***
Гортензия. Одна, символичная. Главное, чтоб не оказалась похоронной. В силу чиха, взял, конечно, первую попавшуюся — обчихаться успел знатно. Без должной обертки, зато какая! Пришлось выловить Гето насильно. Как бы не хотел казаться слабым, а видеть стекляшки в глазах Сугуру — хуже. Подсторожил после практики: измученный, скулы впалые, взгляд какой-то бездонный, сквозь пространство. Словом, пока жрешь концентрированные шарики несчастья всей Японии, красавчиком не выйдешь. —Сугуру! —солнце шпарит, и Годжо несётся к сутулой фигуре из-за угла. На месте же хочет пустить себе пулю в лоб — вблизи видок у него не лучше избитой дворняги. Тот даже не вздрагивает — сил, желания тупо нет. По рефлексу лишь дёргается правое запястье, за которое Сатору невзначай хватался, так, чтоб не потерялся. Пустые зрачки бегают по противно-чистому небу, следом: по таким же глазам. Хочет съязвить, огрызнуться, сказать что-нибудь ласковое настолько, чтоб сердце защемило. И только открывает рот — слова не идут, просто не хотят, застревают горечью в горле вместе с тугими сферами. Решает обойтись поднятой бровью, лицо держит строго, не выдает, что дай шанс — бросил бы все принципы. Годжо мнется на месте, шагает ближе, вертит что-то в руках. Кашляет, ковыряет заусенцы, будто вот-вот отругают за хулиганство. —ты, ну, поникший в последнее время совсем, апчхи!,—чих летит прямиком в лицо напротив, а спрятавшаяся за спиной рука внезапно взлетает перед носом Сугуру, в ней: голубая гортензия. Такая же противно-чистая, как небо, как глаза. Та самая, которую Сатору на дух не переносит, от которых чихает дважды в три минуты, —тебе, в общем. Думаю, так будет легче. И выглядит это настолько глупо, что взрывает на потрескавшихся губах Гето улыбку — ленивую, тусклую, впервые живую за последний месяц. Этого, кажется, хватает, чтоб осветить весь мир, стереть все проклятия, наглых свиней из культа. По крайней мере — мир Годжо, маленький, зато их общий. Там, где не найдут, где не надо угождать прихотям простолюдин, где ничего не требуют, где просто — ничего. Сугуру тянется зяблыми пальцами к цветку — зяблые даже в такую жару; и Сатору вздыхает полной грудью, когда случайно дотрагивается до них. —спасибо, —выходит першением из горла, хрипло, искренне. Стебель чуть колит ладонь, но это не больнее судорог в груди. Цветок красивый, и вправду: по краям темная каёмочка, градиентом переливается в небесный, к серединке белеет: и где-то внутри Гето очень-очень надеется, что и его темная каёмочка перетечет в светлое, словно первый лучик. А Годжо остаётся держать уголки губ, чтоб улыбка не разошлась по швам — кажется, шире некуда. Непринуждённая, подростковая, яркая настолько, что режет глаз. Для Сугуру по-другому нельзя. Просто не может. И не может сдержаться: бегло касается косточки чужого запястья своим большим пальцем, поражается, насколько тощее, но кожа все такая же мягкая, когда целовал в щеку. Большего не позволяет — нельзя, не поймут, он же сильнейший: сантименты ему чужды. Но обещает сам себе: навестить, обнять по-настоящему, так, чтоб кости скрипели, чтоб ребра в крошку, не отпускать никогда.***
Горло снова словно раздирают клочьями, режут крошечными скальпелями, голова — сплошной шторм и ураган. Гето падает с ватных ног у туалета, колени стучат о кафель звонко, звонче, чем удары сердца, его бросает амплитудой то в жар, то в холод. Рядом, в уголке — скромный стаканчик с гортензией. "Так будет легче". И почему-то вмиг бесы в поглощенной сфере становятся чуть тише, вкус половой тряпки во рту — слаще, а на душе, точно, легче.