием.        Игла выскочила из вены — я почувствовала, как она скользнула под кожей, как острый, холодный металл покинул моё тело. По руке потекла кровь — свежая, горячая, живая. Она смешивалась с той, что уже запеклась под бинтами, превращая их в мокрые, липкие, бурые лохмотья. Аппарат противно запищал — сначала ровно, потом всё громче, всё истеричнее, сошёл с ума, замигал красным, как сигнал тревоги.        Мне хотелось разбить его. Разнести в щепки. Заткнуть этот писк, который напоминал мне, что я всё ещё жива.       Я резко встала. Будто хотела убежать — от себя, от этой палаты, от воспоминаний, которые уже наваливались на меня, как лавина.       Будто кошмар ещё не окончен, а только начался, и если я сейчас не вскочу, не побегу, не спрячусь — он догонит меня, схватит за горло и сожрёт, не прожевывая.        Мои ноги подкосились — они были ватными, чужими, не моими. Я ухватилась за край кровати, за какую-то стойку, за воздух — лишь бы не упасть.        Голова раскалывалась. С настоящим треском, с такой болью, будто кто-то запустил туда отбойный молоток и забыл выключить. Перед глазами всё плыло — белые стены, белые простыни, белый потолок.        Белый, как саван.       Воспоминания бежали перед глазами — рваные, обрывочные, как старая кинопленка, которая вот-вот порвётся.  Всё это перемешалось в калейдоскопе, закружилось, завертелось, и я не могла понять, что было правдой, а что — бредом умирающего мозга. Я стояла, шатаясь, в какой-то палате — больничной, стерильной, пахнущей хлоркой и смертью.        Бинты на руках пропитались кровью, капельница валялась на полу, аппарат продолжал пищать, как истеричный ребёнок. А за дверью, наверное, уже бежали медсёстры, санитары, врачи.       Бежали на звук, чтобы вернуть меня обратно в постель, уколоть успокоительным, пристегнуть к кровати, чтобы я не сделала с собой чего-нибудь ещё.       Но я не могла оставаться здесь. Не могла лежать под одеялом и слушать, как пищат аппараты, когда там, снаружи, осталась та девушка.        Я сделала шаг. Второй. Босиком по холодному кафелю. И почувствовала, как мир снова начинает плыть — сначала края, потом середина. Но я не остановилась. Не могла. Потому что если я сейчас остановлюсь — я упаду. А если упаду — уже не встану.        И может быть, это было бы неплохо. Может быть, это было бы лучшим исходом. Но внутри меня — глубоко, там, где ещё оставался маленький, чадящий огонёк — что-то не давало мне закрыть глаза. Что-то заставляло идти.        Искать. Узнать, чем закончилась эта история.       Вот я маленькая. Мне лет девять, наверное — я не помню точно, возраст в детстве течёт как смола, его не измерить днями и неделями. Я обнимаю Микасу, утыкаюсь носом в её мягкий, выцветший свитер, который пахнет лавандой и чем-то ещё — тёплым, домашним, забытым.       Пахнет безопасностью — тем единственным запахом, который не может подделать ни одна фабрика духов. Я прошу включить мультики — голос у меня тонкий, детский, с капризными нотками, потому что я знаю, что мне не откажут.        Она смеётся — тихо, грудью, так, что я чувствую вибрацию у своей щеки. Её пальцы гладят меня по голове, путаются в моих дурацких косичках, и я закрываю глаза. Впервые в жизни я чувствую себя в безопасности. Впервые в жизни я думаю, что это навсегда.       Вот я подросток. Мне шестнадцать — противный, ломающийся возраст, когда всё тело зудит от гормонов, а голос срывается на писк в самый неподходящий момент. Я кричу на Эрена, чтобы он вернул мне кроссовки — эти дурацкие, которые я выпросила на день рождения. Он дразнится, прячет их за спиной, перекидывает из руки в руку, как цирковой жонглёр. Его глаза смеются — зелёные, озорные, живые.       Мы бегаем по квартире, как умалишённые — я за ним, он от меня, мы сбиваем стулья, опрокидываем вазу с засохшими цветами, хохочем так, что соседи снизу стучат по батарее.        Микаса стоит в дверях, скрестив руки на груди, и улыбается — той улыбкой, которую я видела только в эти минуты. Усталой, тёплой, всепрощающей. Я чувствую себя частью чего-то. Семьи. Тепла.        Лжи — потому что я ещё не знаю, чем всё это кончится. Не знаю, что эти кроссовки будут последней нормальной вещью в моей жизни.       Вот я стала ещё старше. Мне девятнадцать — возраст, когда детство уже кончилось, а взрослость ещё не началась, и ты висишь в этой пустоте, как маятник, который забыли завести. И я тянусь, чтобы обнять Леви. Мои руки поднимаются сами — без спроса, без разрешения, просто потому что тело помнит, как ему было хорошо в его объятиях. Его лицо — холодное, отстранённое, как фасад здания, за которым никто не живёт. Но в его глазах — серых, ледяных, привыкших к темноте — мелькает что-то.        Что-то, что я принимаю за надежду. Что-то, что я высасываю из пальца, потому что мне так хочется верить. Или мне так кажется. Или я выдумала это — как выдумала безопасность в девять лет, как выдумала семью в тринадцать. Как выдумала любовь, которой никогда не было. Просто тёплое тело рядом.       Ноги подкосились. Резко, без предупреждения, как будто кто-то перерубил сухожилия одним ударом невидимого меча.        Я рухнула на пол, на колени — больно ударилась коленными чашечками о холодный кафель, но этой боли я почти не почувствовала. Её заглушила другая — та, что разрывала голову изнутри, та, что пульсировала в запястьях, та, что была во всех этих воспоминаниях, которые навалились на меня, как могильная плита.        Я схватилась за голову обеими руками — сжала виски так сильно, будто хотела выдавить из себя эти картинки, выдавить память, выдавить всю свою никчёмную, разбитую жизнь. Бинты на запястьях намокли — я почувствовала влагу, которая пропитала ткань и потекла по пальцам.        Кровь проступала сквозь них алыми, яркими пятнами — расползалась, как цветы в ускоренной съёмке. Я смотрела на эти пятна и не могла отвести взгляд.        Моя кровь. Моя жизнь. Моя вина.       — Да, хоть кто-нибудь! — крикнула я. Или не крикнула. Я уже не знала. Я кричала так громко, что, наверное, стекла в палате должны были задрожать. Но до меня доносился только собственный хрип — сухой, рваный. — Помогите!       Слова растворились в белых стенах, не найдя отклика. Или я их просто не услышала — уши заложило, в голове шумело, как в пустой ракушке.        Я не знала, крикнула ли я на самом деле, или это было в моей голове — очередная галлюцинация, очередной фантом боли. Может, я просто открыла рот, и оттуда вырвался беззвучный хрип.        Я уже не различала, где реальность, а где — тот самый кошмар, из которого я пыталась выбраться, но который держал меня за щиколотку и тянул обратно, в темноту.       Я вообще поздно осознала, что я в больнице. Только сейчас, стоя на коленях на холодном кафельном полу, сжимая голову окровавленными руками, я поняла: белые стены.        Белый потолок — такой высокий, что в нём можно утонуть. Белые простыни на кровати, смятые, сброшенные на пол, когда я вскочила. Запах антисептиков — резкий, химический, въедающийся в нос. И что-то ещё — сладковатое, приторное, тяжёлое. Смерть, наверное, так пахнет. Или просто лекарства, которые вливали мне в вены, пока я была в темноте.        Капельница, которую я вырвала, валялась на полу, перекатываясь с боку на бок, как мёртвая змея. Из неё тонкой, прозрачной струйкой вытекала жидкость — капала на кафель, растекалась прозрачной, безобидной лужей. Такая чистая, такая спокойная — в отличие от моих рук, с которых всё ещё капала кровь.       В палату ворвались медсестры.        Две. Или три — я не разобрала, лица сливались в одно белое, расплывчатое пятно, как акварель, которую размыло водой. Они что-то говорили — я видела, как шевелятся их губы, как напрягаются челюсти, как на лбах выступает испарина, — но я не понимала ни слова.       Звуки долетали до меня как сквозь толщу ваты — глухие, рваные, бессмысленные.        Они подхватили меня под руки — чьи-то пальцы вцепились в мои предплечья, сжали бинты, и от этого по рукам прошла новая, свежая волна боли, — пытаясь затащить обратно на постель, в белые простыни, в запах хлорки, в безопасность, которая на самом деле была ловушкой.        Но я знала: если я сейчас лягу — то точно сдохну. Не от ран, не от потери крови, а от собственного бессилия. От того, что снова позволила себя уложить, успокоить, усыпить. Я чувствовала это каждой клеткой своего израненного, истерзанного тела — каждой мышцей, каждым сухожилием, каждым нервом, который ещё не перегорел.       Откуда только силы взялись?        Я вырвалась. Резко. Медсестры охнули — кто-то выругался, кто-то вскрикнул, — но я уже не слышала.       Снова упала — колени снова ударились о холодный, скользкий кафель, и на этот раз боль была такой, что перед глазами вспыхнули белые молнии.        Но я поднялась. Не знаю как — зубами, наверное, вцепилась в воздух и вытянула себя за шиворот. Поползла к двери. Не на четвереньках — я просто волокла своё тело, как мешок с костями, как раненое животное, которое перебило позвоночник, но всё равно тащит себя к выходу из клетки, потому что там, за порогом, свобода. Или смерть.       Нет. Нет. Нет.        Это не может быть реальностью.       Скажите мне кто-нибудь, что меня сбила фура на пешеходном переходе, и я просто лежала в коме. Что все эти месяцы, были просто бредом умирающего мозга, галлюцинациями нейронов, которые догорали один за другим.        Скажите, что Микаса сейчас дома — живая, целая, не в коме. Что Эрен — просто мой «брат», который иногда бывает мудаком, но не монстром. Что Леви…        Что Леви никогда не существовало. Что я придумала его. Придумала всё — от начала и до конца. Потому что реальность не может быть такой. Не может быть настолько жестокой.              Я упала перед самой дверью — лицом вниз, разбила губу о кафель, почувствовала вкус крови — своей, свежей, горячей. Но успела её открыть.       Ручка была холодной, скользкой — я схватилась за неё окровавленными пальцами, нажала, дёрнула, и дверь поддалась. Я буквально выползла из палаты — на четвереньках, грязная, в больничной рубашке, которая задралась до пояса, обнажая синяки на бёдрах и животе.        Босая, с растрёпанными, слипшимися от пота и крови волосами, с перебинтованными руками, из которых сквозь марлю проступала алая, пульсирующая кровь. Я была похожа на привидение. На ожившего мертвеца.       Я была в агонии. Не физической — та стала уже привычной, фоновой, как шум в ушах. А душевной. В ужасе, который не давал мне дышать полной грудью, который сжимал горло невидимыми пальцами, и каждый вдох давался с трудом, как будто я вдыхала не воздух, а битое стекло.        Оно царапало гортань, разрывало бронхи, впивалось в лёгкие тысячей мелких осколков. Я не могла дышать. Не могла думать. Не могла вспомнить, как оказалась здесь, что случилось после выстрела, кто привёз меня в больницу.       Я не помню.        Почему я ничего не помню? Где все? Где Леви? Где его тело — живое или мёртвое? Где Эрен? Чем всё закончилось? И кто я вообще?        Моё имя — Мира. Мне девятнадцать лет. Мою маму зовут Микаса. Она в коме — уже много лет, и врачи говорят, что она может не очнуться.        Дальше — провал. Темнота. Кровь. Нож в моих руках. И чей-то крик. Я не помню. Я ничего не помню.       А потом я подняла голову и увидела его. В коридоре сидел Рик. Тот самый мальчишка. Стажёр, которого Леви взял под своё крыло. Моя тень — он всегда был где-то рядом, на периферии, невидимый, но присутствующий.       Человек, который держал меня за руку, когда я боялась идти на допрос. Который дал мне свой дурацкий брелок. Который ждал в машине, пока я шла на встречу со смертью, — ждал и, наверное, молился всем богам, в которых не верил, лишь бы я вернулась.       Он сидел на пластиковом стуле, привалившись спиной к стене — так, что голова запрокинулась назад, а рот приоткрылся в тяжёлой, нездоровой дрёме. Под глазами — чёрные круги. На щеках — жёсткая, колючая щетина, которой раньше никогда не было. Рубашка мятая, будто он не снимал её несколько дней — пуговицы расстёгнуты, воротник вытянут, на груди тёмное пятно.        Он выглядел так, будто сам только что вернулся с войны. Будто это он, а не я, лежал на бетонном полу в луже собственной крови.       Я поднялась на ноги. Медленно. Опиралась на стену — холодную, кафельную, скользкую от дезинфекции и моей собственной крови, которая оставляла на ней грязные, пальчатые отпечатки. Чувствовала, как дрожат колени. Как руки трясутся. Как мир качается из стороны в сторону.        Пошла к нему. Шатаясь, как пьяная, которая на ногах держится только чудом и злостью. Как старая, разбитая женщина, у которой внутри всё перегорело, но тело ещё помнит, как двигаться.        Я шла к Рику — единственному якорю в этом белом, стерильном, пахнущем смертью коридоре.       Я хотела закричать. Крикнуть так, чтобы стены затряслись, чтобы лампы на потолке лопнули, чтобы этот чёртов госпиталь рухнул к чёртовой матери, погребя под обломками все мои кошмары.        «Пожалуйста, я здесь! Посмотри на меня! Скажи, что это не навсегда! Скажи, что я выживу! Скажи, что Эрен мёртв! Скажи, что Леви жив! Скажи, что я не убила никого! Скажи, что это был просто сон!»        Но голос отказал. Я открывала рот, шевелила губами, но звука не было — только шипение, только воздух, только пустота.       Он увидел. Без моих слов. Рик просто поднял голову — и увидел меня. Стоящую в коридоре босую, в грязной больничной рубашке, которая задралась до бедра. В крови.        С безумными глазами — дикими, выпученными, с зрачками, которые расширились так, что заняли всю радужку. С трясущимися руками, которые тянулись к нему, как к спасательному кругу. В его взгляде мелькнуло что-то — сначала ужас, потом узнавание, потом такая боль. Потому что видеть эту боль в его глазах было почти так же невыносимо, как чувствовать свою.       Рик рванул ко мне. Не пошёл — побежал, как будто от этого зависела его жизнь. Как будто за моей спиной разверзлась земля и он должен был выхватить меня из лап ада.        Он споткнулся на полпути, едва не упал, но удержал равновесие — чудом, на одной ноге. Подхватил меня под локти — сильно, жёстко, почти до боли, — не давая упасть. Прижал к себе.        Я чувствовала его запах — табак, дешёвый кофе из автомата, усталость, которая въелась в кожу, пот, который не успел высохнуть. Живой запах.       Человеческий. Не хлорка, не лекарства, не смерть. И от этого запаха меня затрясло ещё сильнее — я вцепилась в его рубашку обеими руками, сжала ткань так, что, наверное, порвала её.        Вцепилась, как утопающий в соломинку, как последняя идиотка, которая всё ещё верит, что её можно спасти.       — Ты как? — спросил он, и его голос дрожал. Дрожал так, что слова рассыпались на слоги, на звуки, на бессмысленные вибрации. — Ты как, Мира? Ты меня слышишь?       Я не могла ответить. Я смотрела на свои руки, которые лежали на его груди — перебинтованные, от запястий до локтей, плотно, почти до онемения.       Бинты были белыми — вернее, были белыми час назад, а теперь они стали бурыми, мокрыми, липкими. Сквозь них проступала кровь. Я видела, как она расползается по марле, как тёмные пятна растут, соединяются, превращаются в одно сплошное, мокрое пятно.        Видимо, своими резкими движениями — когда я вырывала капельницу, когда билась с медсёстрами, когда ползла по полу — я заставила раны вновь открыться. Боль пульсировала в такт сердцу, и это был единственный ритм, который я ещё различала в этом хаосе звуков и запахов.        Бум — и новая капля падает на пол. Бум — и мир сжимается ещё на сантиметр. Бум — и я всё ещё жива. К сожалению.       Медсестры выбежали за мной. Они не знали, что делать. Я была не просто пациенткой — я была бомбой с часовым механизмом, которая могла взорваться в любую секунду.        Слишком буйная для обычной палаты, слишком опасная для себя, слишком живучая для того, чтобы просто сдохнуть и не мучиться. Они топтались в коридоре, переглядывались, перешёптывались, кто-то уже побежал за врачом, кто-то — за успокоительным, кто-то — просто за подмогой, потому что держать меня было невозможно.        Я вырывалась. Снова. Без сил, без крови, без голоса — но я вырывалась. Потому что если меня сейчас вернут в палату, запрут в этой белой, стерильной клетке, вставят капельницу обратно в вены — я сломаюсь.       Окончательно. Бесповоротно.       Рик держал меня. Не отпускал. Его руки сжимали мои плечи так сильно, что, наверное, останутся синяки — но я была благодарна за эту боль. Она напоминала, что я ещё жива. Что я ещё не растворилась в темноте.        А я смотрела куда-то вдаль — поверх его плеча, сквозь него, сквозь стены, сквозь время. Я не видела больничного коридора. Я видела контейнер.       Бетонный пол, залитый бензином и кровью. Девушку в углу с пулей в голове. Эрена, который лежал на спине с открытыми зелёными глазами, уставившись в ржавый потолок. Леви на коленях — живого или мёртвого? Я не помнила.        Почему я не помню? Что случилось после того, как Эрен нажал на курок? Я помню вспышку — белую, ослепительную, которая выжгла мне глаза. Помню звук — громкий, резкий, как удар грома над ухом. Помню, как пол ушёл из-под ног — или это я ушла из-под пола?        А дальше — темнота. Пустота. Ничего. Как будто кто-то взял ластик и стёр несколько часов, несколько дней, несколько лет моей жизни.        Как я оказалась здесь? Кто меня спас? Я не знала. Я ничего не знала. И это незнание душило меня, как удавка.       Я схватила Рика за рубашку обеими руками. Резко, с такой силой, что он пошатнулся и едва не упал. Сжала ткань в кулаках. Я умоляюще посмотрела на него. В глаза.        В эти усталые, добрые глаза, обведённые чёрными кругами бессонницы, с красными прожилками лопнувших сосудов. В глазах было столько боли. Боль человека, который несколько дней сидел на пластиковом стуле под дверью палаты, боясь, что я не открою глаза. Боль человека, который видел, как меня выносили из того контейнера. Боль человека, который не спал, не ел, не уходил, потому что боялся, что я умру одна.       Но он не понимал, что я хочу. Как он мог понять?       Он не был у меня в голове. Он не видел того, что видела я. Он смотрел на меня, хмурился, пытался угадать по моему лицу, по моим губам, по моим безумным, распахнутым глазам.       Морщина залегла у него между бровей — глубокая, как шрам. Он кусал губы — в кровь, до боли, до того, что выступили капельки алого.       — Воды? — спросил он, и голос его сорвался на хрип. — Врача? Успокоительное? Что, Мира? Скажи, что тебе нужно. Просто скажи. Я сделаю всё, что угодно. Я приведу кого угодно. Я убью кого угодно, если надо. Только скажи.       Я оттолкнула его. Не со злостью — от отчаяния. От того, что он не мог прочитать мои мысли. От того, что я не могла произнести слова — горло сдавило спазмом, язык прилип к нёбу, голос умер там же.        Он не понимал. Никто не понимал. Я не могла объяснить словами то, что разрывало меня изнутри — то, что жгло грудь, как кислота, то, что сворачивало внутренности в тугой, болезненный узел.       Шатаясь, держась за стену, я пошла вперёд. Куда-то. Не знаю куда. Просто подальше от этой палаты, от этих запахов, от этой реальности, которая давила на плечи неподъёмным грузом.       Мне надо было двигаться.       Мама… А где моя мама?        Микаса. Она в этой больнице — я помнила это. Где-то здесь, на другом этаже, в другой палате, с трубками, с капельницами в венах, с аппаратом, который дышит за неё. Она в коме уже много лет — и каждый день врачи говорят, что шансов нет, что она может не очнуться, что пора отключать аппараты.        Я должна найти её. Должна убедиться, что она жива. Что Эрен не добрался до неё, пока я лежала в темноте. Что он не успел вколоть ей что-нибудь, не перерезал ей горло, не поджёг её палату. Что она всё ещё дышит — пусть даже за неё дышит машина, пусть даже её сердце бьётся только благодаря проводам и лекарствам.        Она жива. Она должна быть жива. Иначе всё это не имеет смысла. Иначе я могла бы просто не выживать.       Мир кружился. Косился в разные стороны — то влево, то вправо, то вверх, то вниз. Стены наклонялись — я чувствовала, как они давят, как сужают коридор. Пол уходил из-под ног — каждый шаг был как прыжок в пропасть. Потолок опускался — я инстинктивно пригибалась, боясь, что он раздавит меня.        Я шла, спотыкаясь, задевая плечом косяки, ударяясь бедром о стойки для капельниц, не чувствуя боли от ударов — её заглушала другая, внутренняя, та, что горела в запястьях и в груди.        Я не замечала, как люди шарахаются от меня в стороны — пациенты в пижамах, посетители с цветами, врачи в белых халатах.       Медсестры были сзади. Я слышала их голоса — испуганные, растерянные, срывающиеся на писк.        Видимо, недавно работают — неопытные, неуверенные, не знающие, что делать с пациенткой, которая вырвала капельницу, сбежала из палаты и теперь бредёт по коридору, истекая кровью.        Они переговаривались шёпотом — я не разбирала слов, только интонации. Одна предлагала вызвать охрану. Другая — позвать психиатра. Третья — просто дать мне успокоительное и уложить силой. Но никто не решался подойти.        Потому что я была страшной. Потому что в моих глазах горело что-то такое, от чего у нормальных людей подкашиваются колени.       Рик догнал меня. Я не слышала его шагов — только почувствовала, как его рука легла на моё плечо, сжала, пытаясь развернуть назад, увести в палату. Он был сильным — сильнее, чем казался, — но я стояла, как вкопанная, как бетонная стена.       — Мира, тебе нельзя ходить, — сказал он, и в его голосе была мольба. Не приказ — мольба. — Ты потеряла много крови. У тебя шок. Ты можешь упасть в любой момент и больше не встать. Тебе нужно лежать, нужно, чтобы врачи посмотрели твои руки, перевязали их снова, наложили швы. Ты истекаешь кровью, чёрт возьми! Ты что, не чувствуешь?       Я не слушала. Я вырвала плечо из его хватки — резко, с такой силой, что он отшатнулся. Мне надо было зачем-то идти. Не потому, что я знала, куда. Я не хотела умирать. Я не хотела жить. Я хотела просто идти. Двигаться. Быть в процессе. Потому что в процессе — не больно. А в покое — всё.       Коридор, куда я свернула, был стеклянным. Огромные окна от пола до потолка — и солнце било в глаза. Ярко, беспощадно, как никогда раньше. Я зажмурилась — но свет всё равно пробивался сквозь веки, окрашивал мир в оранжево-красный, ослеплял, дезориентировал.        Я не видела, куда иду. Я чувствовала только тепло на лице — живое, настоящее тепло, которое так не вязалось с холодом смерти, с холодом внутри меня.       А потом — сквозь слепящий свет, сквозь боль, сквозь пелену, застилающую глаза, — я увидела фигуру в конце коридора.       Я не сразу поняла, кто это. Силуэт на фоне солнца — чёрный, резкий, напряжённый, вырезанный из света. Он стоял неподвижно. Руки в карманах — я видела эту позу тысячу раз, она была его броней, его щитом от мира. Плечи напряжены до треска, будто под рубашкой не мышцы, а стальные тросы, натянутые до предела. Голова чуть наклонена — так он смотрел на тех, кто был ниже его. На тех, кого он считал слабее. На тех, кого он должен был защищать — или уничтожать.       Я узнала его. Не по лицу — лица я не видела, только тень. А по тому, как он стоял. По напряжению в плечах. По тому, как свет падал на его профиль.        Он. Это он. Леви. Живой. Не в морге, не в контейнере с пулей в голове, не в земле — здесь, в стеклянном коридоре, залитом солнечным светом, в пяти метрах от меня.       Сердце пропустило удар. Буквально — я почувствовала, как оно замерло, остановилось, зависло где-то между грудиной и позвоночником, не решаясь биться дальше. А потом рвануло — забилось где-то в горле, бешено, хаотично.        Я слышала его удары — бум-бум-бум-бум, — они заглушали всё: голоса медсестёр, шум в ушах, собственное дыхание.        Бум — он жив. Бум — он здесь. Бум — я не одна.       Я предприняла последнюю попытку отбросить руки Рика. Рванулась вперёд — всем телом. Вырвалась из его хватки — он даже не пытался удержать, наверное, испугался, что сломает мне что-нибудь. Набралась сил — откуда только взялись эти силы, из какого резерва, из какой глубины отчаяния, — и побежала.        Босая. По холодному кафелю, который обжигал ступни, но я не чувствовала холода. По коридору, который вдруг стал бесконечным — каждый шаг отдалял его, каждый сантиметр превращался в километр.        К нему. К этому чёрному силуэту, который не двигался, не приближался, не делал ни шага навстречу. Он стоял и смотрел — я чувствовала его взгляд, тяжёлый. И не понимала, почему он не идёт ко мне. Почему не бежит. Почему не падает на колени рядом со мной.       Я бежала и чувствовала, как бинты на запястьях промокают насквозь — каждое движение руки, каждый взмах заставлял кровь вытекать быстрее, пропитывать марлю, капать на пол.       Алый след оставался за мной — кровавые отпечатки ступней, капли, лужицы, которые сливались в одну дорожку, как путеводная нить, только вела она не домой, а в пропасть.        Голова раскалывалась от каждого шага — с каждым ударом босой ноги о кафель в мозг вонзалась новая игла. Лёгкие горели, требуя воздуха — но воздуха не было.       На последнем этапе, когда до него оставалось всего несколько шагов — два, один, полшага, — силы кончились. Не иссякли — кончились. Резко, как будто кто-то перерубил канат, на котором меня тащили.        Ноги подкосились — обе сразу. И я рухнула. Даже не на колени — я просто упала всем телом. Плашмя, лицом вниз, разбивая вновь губы о кафель, выбивая искры из глаз. Упала перед ним. На пол.       На холодный, стерильный, пахнущий хлоркой больничный пол, который, наверное, мыли сто раз за сегодня, но он всё равно был грязным — как и я.       Я схватила его за штанину. Пальцы — окровавленные, трясущиеся — сжали ткань. Джинсы, кажется, или брюки — я не различала, мне было всё равно.       Просто что-то, за что можно уцепиться, когда мир уходит из-под ног.        Я не могу поднять голову. Нет сил. Шея не держит — позвонки, наверное, рассыпались в труху. Мышцы отказываются слушаться. Я лежала у его ног, как побитая собака, как выброшенный на помойку хлам, и ждала.        Ждала, что он наклонится. Ждала, что поднимет. Ждала, что хотя бы пнёт — чтобы доказать, что он живой, что он настоящий, что он не галлюцинация умирающего мозга.       Но он стоял и не двигался.       Почему он не двигается? Почему стоит молча, как истукан? Почему не наклоняется, не поднимает меня, не говорит хоть что-то — злое, саркастичное, пошлое, любое, лишь бы не эта тишина?        Я чувствовала его запах, и этот запах разрывал меня на части. Он был рядом. Он был живым. Но он был недосягаемым, как солнце. Я лежала у его ног, а он стоял и смотрел сквозь меня, как сквозь стекло.       Я приподнялась. Медленно, с трудом, с хрустом в позвоночнике, с болью, которая прокатилась по телу от макушки до пяток. Опираясь на локти — скользкие, мокрые от крови, разъезжающиеся по кафелю.       Кровь капала на пол — кап, кап, кап, — и я смотрела на эти капли, не веря, что они мои. Не веря, что во мне ещё осталось столько крови, чтобы капать. Не веря, что я ещё жива.       Рик был сзади. Я знала это — чувствовала его взгляд на своей спине.       Растерянный, испуганный, беспомощный. Он не знал, что делать.       Не знал, вмешиваться или оставить нас. Не знал, имеет ли право подойти ближе. Он просто стоял и смотрел на эту картину — на меня, распростёртую у ног Леви, умоляющую, истекающую кровью, разбитую, как посуда. И молчал.  Потому что что тут скажешь?        «Мира, встань»? «Мира, не унижайся»? «Мира, он того не стоит»?        Он не знал. Никто не знал.       Я подняла голову. Медленно, позвонок за позвонком, с хрустом и скрежетом. Посмотрела на него снизу вверх. На жесткие складки у рта. На его глаза.        В них не было ничего. Ни злости, которая кипела там раньше. Ни боли, которую он так тщательно прятал. Ни жалости — даже её не было. Только усталость. Такая глубокая, такая бесконечная, такая беспросветная, что я утонула в ней, как в болоте. Она тянула меня вниз, засасывала, не давала дышать.        Я смотрела в эти глаза и видела своё отражение — разбитое, мёртвое, ненужное.       — Прости меня, — прошептала я. Губы дрожали, голос срывался, превращаясь в хрип, в шипение, в шёпот мертвеца. — Прости. За всё. За то, что не смогла. За то, что выбрала не того. За то, что не умерла там, чтобы не мучить тебя собой.       Он молчал. Стоял и смотрел на меня — на коленях, в крови, в слезах, в грязи. И не говорил ни слова. Только его челюсть сжалась — раз, другой. Но он не ответил. Ни «прощаю». Ни «иди к чёрту». Ни даже «встань, дура».        Просто — тишина. Та самая тишина, от которой он бежал всю жизнь. Та, которая теперь стояла между нами стеной из стекла — прозрачной, но невидимой, тонкой, но нерушимой.       А потом вода стала заполнять пространство.       Я не знаю, откуда она взялась — может, из меня, из ран, которые никак не затянутся. Может, из него, из его молчания, которое было тяжелее воды.       Может, из воздуха, пропитанного хлоркой и смертью. Но она поднялась откуда-то из-под пола — холодная, тёмная, безжалостная, как океан в шторм.          Она обхватила мои ноги, потом колени, потом талию, потом грудь. Я чувствовала, как она поднимается, как сжимает грудную клетку, как выдавливает воздух из лёгких. Как заливается в рот — солёная, горькая, на вкус как слёзы. Как затекает в нос, в уши, в глаза. Мир померк, превратился в зелёную, мутную толщу.       Я не могла дышать. Не могла кричать. Я только смотрела на Леви, который стоял надо мной — не двигался, не протягивал руку, не нырял следом, — и тонула.        Беззвучно. Беспомощно. Навсегда. Мои руки хватали воздух, но воздух превратился в воду. Мои ноги бились по кафелю, но кафель ушёл в бездну. Моё сердце билось всё тише, всё реже, всё безнадёжнее.       Я упала. Вниз. Под толщу воды. Задыхаясь. Будто падала с высоты — в пропасть, в черноту, в никуда. Без парашюта. Без надежды. Без него.       Удар.       Глаза дрогнули. Медленно, тяжело, будто веки налили свинцом. И вокруг была тьма. Не та, тёплая и уютная, в которую я хотела провалиться навсегда. Другая. Холодная. Чужая.        Она давила на лицо, на грудь, на глаза, не давая понять, где верх, где низ, где реальность, а где очередной кошмар, из которого нельзя проснуться.        Сон…        Это был сон? Да. Именно он. Коридор. Солнце. Леви, стоящий неподвижно, как статуя. Вода, заливающая лёгкие. Падение в бездну.       Сон. Просто сон.        Но почему тогда боль не уходит? Что-то пищало. Практически над ухом — настойчиво, мерзко. Звук бил в самый мозг, разрывал его на куски, заставлял просыпаться, выныривать из темноты, хватать ртом воздух — но воздух не шёл. Голова гудела — тяжело, тупо. Каждая мысль давалась с трудом, каждое движение отзывалось пульсацией в висках.        Я попыталась встать — хотя бы приподняться на локтях, сесть, чтобы понять, где я, чёрт возьми, нахожусь. И не смогла. Потому что что-то было в горле. Что-то толстое, пластиковое, чужое.        Трубка.        Она уходила куда-то внутрь — в глотку, в трахею, в самые лёгкие, — и каждый вдох давался через силу, с хрипом, с болью, с ощущением, что меня душат изнутри. Я закашлялась — насколько могла с этой трубкой, — и забилась, пытаясь её вытолкнуть языком, губами, зубами. Но она сидела мёртво, приклеенная пластырем к щекам, и не двигалась.       Руки дёрнулись — рефлекторно, отчаянно, — но что-то мешало. Я не могла поднять их выше подушки. Что-то держало запястья — мягкое, но прочное, не дающее разогнуть локти, не дающее дотянуться до лица, не дающее вырвать эту гребаную трубку.        Я бегала глазами по пространству — туда-сюда, туда-сюда, пытаясь разглядеть хоть что-то в этой непроглядной черноте. Темно и тихо.       Темно и страшно.        Только этот писк — монотонный, бесконечный, как пульс, как обратный отсчёт до конца. Писк, который говорил: ты ещё жива. Сердце ещё бьётся. Кровь ещё течёт. Ты ещё здесь.        В аду.       Я уловила взглядом слабый свет аппарата — маленький зелёный огонёк на какой-то коробке, стоящей на тумбочке у кровати. Он освещал немного — самую малость, но этого хватило, чтобы увидеть свои руки.        Все они были перебинтованы — от ладоней до локтей, толстым слоем марли, который казался белым в этом зелёном свете, но я знала, что под ним — багровое, мокрое, живое.        В левой руке торчала трубка — капельница, воткнутая в вену, там, где бинт был аккуратно разрезан, чтобы дать доступ игле. Прозрачная жидкость медленно капала в моё тело, вливаясь вместе с ней чужую волю, чужую жизнь, чужую надежду. А запястья были привязаны к кровати мягкими, но прочными ремнями — из того же материала, что пристёгивают буйных пациентов в психушках, чтобы они не вырвали себе глаза.        Видимо, чтобы я не выдернула. Чтобы я не сбежала. Чтобы я не сделала с собой того, что уже пыталась сделать.       Я смотрела в потолок — там, наверху, тоже было темно, только иногда вспыхивал красный датчик дыма. Тело всё ещё не чувствовалось до конца. Как будто я была не здесь. Как будто я смотрела на себя со стороны.        Я смотрела и не чувствовала жалости. Только пустоту. Только усталость.       А потом — я не знаю, через минуту или через час, время потеряло смысл, — я почувствовала, как что-то сжимает мою ладонь.        Кто-то. Тепло. Живое. Настоящее. Не сон, не галлюцинация, не бред умирающего мозга. Чьи-то пальцы, лежали на моей руке, обхватывали её, не давали уйти. Я не чувствовала своих пальцев — они онемели, стали чужими, ватными, — но я чувствовала его.       Приподнять даже чуть-чуть голову стоило мне огромных усилий. Шея затекла — за несколько часов, а может, за несколько дней лежания без движения. Мышцы одеревенели, каждый сантиметр подъёма давался с хрустом, с болью, с молитвой. Но я подняла.        Увидела силуэт. Голова силуэта лежала на краю кровати, почти на моей руке — щекой на сгибе локтя, волосами на простыне. И этот силуэт сжимал мою ладонь — не сильно, но крепко, будто боялся отпустить, будто думал, что если разожмёт пальцы — я исчезну.        Растворюсь в воздухе. Умру окончательно.       Я подергала рукой. Свободной, той, которую он держал — хотя какая разница, если обе привязаны?        Дёрнула запястьем, надеясь, что смогу разбудить его. Надеясь, что это не отрубленная голова лежит у меня на кровати — кровавый сувенир от Эрена, последняя насмешка перед смертью.       Надеясь, что это не очередная галлюцинация, не плод моего воспалённого, истекающего кровью мозга.       Надеясь, что это — человек. Живой. Настоящий. Тот, кто не даст мне утонуть в этой темноте.       Силуэт дернулся. Резко, как от удара током, как будто моё прикосновение обожгло его. Поднял голову. В темноте я даже не понимала, кто это — только очертания: взлохмаченные волосы, торчащие в разные стороны, широкие плечи, ссутулившиеся от усталости, тяжёлая, поникшая поза человек. Он посмотрел на меня — я не видела глаз, но чувствовала их взгляд. И замер.        Не шелохнулся. Только дышал — часто, поверхностно.       Я промычала в трубку. Сквозь пластик, сквозь слюну, сквозь боль. Не знаю, что я хотела этим сказать. Может, «вытащите эту херню из моего горла, я не могу дышать». Может, «скажите, где я, который час, жива ли мама, жив ли Леви». Может, «обнимите меня, я так боюсь, я не хочу снова проваливаться в темноту, я не хочу умирать одна». Но из трубки вырвался только глухой, влажный, бессмысленный звук — как мычание коровы. Звук, в котором не было слов. Была только агония.       Силуэт нажал на кнопку над моей кроватью. Я не видела — только услышала щелчок, сухой, резкий, как выстрел. И секунды не прошло — буквально одно мгновение, один удар сердца, — как кто-то забежал в палату.        Двое. В белых халатах. Врачи. Их шаги были быстрыми, чёткими, отточенными — как у людей, которые привыкли работать на грани жизни и смерти, не задавая лишних вопросов.       Свет включился. Яркий, белый, беспощадный. Глазам стало больно — режущая, ослепляющая боль, — и я зажмурилась, но сквозь веки всё равно пробивалось свечение, красное, пульсирующее, ненавистное. Я слышала, как врачи переговариваются — коротко, по-деловому, без паники.  «Сатурация в норме»«пульс стабильный». Слова, которые ничего для меня не значили, но почему-то звучали как приговор.       — Пациентка очнулась, — сказал кто-то — мужской голос, низкий, спокойный. — Убирайте трубку.       Трубку вытащили. Медленно, осторожно, но всё равно мерзко — я чувствовала, как пластик скользит по горлу, как разжимаются мышцы, как воздух врывается в освободившееся пространство.        Я закашлялась — так сильно, что грудная клетка заныла, что из глаз брызнули слёзы, — и вдохнула сама.       Полной грудью. Свободно. Воздух был холодным, резким — но он был живительным. Я жадно хватала его ртом, носом, каждой клеткой лёгких, и не могла надышаться.       Руки мне отстегнули. Я почувствовала это — как ремни ослабли, как запястья освободились, как кровь снова прилила к пальцам, которые онемели от долгого сжатия. Я пошевелила ими — сначала осторожно, потом сильнее, — и боль прострелила от локтей до кончиков ногтей.        Но это была хорошая боль. Боль жизни.        Когда глаза привыкли к свету — когда белая пелена рассеялась, когда мир перестал распадаться на пиксели, — я увидела Рика.        Это был он. Он сидел на стуле рядом со мной. Бледный, как полотно, с красными, воспалёнными глазами. С небритой щетиной, которая колючей тенью легла на его молодое, ещё по-мальчишески округлое лицо. В мятой рубашке, что и в прошлый раз — или в тот раз, который мне приснился, или в тот раз, который был реальностью.        Я уже не различала. Наверное, я немного разочаровалась. В глубине души, там, где ещё теплилась глупая, наивная надежда, я ждала другого. Но вслух ничего не сказала. Потому что Рик был здесь.        А Леви — может быть, вообще никогда не существовало. Может быть, я придумала его, как придумала тот разговор в стеклянном коридоре, как придумала воду, как придумала падение.       — Ты жива, — сказал Рик, и голос его дрожал. — Ты, блять, жива.       Он не заплакал — нет, он был сильнее этого, или просто слёзы кончились. Но его глаза блестели, и он часто моргал, отводя взгляд в сторону, чтобы я не увидела того, что он пытался скрыть. А потом он резко встал — так резко, что стул отлетел к стене и ударился о кафель с громким, неприятным стуком. И выбежал из палаты.        Я слышала, как он кому-то звонит — быстро, отрывисто, матерясь сквозь зубы, срываясь на крик, переходя на шёпот. «Да, она очнулась»«да, всё нормально»«да, врачи сказали»«нет, пока не разговаривает нормально»«приезжайте, блять, быстрее».        Я не разбирала слов — только интонации, только эмоции, только тот животный страх, который не отпускал его всё это время.       Врачи тем временем осматривали мои зрачки — маленьким фонариком, ярким, заставляя меня моргать и отворачиваться. Задавали вопросы — спокойно, профессионально, без сюсюканья, как с взрослым человеком, который через многое прошёл и многое видел.       — Как вас зовут?       — Мира, — ответила я. Голос был хриплым, чужим, как будто не моим — как будто кто-то другой говорил из моего пересохшего, израненного горла.       — Сколько вам лет?       — Девятнадцать.       — Вы знаете, где вы?       — В больнице, — сказала я, и в этом слове не было ни капли сомнения. Я знала, где я. Я чувствовала это.       — Вы знаете, что произошло?       Я замолчала. Вопрос повис в воздухе, тяжёлый.        Конечно, я помнила всё. Каждую деталь, каждую секунду, каждую каплю крови. Контейнер. Железные стены, ржавые балки, запах бензина, который въелся в лёгкие навсегда. Эрена — его зелёные глаза, его улыбку, его спокойный, почти ласковый голос, когда он предлагал мне выбор. Девушку в углу — ту, что была похожа на меня, ту, которая умерла вместо меня. Нож в моей руке — холодный, скользкий, голодный.       Кровь на запястьях — свою, горячую, пульсирующую. Выстрел — тот самый, последний, который разорвал тишину и мою жизнь на две половины: до и после.       — Да, — сказала я, и голос мой не дрогнул. — Знаю.       Врач кивнул — спокойно, без лишних эмоций, — и что-то записал в карту. Я не видела, что именно, да и не хотела знать. Диагнозы, прогнозы, вероятности — всё это было неважно.       — Сколько я была в отключке? — спросила я.       — Три недели, — ответил он, даже не поднимая глаз от карты.       Три недели. Тысячи писков аппаратов, сотни уколов, десятки перевязок. И всё это время я была в темноте — в той самой, тёплой, чёрной, беззвучной темноте, где нет ни боли, ни страха, ни выбора. А мир снаружи продолжал вращаться.        Люди жили, ели, спали, смеялись. А я лежала на койке с трубкой в горле и привязанными запястьями.        Слава богу, что меньше, чем Микаса. Моя мама. Она всё ещё там, в своей палате, на другом этаже, с трубками, с аппаратами, которые дышат за неё.       Она всё ещё в коме. И никто не знает, очнётся ли она когда-нибудь. Я должна навестить её. Как только смогу встать. Как только ноги перестанут быть ватными. Как только мир перестанет кружиться.       Врачи закончили осмотр, сказали что-то про режим и покой — дежурные фразы, которые они повторяют сотни раз в день, — и вышли. Их шаги затихли в коридоре, смешались с другими звуками больницы. Рик вернулся — я не слышала, как он вошёл, просто он снова оказался на стуле, как будто и не уходил. Сжал мою руку — крепко, почти до боли, — и я не стала вырываться.       Пусть держит. Ему это нужнее, чем мне.       Я лежала и смотрела в потолок. Белый. Чистый. Пустой. Ни трещин, ни паутины, ни ржавых балок — только бесконечная, стерильная белизна, которая давила на глаза.        Я считала плитки — раз, два, три, четыре, — но сбивалась, потому что мысли уходили в другое место. Туда, где всё ещё пахло бензином и кровью.       Я повернула голову в сторону двери. Просто так — без причины, без надежды, без ожидания. Просто потому что шея затекла и хотелось сменить положение.       И она распахнулась.       С такой силой, что холодный воздух прогнался по палате — резкий порыв, который заставил меня вздрогнуть, который поднял в воздух пылинки, которые я даже не замечала. Ручка ударилась о стену с громким, металлическим звоном. Кто-то стоял на пороге — широкоплечий, напряжённый.       Чёрный силуэт на фоне яркого света из коридора.       Леви стоял, держась двумя руками за дверной косяк. Не прислонившись — вцепившись так, будто без этой опоры рухнет. Будто его сейчас вывернет наизнанку, и он помрёт прямо здесь, на пороге моей палаты, не сделав и шага.       Его лицо было бледным, как у мертвеца — серовато-белым, с синевой под глазами, с потрескавшимися губами. Под глазами — чёрные круги, такие глубокие. Волосы растрепаны — он, наверное, рвал их руками, когда думал, что никто не видит. Рубашка расстёгнута на две пуговицы.        Он выглядел так, будто только что вышел из боя — проигранного, кровавого, бессмысленного. И, может быть, так оно и было.       Он смотрел на меня. Не моргал. Не дышал, кажется. Просто стоял и смотрел — серыми, воспалёнными, безумными глазами. И, видимо, не мог поверить, что я открыла глаза. Что я смотрю на него в ответ. Что я — живая.        Он смотрел так, будто боялся моргнуть — и я снова провалюсь в темноту, в кому, в смерть. Будто если он сейчас сделает шаг — я растворюсь в воздухе, оставив после себя только запах бензина и крови.       Врач, который уже собирался войти в палату, остановился и отпрянул чуть в сторону. Я видела его лицо — растерянное, испуганное, профессионально-спокойное, но с искоркой настоящего страха в глазах.        Он смотрел на него с опаской — на этого человека, который ворвался в палату как ураган, как стихийное бедствие. Он не знал, кто он — полицейский, психопат, муж, брат, убийца. Но он чувствовал: с ним лучше не спорить.       Леви медленно подошёл ко мне. Каждый шаг давался ему с трудом — как будто он шёл по минному полю. Я смотрела на него и видела, как дрожат его руки — те самые руки, которые держали пистолет, которые держали мёртвых, которые лишь изредка дрожали. И теперь дрожали. Мелко, противно, беспомощно.       А потом он упал на колени перед моей кроватью. Не опустился — рухнул. Его колени ударились о кафельный пол — я услышала этот глухой, тяжёлый звук, и мне показалось, что я почувствовала вибрацию. Он схватил меня за ладонь обеими руками — сжал так сильно, будто он тонет, а я — последний спасательный круг, брошенный в бушующее море.        Его пальцы были ледяными, но живыми. Они вцепились в мою руку так, что хрустнули бинты, и я почувствовала боль — ту самую, хорошую, живую.        — Это же ты? — спросил он, и его голос — боже, я никогда не слышала его таким. Хриплым, сломанным, чужим. Не тем, который я привыкла слышать. В этом голосе не было ничего от того Леви, которого я знала. Не было жестокости. Не было льда. Была только боль и страх. Настоящий, животный страх, который он, наверное, не испытывал никогда в жизни. — Это ты, Мира? Ты живая? Скажи, что это ты. Скажи, что я не сплю. Скажи, что ты не… Что ты здесь.       Я улыбнулась. Сквозь запёкшиеся губы, сквозь боль в разбитом лице, сквозь швы под бинтами, которые тянули кожу при каждом движении.        Я отдала всё. Всё, что у меня было. Чтобы увидеть мир снова. Хотя так отчаянно от этого открещивалась там, в контейнере. Хотя несколько недель назад сама резала вены, чтобы не выбирать, чтобы не убивать, чтобы просто исчезнуть.        А теперь — улыбалась. Потому что воздух был холодным и чистым — пах хлоркой и теплом, а не бензином и кровью. Потому что он был здесь. Живой. На коленях. Держал мою руку.       Он положил голову на кровать — на край, рядом с моей рукой. Не легкомысленно, не расслабленно — упал лицом в простыню, как человек, у которого кончились силы. Я чувствовала его дыхание на своих пальцах — тёплое, прерывистое, с хрипотцой. Он не плакал. Но его плечи дрожали — крупно, судорожно. Он не издавал ни звука — просто дрожал, и эта беззвучная, сухая дрожь была страшнее любых рыданий.       Я подняла вторую руку — ту, что была свободна. Медленно, с трудом, чувствуя, как ноют разрезанные мышцы, как пульсирует кровь в заживающих ранах. Моя ладонь легла на его голову — на жёсткие, грязные, спутанные волосы, которые он, наверное, не мыл несколько дней.        Они были живыми. Он был живым. Я провела пальцами по его макушке — нежно. Он замер. Всё его тело превратилось в камень — ни дыхания, ни дрожи, ни движения. Только напряжение.        А потом он выдохнул — так, будто не дышал все эти минуты, будто держал воздух в лёгких, пока я не коснулась его. Выдохнул — и с ним вышла вся боль, весь страх, все эти три недели ада, которые он провёл на стуле в коридоре, боясь зайти.       — Я думал, ты не очнёшься, — сказал он глухо, не поднимая головы. Голос был приглушён простынёй, но каждое слово врезалось в тишину, как пуля. — Я думал, что ты… Что всё. Что я не успел. Что я опоздал, как всегда. Что ты уйдёшь, а я останусь.        Он замолчал. Только сжал мою руку сильнее — так сильно, что я почувствовала, как хрустят кости. И не стала вырываться. Пусть ломает. Пусть оставляет синяки. Это лучше, чем пустота.       Рик стоял в углу — там, где кончался свет и начиналась прохладная, серая тень. Он смотрел на нас, и на его лице застыла странная улыбка — грустная, усталая, но почти счастливая.        Улыбка человека, который несколько недель сидел на пластиковом стуле, слушая, как пищат аппараты, и молясь богам, в которых не верил. Он не мешал. Даже не шевелился, боясь спугнуть эту хрупкую, невесомую тишину, которая опустилась на палату.        Просто ждал. Стоял и смотрел, как Леви, этот вечно ледяной, неуязвимый Леви, лежит на коленях у моей койки, положив голову на мою руку, и дышит так, будто впервые за много дней позволил себе выдохнуть.       Врачи перешёптывались за дверью — я слышала их приглушённые голоса, шорох халатов, нерешительные шаги. Они не решались зайти. Не потому, что боялись меня — они боялись его.  Этого человека с серыми глазами и руками, которые держали пистолет, когда он ворвался сюда, как сама смерть. Кто-то из них, наверное, уже вызвал охрану. Кто-то — просто ждал, когда буря утихнет. Но буря утихла. Вместо неё в палате поселилось что-то другое — тяжёлое, тёплое, почти живое. Облегчение. Или надежда. Или просто усталость, которая наконец нашла своё ложе.       Да, наверное, так и должно было всё закончиться. Не хэппи-эндом с поцелуями под дождём и титрами под красивую музыку. Не фанфарами, не фейерверками, не громкими словами о вечной любви, которые так быстро забываются.        Просто — тишиной. Просто — его головой на краю моей кровати. Просто — моей рукой в его жёстких, спутанных волосах. Просто — тем, что мы оба были живы. И это было больше, чем я могла надеяться, лёжа на полу и глядя, как по моим венам вытекает жизнь.        Это было больше, чем заслуживала. Это было — всё.       Я закрыла глаза. Просто — чтобы запомнить этот момент. Запомнить до последнего вздоха, до последней клетки, до последней секунды, которую мне отпустили.        Тепло его ладони. Запах его кожи. Звук его дыхания. Дыхания человека, который наконец перестал бояться.       — Отдыхай, — сказал он. Голос был хриплым, сонным, только просьба. Только усталость. Только то, что он никогда не показывал никому, кроме меня. — Спи, дура. Я никуда не уйду. Даже если ты выгонишь. Даже если скажешь, что я тебе не нужен. Я всё равно буду здесь. На полу. Под дверью. В коридоре. Где придётся. Но я не уйду. Никогда. Слышишь?       Я кивнула. Не открывая глаз. Не шевелясь. Просто кивнула — и почувствовала, как его пальцы сжали мою ладонь сильнее. Не больно — надёжно.        Я провалилась в сон. Я спала, а где-то на границе сознания, там, где реальность встречается с мечтой, я знала: когда открою глаза — он будет рядом. С серыми, уставшими глазами. С руками, которые умеют убивать, но не умеют отпускать.        Он будет сидеть на стуле — или на полу, — смотреть на меня и ждать.       Просто ждать. Столько, сколько понадобится.       И этого было достаточно. Больше, чем достаточно.        Это было — всё.
11 Нравится 26 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (2)