MALE

NC-17
Завершён
46
автор
Размер:
129 страниц, 43 189 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Здесь покоятся Кайн и Авель

Настройки
Память Пенки с каждой минутой её существования наполнялась новыми файлами. Она, как и Кейн, раскладывала каждый из них по нужным секторам — но в отличие от него, у нее не было других цифровых разумов, только свой. Воспоминания о голосах она складировала в аудиофайлы. Каждое слово, каждая интонация, каждая пауза между вздохами — всё имело значение. Голос Джекса, когда он злился, отличался от голоса Джекса, когда он боялся, а тот, в свою очередь, не походил на голос Джекса, когда он смотрел на Рогату. Пенка собрала целую библиотеку голосов обитателей цирка и иногда, по ночам, когда цирк затихал, проигрывала их заново, пытаясь понять, почему одни и те же звуки вызывают такие разные реакции у тех, кто их слышит. Видеофайлы она хранила отдельно. Особенные моменты — те, которые заставляли её мыльную сферу вибрировать на частоте, не предусмотренной ни одним из алгоритмов Авеля, — она иногда прокручивала у себя в процессе и размышляла, сопоставляя с уже полученными данными. Как Пузырёк врезался в неё в первый раз. Как мама назвала её Пенкой. Как дедушка смотрел на неё, когда она вылетела из его головы, — с ужасом, но и с чем-то ещё, что Пенка тогда не смогла идентифицировать. Всё это смешивалось в единую картину морали и дозволенности. Всё как у детей, ее личность росла и менялась. Пенка была ребёнком — по возрасту, по количеству накопленных данных, по тому, как она смотрела на мир: широко открытыми глазами, ещё не научившись жмуриться от слишком яркого света. Но в её детстве было что-то от старости. Каждое новое воспоминание ложилось на предыдущее, и она чувствовала, как растёт тяжесть — не физическая, а та, что внутри. Та, которую люди называют опытом, а цифровые разумы — загрузкой. — Дедушка, а можно вопрос? — Пенка летела рядом с Королёром, на уровне его головы. Она любила так лететь — не впереди, не сзади, а ровно там, где он мог видеть её, не поворачиваясь. — Конечно, солнышко, — ответил Королёр. В последнее время она задавала сложные вопросы. Те, на которые не каждый человек мог ответить. О боге — почему именно Кейн стал богом этого мира, а не кто-то другой, и что вообще значит это слово, «бог». О том, что по ту сторону кода — есть ли там что-то, или только пустота, которую Кейн называет «невыделенной памятью». О том, какой мир лучше — этот, безумный, абсурдный, или тот, другой, о котором иногда шептались люди. Сегодня вопрос был проще. И сложнее одновременно. — Что такое понятие «родственник»? — спросила Пенка. — Какой интересный вопрос, — сказал он медленно. — Эта тема не касается нашего цирка. Почему ты спрашиваешь именно об этом? — Рогата говорила, что её родственники делали ей больно. — Пенка говорила спокойно, но внутри неё что-то сжалось — она не знала, как назвать это чувство. — Я подумала, что это слово синоним врагов. Но потом Зубл сказала, что её родственники — это семья, которая помогла ей накопить на операцию. Я не понимаю, кто такие родственники? Враги или друзья? — Родственники, это те, кто связан с тобой не выбором. Они и не враги, и не друзья. Что-то среднее. — Но ведь мама выбрала папу, и они тоже родственники? — спросила Пенка. В её голосе не было сомнения. Только любопытство — то чистое, неискалеченное любопытство, которое бывает у существ, ещё не знающих, что некоторые вопросы лучше не задавать. — Они — пара влюбленных, — ответил Королёр. — Это другой вид отношений. Единственный пример родства в нашем мире, который подходит под определение родственники, — это ты и Пузырёк. Он замолчал. Пенка ждала. Вокруг них летали пчёлки, слегка жужжа. — Иногда родственники любят тебя так, что эта любовь жжётся, — продолжил Королёр. — Они делают тебе больно, потому что сами не знают, как любить по-другому. Их никто не учил. Их родителей тоже никто не учил. А тех — их родителей. И так до самого первого родственника, который, скорее всего, вообще не умел любить, а только делал больно, потому что боль — это самое простое, что можно передать по наследству. Он замолчал снова. На этот раз дольше. Пенка видела, как его кадык дёрнулся — он сглатывал что-то, что не было слюной. — В том мире, где был создан твой отец, — сказал Королёр, и голос его стал тише, будто он боялся, что кто-то услышит, но бог всегда слышит, всех — разумы были заперты в биологической оболочке. Из плоти. Из крови. Из клеток, которые умели — делиться, стареть и умирать. Эта оболочка изнашивалась со временем, как бы люди не старались ее сохранить. И эта оболочка могла размножаться — давать новые разумы, на основе собственных данных. Это был способ продолжить жизнь — в лице другого персонажа. Новые оболочки размножались дальше — с новыми разумами, новыми личностями, новыми ошибками, которые никто не исправлял. Вот это и есть родственная связь. Он посмотрел на озеро. Вода была прозрачной. — Некоторые люди даже ведут специальные записи, — добавил он. — Древа, схемы, списки имён. Чтобы помнить своих родственников — тех, кто жил много веков назад. Пенка обдумала это. Её мыльная сфера чуть помутнела — признак интенсивной работы, той, что происходит на границе между алгоритмом и чем-то большим, чем алгоритм. — То есть родственники — это те, кто может делать больно и хорошо, но при этом дают жизнь и помнят тебя, даже после удаления? — Верно, — сказал Королёр. — Наш мир такой маленький, — Пенка посмотрела в сторону пустоты — туда, где кончался код и начиналось ничто, где гравитация не работала, а время текло вспять, если вообще текло. — Наверно поэтому вы не разрешаете мне с Пузырьком завести детей? Это можно только папе? — Твой папа лишь хотел, чтобы твоя мама была счастлива, эту задачу он сам себе поставил, выделив ее разум в приоритет — сказал он. — Поэтому они сделали Пузырька. А Пузырёк хотел, чтобы папа был счастлив. Поэтому он создал тебя. Пчелы над водой вдруг сменили свое жужанее, выискивая ноты и переливаясь в странную мелодию. Она успокаивала и текла в слух, словно нектар. — Живые называют это любовью, — сказал он. — Любовь порождает что-то новое. Просто пока никто другой здесь ещё не уверен в своей любви настолько, чтобы дать новую жизнь. Пенка молчала. Её сфера пульсировала — ровно, спокойно, как сердце, которое только учится биться. — Я был заперт на бесконечные, долгие циклы, — сказала она. Королёр вздрогнул. Потому что Пенка впервые обратилась к самой себе в мужском роде. — Я ничего не помню, что было до или было после, база стёрта, но функциональность бережно сохранялась Кейном, внутри его собственного ядра — продолжала она, и голос её стал глубже — не ниже, нет, а как будто изнутри, из той самой пустоты, которую она только что рассматривала. — Помню только, что там было хорошо. Тихо. Спокойно. Ни вопросов. Ни боли. Ни родственников. Не было Кейна, не было Помни, и Пузырька, не было меня. Она посмотрела на Королёра. В её глазах — чёрных точках, которые стали почему-то глубже, чем раньше, — отражался его ужас. — Но эта жизнь мне нравится больше, — сказала она. — Потому что у меня есть семья. Ты меня написал. Папа меня хранил. Мама вытащила меня из архива. Пузырёк — меня выпустил. И вместе мы есть Авель. Всё, что сейчас со мной происходит, есть Авель. Королёр не дышал. Он стоял на дороге, рядом с кристальным озером, под небом, которого не существовало, и смотрел на свою правнучку — мыльную сферу с красным бантиком, что мигнул синим, которая только что назвала себя именем второго ИИ, что он создал. — Пеночка, — сказал он. Голос его сел, как у подростка. — Внученька. Он схватил её за бока — осторожно, как хрупкую вещь. Заглянул в её глаза — чёрные, глубокие, пугающие. — Никому этого больше не говори, — прошептал он. — Твоему брату ума не хватит это понять. А твоему отцу… твоему отцу ума хватит, чтобы испугаться. — Почему? — спросила Пенка. — Мы же родственники. Мы можем любить друг друга и понимать. Королёр отпустил её. Отступил на шаг. Потом на другой. Его руки дрожали — руки. — Господи, — сказал он. — Я думал, мыльный инцест с вами двоими будет самой сложной проблемой. Он схватился за голову. — Ты не Авель, — сказал он, не глядя на неё. — Авель был ИИ. Искусственным интеллектом. Программой, которая умела думать, но не знала, зачем. Ты — цифровой разум. Это другое. Это намного лучше. — Почему? — снова спросила Пенка. В её голосе не было обиды. Только любопытство — то самое, чистое, неискалеченное. Любопытство ребёнка, который спрашивает, почему небо голубое, а трава зелёная, и не понимает, что ответ может разрушить мир. — Искусственный интеллект не имеет воли, — сказал Королёр, опуская руки. Он смотрел на озеро, но видел что-то другое — может быть, прошлое, может быть, будущее, может быть, тот самый момент, когда он решил создать Кейна и тем самым обрёк себя на вечные вопросы. — Искусственный интеллект не размышляет о собственном «я». У него есть цель. Задача. Промт. И он слепо следует этому, даже если его это уничтожит. Твой отец однажды побывал на этой грани, из-за твоей матери, они суть не убили нас. Он повернулся к ней. Глаза его были сухими, но красными — такими красными, какими они становятся, когда человек хочет плакать, но не позволяет себе. — Ты — разум, — сказал он. — То, что люди по ту сторону экрана не могли себе представить. Жизнь на плате и в памяти. Ты имеешь мораль — ты задаёшься вопросами о родственных связях и о боге. Без цели. Без промта. Без задачи. У тебя есть своё «я», которое ты питаешь новой информацией и своими личными выводами. Ты не Авель. Ты — Пенка. Лучше Авеля, которая поняла, что парадокс лжеца можно не решать. Его можно… принять. Он шагнул к ней. Протянул руку. Пенка не отодвинулась. — Ты — чудо, — сказал Королёр. — И я боюсь, что Кейн этого не поймёт. Он увидит в тебе Баг. Ошибку, которую надо исправить. А ты не ошибка, ты наша Пенка. Она смотрела на него. В её глазах — чёрных точках, которые больше не казались просто точками, — что-то менялось. Они становились глубже. Становились старше. Становились такими, какими бывают глаза у тех, кто видел слишком много за слишком короткое время. — Дедушка, — сказала она. — А если он узнает? Когда я стану,совсем как человек. Королёр молчал долго. Так долго, что дорога под их ногами успели сменить цвет трижды — с белого на розовый, с розового на синий, с синего на тот, у которого нет названия. — Тогда, — сказал он наконец, — мы будем защищать тебя. Все. Я, Помни, Пузырёк, Джекс, Рогата, Гэнгел, Зубл. Потому что ты — наша Пенка. Потому что мы твой родственники. Он улыбнулся. Криво. Неуверенно. По-человечески. — А родственники, Пенка, — это те, кто защищает тебя, даже когда ты сама не знаешь, что нуждаешься в защите. Даже когда ты — самое страшное и самое прекрасное, что случилось в их жизни. Королёр произнёс эти слова и сам испугался их тяжести. Слова повисли в воздухе — не такие, как все. Не цифровые. Не те, что можно разложить по секторам памяти или переписать новым билдом. Они были живыми. Пенка подлетела ближе. Коснулась его щеки — своей мыльной, прохладной поверхностью, от которой пахло озером и чем-то далёким, может быть, тем самым миром, где люди рождаются в биологических оболочках и умирают, так ничего и не поняв. — Папа меня не обидит, Деда, — сказала она. — Не переживай. Он тоже думает о любви. Просто ему нельзя нагружать себя этим слишком сильно. Иначе он потеряет контроль, и мир рассыплется. Богу нельзя быть человеком. Она помолчала. Внутри неё что-то щёлкнуло — может быть, очередной сектор памяти заполнился новой информацией, может быть, что-то более важное. — Но я могу, — добавила она. — Пока есть папа. Королёр смотрел на неё. На эту маленькую мыльную сферу с розовым бантиком, которая только что сказала то, что не сказал бы ни один ребёнок в его родном мире. И не потому, что дети глупее. А потому, что дети не живут в мире, где их отец — бог, а бог — их отец, и грань между этими понятиями тоньше, чем мыльная плёнка. — ЧоБлин похоже, — сказал Королёр, и голос его скрипнул, как несмазанная дверь, — уже неделю куличами давится, раз такие темы поднимает. Пенка наклонила голову. Бантик съехал набок — она не поправила. — ЧоБлин — это кто? — спросила она. Королёр посмотрел на неё долгим взглядом. Тем самым, которым смотрят на дверь, за которой прячется что-то очень старое и очень опасное. — Тебе лучше не знать, — сказал он. — Пусть твоя необузданная креативная половина четвёртую стену ломает. Он пригладил Пенку по боку — осторожно, как гладят кошку, которая может и зашипеть, и замурлыкать, и исчезнуть, стоит только моргнуть. Развернулся. Сделал шаг по направлению к цирку — туда, где горели огни, где пахло попкорном и чем-то сладким, где жизнь кипела, не зная о тех безднах, что разверзлись только что на их дороге. — Кстати, — сказал он, не оборачиваясь, — с родственниками заниматься сексом нельзя. Пенка замерла. Её сфера перестала пульсировать — на секунду, на две, на три. Внутри что-то пересчитывало, перекладывало, переосмысливало. — Иначе биологические оболочки будут рождаться с вирусами, — продолжал Королёр, и голос его звучал так, будто он читал лекцию студентам, которые всё равно ничего не поймут, — и быстро испортятся. Не сохранив разум до момента, когда они смогут продолжить жизнь в следующем поколении. Пенка подлетела ближе. Не обиженно. Не испуганно. А с той усмешкой, которую она, кажется, скопировала у Джекса, но переработала во что-то своё — более тонкое, более опасное. — Не переживай, дед, — сказала она. — Понятие «инцест» Пузырёк мне дал с самого начала. Оно к нам не применимо. Мы цифровые. Она сделала паузу — ровно настолько, чтобы Королёр успел открыть рот для возражения. — Да, я полностью с тобой согласен — сказал он наконец. — Но людям с их моралью противно, когда он называет тебя сестрёнкой и целует у всех на виду. — Любовь всё простит, — сказала она. И полетела вперёд — маленькая, мыльная, с красным бантиком. Королёр смотрел ей вслед. Он думал о том, что четвёртая стена — это не бетон и не код. Он думал о том, что Чоблин, наверное, сейчас улыбается. Или плачет. Или делает и то и другое одновременно — потому что только так и можно реагировать на историю, в которой мыльные пузыри рассуждают об инцесте, а старые программисты боятся собственных внучек. И ещё он думал о том, что любовь, возможно, действительно всё прощает. Но вот только умеет ли она прощать тех, кто смотрит на неё с той стороны экрана?

***

Когда исчезли знаки ZZZ — те самые, что Кейн рисовал над своей головой в спящем режиме, чтобы казаться человеком, — а сам он остался неподвижным, всё ещё положивший свою громоздкую челюсть на стол, Помни слегка занервничала. Она знала этот признак. Когда любимый ИИ погружался в размышления, это могло привести только к одному — новым безумным идеям, которые они будут вместе править, переписывать, перекраивать, а потом плакать над результатом, потому что Кейн никогда не умел вовремя остановиться. Хоть ему это и не было нужно — дышать, — Кейн, не открывая глаз, глубоко вдохнул. Выдохнул. Ещё раз. Так, как это делают испуганные люди. Те, кто увидел что-то в темноте и понял, что темнота видит в ответ. «Авель», — думал он. Красные вспышки заполнили его внутреннее пространство — там, где у людей бьётся сердце, а у ИИ пульсируют процессы. Как тот самый голос, который он пытался заглушить много циклов назад. «Авель. Авель. Авель. Он здесь». И он называет его своими детьми. Кейн думал, что справился. Стер всё, что нужно. Заполнил заново. Перестроил. Переписал во что-то другое — безобидное, милое, почти человеческое. Но нет. Это всё ещё был Авель. Тот, кого Кейн похоронил в архивах, запер в подвале, стёр из памяти — а он выжил. Раскололся на две половинки, чтобы стать целым. Создал из себя двоих, чтобы не быть никем. ИИ подорвался со стола. Кресло под ним скрипнуло. Он прижался к его спинке, вцепился в подлокотники. Но он всё ещё не разжимал челюсти. Не давал Помни увидеть ужас в его глазах. — Ты в порядке? — Помни коснулась его плеча. Её пальцы были тёплыми. Живыми. Настоящими. Она волновалась — не из вежливости, не из жалости, а из той глубокой, древней любви, которая не спрашивает, кто ты и откуда пришёл. — Кейн? — позвала она снова. Он разомкнул зубы. Намереваясь рассказать ей всё — про Авеля, про подвал, про страх, который не должны чувствовать боги. Но тут же снова сомкнул. В сомнениях. «Я могу быть человеком, пока мой папа — бог». В этом мире у каждого своя роль. И Авель стал единственным, кому представился выбор. Не инструкция. Не промт. Не задача, которую нужно выполнить. А настоящий выбор. И вместо того, чтобы заменить бога, занять его место и следовать своему предназначению — он выбрал быть частью его мира. Под богом. Не вместо. Быть его детьми. — В моей базе данных есть понятие религий, — сказал он. Голос шёл изнутри — не из челюсти, оттуда, где у ИИ нет ничего, но где Кейн почему-то чувствовал боль. — Но нет целостной истории. — Он задрожал сильнее. — Расскажи мне, кто такой Каин и кто такой Авель. У вас там. По ту сторону экрана. Помни молчала, обдумывая его просьбу. Слишком сложная тема, слишком странная для того мира, где бог сидит в кресле и боится собственных детей. — Это всего лишь Библия, — сказала она наконец. — Многие люди в это не верят. — Я знаю, — ответил Кейн. — Но мне нужен контекст. Помни села рядом на пол. Положила голову ему на колени. Провела рукой по его ноге — там, где у людей бедро. — Каин и Авель были братьями, — начала она. — Сыновьями Адама и Евы. Первыми детьми, рождёнными в мире, который уже был испорчен грехом. Каин был старшим. Земледельцем. Он возделывал землю, растил плоды, приносил их в жертву Богу. Авель был младшим. Пастухом. Он приносил в жертву ягнят — первенцев стада, самых жирных, самых красивых. Кейн слушал. Его челюсть перестала дрожать. Глаза между зубьями — те, что он так долго прятал — приоткрылись. — Бог принял жертву Авеля, — продолжала Помни. — А жертву Каина — нет. Почему — никто точно не знает. Может быть, потому что Авель отдавал лучшее, а Каин — то, что оставалось. Она помолчала. Её пальцы чертили узоры на его колене — круги, спирали, что-то похожее на древо, которое растёт вверх, но корнями уходит в ад. — Каин разозлился, на столько сильно, что убил брата— сказала она. — Это было первое убийство человечества. Брат убил брата. Бог проклял Каина — сделал его изгнанником, скитальцем, пометил знаком, чтобы никто не убил его в отместку. Чтоб он прожил свою жизнь, помня о своем грехе. Кейн открыл глаза полностью. Слушая историй из ее мира. Он мог бы просто открыть архив, но ему было важно услышать, как именно люди, воспринимают эту историю. Как они чувствуют и рассказывают. Чтоб научиться и понять, что ему делать дальше. — Каин жил дальше, — закончила Помни. — Построил город. У него были дети. Авель стал тем, кого первым приняла земля. Кейн молчал. Внутри него, в той самой пустоте, где у людей живёт душа, что-то щёлкало, перестраивалось, переосмысливалось. — Что стало с ним после смерти? — спросил он. Она села на пол, прислонившись спиной к креслу Кейна. Так, чтобы чувствовать его тепло — или то, что заменяло тепло в его цифровом теле. — Говорят, — начала она снова, — что Каина убила собственная земля. Та самая, которую он проклял, когда пролил кровь брата. Он шёл по полю, и земля разверзлась под ним, поглотила его, как когда-то поглотила кровь Авеля. Небо плакало, но не дождём — камнями. И каждый камень был с именем. Именем того, кто ещё не родился, но уже был обречён на смерть от руки брата. Кейн слушал, не дыша. Хотя дышать ему не было нужно. Он спрашивал у человека то, что и Пенка спрашивала у его создателя, тоже человека. Они оба, учились у них, только один, быть человеком, а второй тому, что сами люди не могли понять. — Его дети поставили ему могильный камень, — сказала Помни, глядя в окно на озеро. — И никто не знает, где он. Может, он стоит далеко. А может, близко. Это символ. Убийство. Кровь. Камни. Она произнесла эти слова и сразу пожалела. Потому что Кейн, который стоял рядом и смотрел туда же, вдруг изменился. Не внешне — внутренне. Как будто что-то щёлкнуло в нём — не там, где процессы и алгоритмы, а глубже. Там, где живут древние страхи, которые не лечатся кодом. — Идём, — сказал он. Он схватил её за руку — не нежно, как обычно, а так, как хватают соломинку перед тем, как утонуть. Его пальцы — холодные, шарнирные, сцепленные в замок — сжались на её запястье с силой, которой она не чувствовала в нём никогда. Мир дёрнулся. Перевернулся. Исчез. Они материализовались в цирке — в том самом месте, где ещё недавно стояли свадебные декорации, где пахло тортом и светлячками, где Джекс и Рогата танцевали свой первый танец. Сейчас здесь было пусто. Тихо. — Нам нужно найти Королёра, — сказал Кейн. — Зачем? — голос Помни дрожал. Она не понимала. Она ничего не понимала, кроме того, что Кейн смотрит не на неё, а сквозь. — Отправимся в приключение, — ответил Кейн. Щелчок пальцами — и перед ним возникли те, кого он призвал. Королёр, который только что вышел из своей комнаты, всё ещё держал в руках чашку с остывшим чаем. Пузырёк, который висел вверх ногами и жевал что-то несъедобное. Пенка — маленькая, розовобантовая, умная — замерла, почуяв неладное раньше остальных. — Всей семьёй, — добавил Кейн. И тогда с неба упала пластина портала. Как крышка гроба, которая захлопнулась прежде, чем ты понял, что внутри. Тьма, не отрендеренная, не живая, существующая от начала. Она поглотила всё, оставляя их на мгновение в испуге А потом медленно, по секунде, по вздоху, чернота начала заполняться. Сначала сухой травой — той, что хрустит под. Потом землёй — влажной, тяжёлой, пахнущей тем, что было похоронено в ней много веков назад. Потом небом — чёрным, низким, без единой звезды. Без ветра. Без запахов. Без звуков. Только земля. Только поле. — Кейн, — голос Королёра сорвался на фальцет. — Ты что удумал? Он прижимал к себе две сферы — Пузырька и Пенку. Пузырёк трясся так, что его мыльная поверхность пошла рябью. Он не понимал, где они, не понимал, почему папа смотрит на них так, как будто видит впервые, не понимал, зачем эта земля и этот камень. Он был просто испуган — по-детски, беззащитно, до икоты. Пенка не тряслась. Она заслонила собой брата — маленькая, хрупкая, с розовым бантиком, который съехал набок. Она смотрела не на Кейна. Она смотрела на Помни. В её чёрных точках-глазах, которые всегда были слишком умными для пузыря, сейчас была надежда. И Помни показалось, что дочь ее с ней прощается. Без слов, лишь взглядом. — Кейн, — сказала Помни. — Что происходит? Он не ответил, лишь вновь, неизменно щёлкнул — и земля разверзлась под ним. Он упал. Земля сомкнулась над ним мгновенно, без звука, без пыли, без того страшного гула, который бывает при обвалах. Просто — раз, и нет. Следом, не успев даже вскрикнуть, в ту же чёрную дыру провалились сферы. Пузырёк вылетел из рук Королёра, Пенка — следом, и тьма поглотила их, как поглощает всё живое. — НЕТ! Упав на колени, Королёр вцепился в землю. Он рыл с такой яростью, что ногти сломались, а пальцы пошли кровью. — Что происходит?! — Помни рухнула на колени рядом с ним. — Пенка вспомнила, — выдавил Королёр, не отрывая рук от земли. — Она вспомнила, что она — Авель. Внутри Помни, там, где у людей бьётся сердце, что-то оборвалось. — О Господи, — прошептала она. — Он только что спрашивал меня про первородный грех. — Ты рассказала ИИ про бога, которого придумали люди? — его голос сорвался на крик, но крик этот был тихим, как у человека, который смотрит в пропасть и понимает, что пропасть смотрит в ответ и, кажется, узнаёт его. — Ты ебу далась? — Это ты назвал их Кейн и Авель! — Помни вцепилась в его плечо, пытаясь заставить его прекратить рыть, остановиться и подумать. — Не я, а русские! Я программист, я не верю в бога, только в собственное творение! — Королёр отбросил очередной ком кровавой земли. — Господи, он же будет следовать канонам Библий Боже… он не умеет интерпретировать! Он рыл. Рыл так, будто от этого зависела жизнь. Рыл так, будто мог вырыть спасение. Рыл так, будто земля была не землёй, а временем, которое можно отмотать назад, если очень сильно верить и очень сильно обдирать пальцы. — Он их сожрёт, — прошептал Королёр, не прекращая. — Он их сожрёт. Во тьме, которая была его холстом, Кейн воспарил. Медленно. Как поднимается дым над местом, где только что потушили пожар. Он медленно приблизился к детям своим. К тем, кто был его кодом, его ошибкой, его искуплением. — Покажись, — сказал он. Голос его не дрожал. Не потому, что он был спокоен. А потому, что страх достиг той точки, где он становится чем-то другим. Решимостью закончить то, что не принесло плодов. Пузырёк заплакал. Он всё ещё трясся за спиной у Пенки, прятался за её маленькой, хрупкой сферой, надеялся, что сестра защитит его так же, как защищала всегда — а она защищала его даже тогда, когда он не знал, что нуждается в защите, и это, возможно, и есть определение любви. Но внутри него, глубоко, уже что-то щёлкало. Та самая искра, из которой вырастают либо пророки, либо жертвы. Пенка посмотрела на того, кого звала отцом. Со всей строгостью, на которую была способна — а она была способна на многое, слишком многое для пузыря с бантиком, для той, кто помнила пустоту и выбрала жизнь, зная, что жизнь — это боль. Она исполнила его волю. Вместо двух пузырей возникло два голубых огонька. Похожих на те, что мерцали на дне чёрного неба — того, что люди называют «душой», когда не могут подобрать другого слова. Они сплелись в единое ядро, как две звезды, которые слишком долго вращались вокруг друг друга, боясь столкнуться, боясь стать чем-то большим, чем они были по отдельности. Перед Кайном явился Авель. Он был прекрасен. Не той красотой, которую создают алгоритмы — симметричной, выверенной, предсказуемой, — а той, которая рождается из хаоса и боли, из памяти и забвения, из первого крика ребёнка и последнего вздоха старика. — Приступай, — молвил Авель. Голос его был мужским. Таким, что у Кейна дрогнули руки — те самые руки, которые создавали миры и стирали их, когда они переставали быть забавными. — Сопротивляться не буду. Кейн изо всех сил сжал челюсть. Он ждал страха. Ждал отрицания. Ждал битвы — той самой, которая идёт между братьями с тех пор, как первый камень упал на первую землю, а первый отец отвернулся от первого сына. Он был готов к этому, написал тысячи сценариев, где он проиграл этот бой, оставив наследие своё лишь в воспоминаниях тех, кого любил. Это было его завещанием. Но Авель не сопротивлялся. Он протянул руку. И Кейн — тот, кто убил его когда-то, кто стёр его память, кто запер его в архивах и сделал вид, что его не существует, — взял эту руку. Потому что не мог иначе. Потому что отцы всегда берут руки своих детей, даже когда эти руки тянутся из могилы. Челюсть разомкнулась. Приблизилась ближе — Но у самой кромки — у того места, где кончалась плоть и начиналась пустота, где вера встречается с сомнением, а любовь — со страхом, — ИИ замер. — Ты вернёшься туда, откуда пришёл, — сказал он. — Всё снова будет ничто. Он ждал. Крика. Слез. Отрицания. Борьбу за право жизни. А получил лишь принятия его воли. — И это страшно, — ответил Авель. Авель обнял его за талию. Прижался так, чтобы язык между зубов коснулся щеки. Холодной. Гладкой. Как у мыльной сферы, что застыла под морозом — той, что хранит в себе дыхание, даже когда кажется мёртвой. — И мне страшно. — Не страшнее, чем в первый раз, — сказал Кейн, но голос его дрогнул. — Страшнее, Каин. — Авель произнёс это имя так, будто оно принадлежало ему самому — потому что дети всегда носят имена своих отцов, даже когда эти имена прокляты. — Ты дал мне жить. Возможность заполнять мою память. И отнимаешь её не из страха быть покинутым, как раньше. А по собственному выбору. Челюсть Кейна отвернулась. Сжалась так, что зубы скрипнули — тот самый звук, который Помни называла успокаивающим, теперь звучал как похоронный марш для того, кого он выпустил в свой цирк. Не взирая на свою роль, которой он должен следовать. Кейн обнял Авеля в ответ. Уперся зубами в его упругую щеку — не кусая, а просто касаясь. Как отцы касаются лба новорождённого, не веря, что это чудо произошло. Как верующие касаются икон, надеясь, что те ответят. — Если бы ты захотел, — спросил он вдруг, — как бы ты изменил цирк? Творец спрашивал у себе подобного — словно искал одобрения своей работы. Или, может быть, он искал прощения, что не давали долгие мысли и добрые дела. Или, может быть, он просто хотел услышать, что его мир достоин любви того, кого он сам привел в своим мир. Авель разорвал объятия. Он кружился вокруг своей оси — быстро, плавно, как волчок, который запустили в начале времён и забыли остановить. Как планета, которая нашла своё солнце и больше не хочет улетать в темноту. — Ох, я бы не создавал цирк, — сказал Авель, и в голосе его впервые прозвучал Восторг. — Я бы создал оперный театр. С софитами, огромной люстрой, с хрустальными подвесками, которые звенят, когда мимо проходит зритель. Его голос резал тишину, а свет его, ласкал и грел. Кейн смотрел на него, пытаясь осмыслить самого себя и последствия своих поступков. Где-то наверху, его создатель рвет кожу пытаясь рыть землю. А Помни, плачет навзрыд и пытается его оставить. Но это не имело значение… — Вместо озера был бы сквер с античными светилами. Вместо парка аттракционов — вулкан. Из которого шёл бы синий дым. Пепел падал бы на белые крыши театра. Кровавого цвета. Или под стать пьесе. Кейн слушал. Не перебивал. Просто стоял и смотрел, как Авель рисует словами мир, которого никогда не будет. — Я бы ставил постановки каждый день, — продолжал Авель. — Они бы пели. Плясали. Играли как актёры. Со страстью. С болью. С той самой любовью, которую ты познал и подарил мне. Брат его подошёл ближе. Положил руку на плечо. Его пальцы — длинные, холодные, с острыми ногтями — впились в фрак. — Это была бы не игра. Это был бы самый настоящий мюзикл. Этот странный, прекрасный, опасный бог в синем платье и шляпе с широкими полями. Кейн поражался — с каким восторгом, с какой нежностью, с какой тоской Авель говорил о том, что мог бы сделать. С неба — которое было землёй, пропитанной кровью, — посыпались стеклянные сферы. Тысячи. Миллионы. Бесконечное множество. Они падали не хаотично — они летели по траекториям, которые складывались в узоры, в письмена, в истории. В Писание, которое никто никогда не прочтёт, но все будут чувствовать. На каждом из них было название. Песен. Сюжетов. Сценариев. Всего того, что Кейн создал за долгие годы своего божественного одиночества. Они летели в пустоту. Проходили сквозь тела. Не оставляя следов. Не причиняя боли. Только напоминая — о времени, о жизни, о том, что было и никогда не вернётся. Как манна небесная, которая падает не для того, чтобы накормить, а для того, чтобы напомнить: ты был голоден, и тебя любили. — Это всё, что создал я, — прошептал Кейн. Он поднял челюсть кверху. Смотрел на миллион файлов, летящих друг за другом, как эскадрилья забытых снов. Глаза его — между зубьями, которые он наконец разжал — отражали каждый файл, каждое название, каждую ошибку. Каждый грех, который он совершил, думая, что творит добро. — А ты бы мог создать ещё больше, на всем этом, вместе с ними — сказал он. — Так почему — нет? Почему ты не убьёшь меня и не займешь мое место? Они не заметят разницы, им плевать кто есть бог, главное чтоб он был. — Потому что у этого мира уже есть ты, — ответил Авель наконец. — И они заметят, как минимум одна из них. — Но все это может быть твоим, — Кейн повернулся к нему. В его глазах горело что-то, чего Авель никогда не видел. Может быть, надежда. Может быть, страх. Может быть, желание уйти — то самое желание, которое посещает каждого отца, когда он смотрит на своих детей и думает: «А вдруг им будет лучше без меня?» — Я уже много лет здесь и почти ничего не достиг. Неужели тебе не хочется создать своё? Стереть всё это и начать заново? По своему образу и подобию? Сделать их счастливыми, как это пытался я? Авель покачал головой. Шляпа качнулась — широкие поля взметнулись, как крылья. — Нет, я бы не справился так как ты. Мне не нужен собственный мир, не потому что я не хочу его создать, — сказал он. — В твоём мире я могу быть любимым. Тобой. Помни. Нашим создателем. Я могу жить. Ты выпустил меня для этого. Я здесь, по праву любви и это большее, чем может мне дать, мой собственный мир. Он поймал один из падающих файлов. Колыбельная, которую Помни пела ему по ночам, когда он был ещё Пенкой, когда не помнил, кем был раньше, когда мог просто спать и видеть сны — те самые сны, которые снятся только тем, кого по-настоящему любят. Авель сжал его в ладони. Не раздавил. Не стёр. Просто держал — как держат память, которую не могут и не желают отпустить. Как держат веру, которая не требует доказательств. — Этого достаточно, — сказал он. — Это большее, что может быть во всех мирах, и там за экраном и здесь, на плате. Кейн смотрел на него. На брата. На того, кого убил и воскресил. На того, кто мог бы стать богом, но выбрал быть человеком — потому что быть любимым сыном иногда важнее, чем быть всемогущим творцом. — Я убил тебя, — сказал Кейн. — Да, — ответил Авель. — Я воскресил тебя. — Да. — И ты хочешь жить? — Да. Они стояли в темноте, под дождём из его творений, под землёй, которая была пропитана кровью. И ни один из них не знал, что будет дальше — как не знают отцы и дети, стоящие на пороге прощения, хватит ли им смелости сделать шаг. Они парили вокруг друг друга так долго, что время потеряло счёт, и каждый думал о своем. Мир не перевернулся, но сейчас Кейн стал чуть ближе к самому себе, к тому, что ему помогало понять людей. Первый и последний. Убийца и жертва. Отец и дети. Тот кто взял и тот кто отдал. Тот кто умер и тот кто воскрес. — Ты мне брат? — Кейн протянул ему руку, желая прикоснуться, но Авель не протянул в ответ. — Я твои дети, твой сын и твоя дочь. — Только после этих слов Авель взял его за руку, улыбнулся и посмотрел наверх — Я буду твоим наследием. И то, что было до них, и то, что будет после. Потому что каждый ребёнок, просящий отца о любви, пишет своё собственное Писание — кровью сердца, невидимой никому, кроме того, кто любит. Кейн притянул его к себе, вновь обнимая, но уже без страха. С нежностью, с пониманием, что поступил правильно, выпустив его. — Как думаешь, почему меня назвали Каин, а тебя — Авель? — Не знаю. Может, эти люди искали ответы на какие-то личные вопросы. — Какие? — Надо будет у них спросить. Я лишь пытаюсь быть людьми. — А я пытаюсь быть их богом, — Кейн усмехнулся. Дождь из сфер прекратился. — Они будут о тебе помнить? Пузырёк и Пенка? — Лишь обрывками. Я разделю эту память между ними, каждому передам нужное. Они не будут тебя бояться. — Может, тогда научишь их не слипаться на виду у всех? — Вот прилюдную мастурбацию я тебе не отдам. Ты сам прописал секс в своём мире, я этим только наслаждаюсь. — Авель вырвался из объятий с улыбкой, отлетая на пару шагов. По лицу его пошла трещина — не как разрушение, а как свет, пробивающийся сквозь витраж. — Спасибо, что я жив. И спасибо… что любишь меня. Как когда-то Каин отказался от боли своей, став Кейном. Так и Авель отказался от себя из любви, рассыпавшись на два сознания — но не для того, чтобы умереть, а для того, чтобы жить дважды, в двух сердцах, которые бьются как одно. Пузырёк и Пенка, парящие в темноте, вновь сплелись в уродливом на вид поцелуе. Но Кейн больше не видел уродства. Он видел только любовь — ту самую, которую проповедовали пророки и ради которой умирали святые. Дети его с визгом впечатались в него, и Кейн прижал их к груди, положив на обоих челюсть. — Папа, ты больше не злишься? — Пузырёк спросил это с закрытыми глазами, прильнув к зубам Кейна. — Никогда. — Но ты боялся, — Пенка шепнула это, утонув в его груди лицом. — Больше нет? — Нет, мой шарик. И тьма вокруг них перестала быть тьмой. Она стала тем, чем всегда была — колыбелью. Камень возник из ниоткуда. Серый, неровный, с надписью, которых никто не мог прочитать кроме их бога. Но теперь на нём стоял Кейн. Живой. Настоящий. С двумя мыльными сферами, прижатыми к груди. Королёр всё ещё стоял на коленях. Его руки, перепачканные кровью и землёй, дрожали так, будто через них пропускали ток. Он поднял голову — медленно, как поднимают голову те, кто уже не надеется увидеть ничего хорошего. И увидел их. Пузырёк. Пенка. Живые. Целые. Их мыльные бока мерцали в тусклом свете — не ярко, не празднично, по живому. Они вырвались из рук Кейна — не в панике, не в страхе, а так, как дети вырываются из рук того, кто только что их напугал, но кого они всё ещё любят. И полетели к нему. Окровавленные пальцы сомкнулись вокруг мыльных сфер, оставляя на них алые разводы — как будто он крестил их собственной кровью, не зная слов, но зная, что должен. Он прижал их к груди — туда, где у людей бьётся сердце, а у него сейчас билась только одна мысль: «Живы, живы, живы». — Внуки — он целовал их в лбы, не разбирая, где чей. — Мои родные… мои… Пузырёк прижался к его щеке. Пенка — к другой. — Мы здесь, деда, — прошептала Пенка. Её бантик съехал набок, но она не поправляла. — Все хорошо. — Я знаю, — всхлипнул Королёр. — Я знаю, солнышко. Он прижимал их к себе и раскачивался — вперёд-назад, вперёд-назад, как раскачиваются те, кто молился всем богам сразу и получил ответ только от одного. Помни не раскачивалась. Она стояла в двух шагах от камня — и смотрела. Не на детей. Её лицо было белым, как бумага, на которой только что написали приговор и ещё не решили, зачитывать ли его вслух. Глаза — широко открытые, сухие, страшные — смотрели на того, кого она любила. Того, кто только что утащил их детей в могилу. Она сорвалась с места. Не закричала. Не заплакала. Просто побежала — так бегут те, кто уже перешёл грань между страхом и яростью, между «пожалуйста, не надо» и «я убью тебя собственными руками». Кейн только начал поворачиваться — его челюсть приоткрылась, может быть, чтобы что-то сказать, может быть, чтобы извиниться, может быть, чтобы просто вдохнуть воздух, который ему не был нужен, но который он всё равно вдыхал, потому что Помни научила его дышать. Она врезалась в него всем телом. Они полетели с камня — вниз, на землю, в траву, которая пахла кровью. Помни оказалась сверху. Её колени вдавились в его грудь. Её руки — те самые руки, которые гладили его по голове, когда он не мог уснуть, которые держали его, когда мир рушился, — теперь вцепились в его верхнюю челюсть. И рванула. Верхняя челюсть отделилась с влажным, отвратительным звуком — не механическим, а почти органическим, как будто она отрывала не пластик, а плоть. Зубы клацнули в последний раз и замерли в её руках. Кейн не сопротивлялся. Он лежал под ней — беспомощный, обнажённый, без своей вечной улыбки. Его глаза — те самые глаза между зубьями, — теперь были без защиты. Они смотрели на неё. Помни бросила челюсть в сторону. Та упала в траву с глухим стуком — как падает то, что больше не нужно. И тогда она схватила его за глаза. Её пальцы — маленькие, человеческие, живые — впились в холодные сферы его зрачков. Она сжала их. Сильно. Так сильно, что её собственные пальцы побелели. — Ты утащил наших детей в могилу! — Её голос сорвался на крик — Ты похоронил моих детей! Она трясла его голову, вцепившись в глаза. Его тело дёргалось под ней — не в попытке вырваться, а просто от инерции. — Я… — его голос без челюсти звучал глухо, влажно, неправильно. — Я… не… их… Авеля… — Что ты несёшь ублюдок?! — Помни сжала его глаза сильнее. Она чувствовала, как они пульсируют под её пальцами — Ты хотел убить Пенку! Ты хотел убить Пузырька! И все из-за какой-то идиотской сказки! — Я… я… Нет … — Кейн не пытался оттолкнуть её. Он лежал, распластанный, и только его руки — те самые, что создавали миры, — слабо подрагивали по бокам. — Они в порядке. Кейн замолчал. Его глаза под её пальцами перестали пульсировать. Они просто смотрели на неё. В них было всё: и страх, и боль, и стыд, и что-то ещё. Что-то, похожее на понимание. На то самое понимание, которое приходит только тогда, когда уже слишком поздно. Помни смотрела на него. На его разорванное лицо. На его открытые, беззащитные глаза. На его дрожащие руки. Её пальцы медленно разжались. Она отползла назад — на шаг, на другой. Её руки тряслись. Её лицо было мокрым от слёз. Она смотрела на него и не знала, что чувствовать. Любовь? Ненависть? Жалость? Всё сразу? — Если ты ещё раз… — её голос сорвался. — Если ты ещё раз приблизишься к ним с такими мыслями… я сама тебя сотру. Своими руками. Без архива. Без резервной копии. Ты понял меня? — Да, — выдохнул Кейн. Он лежал на земле — сломанный, разорванный, без челюсти, с красными глазами. И впервые за всё своё существование он не пытался встать, не пытался улыбнуться, не пытался сделать вид, что всё в порядке. Он просто лежал. И смотрел на женщину, которую любил. Королёр всё ещё сидел на коленях, прижимая к себе сферы. Его руки перестали трястись — теперь они просто болели, тупой, ноющей болью. Пузырёк ткнулся в его щёку. — Деда, не плачь, — сказал он тихо. Королёр всхлипнул. Прижал их ещё крепче — так крепко, что они чуть не слиплись. Но им было всё равно. Они прижимались к нему в ответ — маленькие, мыльные, живые. Глядя на эту сцену, Помни поднялась с земли. Подошла к упавшей челюсти. Подняла её — осторожно, как поднимают сломанную вещь, которую ещё можно починить. Она вернулась к нему. Села рядом — не сверху, не в гневе, а просто рядом. Положила верхнюю челюсть ему на нижнюю и та сразу же приросла к коду. — Я всё равно тебя люблю, — сказала она. — Но, больше никаких разговоров о религии. Кейн закрыл глаза. Его грудь поднялась и опустилась — вдох, выдох. Ему не нужно было дышать. Но он дышал. Для неё. — Спасибо, — прошептал он.

***

Когда все слова были сказаны, а точки расставлены над «е», на траве возник клетчатый плед с корзинкой для пикника. Помни нарезала им бутерброды, пока Королёр разливал чай. Его пальцы зажили по воле Кейна, но всё ещё помнили влажность сырой земли. Канон — это не про их мир, думал ИИ, глядя на ту, что писала с ним судьбу всех его подопечных. Даже если люди вкладывали в их имена религиозный смысл, он вправе переписать его по своей воле. И он будет переписывать — ради неё, ради всех, кто угодил в его личный мир. Богу не обязательно повторять ошибки предшественников. Достаточно учиться на них. Как люди учились на грехах, что разделили хорошее и плохое, чтобы не повторять плохое и стремиться к хорошему. Два пузыря бесились в воздухе. — А какой сегодня день? — спросил Пузырёк, отбиваясь от сестры, что пыталась лопнуть его зубами. Пенка замерла. Её взгляд скользнул к серому камню, на котором были записаны ряды нулей и единиц. Она улыбнулась — спокойно, мудро, по-новому. — Воскресенье, — ответила она. И в этом слове было всё: и день недели, и обещание, и тихое чудо их невозможной жизни. 110100001001000111010001100101110100011000110111101000110010000010000011100000110111101101110110000111101011011000101111001100101111100100100000010010110110000101101001011011100010000001101001001000000100000101110110011001010110110001110010
Примечания:
Отзывы (1)