***
Адам первым заметил движение в боковом коридоре, отходившем от главной магистрали в сторону сектора строгой изоляции. Там, где стены из серого пластика сменялись панелями с защитным покрытием, мелькнул силуэт — слишком маленький, слишком стремительный для сотрудника научного комплекса. Он вышел на свет, и генерал невольно замедлил шаг. Девчонка. Шестнадцати лет, если не младше — хрупкая, с острой линией подбородка и коротко обрезанными чёрными волосами. На ней был защитный костюм, каких Адам не видел даже у спецназа своего управления: матово-чёрная ткань, оплетённая тончайшими нитями, с голографическими вставками на рёбрах и позвоночнике — там, где проходят основные нервные узлы. Костюм сидел на ней как вторая кожа, без единой складки, а воротник уходил высоко к затылку, оставляя открытым лишь лицо. На поясе висела компактная панель управления, мигающая индикаторами, назначения которых Адам не смог бы определить даже под угрозой расстрела. Девчонка остановилась, когда между ней и группой генерала оставалось не больше трёх метров. Зелёные глаза — слишком яркие, слишком внимательные — скользнули по лицу Адама, по его генеральским звёздам, по сопровождающим офицерам и задержались на Филиппе Роузе лишь на долю секунды. В этом взгляде не было ни испуга, ни подобострастия, ни того любопытства, с которым молодёжь обычно разглядывает высокое начальство. Адам нахмурился, чувствуя, как внутри закипает привычное для него возмущение любым нарушением порядка. — Это что за явление? — голос его прозвучал резче, чем он намеревался, с той командирской ноткой, перед которой обычно вытягивались в струнку даже матёрые офицеры. — Кто допустил на объект постороннего? И тем более несовершеннолетнего? Девчонка фыркнула. Открыто, звонко, с таким откровенным пренебрежением, что один из адъютантов Адама невольно кашлянул, прикрывая растерянность. — А у вас какой уровень допуска? — спросила она, и голос у неё оказался низкий, с хрипотцой, не соответствующей возрасту. — Вы вообще в курсе, куда пришли? Адам раскрыл рот, чтобы ответить, но она уже сделала шаг вперёд, нависая — насколько может нависать девчонка, едва достающая ему до плеча — и ткнула пальцем в пластиковую карту, висящую у него на груди. — Гостевой допуск, третья категория, — прочитала она бегло, даже не глядя, а скорее по памяти зная, что там написано. — Ограниченный доступ в сектора альфа и гамма. Без права нахождения в лабораториях без сопровождения. — Она подняла глаза, и в зелёных глазах заплясали блики от светодиодных панелей. — Раз вы спрашиваете, кто я, вы вообще не понимаете, что это за проект. А раз не понимаете, зачем вы здесь? Она не ждала ответа, а развернулась на каблуках — Адам только сейчас заметил, что на ней не армейские ботинки, а лёгкие тактические сапоги, интегрированные с костюмом — и быстрым, почти бесшумным шагом двинулась дальше по коридору, скрывшись в лабиринте служебных помещений. Тишина повисла такая плотная, что слышно было, как гудит где-то далеко вентиляция. Адам медленно повернулся к Филиппу. Лицо его было багровым, но не столько от гнева, сколько от того смутного, неприятного чувства, когда тебя уличили в чем-то очевидном, а ты не можешь этого оспорить. Он молчал, ожидая объяснений. Филипп вздохнул. Длинно, устало, как человек, который уже сто раз объяснял то, что сейчас скажет, и знает, что сто первый ничем не отличается от предыдущих. — Это Мэл, — сказал он негромко. — Дочь Малефисенты. Адам моргнул. Где-то в глубине памяти шевельнулось что-то смутно знакомое — чёрные волосы, разрез глаз, этот вызывающий взгляд. Он видел эту девчонку раньше, но в другом месте, в другое время и явно не в таком костюме. — Дочь? — переспросил он, и в голосе его прорезалось недоумение, смешанное с нарастающим недовольством. — Она что, живёт здесь? — Живёт, работает, спит, ест, дышит этим проектом, — Филипп поправил манжету рубашки, жест вышел нервным, автоматическим. — Она единственная, кто хоть немного понимает, что происходит в лабораториях, кроме самой Фэйр. И я сейчас сказал «немного» только потому, что не могу с уверенностью утверждать обратное. По некоторым признакам, она разбирается в этих… процессах не сильно хуже матери. Адам перевёл взгляд на коридор, куда исчезла девчонка. Костюм. Эта панель на поясе. Уверенность, с которой она ткнула пальцем в его гостевую карту. — Ты хочешь сказать, что командование в курсе? — спросил он, и вопрос прозвучал скорее утвердительно, потому что ответ он уже знал. — В полном, — подтвердил Филипп. — Я писал доклады. Три штуки, если быть точным. Первый — когда увидел её в лаборатории впервые. Второй — когда узнал, что она имеет прямой доступ к протоколам испытаний. Третий — после того, как она провела калибровку резонансного контура самостоятельно, потому что никто из штатных инженеров не смог повторить расчёты Фэйр. — Он помолчал, и в голосе его прозвучала та горечь, которую Адам слышал у него только в моменты полной откровенности. — Я направил эти доклады в три разных ведомства, Адам. В управление, в комитет по этике и напрямую в отдел кадров комплекса с требованием проверить законность нахождения несовершеннолетней на режимном объекте. — И? — И им плевать, — сказал Филипп просто, но с явной злостью. — Ответ везде был одинаковый: «Вопрос находится в компетенции руководителя проекта». Фэйр предоставила какие-то бумаги, какие-то разрешения, я не знаю деталей. Но после третьего доклада мне дали понять, что если я продолжу в том же духе, то меня отзовут из комплекса и заменят кем-то, кто не задаёт лишних вопросов. Адам скрестил руки на груди. Жест вышел оборонительным, почти бессознательным. Он смотрел на друга и видел в его лице то же бессилие, которое испытывал сам всякий раз, когда сталкивался с непробиваемой стеной привилегий доктора Фэйр. — А твоё мнение? — спросил он, хотя уже знал ответ. — Моё мнение Фэйр волнует в последнюю очередь, — Филипп усмехнулся, и усмешка вышла невесёлой, кривой. — Я здесь для того, чтобы смотреть, слушать и докладывать. Не для того, чтобы указывать Малефисенте, кого ей приводить в лабораторию или воспитывать её дочь. Он сделал паузу и добавил тише, словно боясь, что стены имеют уши: — Но последние полгода эти двое проводят в лаборатории очень много времени. Вдвоём. Без техников, без охраны, без наблюдателей. Фэйр отключила камеры в центральном зале, сославшись на секретность нового этапа исследований. Чем они там занимаются — не знает никто. Адам медленно выдохнул. Воздух в коридоре казался тяжёлым, спёртым, несмотря на работу вентиляции. — Шестнадцать лет, — проговорил он, и в голосе его не было ни гнева, ни возмущения — только глухая, тяжёлая усталость человека, который уже давно понял, что в этом месте законы пишутся не им. — Шестнадцать лет, Филипп. В навороченном костюме, которого нет в каталогах ни одного из наших поставщиков. И с допуском, который выше моего. — Она знает, что делает, — сказал Филипп. — Или, по крайней мере, уверена, что знает. Это пугает меня больше, чем если бы она просто играла во взрослые игры. Он посмотрел на часы — узкий корпус, армейская модель, без лишних деталей — и кивнул в сторону центрального зала. — Нам пора. Фэйр не любит ждать. А после того, что ты сейчас видел, думаю, тебе стоит быть готовым к тому, что сюрпризы сегодняшней демонстрации могут быть более… личными, чем обычно. Адам не ответил. Он лишь поправил китель, чувствуя, как под мундиром на спине выступила холодная испарина, и первым двинулся дальше по коридору, стараясь не думать о том, почему черноволосая девчонка с зелёными глазами показалась ему смутно знакомой — и почему это смутное знакомство не сулило ничего хорошего.***
До главной лаборатории они добирались ещё минут десять. Коридор за коридором, гермодвери за гермодверями, и на каждом этапе Адам ловил себя на мысли, что охраны стало больше. Не просто больше — она стала другой. Если на внешнем периметре ещё можно было встретить обычных контрактников с типовыми автоматами, то здесь, в глубине комплекса, постами командовали люди в тяжёлой броне, лица которых скрывали глухие шлемы с системами замкнутого дыхания. Они не здоровались, не отдавали честь, даже не смотрели в глаза — они сканировали пропуска, сверяли биометрию и молча открывали двери, за которыми гудело что-то огромное, низкочастотное, от чего у Адама начинали ныть старые раны. Последний рубеж представлял собой массивную герметичную конструкцию из стали и неизвестного Адаму композитного материала. Двое охранников — таких же безликих, как и предыдущие — приняли у них документы, сверили с данными на планшетах, и один из них, тот, что стоял слева, сделал шаг назад, к сенсорной панели, вмонтированной в стену. — Генерал Бист, допуск подтверждён, — голос охранника звучал приглушённо, искажённый фильтрами шлема. — Агент Роуз, допуск подтверждён. Сопровождение в зону не допускается. Адам обернулся к своим офицерам. Трое замерли за его спиной, вытянувшись по стойке смирно, и по их напряженным лицам он видел, что им здесь так же неуютно, как и ему. — Ждите здесь, — приказал он коротко. — Если через час меня не будет, связываетесь с командованием. — Господин генерал… — начал было старший из адъютантов, молодой майор с решительным лицом, но Адам оборвал его взглядом. — Это приказ. Охранник тем временем приложил ладонь к сенсорной панели, и где-то в глубине стены лязгнули невидимые механизмы. Гермодверь дрогнула и начала открываться — медленно, тяжело, с таким усилием, словно за ней держал кто-то невидимый. И только тут Адам заметил то, что заставило его замереть на месте. Ворота. Не дверь, не герметичный переход — массивные ворота из матового металла, какие ставят на ангарах для тяжёлой техники или на подземных ракетных шахтах. Они были вмонтированы в стену, которую Адам помнил совершенно гладкой во время своего прошлого визита сюда три месяца назад. Тогда здесь была обычная лабораторная дверь, белая, с пластиковой ручкой, ничем не примечательная, которой больше не было. Теперь стена исчезла — вернее, её вырезали, расширили проем, и теперь ворота занимали пространство от пола до потолка, не меньше двух метров в высоту. Адам присвистнул сквозь зубы. — Это когда успели? — спросил он у Филиппа, кивнув на ворота. — Два месяца назад, — ответил тот, не скрывая мрачного удовлетворения от реакции генерала. — Шесть недель работ, круглосуточно, три смены. Фэйр лично настояла. Сказала, что прежние характеристики проходной больше не соответствуют требованиям исследований. — Что она там собирается там запирать? Слонов? — Я предпочёл не уточнять, — сказал Филипп. — И тебе советую. Ответ тебе вряд ли понравится. Ворота тем временем разошлись достаточно широко, чтобы пропустить человека, и Адам, сделав над собой усилие, шагнул внутрь. Филипп двинулся следом, и за их спинами тяжёлая сталь снова сомкнулась, отрезав их от внешнего мира с глухим, окончательным стуком. Главная лаборатория встретила Адама холодом. Не тем кондиционированным холодом, к которому он привык в стерильных коридорах комплекса, а холодом физическим, почти осязаемым — как в старых бункерах глубоко под землёй, где бетонные стены не прогревались никогда. Воздух здесь был плотным, тяжёлым, с металлическим привкусом на языке, и гудел он не просто низкочастотно — он гудел как-то неправильно, сбивчиво, словно сердце гигантского зверя билось в аритмии. Адам огляделся. Лаборатория изменилась до неузнаваемости. Там, где раньше стояли ровные ряды рабочих станций с мониторами и осциллографами, теперь зияло открытое пространство — огромный зал, уходящий вверх на два, а то и на три этажа. Стены были облицованы панелями с сотовой структурой, какие Адам видел только в установках гашения вибрации для особо чувствительного оборудования. Пол тоже изменился: вместо привычного технического пластика под ногами была металлическая решётка, а под ней, на глубине десяти-пятнадцати сантиметров, угадывалась густая сеть кабелей — толстых, в гофрированной защите, уходящих куда-то вниз, в недра фундамента. В центре зала, на возвышении, стояло нечто, напоминавшее гибрид медицинского томографа и промышленного пресса. Кольцевая конструкция из полированного металла, внутри которой пульсировал тусклый, болезненно-зелёный свет. От кольца тянулись десятки проводов и труб к периферийным стойкам, заставленным аппаратурой, назначение которой Адам даже не пытался угадать. И этот холод. Этот неправильный, неестественный холод, от которого стыли кости. Адам сделал шаг вперёд, и что-то внутри него — чутье, отточенное двадцатью годами войны, тринадцатью командировками в горячие точки и бесчисленным количеством ситуаций, когда секунда разделяла жизнь и смерть — сжалось в тугой, болезненный комок под рёбрами. Убирайся. Мысль пришла не как осознанное решение, а как животный, первобытный импульс, от которого волосы на затылке встали дыбом. Адам замер, чувствуя, как ладони, которые не помнили пота даже в самую изнурительную жару, внезапно стали влажными. Убирайся отсюда. Сейчас же. Бегом. Он не мог объяснить это рационально. В зале не было видимых угроз — ни вооружённых людей, ни движущихся механизмов, ни признаков химической или биологической опасности. Просто воздух, свет и этот гул. Но его тело, его спинной мозг, его инстинкты, которые не раз спасали ему жизнь там, где логика пасовала перед хаосом боя, кричали ему одно-единственное: здесь не место человеку. — Адам? — голос Филиппа донёсся словно сквозь вату. — Ты как? Адам моргнул, с усилием возвращая себя в реальность. Он заметил, что стоит, не сделав и двух шагов от ворот, и что его правая рука непроизвольно потянулась к кобуре, которую он, по правилам посещения лаборатории, должен был оставить на входе. Кобуры не было. Пистолет остался у адъютанта. И это знание почему-то наполнило его ледяной, панической яростью, которую он с трудом подавил. — Нормально, — сказал он, и голос его прозвучал хрипло, чужим. Он кашлянул, прочищая горло, и повторил уже твёрже: — Нормально. Воздух тяжёлый. Вентиляцию бы проверить. Филипп посмотрел на него с выражением, которое Адам не смог прочитать — то ли понимание, то ли предостережение. — Вентиляция работает на полную мощность, — сказал Филипп спокойно. — Это не она. Адам не ответил. Он стоял посреди этого огромного, холодного зала, слушал, как гудит в кольцевой конструкции зелёный свет, и чувствовал, как его чутье — его верный, никогда не подводивший спутник — продолжает выть где-то в глубине сознания, требуя, умоляя, приказывая ему развернуться и уйти, пока не поздно. Но он был солдатом. А солдаты не уходят, когда приказано идти вперёд.***
Адам заставил себя двинуться с места. Стоять на пороге, вцепившись взглядом в пульсирующее зелёное кольцо, было выше его сил — слишком явно это выдавало бы его состояние. Он сделал глубокий вдох, чувствуя, как холодный металлический воздух обжигает ноздри, и шагнул в глубь лаборатории, стараясь, чтобы походка его оставалась твёрдой, а лицо — невозмутимым. Лаборатория постепенно наполнялась людьми. Они выходили из-за стоек с аппаратурой, из боковых проходов, из-за пультов, встроенных в стены — появлялись бесшумно, словно материализуясь из воздуха. Адам насчитал шестерых, не считая его самого и Филиппа, который остался у входа, прислонившись плечом к холодной стене и сложив руки на груди. Каждый из присутствующих был здесь не случайно. Адам знал это по той манере, с которой они занимали свои места — кто-то присаживался на высокие лабораторные табуреты, кто-то оставался стоять, но все они держались на почтительном расстоянии от центральной конструкции, словно та была клеткой с не до конца прирученным хищником. Адам решил не ждать, пока начнётся представление. Ему нужно было двигаться, нужно было говорить, нужно было заглушить тот первобытный вой, который продолжал звучать в глубине его сознания. Он направился к ближайшему из присутствующих — женщине в строгом сером костюме, с короткой стрижкой и пенсне на тонкой цепочке, которая сидела за небольшим столиком с открытым ноутбуком, но в экран не смотрела. Её взгляд был прикован к зелёному свечению. — Доктор Флор, — Адам остановился рядом, и женщина подняла на него усталые, покрасневшие от недосыпа глаза. — Давно не виделись. — Генерал, — Нотграсс Флор ответила кивком, но руки не протянула. Она обхватила себя за плечи, словно ей было холодно, хотя Адам уже начал замечать, что холод этот, кажется, существует только в его собственных ощущениях — дыхание не превращалось в пар, а пальцы не немели. — Рада, что вы пришли. Хотя, признаться, не уверена, что сегодняшняя демонстрация — то зрелище, которое стоит смотреть. — Вы знаете, что она собирается показать? — спросил Адам, понизив голос. Флор покачала головой, и в этом движении было столько обречённости, что Адам невольно напрягся. — Я знаю только то, что мне позволено знать. А мне, как специалисту по биологическому воздействию, позволено знать очень немногое. — Она сняла пенсне, протёрла стекла уголком платка и снова водрузила на нос. — Я уже полгода прошу предоставить мне данные по долгосрочному воздействию экто-излучения на человеческий организм. Полгода, генерал. Знаете, что я получила? — И что же? — Ничего. Фэйр засекретила все данные. А их, честно говоря, и так немного. — Флор усмехнулась, и усмешка вышла горькой. — Потому что дольше пяти лет над проектом работают только двое. Она сама и её дочь. Все остальные сменяют друг друга, не задерживаясь дольше двух-трех лет. Текучка, знаете ли. Или не выдерживают графика, или… — она запнулась, подбирая слова, — или начинают задавать слишком много вопросов. — Какие последствия вы предполагаете? — спросил Адам, и голос его прозвучал жёстче, чем он намеревался. Флор посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. — Я ничего не предполагаю, генерал. Я специалист, а не гадалка. Но я могу сказать вам одно: то, что излучает эта установка, не имеет аналогов в природе. Мы не знаем, как оно взаимодействует с живой тканью на клеточном уровне. Мы не знаем, накапливается ли эффект. Мы не знаем, есть ли у него отложенные последствия через десять, двадцать, тридцать лет. — Она помолчала и добавила тише: — И мы не знаем, что происходит с теми, кто находится в зоне прямого воздействия дольше нескольких минут. Потому что такие испытания никто не проводил. А Фэйр — она и её дочь — находятся здесь каждый день. Часами. Адам перевёл взгляд на пульсирующее кольцо. Зелёный свет казался сейчас почти красивым. Но красота эта была обманчивой, он чувствовал это нутром. — Я подниму этот вопрос перед командованием, — сказал он твёрдо. — Данные должны быть доступны для независимой экспертизы. Флор криво улыбнулась. — Буду вам благодарна, генерал. Но, боюсь, командование сейчас смотрит в другую сторону. Им нужны результаты. А результаты, как вы понимаете, бывают только у тех, кто работает. Адам не нашёлся, что ответить. Он кивнул и двинулся дальше, к следующему собеседнику — мужчине в мятом свитере, который стоял у одного из пультов и что-то быстро записывал в блокнот, то и дело поглядывая на показания приборов. На вид ему было за пятьдесят, но двигался он с живостью молодого человека, а глаза его — светлые, почти прозрачные — смотрели на мир с тем особым выражением, которое Адам привык видеть у людей, влюблённых в свою работу. — Доктор Стоун, — Адам подошёл ближе, и Мерлин Стоун оторвался от записей, просияв улыбкой. — Генерал! Рад вас видеть. Признаться, я думал, вы не придёте. После прошлого раза многие кураторы предпочитают наблюдать издалека, через мониторы. — Он говорил быстро, чуть тараторил, и в этом темпе чувствовалось нетерпение человека, который ждёт чего-то важного. — Не люблю смотреть на войну через экран, — сказал Адам, и это было почти правдой. — Что скажете? Стоит игра свеч? Стоун хмыкнул, потёр переносицу, оставив на коже чернильное пятно — он забыл, что держал в руке ручку. — Думаю, сегодня нам продемонстрируют нечто выдающееся. Я предполагаю, — он понизил голос до заговорщического шёпота, — что речь пойдёт о новом открытии портала. Устойчивого, стабильного, с контролируемыми параметрами. Если Фэйр этого добилась… — А что случилось в прошлый раз? — спросил Адам, и вопрос вырвался раньше, чем он успел его обдумать. Стоун осёкся. Улыбка сползла с его лица, сменившись выражением, которое Адам не смог прочитать — смесь страха и восхищения, тщательно скрываемая за маской профессионализма. — Полгода назад была авария, — сказал Стоун, и голос его стал тише, серьёзнее. — Нестабильность портала. Резонансный контур дал обратную связь, и… — он запнулся, — в общем, мы три дня гасили последствия. Я уже опасался, что после этого инцидента новых открытий не будет ещё долго. А то и вообще никогда. Фэйр тогда здорово… переживала. — Я слышал, после этого она заперлась в лаборатории с дочерью, — сказал Адам, стараясь, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Стоун бросил на него быстрый взгляд — слишком быстрый, чтобы в нем не читалась насторожённость. — Да, было такое. Они много времени проводили вдвоём. Работали по ночам, отключали камеры, не пускали техников. Я не вникал. — Он пожал плечами, но жест вышел неестественным, скованным. — Честно говоря, я не очень понимаю, чем именно они там занимались. Моя область — физика процессов. А Фэйр в последние полгода работала на стыке дисциплин, которые я… — он кашлянул, — которые я не вполне освоил. Адам заметил совпадение. Авария полгода назад. И после этого — полгода затворничества Фэйр с дочерью. Шесть месяцев, в течение которых никто не знал, что происходит в закрытой лаборатории. Шесть месяцев, после которых появились эти массивные ворота, это холодное зелёное свечение и ощущение, что он стоит на пороге чего-то, что не должно существовать в мире людей. — Спасибо, доктор, — сказал он, не выдавая своих мыслей, и отошёл от пульта, оставив Стоуна вновь погружаться в записи. Он направился к троим военным, которые держались обособленной группой у дальней стены. Они стояли полукругом, негромко переговариваясь, и по их позам — напряженным, собранным — Адам понял, что они чувствуют то же, что и он. Этот зал давил на них, пусть они и не могли объяснить, чем именно. — Господа, — Адам подошёл, и трое вытянулись, приветствуя старшего по званию. — Вольно. Мы здесь не на плацу. Майор Геркулес Олимпиус — широкоплечий, с бычьей шеей и тяжёлой челюстью — первым расслабил плечи, но глаза его продолжали бегать по залу, оценивая каждый угол, каждую тень. — Не нравится мне здесь, господин генерал, — сказал он негромко, без обиняков, по-солдатски прямо. — Не нравится с самого порога. — Конкретнее, — велел Адам. Олимпиус потёр затылок огромной ладонью. — Не могу сказать конкретно. Воздух тяжёлый. И это вот… — он кивнул в сторону зелёного кольца, — это неправильное. Я воевал в трех кампаниях, генерал. Я знаю, когда рядом смерть. Она здесь. Не знаю, откуда, не знаю, как, но она здесь. Полковник Джеймс Чарм — сухой, поджарый, с сединой на висках — усмехнулся, но усмешка вышла натянутой. — Слышали, что говорят? Хотят использовать этих… экто-сущностей в войне. Призраков, как мы их называем за глаза. — Он понизил голос почти до шёпота. — Я всю жизнь служу, генерал. Я видел, как меняется оружие. От винтовок до дронов. Но это… — он покачал головой, — это уже не оружие. Это что-то другое. — Использовать в войне, — подхватил подполковник Эрик Сиворт, самый молодой из троих, с острым лицом и внимательными глазами. — А кто поручится, что, открыв эту дверь, мы сможем её закрыть? Кто поручится, что оттуда вырвется только то, что мы хотим? Я читал отчёты прошлых испытаний. Не все, понятно, мне доступны далеко не все, но то, что я видел… — он замолчал, подбирая слова, и добавил глухо: — Там есть что-то, что может не захотеть оставаться по ту сторону. Адам смотрел на них — на трех офицеров, чья боевая выучка и опыт не вызывали у него сомнений, — и видел в их глазах то же, что чувствовал сам. Страх. Не трусость, нет — они были слишком крепкими для трусости. Это был страх перед неизвестным, перед тем, что не укладывалось в привычную военную логику, где у каждой угрозы есть калибр, дальность и уязвимые места. — Я подниму все эти вопросы перед командованием, — сказал Адам, и слова прозвучали тяжело, как обещание, которое он не был уверен, что сможет сдержать. — Все, что вы сказали. Все, что думаете. Офицеры переглянулись. Чарм кивнул, и в этом кивке было больше благодарности, чем в любых словах. — Спасибо, господин генерал, — сказал Олимпиус. — Мы поддержим вас, если потребуется. Адам кивнул и отошёл, чувствуя, что разговор с военными только усилил его тревогу. Они были его людьми, такими же, как он — солдатами, привыкшими опираться на факты, на приказы, на проверенную тактику. И тот факт, что они, оказавшись здесь, чувствовали себя так же беспомощно, как новобранцы перед первым боем, говорил о многом. Он уже собирался вернуться к Филиппу, когда тяжёлая дверь в дальнем конце лаборатории открылась, пропуская последнего из приглашённых. Профессор Йен Сид вошёл в зал так, словно делал одолжение самому существованию этого места. Он был высок, худ, с копной седых волос, которые, казалось, жили собственной жизнью, и острым, хищным носом, придававшим его лицу сходство с недовольной птицей. На нем был твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях — деталь настолько старомодная, что в окружении высокотехнологичного оборудования выглядела почти вызывающе. Он не поздоровался ни с кем, прошёл прямо к центру зала, остановился перед зелёным кольцом и долго, пристально смотрел на него, не скрывая скептицизма. Адам подошёл к нему, руководствуясь скорее инстинктом, чем протоколом. Ему нужно было понять этого человека, нужно было услышать ещё одно мнение, ещё один голос, который мог бы прояснить то, что происходило здесь. — Профессор Сид? — Адам протянул руку. — Генерал Бист. Сид посмотрел на его руку так, словно та была экспонатом в музее, и все же пожал — сухо, быстро, без единой эмоции. — Знаю, кто вы, — сказал он, и голос у него оказался скрипучим, с хрипотцой, которая могла быть следствием и возраста, и многолетних споров на повышенных тонах. — Военный. Куратор. Один из тех, кто спонсирует этот… — он сделал паузу, подбирая слово, — этот театр. — Вы не верите в то, что здесь происходит? — спросил Адам прямо. Сид усмехнулся. Усмешка вышла кислой, невесёлой. — Я профессор экспериментальной физики, генерал. Я верю в данные, в воспроизводимость результатов и в научную этику. А здесь я не вижу ни первого, ни второго, ни третьего. — Он повернулся к Адаму, и в его глазах — водянисто-голубых, окружённых паутиной морщин — горел холодный, нестихающий огонь. — Я знаю Малефисенту Фэйр двадцать лет. Мы начинали вместе, работали над одними проблемами, публиковались в одних журналах. А потом она… — он махнул рукой в сторону установки, — ушла в это. В закрытые проекты, в грифы секретности, в бюджеты, которые не подлежат аудиту. Я не видел ни одной её работы за последние десять лет, которая прошла бы независимое рецензирование. Ни одной, генерал. Понимаете, что это значит? — Объясните, — попросил Адам, хотя уже догадывался. — Это может означать две вещи — либо она открыла нечто настолько революционное, что не может этого опубликовать по соображениям национальной безопасности, — Сид загнул палец, — либо она занимается тем, что не выдержит никакой критики, если вынести это на свет. — Он загнул второй палец и посмотрел на Адама в упор. — Я склоняюсь ко второму, генерал. За свою карьеру я видел десятки учёных, которые, получив доступ к неограниченному финансированию и отсутствию внешнего контроля, начинали верить в собственную непогрешимость. Это всегда заканчивается плохо. Для науки. Для денег налогоплательщиков. И для людей, которые оказываются рядом. — Вы сомневаетесь, что призраки — экто-сущности, как вы их называете — вообще существуют? — спросил Адам. Сид пожал плечами, и в этом жесте было столько презрения, что Адам невольно почувствовал себя неуютно. — Я сомневаюсь, что то, что Фэйр выдаёт за доказательства, можно считать наукой. Я слышал про инцидент полгода назад. Я читал отчёты — те, что смог достать. Знаете, что меня больше всего насторожило? Не сам факт аварии, это случается. Меня насторожило то, как она после этого изолировала проект. Закрыла доступ, отключила камеры, убрала всех посторонних. — Он понизил голос. — Это не поведение учёного, который на пороге открытия. Это поведение человека, который что-то скрывает. Или который боится, что его разоблачат. Адам хотел ответить, но в этот момент по залу пронёсся едва уловимый гул — глубокий, низкочастотный, заставивший зелёное свечение в кольцевой конструкции дрогнуть и изменить интенсивность. Все присутствующие, даже Сид, замолчали и повернулись к центральной установке. Свет в лаборатории начал медленно гаснуть. — Начинается, — сказал кто-то из военных за спиной Адама, и в голосе этом было не любопытство, а тяжёлая, давящая тревога, которая не отпускала генерала с того момента, как он переступил порог. Адам сделал шаг назад, ближе к стене, и встал так, чтобы видеть и зелёное кольцо, и вход в зал одновременно. Его чутье, отточенное войной, наконец-то смолкло — не потому, что опасность ушла, а потому, что она стала слишком близкой, слишком очевидной, чтобы о ней нужно было кричать. Она приближалась. И он должен был увидеть её лицо.***
Свет в лаборатории продолжал гаснуть, погружая зал в полумрак, в котором зелёное свечение кольцевой конструкции становилось все ярче, все насыщеннее, отбрасывая на лица присутствующих причудливые, движущиеся тени. И в этот момент, когда напряжение достигло той точки, за которой, как знал Адам по своему опыту, всегда наступает либо разрядка, либо взрыв, сзади раздался глухой, тяжёлый удар. Адам обернулся. Массивные створки ворот, через которые они вошли всего несколько минут назад, медленно, с неестественной плавностью сомкнулись. Металл вошёл в металл без единого скрежета, без лязга — просто мягко, окончательно, как смыкаются веки закрывающего глаза гиганта. В темноте проступили красные индикаторы блокировки: три светящиеся точки, расположенные треугольником — высший уровень изоляции, который не открыть ни картой доступа, ни биометрией, ни даже взрывчаткой, если верить техническим регламентам. Кто-то из военных — кажется, Олимпиус — выдохнул сквозь зубы, и этот звук показался Адаму оглушительным в наступившей тишине. — Спокойно, — сказал Адам, и голос его, вопреки внутреннему состоянию, прозвучал твёрдо. — Спокойно, всем оставаться на местах. Он сам не знал, к кому обращался — к офицерам, к учёным или к самому себе. Но в тот момент, когда индикаторы блокировки зажглись, последние сомнения покинули его: они были здесь не гостями. Они были здесь заложниками. Дверь в противоположной стене — та, которую Адам раньше не заметил, замаскированная панелями под цвет стен — бесшумно открылась. Малефисента Фэйр вышла на свет. Все те же гладко зачёсанные чёрные с проседью волосы, собранные в строгий пучок, те же острые скулы, тот же прямой, немигающий взгляд зелёных глаз, которые смотрели на мир с выражением, не терпящим возражений. На ней был белый лабораторный халат, застёгнутый на все пуговицы, под которым угадывалась тёмная водолазка, и никаких украшений — ни колец, ни цепочек, ни даже часов. Она выглядела так, словно готовилась не к демонстрации перед высокими гостями, а к очередному рабочему дню в своей лаборатории, и это несоответствие — торжественность момента и будничность её облика — нервировало Адама больше, чем если бы она вышла в полной парадной форме с регалиями. Но настоящий холод пробрал его до костей, когда следом за ней, из той же двери, шагнула та самая девчонка. Мэл. Теперь Адам разглядел её лучше, чем в коридоре. Защитный костюм сидел на ней так же плотно, но теперь, в полумраке лаборатории, генерал заметил детали, ускользнувшие при первой встрече: тонкие, почти паутинные линии, пробегающие по рукавам и корпусу, в которых пульсировал тот же зелёный свет, что и в центральной установке, небольшие шрамы на тыльной стороне ладоней — белёсые, аккуратные, словно от ожогов или глубоких порезов, и выражение лица, которое заставило Адама внутренне подобраться. Она шла чуть позади матери, по правую руку, и каждый её шаг был выверен, каждая мышца — напряжена. Голова чуть повёрнута, взгляд скользит по залу, фиксируя каждого присутствующего, каждую деталь обстановки, каждое движение. Адам видел такое лицо у молодых офицеров, которых впервые бросали в боевую зону — сосредоточенное, серьёзное, чуть застывшее от перенапряжения, но с решимостью в глазах, которая не позволяла усомниться — этот человек готов к действию. Разница была лишь в том, что те офицеры держали в руках оружие, а у этой девчонки руки были пусты. Или Адаму только казалось, что пусты. Телохранитель, — подумал он. — Немного неопытный, но очень серьёзный. И абсолютно уверенный в своей правоте. Мэл остановилась ровно тогда, когда мать остановилась, и замерла в той же позе: руки свободно опущены вдоль тела, ноги на ширине плеч, вес равномерно распределён. Стойка бойца, которую невозможно спутать ни с чем другим. — Господа, — голос Малефисенты Фэйр разнёсся по залу, усиленный акустикой, хотя она не повышала тона. Он был низким, ровным, без единой дрожи, и в нем не было того радушия, с которым обычно встречают высокопоставленных гостей. Скорее, в нем звучала та неторопливая уверенность человека, который знает, что время работает на него. — Благодарю, что нашли возможность присутствовать. Сегодня я собиралась продемонстрировать вам прорыв, над которым мы работали последние полгода. Результат, который, я не побоюсь этого слова, изменит наше понимание возможностей эктологии. Возможностей, которые вы, как кураторы проекта и заинтересованные стороны, ждали так долго. Она сделала паузу, обводя взглядом собравшихся. Адам поймал себя на мысли, что её глаза остановились на нем чуть дольше, чем на остальных — всего на долю секунды, но этого хватило, чтобы он почувствовал себя мишенью. — Прорыв, — продолжила Фэйр, и в голосе её вдруг проступила едва уловимая насмешка, — заключается в том, что мы наконец научились не просто открывать окно в параллельную реальность, но и удерживать его столько, сколько потребуется. Мы научились стабилизировать портал. Мы научились контролировать параметры прохода. Мы научились делать то, о чем ещё пять лет назад никто не мог даже мечтать. Она прошлась вдоль кольцевой конструкции, касаясь её кончиками пальцев, и зелёный свет на мгновение вспыхивал ярче там, где проходила её рука. — Но прежде, чем я покажу вам, чего мы достигли, я хочу напомнить себе и вам, с чего все начиналось. — Она остановилась напротив группы учёных и военных, и голос её стал жёстче. — Когда я впервые представила свои наработки научному сообществу, меня назвали шарлатанкой. Мои коллеги, — она бросила быстрый взгляд в сторону профессора Сида, и тот поджал губы, но промолчал, — мои уважаемые коллеги из большой академической науки объясняли мне, что эктология — это лженаука. Что мои «призраки» — не более чем артефакты измерений, помехи, галлюцинации. Что я трачу государственные средства на то, что не имеет права на существование. Адам сжал кулаки. Он слушал её, и каждое слово падало в тишину зала как камень в стоячую воду, расходясь кругами тревоги. Его чутье, его опыт, его инстинкты, которые никогда не ошибались, сейчас кричали ему громче, чем когда-либо. Но он не мог понять, откуда идёт угроза. Она стояла перед ними — женщина лет пятидесяти с небольшим, невысокая, хрупкая, безоружная. Рядом с ней — девчонка, которая едва доставала ему до плеча. И больше никого. Только они вдвоём и эта светящаяся конструкция. И все же Адам чувствовал, как волосы на затылке встают дыбом. — А потом пришли вы, — Фэйр повернулась к военным, и в её голосе появилась та нотка, которую Адам слышал раньше у людей, замышляющих недоброе, — тихая, вкрадчивая, почти ласковая. — Военные и разведка. Вы посмотрели на мои открытия и увидели в них не новое измерение, не фундаментальную науку, не расширение границ человеческого познания. Вы увидели оружие. Инструмент. Способ создать невидимых разведчиков, которые проходят сквозь стены. Способ пропускать пули туда, куда не может проникнуть ни один снайпер. Способ выигрывать войны, не пачкая рук. Она усмехнулась, и усмешка эта была страшнее любого крика. — Я не осуждаю. Это ваша работа. Вы смотрите на мир через прицел, и для вас все, что попадает в перекрестие, становится либо целью, либо средством. Но сегодня, господа, я хочу показать вам, что вы ошибались. Вы ошибались в главном. Она шагнула ближе, и Адам невольно напрягся. Рядом с ним кто-то — кажется, Сиворт — едва слышно выругался сквозь зубы. — Вы думали, что экто-сущности — это ресурс. Что их можно использовать, как используют топливо, как используют металл, как используют человеческий труд. Вы думали, что вы — хозяева положения, что вы открыли дверь и теперь можете решать, кому входить, а кому выходить. — Она остановилась, и в наступившей тишине слышно было только низкое гудение установки. — Вы не открывали дверь, господа. Вы постучались в окно огромного, тёмного дома. И теперь те, кто живёт в этом доме, знают, что вы здесь. Адам почувствовал, как кровь отливает от лица. Он посмотрел на Филиппа — тот стоял у стены, бледный как полотно, и его рука медленно, незаметно потянулась к поясу, где в обычной жизни висела кобура. Кобуры не было. Оружие оставили на входе, по правилам, которые установила она. Он перевёл взгляд на Мэл. Девчонка не двигалась. Она стояла все так же, чуть позади матери, и смотрела на них. Смотрела на каждого из присутствующих с выражением, которое Адам не мог ошибиться: это была ненависть. Не злоба, не раздражение, не презрение — холодная, выверенная, абсолютная ненависть человека, который видит перед собой врагов. Врагов своего дела. Врагов своей семьи. Врагов своей матери. Но она была девчонкой. Шестнадцать лет, тонкие руки, острые ключицы, выступающие из-под ворота костюма. Адам был крупным мужчиной, натренированным, тяжёлым. Он мог скрутить её одной левой, даже без оружия. И Фэйр — старшую — тоже. Они не бойцы, эти женщины. Они учёные. Они не умеют драться. Но почему же тогда он чувствовал себя так, словно стоит на минном поле, а детонатор уже нажат? — Сегодня, — Фэйр снова заговорила, и голос её стал спокойнее, почти мечтательным, — я хотела показать вам портал. Стабильный, управляемый, безопасный. Я хотела, чтобы вы увидели своими глазами, чего мы достигли. Я хотела, чтобы вы поняли, что ваше оружие — это пыль по сравнению с тем, что открывается перед нами. Она замолчала. Долгая, тягучая пауза повисла в воздухе, и в этой паузе Адам услышал то, чего не замечал раньше — учащённое дыхание доктора Флор, приглушенный стук собственного сердца, едва уловимый свист в системе вентиляции, которая, кажется, перестала работать минуту или две назад. — Но я передумала, — сказала Фэйр тихо. — Я передумала, господа. Вы не заслужили этого зрелища. Вы не заслужили видеть то, что создавалось не для ваших войн, не для ваших шпионских игр, не для ваших отчётов перед комитетами. Вы пришли сюда с требованием результатов, с требованием доказательств, с требованием, чтобы я оправдала каждый цент, потраченный на мой проект. — Она покачала головой. — Вы не понимаете. Вы никогда не понимали. Это не проект. Это не бюджетная строка. Это — жизнь. Моя жизнь. Жизнь моей дочери. И вы не имеете к ней никакого отношения. Она развернулась и пошла обратно к двери, из которой вышла. Белый халат мелькнул в полумраке, и на секунду Адаму показалось, что она растворяется в зелёном свете, становится его частью. — Фэйр! — голос вырвался у него прежде, чем он успел подумать. — Что это значит? Вы не можете просто так… Вы не имеете права… Она остановилась на пороге и обернулась. В её глазах не было гнева. Не было торжества. Было только спокойствие — такое глубокое, такое абсолютное, что оно напугало Адама больше, чем если бы она закричала или пригрозила. — Право, генерал, — сказала она, и голос её прозвучал мягко, почти ласково, — право здесь только у меня. Потому что только я знаю, что находится по ту сторону. Только я знаю, как оно работает. И только я решаю, кому уйти отсюда, а кому — остаться. Она шагнула за дверь. Бесшумно, плавно, как призрак, которого она изучала всю свою жизнь. Дверь за ней закрылась. Мэл осталась. Она стояла на том же месте, где и замерла — по правую руку от того места, где только что была её мать. Руки по швам, взгляд обращён на собравшихся. Она не смотрела на дверь, не следила за уходящей Фэйр, не проявляла никакого беспокойства. Она просто ждала. Адам смотрел на неё и чувствовал, как внутри нарастает паника — та, которую он не испытывал даже под обстрелом, когда пули свистели в сантиметре от виска. Девчонка стояла перед ними, безоружная, хрупкая, юная, и на её лице не было страха. Не было сомнений. Не было неуверенности. Было терпение. Терпение хищника, который знает, что добыча никуда не денется. — Что происходит? — спросил кто-то из военных за спиной Адама, и голос этот дрожал. — Молчать, — приказал Адам, не оборачиваясь. Он не мог оторвать взгляда от зелёных глаз девчонки. Они светились в полумраке лаборатории тем же зелёным светом, что и установка за её спиной. — Она оставила нас здесь, — сказал профессор Сид, и в голосе его впервые прозвучало не презрение, а страх. — Она просто оставила нас здесь. С этой… Он не закончил. Мэл повела плечами — едва заметное движение, от которого по её костюму пробежала волна зелёных огней. Она переступила с ноги на ногу, и в этом движении было что-то неуловимо знакомое, что-то, от чего Адаму стало дурно. Она ждала. Ждала, когда они что-то сделают. Ждала, когда кто-то из них сделает первый шаг, задаст первый вопрос, совершит первую ошибку. И Адам вдруг понял, что она — не просто дочь, оставленная присматривать за гостями.***
Девушка шагнула вперёд. Один шаг — всего один, и он прозвучал в тишине лаборатории громче, чем любой выстрел. Адам успел заметить, как её пальцы, расслабленно висевшие вдоль тела, чуть заметно дрогнули. Как губы — тонкие, бледные — сжались в нить. Как веки опустились, скрыв яркую зелень радужек. А потом из её груди ударил свет. Адам невольно отшатнулся, прикрывая лицо рукой, но свет проходил сквозь пальцы, сквозь веки, сквозь череп, заставляя глаза слезиться, а в висках — пульсировать острой, режущей болью. Горизонтальное кольцо, вырвавшееся из её грудной клетки, было не просто ярким — оно было жутким, неправильным, существующим в тех спектрах, для которых человеческий глаз не был создан. Оно пульсировало в такт с установкой за её спиной, и Адам смутно, на грани сознания, понял, что они резонируют, эта девчонка и машина — одно целое, одна система, одна невозможная, немыслимая конструкция. Кольцо раздвоилось. Одно двинулось вверх, к голове, другое — вниз, к стопам, и там, где они проходили, тело девушки искажалось. Не рвалось, не ломалось, не исчезало — оно перетекало, переливалось, становилось чем-то другим, и в этом переходе было что-то до такой степени чуждое человеческому восприятию, что Адам почувствовал, как желудок подкатывает к горлу. Его мозг, его армейская выучка, его двадцатилетний опыт боевых действий — все это отказывалось обрабатывать то, что происходило у него на глазах. Он слышал, как кто-то сзади вскрикнул — коротко, сдавленно, как от удара. Кажется, доктор Флор. Профессор Сид что-то бормотал, но слова тонули в гуле, который наполнял зал, нарастая, пульсируя, становясь почти физически осязаемым. А потом кольца сомкнулись — там, где должна была быть голова, и там, где должны были быть ноги — и свет погас так же внезапно, как и вспыхнул. Тишина, наступившая после этого, была оглушительной. То, что парило перед ними, больше не было девушкой. Оно парило — это было первое, что зафиксировал мозг Адама, цепляясь за детали, пытаясь навести порядок в хаосе сенсорных данных. Несколько сантиметров между подошвами и металлическим полом, и никакой видимой опоры. Черный костюм, который она носила раньше, изменился — стал глубже, плотнее, поглощал свет вместо того, чтобы его отражать, и на его поверхности не было больше зелёных пульсирующих линий. Только чернота, такая абсолютная, что на неё было больно смотреть. Волосы — раньше чёрные, спадающие до плеч — рассыпались, распустились, заструились в воздухе, словно их кто-то невидимый перебирал, и цвет их изменился. Фиолетовый. Не тот фиолетовый, который бывает на закате или на лепестках цветов — чужой, иной, с оттенком, для которого в языке не было названия. Они парили вокруг головы, не падая, не подчиняясь гравитации, и каждое движение их было медленным, тягучим, словно под водой. А потом она открыла глаза. Зелёный свет ударил из них — не отражённый, не падающий на радужку извне, а рождающийся где-то глубоко внутри, за радужками, за сетчаткой, за тем, что вообще можно назвать человеческой анатомией. Он был ярким, но не режущим, холодным, но не мёртвым, и в нем не было ничего от той девчонки, которая полчаса назад ткнула пальцем в его гостевую карту и фыркнула на его возмущение. В этом взгляде было что-то древнее. Что-то, что не должно было смотреть на мир через глаза шестнадцатилетнего ребёнка. Адам Бист застыл. Он не мог пошевелиться. Не мог отвести взгляд. Не мог заставить своё тело подчиниться командам, которые его мозг, его выучка, его инстинкты самосохранения посылали ему одну за другой. Бежать. Спрятаться. Закрыть глаза. Сделать хоть что-нибудь. Но мышцы отказали, и он стоял как вкопанный, чувствуя, как холодный пот стекает по позвоночнику, и слыша, как его собственное сердце колотится где-то в горле, потому что грудь, кажется, забыла, как нужно дышать. Проклятие вырвалось у него беззвучно, одними губами. Проклятие на себя, на свою самоуверенность, на то, что он, генерал, командующий, человек, который всегда знал, что война — это железо и сталь, пули и приказы, позволил себя заманить в ловушку безоружным, без связи, без плана отхода. Пистолет. Если бы у него был пистолет. Хотя бы пистолет. Он знал, что даже с пистолетом он бы сейчас ничего не сделал. Потому что его рука, которая никогда не дрожала на спусковом крючке, сейчас тряслась, и он не мог это контролировать. Справа от него кто-то двинулся. Филипп Роуз. Адам услышал, как старый друг встал рядом — плечо к плечу, как в те времена, когда они вместе выходили из окружения в чужой стране, прижимаясь спинами к спинам и стреляя по теням. Слева шагнул Олимпиус, который ещё минуту назад жаловался на тяжёлый воздух. Адам не видел, но чувствовал, как за его спиной встали Чарм и Сиворт — полковник и подполковник, офицеры боевой выучки, люди, которые не умели отступать, даже когда разум подсказывал, что это единственно верное решение. Пятеро. Пятеро военных, вставших плечом к плечу перед тем, что перестало быть девчонкой. — Стул, — услышал Адам голос Олимпиуса, и майор, не оборачиваясь, рванул в сторону, к лабораторному столу, с которого с грохотом посыпались какие-то приборы. Толстая ножка из композитного пластика хрустнула в его ручищах, и Олимпиус вернулся на место, держа обломок как дубину. Лицо его было белым, но глаза — спокойными. Спокойными и решительными. — Господин генерал, — сказал он, и голос его прозвучал ровно, по-уставному, словно они стояли на плацу, а не перед существом, которое парило в воздухе и светилось изнутри. — Что прикажете делать? Адам хотел ответить, но слова застряли в горле. Позади них, у дальней стены, послышался шум — топот, сдавленные крики, лязг опрокинутого табурета. Учёные отступали. Адам краем глаза видел, как доктор Флор пятится к воротам, прижимая руки ко рту, как Стоун сполз по пульту на пол, закрыв голову руками, как Сид — этот надменный, насмешливый Сид — бормочет что-то скороговоркой, и слова наконец становятся различимы. — …фазовый переход… это не может быть фазовым переходом… стабильность контура… вторая фаза… это невозможно, это абсолютно невозможно, потому что для этого нужен носитель, который… Он замолчал. Или у него кончился воздух. Или кончились слова. Мэл не двигалась. Она парила в нескольких сантиметрах над полом, волосы колыхались в несуществующем ветре, глаза горели зелёным светом, и она смотрела на них. Просто смотрела. Не делала никаких угроз, не произносила ни слова, не протягивала руку, чтобы прикоснуться к кому-то или к чему-то. Она ждала. Это было ожидание того, кто знает, что время работает на него. Или на неё. Или на то, чем она стала. — Что тебе нужно? — голос Адама прозвучал хрипло, чужим, и он ненавидел себя за эту хрипоту, за этот страх, который не мог побороть. — Чего ты хочешь? Она не ответила. Даже не пошевелилась. Всё так же висела в воздухе и молча смотрела сквозь них. Рядом с ним Филипп сделал едва заметное движение — чуть сместил центр тяжести, чуть согнул колени, готовясь к броску. Адам почувствовал это движение кожей, потому что двадцать лет назад они точно так же стояли спиной к спине в развалинах чужого города, и Филипп вот так же чуть сгибал колени перед тем, как рвануть в укрытие. — Не надо, — выдохнул Адам, не оборачиваясь. — Филипп, не надо. Филипп замер. — Адам, она… — Я вижу, кто она, — перебил Адам, и голос его наконец обрёл твёрдость, потому что гнев — даже беспомощный гнев — оказался сильнее страха. — Я вижу. Но мы не знаем, на что она способна. Не знаем, что она может сделать. Не знаем, что она ждёт. Он сделал шаг вперёд. Один шаг. Отделяющий его от остальных. От Филиппа, от военных, от учёных, которые сбились в кучу у запертых ворот. Он шагнул к ней — к этому существу в черном, с фиолетовыми волосами и зелёными глазами — и почувствовал, как воздух вокруг него становится плотнее, тяжелее, словно он входил в воду. Она смотрела на него. Не отводила взгляда. Не двигалась. — Мэл, — сказал он, и имя это прозвучало глупо, неуместно, слишком по-человечески для того, что парило перед ним. — Мэл, я не знаю, что ты теперь. Я не знаю, что твоя мать с тобой сделала. Но я знаю, что ты — человек. Или была человеком. И если в тебе осталось хоть что-то от того, кто ты есть, — скажи. Скажи, что здесь происходит. Скажи, что она задумала. Скажи, что мы можем сделать, чтобы выйти отсюда. Она ждала. Адам стоял перед ней, чувствуя, как за спиной смыкаются его люди — Филипп, Олимпиус, Чарм, Сиворт — и понимал, что они ничего не могут сделать. Ничего. Потому что нельзя воевать с тем, что нельзя понять. Нельзя выстрелить в то, что даже непонятно, как убить. А из отчётов, которые он читал, он подозревал, что пули им и не помогли бы.***
Из динамиков, вмонтированных в стены лаборатории, раздался голос. Адам узнал его сразу — этот низкий, спокойный, чуть насмешливый тембр принадлежал женщине, которая несколько минут назад вышла из двери и оставила их наедине со своим творением. — Господа, — голос Фэйр разносился по залу, усиленный акустикой, и в нем не было ни тени сомнения, ни колебания. Только довольство. Только гордость. Только та пугающая уверенность человека, который знает, что сейчас произойдёт нечто, что навсегда изменит расстановку сил. — Позвольте представить вам то, ради чего вы сюда пришли. То, чего вы так долго ждали. То, что превзойдёт все ваши ожидания от этого проекта. Она сделала паузу, и в этой паузе Адам услышал, как за его спиной часто и прерывисто дышит доктор Флор, как скрежещет зубами Сид, как Олимпиус перехватывает обломок стула, готовясь к броску. — Это Фэнтомгёрл. — Голос Фэйр стал мягче, почти ласковым, словно она представляла не оружие, а любимую дочь. — Новая форма человека. Первая успешная интеграция экто-сущности с человеческим носителем. Способность переходить в призрачную форму по желанию, сохраняя сознание, волю и… Впрочем, зачем мне говорить? Вы сами скоро всё увидите. Уверяю, вы будете поражены. Адам смотрел на парящее перед ним существо. На черный костюм, поглощающий свет. На фиолетовые волосы, колышущиеся в несуществующем ветре. На глаза, горящие зелёным. Он пытался найти в этом лице, в этой позе, в этом невозможном спокойствии хоть что-то от той девчонки, которая фыркнула на него в коридоре. Не находил. — Фэнтомгёрл, — голос Фэйр стал громче, в нем зазвенел металл, — убей их всех. Слова упали в тишину, как камни в стоячую воду. На секунду — всего на одну бесконечную секунду — никто не пошевелился. Даже Мэл — или Фэнтомгёрл. Она парила неподвижно, и Адам успел подумать, что сейчас, может быть, сейчас она откажется, сейчас в ней проснётся то человеческое, что не может убивать по приказу, даже если этот приказ от матери. Но она даже не моргнула. — Нет! — это вырвалось у Филиппа раньше, чем Адам успел открыть рот. Он рванул вперёд с быстротой, которой от него, сухопарого агента в гражданском костюме, никто не ожидал. Обломок стула, которым с ним поделился Олимпиус — Адам не заметил, когда именно это произошло — взметнулся в воздухе и обрушился туда, где парило существо, названное Фэнтомгёрл. Адам видел это как в замедленной съёмке. Ножка стула — тяжёлый композитный пластик с рваным краем — описала дугу и вошла в то место, где должна была быть голова. Должна была войти. Должна была с хрустом раздробить череп, залить пол кровью и серым веществом, оставить тело, которое больше никогда не будет парить в воздухе и светиться глазами. Ножка стула прошла сквозь. Адам не поверил своим глазам. Он видел, как пластик вошёл в голову — вошёл, не встретив сопротивления, не изменив траектории, не оставив на её лице ни царапины. Он прошёл сквозь неё, как сквозь дым, как сквозь свет, как сквозь пустоту. И вышел с другой стороны, чистый, сухой, нетронутый. Филипп, не удержав равновесия, шагнул вперёд, и ножка стула описала ещё одну дугу — уже на обратном пути, снова проходя сквозь тело, сквозь плечо, сквозь руку, не встречая ничего, кроме воздуха. — О, — голос Фэйр из динамиков зазвучал с явным удовольствием, почти мурлыча, — я забыла вам напомнить. Экто-сущности нематериальны. Они не имеют физической оболочки в нашем понимании. А Фэнтомгёрл, как вы только что убедились, теперь обладает всеми их характеристиками. — Она рассмеялась. Коротко, сухо, как треск ломающейся ветки. — Вы не можете ей навредить. Ни стулом. Ни кулаком. Ни пулей. Ничем из того, что существует в вашем мире. Адам смотрел на Фэнтомгёрл. Она не шелохнулась. Не отвела взгляда. Не проявила никакой реакции на то, что только что сквозь её голову прошло оружие, способное убить обычного человека. Она просто стояла — парила — и ждала. — Геркулес, нет! — крикнул Адам, но майор уже не слышал. Олимпиус рванулся вперёд с рёвом, в котором смешались ярость, страх и то древнее, первобытное, что поднимается в человеке, когда он понимает, что его жизнь — в его собственных руках и больше ни в чьих. Он был огромным — с бычьей шеей и кулаками, способными проломить стену — и он обрушил всю свою массу, всю свою силу, всю свою боевую выучку на фигуру, которая парила перед ним. Удар. Ещё. Третий. Ножка стула, которую он держал в руке, свистела в воздухе, рассекая пространство там, где должна была быть Фэнтомгёрл, но она была везде и нигде одновременно — её фигура мерцала, смещалась, оставалась на месте и одновременно ускользала, и каждый удар проходил сквозь неё, как сквозь дым, как сквозь воду, как сквозь сон. Олимпиус дышал тяжело, хрипло, и на его лице выступил пот, смешанный с чем-то ещё, чем Адам не хотел называть даже в мыслях. Он бил снова и снова, и каждый раз ножка стула встречала пустоту, а Фэнтомгёрл стояла — парила — на месте, глядя на него зелёными глазами, в которых не было ни страха, ни злобы, ни даже интереса. — Хватит, — сказал Адам, и голос его прозвучал глухо, бессильно. — Геркулес, хватит. Это бесполезно. Олимпиус не слушал. Он занёс руку для нового удара, но в этот момент Фэнтомгёрл пошевелилась. Она вытянула руку. Движение было медленным, плавным, почти ленивым — рука в черной перчатке, с тонкими пальцами, поднялась на уровень груди и чуть согнулась в запястье. И в тот же миг ножка стула, которую Олимпиус сжимал в своей огромной ладони, дёрнулась, вырвалась из его хватки, словно живая, и повисла в воздухе в полуметре от его лица. Олимпиус замер. Его рука осталась вытянутой вперёд, пальцы судорожно сжаты, но в них ничего не было. А ножка стула — обычный обломок лабораторной мебели, пластиковый стержень с неровным сколом на конце — висела перед ним, медленно вращаясь вокруг своей оси, направленная острым концом ему в горло. В зале стало тихо. Так тихо, что Адам слышал, как капает вода из какой-то разбитой пробирки — ритмично, бесконечно, как секундная стрелка часов, отсчитывающих последние минуты. — Видите? — голос Фэйр звучал теперь почти ласково, как у учительницы, объясняющей нерадивому ученику очевидные вещи. — Экто-сущности являются материализованной энергией. Они не имеют массы, но они могут воздействовать на материю. Если захотят. Если у них есть для этого достаточно энергии. И у Фэнтомгёрл, — она сделала паузу, и в этой паузе прозвучало что-то, от чего Адам почувствовал, как ледяная игла входит ему под ребра, — у неё энергии более чем достаточно. Адам открыл рот, чтобы сказать что-то, чтобы крикнуть, чтобы остановить то, что должно было произойти, потому что он видел это лицо майора — белое, покрытое потом, с глазами, в которых отражался пластиковый стержень, висящий в воздухе — и он знал, что сейчас, через секунду, через две, случится непоправимое. — Стой! — крикнул он, но голос его потонул в другом звуке. Ножка стула дёрнулась. Она не полетела — она переместилась. В один миг она висела в воздухе перед лицом Олимпиуса, и в следующий миг её уже не было там, потому что она была в другом месте. В шее майора. Там, где кадык, там, где сонная артерия, там, где тонкая, незащищённая кожа, которую пластиковый стержень пробил так же легко, как нож пробивает бумагу. Олимпиус не закричал. Он даже не охнул. Он просто стоял одну долю секунды, глядя перед собой широко открытыми глазами, в которых ещё теплилось недоумение — а потом его огромное тело обмякло и рухнуло на металлический пол с глухим, тяжёлым звуком, от которого у Адама подкосились колени. Кровь хлынула на серые плиты, растекаясь быстрой, темной лужей, и в этой луже отражался зелёный свет установки, и фиолетовые волосы парящей Фэнтомгёрл, и зелёный свет её глаз, который, казалось, стал ярче. — Нет, — выдохнул Адам. Он не узнал своего голоса — он был тонким, чужим, надломленным. — Нет, нет, нет… Он рванулся вперёд, упал на колени рядом с майором, схватил его за плечи, переворачивая, хотя уже знал, что бесполезно. Глаза Олимпиуса были открыты, смотрели в потолок, в зелёное свечение, и в них не было ничего. Ни боли, ни страха, ни жизни. Только отражение чужого света. — Геркулес, — сказал Адам, и голос его сорвался. — Геркулес, ты меня слышишь? Держись, слышишь? Держись, сейчас… Он прижал ладонь к шее майора, пытаясь зажать рану, но ладонь сразу стала мокрой, скользкой, и он понял, что там, где должна быть кожа, зияет отверстие, из которого вытекает жизнь, и что он не может это остановить, потому что он не медик, не хирург, не бог — просто солдат, который умеет убивать, но не умеет спасать. Сзади послышался звук — кто-то бросился к воротам, заколотил кулаками по металлу, закричал, требуя открыть. Сид. Профессор Сид бился в запертые створки, и голос его был высоким, истеричным, чужим. — Откройте! Откройте, ради бога! Она сумасшедшая! Она всех нас убьёт! Откройте! Ворота молчали. Красные индикаторы блокировки горели ровным, немигающим светом. Адам поднял голову. Он смотрел на Фэнтомгёрл — на существо в черном, которое парило в воздухе, с фиолетовыми волосами и зелёными глазами, и с рукой, опущенной теперь вдоль тела, как ни в чем не бывало. Она смотрела на него сверху вниз, и в её взгляде не было ничего. Ни торжества. Ни радости. Ни даже жестокости. Только выполненное задание. Только приказ, который она получила от матери и выполнила, как учили, как тренировали, как требовали. Из динамиков снова донёсся голос Фэйр. Он был спокойным, ровным, почти любящим, как у матери, которая смотрит на своего ребёнка, сделавшего первые шаги. — Хорошо, Фэнтомгёрл, — сказала она. — Очень хорошо. Продолжай.***
Адам не сразу понял, что кто-то двинулся. Он все ещё стоял на коленях в луже крови, сжимая плечи майора, который уже ничего не чувствовал, и смотрел на свои ладони — красные, мокрые, чужие. Где-то за спиной продолжал биться в ворота Сид, голос его сел, превратился в хриплый, скулящий звук. Доктор Флор молчала — Адам не видел, но чувствовал, что она там, у стены, и что молчание её страшнее любых криков. Стоун, кажется, так и не поднялся с пола. А потом мимо него, тяжело ступая, прошёл полковник Джеймс Чарм. Адам поднял голову. Чарм двигался медленно, с той сосредоточенной неторопливостью, которая бывает у людей, принявших решение, от которого зависит все. Его сухое, поджарое тело было напряжено, но шаг — твёрд. Седина на висках блестела в зелёном свете установки, и на лице не было страха. Только усталость. Та глубокая, выжженная усталость человека, который видел слишком много смертей, чтобы бояться своей. — Чарм, — хрипло окликнул его Адам, но полковник не обернулся. Он остановился в трех шагах от парящей фигуры, поднял голову, глядя в зелёные глаза, и Адам увидел, как его кадык дёрнулся — раз, другой — прежде чем он заговорил. — Мэл, — сказал Чарм, и голос его прозвучал ровно, спокойно, с той ноткой уважения, с которой обращаются к противнику, когда переговоры — единственный оставшийся путь. — Я знаю, ты слышишь меня. Я знаю, ты понимаешь, что я говорю. Фигура в черном не шевельнулась. Волосы колыхались в несуществующем ветру, глаза горели ровным зелёным светом, и в этом свете не было ни отклика, ни узнавания. Только пустота. — Послушай, — Чарм сделал ещё полшага, и Адам увидел, как напряглась его спина — не от страха, от готовности. — Мы не враги тебе. Твоей матери. Я понимаю, у неё есть к нам претензии. Может, они справедливы. Может, мы действительно смотрели на её работу не с той стороны. Может, мы требовали того, что не имели права требовать. Он помолчал, и в этой паузе слышно было только, как профессор Сид, обессиленный, сползает по створкам ворот на пол, и как где-то в системе вентиляции продолжает гудеть невидимый механизм. — Но это не должно означать смерть, Мэл, — сказал Чарм, и в голосе его впервые проступила мольба — тихая, такая, какую полковник с двадцатилетним выслугой никогда бы не позволил себе перед живым противником. — Эти люди — они не враги. Доктор Флор, профессор Сид, доктор Стоун — они учёные. Они пришли сюда смотреть на науку. Они не принимали решений, не подписывали приказов, не выделяли бюджетов. Они просто хотели увидеть, что сделала твоя мать. Он перевёл дыхание. — А мы — военные. Мы делаем свою работу. Иногда эта работа бывает грязной. Иногда мы ошибаемся. Иногда мы требуем того, что нам не принадлежит. Но мы люди, Мэл. Такие же, как ты. Как твоя мать. У нас есть семьи, дома, люди, которые ждут нас. Генерал Бист, — Чарм бросил быстрый взгляд назад, на застывшего на коленях Адама, — у него сын, твой ровесник. У майора Олимпиуса осталась жена и сын-подросток. Он сейчас в школе, наверное, сидит за партой и не знает, что… Голос его дрогнул, но он взял себя в руки. — Мы не просим прощения. Мы просим — отпусти нас. Просто открой ворота и дай нам уйти. Твоя мать сделала то, что хотела. Она показала нам, что вы можете. Мы запомним. Мы расскажем. Никто больше не будет считать эктологию лженаукой. Никто больше не будет требовать от неё того, что она не хочет давать. Просто… дай нам уйти. Пожалуйста. Он замолчал. Стоял перед ней, подняв голову, и ждал ответа, которого не было. Лицо Фэнтомгёрл не изменилось. Ни одна черта не дрогнула, ни один мускул не напрягся. Зелёные глаза смотрели сквозь Чарма, на него, в него — и в этом взгляде не было ничего. Ни понимания, ни сочувствия, ни даже жестокости. Только та пустота, которая бывает у хорошо откалиброванного прибора, фиксирующего объект, но не способного его оценить. Адам смотрел на это лицо — лицо девчонки, которая ещё час назад фыркала на него в коридоре — и чувствовал, как внутри него что-то обрывается. Потому что там, за этими горящими глазами, никого не было. Минута, другая — Фэйр не произносила ни слова, и это молчание было страшнее любых объяснений, потому что оно означало, что она слушает. Она даёт Чарму сказать все, что он хочет. — Мэл, — снова позвал Чарм, и в голосе его появилась та настойчивость, которая бывает у людей, чувствующих, что их услышали. — Мэл, пожалуйста. Мы не хотим умирать. И ты не хочешь убивать. Я знаю. Я вижу. Но она не ответила. Только волосы её колыхнулись — чуть сильнее, чем от невидимого ветра — и зелёный свет в глазах на мгновение стал ярче, а потом снова потускнел до ровного, немигающего свечения. И тогда из динамиков раздался голос Фэйр. Она говорила медленно, спокойно, с той отстранённостью лектора, который объясняет студентам сложную тему, не ожидая, что они поймут её с первого раза. — Полковник Чарм, — сказала она, и в голосе её не было ни насмешки, ни торжества — только ровное, почти усталое терпение. — Вы обращаетесь к ней как к человеку. Вы ждёте человеческих эмоций, человеческой жалости, человеческого выбора. Но вы не понимаете главного. Экто-сущности — призраки, если вам так проще — мыслят иначе, чем люди. Они не имеют той свободы воли, к которой вы привыкли. Они действуют исходя из своей одержимости. Она сделала паузу, и Адам услышал, как где-то в динамике щёлкнуло — она, наверное, поправила микрофон, придвинулась ближе. — Одержимость, — продолжила Фэйр, — это мысль или цель, которая занимала человека накануне смерти. Или прямо в момент смерти. Последнее, о чем он думал. Последнее, что он хотел сделать. Последнее, что стало смыслом его существования. Призрак не может от неё отказаться. Не может передумать. Не может выбрать что-то другое. Одержимость — это его природа. Его суть. Его проклятие. Адам поднялся на ноги. Колени его были мокрыми от крови, и они дрожали, но он заставил себя выпрямиться, заставил себя смотреть на парящую фигуру, которая когда-то была девчонкой. — И Фэнтомгёрл, — голос Фэйр стал мягче, почти нежным, — моя девочка — тоже в некотором смысле призрак. У неё есть одержимость. Она не выбирала её. Одержимость встроилась в основу её новой природы, в каждый контур, в каждую клетку, в каждую частицу энергии, из которой она теперь состоит. Её одержимость — помогать своей матери. Всегда. Безусловно. Не колеблясь. Не размышляя. Не чувствуя. Она замолчала. И в этом молчании Адам услышал то, чего не замечал раньше — тихий, едва уловимый плач. Доктор Флор плакала, закрыв лицо руками, и слезы её текли по пальцам, падая на металлический пол. — Вы просили её отпустить вас, полковник, — снова заговорила Фэйр, и в голосе её появилась насмешка, которую Адам ждал с самого начала. — Но она не может вас отпустить. Потому что её одержимость — помогать мне. А я сказала ей убить вас всех. И она убьёт. Не потому, что хочет. Не потому, что злая. Не потому, что ей это нравится. А потому, что это её природа. И она не может поступить иначе, чем велит её одержимость. — Ты чудовище, — выдохнул Адам. Слова вырвались сами, без его воли, и он не пожалел о них. — Я мать, — ответила Фэйр, и в голосе её не было ни капли сомнения. — Которая защищает своё дитя. Чарм стоял перед Фэнтомгёрл, и Адам видел, как медленно доходит до него смысл услышанного. Как опадает напряжение в плечах, как опускаются руки, как гаснет в глазах та надежда, которая теплилась там ещё минуту назад. Он понял. Понял, что его слова не дошли. Не потому, что их не услышали. А потому, что их некому было услышать. — Прости, — сказал он тихо, и было непонятно, к кому он обращается — к Фэнтомгёрл, к её матери или ко всем тем, кто остался за его спиной. Фэнтомгёрл вытянула руку. Движение было таким же плавным, таким же ленивым, как и в первый раз — рука в черной перчатке поднялась на уровень груди, пальцы чуть согнулись, и Адам успел заметить, как в них вспыхнул и погас зелёный свет. Тот же свет, что пульсировал в установке за её спиной. Тот же свет, что пробегал по её костюму во время трансформации. Чарм взмыл в воздух. Не отшатнулся, не отлетел — он именно взмыл, как подброшенный невидимой силой, и его сухое, поджарое тело дёрнулось вверх, к потолку, на высоту трех, четырёх, пяти метров. Его руки взметнулись к шее, пальцы вцепились в воротник, в кожу, пытаясь ослабить то, что сжимало горло, но там ничего не было. Только пустота. Только невидимая сила, которая сдавливала его трахею, его артерии, его голосовые связки, не давая сделать вдох. — Чарм! — крикнул Адам и рванулся вперёд. Он успел сделать два шага, когда его самого отбросило назад. Удар пришёлся в грудь, как от тарана — мягкий, неосязаемый, но неодолимый. Адам взлетел в воздух, ударился спиной о пульт управления, посыпались какие-то приборы, острая боль пронзила поясницу, и он рухнул на пол, хватая ртом воздух, который, казалось, стал жидким и тяжёлым. Сверху, на высоте пяти метров, Чарм бился в невидимых тисках. Его ноги дёргались, пытаясь найти опору, руки скребли по шее, раздирая кожу в кровь, лицо налилось багровым, потом зелёным, глаза вылезли из орбит, и из горла вырывался звук, которого Адам никогда раньше не слышал и надеялся никогда больше не услышать — хриплый, булькающий, нечеловеческий. — Отпусти его! — закричал Адам, поднимаясь на колени. — Отпусти, слышишь! Девочка, отпусти его! Она слышала. Она смотрела на него сверху вниз, и в зелёных глазах её не было ничего — ни жалости, ни гнева, ни даже узнавания. Только ровный, немигающий свет. И рука, вытянутая вверх, пальцы, сжимающие пустоту. Чарм затих. Это произошло не сразу. Сначала перестали дёргаться ноги, потом обмякли руки, потом голова запрокинулась назад, и рот открылся в беззвучном крике, который так и не вырвался наружу. Он повис в воздухе на секунду, на две, на три — безжизненная кукла, подвешенная за шею невидимой верёвкой. А потом сила, державшая его, исчезла. Тело полковника Джеймса Чарма рухнуло вниз с пятиметровой высоты и ударилось о металлический пол с глухим, мокрым звуком, от которого у Адама свело желудок. Голова ударилась первой, и шея сложилась под неестественным углом, и кровь — снова кровь — потекла по серым плитам, смешиваясь с кровью майора, который лежал в трех метрах. Адам смотрел на это, стоя на коленях, и не мог пошевелиться. Он слышал, как позади него Филипп выдохнул что-то неразборчивое, как Сид забился в угол и заскулил по-звериному, как доктор Флор упала на колени, прижимая ладони к лицу, и плакала, плакала, плакала. А Фэнтомгёрл опустила руку. Она стояла — парила — над двумя телами, и на её лице не было ничего. Ни сожаления. Ни радости. Ни усталости. Только спокойствие. Абсолютное, нерушимое спокойствие инструмента, который выполнил свою работу и ждёт следующей команды. Из динамиков донёсся голос Фэйр — тихий, ласковый, почти нежный. — Молодец, Фэнтомгёрл. Ты отлично справляешься. Фэнтомгёрл повернула голову. Её взгляд — ровный, немигающий, зелёный — скользнул по лицам оставшихся. Она ждала. Ждала, когда они сделают следующий шаг. Или, когда следующий шаг сделает за них её мать. А Адам смотрел на её руку — тонкую, в черной перчатке, с длинными пальцами, которые только что сжимали пустоту и убивали человека — и понимал, что в этом зале нет ничего, что могло бы их спасти. Ни оружия. Ни дверей. Ни чуда. Только она. И та, кто дёргал за ниточки из своей комнаты управления.***
Доктор Нотграсс Флор подняла голову. Адам увидел это сквозь пелену, застилавшую глаза — как она медленно, с трудом поднимается с колен, как лицо её, мокрое от слез, вдруг меняется, и сквозь ужас проступает что-то другое. Понимание. Озарение. Та страшная ясность, которая приходит слишком поздно, когда все карты уже открыты и единственное, что остаётся — это кричать от безысходности. — Я поняла, — сказала она, и голос её, сорванный плачем, прозвучал хрипло, но внятно. — Я поняла, почему вы запретили мне изучать последствия экто-излучения. Почему засекретили все данные. Почему никого не подпускали к этой теме. Она смотрела на Фэнтомгёрл — на существо, которое парило перед ней — и в её глазах, расширенных, покрасневших, Адам увидел не страх. Он увидел отвращение. Отвращение человека, который только что понял, во что его превратили — в соучастника, в слепого исполнителя, в пешку, которая помогала двигать фигуры, не понимая правил игры. Из динамиков донёсся смех. Он был тихим сначала, потом нарастал, становился громче, и в этом смехе не было ничего весёлого. Это был смех человека, который держал в руках козырь и ждал, когда противник наконец поймёт, что партия проиграна с первого хода. — Нотграсс, Нотграсс, — голос Фэйр сочился довольством, почти нежностью, как у учительницы, которая дождалась, когда самая тупая ученица наконец-то решит задачу. — Ты всегда была глупее, чем хотела казаться. Да, именно так. Именно поэтому. Я не могла рисковать, что ты — или кто-то из вашего отдела — начнёшь копать. Что ты возьмёшь образцы. Что ты посмотришь на клетки Мэл под микроскопом. Что ты увидишь то, что я увидела полгода назад. Флор сделала шаг вперёд. Адам хотел крикнуть ей, чтобы остановилась, чтобы не приближалась к этой твари, но слова застряли в горле. Он все ещё стоял на коленях, опираясь на пульт, и не мог заставить себя подняться. — Объясни, — потребовала Флор, и в голосе её прозвучала та нотка, которую Адам слышал только у людей, стоящих на краю и уже не боящихся сорваться. — Объясни мне. Сейчас. Перед тем, как она убьёт нас всех. Хотя бы объясни. Фэйр вздохнула — длинно, шумно, с той снисходительностью, с какой взрослые объясняют детям прописные истины. — Хорошо, Нотграсс. Для тебя. И для наших военных гостей, которые, я уверена, тоже хотят понять, что именно они спонсировали все эти годы. Она помолчала, собираясь с мыслями, и когда заговорила снова, голос её стал спокойнее, размереннее — голос лектора, читающего лекцию в пустой аудитории. — Сейчас я проведу краткий ликбез для военных, — продолжала Фэйр, и в голосе её появилась та лёгкая, снисходительная насмешка, с которой говорят с детьми, пытающимися понять сложную материю. — Потому что вы, господа, привыкли все измерять в калибрах и килограммах тротилового эквивалента. Как нам известно, экто-энергия губительна для живых клеток. Прямой контакт с ней вызывает некроз, мутации, разрушение тканей. Это было установлено ещё на ранних этапах исследований, и это стало основой для всех ваших военных фантазий — оружие, которое убивает, не оставляя следов. Она усмехнулась. — Но экто-излучение — это не энергия. Это другое. Это, если хотите, тень энергии, её отражение, её эхо. И долгое время мы считали, что излучение безвредно. Ну, или почти безвредно. Допустимые дозы, безопасные уровни, все эти цифры, которые вы так любите, генерал Адам. Вы верили в них. Я верила в них. Все верили. — До того дня, — голос Фэйр изменился, стал тише, напряженнее, — до того дня полгода назад, когда Мэл оказалась не там, где надо. Адам поднял голову. Он смотрел на парящую фигуру, на её неподвижное лицо, на руки, опущенные вдоль тела, и слушал голос матери, которая рассказывала историю, от которой у него стыла кровь. — Открытие портала пошло не по плану, — продолжала Фэйр. — Резонансный контур дал обратную связь. Мэл стояла слишком близко. Она всегда стояла слишком близко — помогала мне с детства. И в тот момент, когда стабилизаторы отказали, портал выбросил разряд. Сто тысяч вольт, генерал. Сто тысяч вольт, которые убили бы любого нормального человека на месте. Она замолчала. Надолго. Так надолго, что Адам уже подумал, что связь прервалась. — Но двадцать миллионов единиц экто-энергии вырвались из портала вместе с разрядом, — сказала Фэйр, и голос её дрогнул — впервые за все время. — И они не убили Мэл. Они вошли в неё. Впитались. Впитались в тело, которое готовилось к этому шестнадцать лет. И они восстановили все. — Невозможно, — прошептал профессор Сид из своего угла. Голос его был слабым, срывающимся, но в нем прозвучало что-то похожее на профессиональный интерес, который даже смертельный страх не мог заглушить полностью. — Энергия не может восстанавливать. Она разрушает. — Энергия разрушает, — согласилась Фэйр. — Но излучение — подготавливает. После того инцидента я начала разбираться. Я подняла все данные. Все записи. Все измерения, которые мы вели с самого начала проекта. И я поняла, что Мэл была идеальным реципиентом не случайно. Она облучалась экто-излучением ещё до рождения. С эмбрионального развития. Адам почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. — Я была уже на третьем месяце, когда проект получил первое финансирование, — голос Фэйр стал тише, словно она говорила сама с собой, вспоминая. — Лаборатория тогда была меньше, защиты — никакой. Я работала по двенадцать, по четырнадцать часов в сутки, потому что нужно было показать результаты, нужно было оправдать каждый цент, нужно было доказать, что я не сумасшедшая. И Мэл была со мной. Внутри меня. Она впитывала излучение вместе с кислородом, вместе с кровью, вместе с каждым ударом моего сердца. Она остановилась, и в динамике послышалось короткое, прерывистое дыхание. — Потом, после родов, я брала её с собой. — Голос Фэйр стал ровнее, спокойнее, но в этой ровности было что-то, от чего Адаму захотелось закрыть уши. — Я кормила её грудью, сидя на этом пульте, пока приборы фиксировали флуктуации портала. Я укачивала её, когда она плакала, и экто-излучение проходило сквозь нас обеих. Она сделала паузу, и в этой паузе слышно было только, как плачет доктор Флор. Тихо, безнадёжно, закрыв лицо руками. — В три года она уронила колбу с образцом, — продолжала Фэйр, и голос её стал спокойнее, почти механическим, словно она зачитывала список. — Осколки порезали ей ладони. Я обработала раны, забинтовала. Через два часа, когда я сняла бинты, ничего не было. Я подумала, что мне показалось. Я была молодая, неопытная, я не знала, что искать. Она замолчала на секунду. — В семь лет она упала с лестницы в центральном зале. Три метра, бетонный пол. Перелом ключицы, сотрясение. Я отвезла её в госпиталь, сделали рентген, наложили повязку. Через четыре дня мы пришли на контрольный снимок. Кости срослись идеально, без малейшего следа перелома. Врач сказал — детский организм, быстро регенерирует. Я ему поверила. Мне хотелось верить. Она росла в лаборатории. Играла среди стоек с приборами. И все эти годы, каждый день, каждый час, каждую минуту она дышала тем же воздухом, что и я. Тем же воздухом, который был насыщен экто-излучением. Адам закрыл глаза. Перед ним стояла картина — маленькая девочка, бегающая между приборами, пока мать что-то настраивает, что-то вычисляет, что-то открывает. Девочка, которая не знала другой жизни, кроме этой — среди гудящих машин и зелёного свечения. — В двенадцать лет она схватила открытый контакт во время калибровки, — продолжала Фэйр. — Пятьсот вольт, три секунды. Ток прошёл через обе руки, остановил сердце. Я делала ей искусственное дыхание, массаж, я кричала, звала на помощь. Через сорок секунд сердце забилось снова. На её коже не было ожогов. Через час ЭКГ показала идеальный ритм. Врачи сказали — случайность. Повезло. Детский организм. Голос Фэйр дрогнул. — Я знала, что это не случайность. Я знала, что это не везение. Я знала, что сделала с ней что-то. Что я делала с ней все эти годы, приводя сюда, позволяя дышать этим воздухом, пить эту воду, касаться этих установок. Но я ещё не знала, что сделала её нечеловеком задолго до того, как портал открылся в тот день. И когда двадцать миллионов единиц экто-энергии вошли в её тело, она умерла. На долю секунды. Не больше. Но она умерла. В наступившей тишине слышно было только, как капает вода из разбитой пробирки. — Иначе она не стала бы тем, чем стала, — сказала Фэйр, и в голосе её не было оправдания. Только констатация факта. — Смерть — это граница. Переход. Момент, когда клетки перестают быть просто клетками и становятся чем-то другим. Её тело, подготовленное годами облучения, впитало энергию, перестроилось, регенерировало. Полностью. Я провела полное сканирование. Кости, мышцы, нервная система, мозг. Все восстановилось. Не осталось даже шрамов. Даже тех, что были с детства. Как будто ничего и не было. Как будто она родилась заново. — И тогда, — голос Флор прозвучал глухо, с той безнадёжностью, которая наступает, когда все ответы уже получены и каждый из них хуже предыдущего, — тогда вы поняли. Что она... — Что она — единственная, — закончила за неё Фэйр. — Единственная, кто пережил контакт с экто-энергией. Единственная, кто смог её впитать. Единственная, кто стал тем, чем стала. И я поняла, что не могу позволить никому узнать об этом. Никому. — Вы боялись, что военные захотят повторить, — сказал Адам. Голос его наконец обрёл силу, потому что гнев, холодный, ясный гнев, выжег страх. — Что они захотят сделать ещё таких. Идеальных солдат. — Не только, — голос Фэйр стал тише, почти шёпотом. — Я боялась не того, что они захотят. Я боялась того, что они сделают с ней. С моей дочерью. Вы бы разобрали её на молекулы, генерал. Вы бы вскрыли её, клетка за клеткой, нейрон за нейроном, пытаясь понять, как она работает. Вы бы не остановились ни перед чем. Она перевела дыхание. — Я знаю ваших учёных. Я знаю ваших генералов. Я знаю ваши комитеты. Если бы они узнали, что существует человек, способный делать то, что делает она, они бы не успокоились, пока не поняли, как это работает. А чтобы понять, нужно разобрать. Изучить. Повторить. И плевать, сколько Мэл придётся пройти через скальпели, через тесты, через образцы тканей, взятые под местной анестезией, потому что — ну, она же регенерирует, с ней ничего не случится, она же бессмертная, правда? В её голосе зазвенела такая ярость, что Адам невольно дёрнулся. — Моя дочь не станет расходным материалом. Моя дочь не станет образцом в вашей лаборатории. Моя дочь не станет оружием, которое вы будете тиражировать, пока не сотрёте в порошок. Я сделала её той, кто она есть. Я отвечаю за неё. И я защищу её любой ценой. Даже если для этого мне придётся убить всех, кто знает, что она существует. В зале стало тихо. Так тихо, что Адам слышал, как бьётся его собственное сердце — гулко, тяжело, как молот по наковальне. Мэл — Фэнтомгёрл — медленно, плавно двинулась вперёд. Она не шла — она плыла, паря в сантиметрах над полом, и её фигура в черном, с фиолетовыми волосами и зелёными глазами, приближалась к доктору Флор, которая стояла одна, отделившись от остальных, и смотрела на приближающуюся смерть с выражением, которое Адам не мог прочитать. — Нотграсс, — голос Фэйр прозвучал мягко, почти ласково. — Ты хотела знать. Теперь ты знаешь. Флор не отступила. Она стояла, глядя в зелёные глаза, которые приближались, и на её лице не было страха. Только та странная, тяжёлая печаль, которая бывает у людей, узнавших слишком много и понимающих, что расплата за знание — их жизнь. — Бедная девочка, — сказала Флор тихо, глядя на Фэнтомгёрл. — Бедная, бедная девочка. Фэнтомгёрл остановилась перед ней. Вплотную. Так близко, что её парящая фигура нависала над доктором, и фиолетовые волосы касались плеч Флор, когда колыхались в невидимом ветре. А потом она шагнула вперёд — и вошла в тело доктора. Адам не поверил своим глазам. Фигура Фэнтомгёрл — черная, мерцающая, нереальная — наложилась на фигуру Флор, втекла в неё, как вода впитывается в песок, и на мгновение обе женщины стали одним целым — доктор в сером костюме с заплаканным лицом и существо в черном с фиолетовыми волосами, которые спутались, смешались, перестали быть отдельными. А потом Флор открыла глаза. Они горели зелёным. Тем же зелёным светом, что горели глаза Фэнтомгёрл секунду назад. Ярким, ровным, немигающим, и в этом свете лицо доктора, её мягкие черты, её седеющие волосы — все стало чужим, страшным, неправильным. Флор — или то, что было в ней — дёрнулась. Её руки взметнулись вверх, схватили со стола ближайшую пробирку — длинную стеклянную трубку с остатками какой-то жидкости на дне. Пальцы сжались, стекло хрустнуло, разлетелось осколками, и один осколок, самый крупный, с острым, неровным краем, Флор вонзила себе в шею. Адам услышал звук. Мокрый, чавкающий, от которого его собственное горло сжалось в спазме. Кровь брызнула не сразу — сначала осколок вошёл в кожу, в мышцу, в то место, где бьётся сонная артерия, и только потом, когда Флор выдернула его, алая струя ударила вверх, орошая её серый костюм, её лицо, её волосы. Она упала. Без звука, без крика, без единого стона — просто осела на пол, как марионетка, у которой обрезали нити, и тело её, ещё тёплое, ещё живое секунду назад, ударилось о металлическую решётку, и кровь потекла по ней, стекая вниз, в темноту под полом. А над ней, паря в том же месте, где только что было тело доктора Флор, снова материализовалась Фэнтомгёрл. Она вышла из трупа так же легко, как вошла — черная фигура отделилась от серого костюма, и фиолетовые волосы распустились, заструились в воздухе, и зелёные глаза загорелись снова, яркие, ровные, ни на мгновение не потускневшие. Она парила над телом женщины, которую только что заставила убить себя, и на её лице не было ничего. Ни сожаления. Ни усталости. Ни жестокости. Адам смотрел на три тела, лежащие на полу лаборатории, на кровь, которая растекалась широкими лужами, смешиваясь, сливаясь, становясь одним красным озером, и не мог дышать. Воздух, казалось, кончился. Кончился весь, сразу, навсегда.***
Из динамиков снова зазвучал голос Фэйр, и в нем не было той торжествующей ноты, что звучала раньше. Теперь она говорила спокойно, ровно, с той интонацией, которую Адам привык слышать на научных брифингах — сухо, по делу, без лишних эмоций. — Вы только что видели, на что способна экто-сущность высшего порядка, — сказала она. — Не просто воздействовать на материю. Не просто перемещать предметы. Проникать в человеческое тело. Контролировать его. Заставлять делать то, что нужно. И умирать, когда нужно. Адам поднял голову. Он все ещё стоял на коленях в луже крови, но тело его, казалось, больше не принадлежало ему — он двигался как автомат, подчиняясь какому-то глубинному, животному инстинкту, который говорил ему: смотри, запоминай, может быть, это пригодится. Хотя он уже знал, что не пригодится ничего. — Для тех из вас, кто привык мыслить категориями уставов и тактико-технических характеристик, — продолжала Фэйр, и в голосе её мелькнула тень насмешки, — я поясню. Экто-сущности делятся на порядки. По силе. По количеству накопленной энергии. По мощности излучения. Чем выше порядок, тем больше возможностей. Тем шире спектр воздействия на материальный мир. Она сделала паузу, и в этой паузе Адам услышал, как подполковник Сиворт перевёл дыхание — глубоко, шумно, как перед броском. — До сегодняшнего дня, — сказала Фэйр, — в лабораторных условиях нам удавалось зафиксировать сущности максимум пятого порядка. Они могли светиться. Могли создавать локальные электромагнитные помехи. Могли сдвигать с места предметы весом не больше ста грамм. На этом их возможности заканчивались. Она усмехнулась, и усмешка эта прозвучала в динамиках как сухой, короткий щелчок. — Фэнтомгёрл, господа, — сказала она, и в голосе её появилась та гордость, которую Адам уже слышал раньше, — это минимум двадцатый порядок. Я говорю «минимум», потому что шкала, которую мы разработали, заканчивается на пятнадцатом. Дальше мы не заглядывали. У нас не было образцов. У нас не было данных. В зале стало тихо. Даже профессор Сид, который ещё минуту назад скулил в углу, затих и смотрел на парящую фигуру с выражением, в котором ужас смешивался с чем-то ещё — с тем холодным, профессиональным любопытством, которое, казалось, было сильнее инстинкта самосохранения. — Двадцатый порядок, — повторила Фэйр, словно смакуя эти слова. — Вы представляете, что это значит? Она может проходить сквозь стены. Может становиться невидимой. Может поднимать в воздух предметы весом в сотни килограммов. Может проникать в человеческое тело и управлять им, как марионеткой. Может убивать на расстоянии, не прикасаясь. И это, — голос её стал тише, почти шёпотом, — это не все. Возможно, она способна на то, о чем я даже не могу догадываться. Адам медленно поднялся на ноги. Колени его дрожали, и он чувствовал, как кровь, засохшая на ладонях, трескается, когда он разгибает пальцы. Он посмотрел на Сиворта. Подполковник стоял вполоборота к парящей фигуре, и лицо его было белым, как бумага, но глаза — глаза горели. — Чего вы хотите? — спросил Сиворт, и голос его прозвучал ровно, с той твёрдостью, которая держится на последнем дыхании. — Кроме того, чтобы убить нас всех. Неужели вы так сильно злитесь? Неужели обида на то, что ваши наработки не сразу оценили, а потом попытались поставить на службу стране, стоит жизни шести человек? Он шагнул вперёд, и Адам увидел, как напряглась спина полковника — он знал эту стойку. Это была стойка человека, который не собирается умирать молча. Который будет говорить до последнего, даже если знает, что его слова не услышат. — Вы учёный, — продолжал Сиворт, и голос его крепчал с каждым словом. — Вы посвятили жизнь науке. Вы открыли то, что изменит мир. Неужели вы готовы выбросить все это ради мести? Ради того, чтобы доказать, что вы правы, а мы — нет? Неужели вы не понимаете, что, убив нас, вы ничего не измените? Придут другие. Придут следователи, эксперты, комиссии. Они разберутся. Они узнают. И ваша дочь — ваша Фэнтомгёрл — все равно станет тем, кем вы не хотите её видеть. Он замолчал, тяжело дыша, и в глазах его Адам увидел то, что сам чувствовал всем своим существом — надежду. Тонкую, хрупкую, почти безнадёжную, но надежду. Надежду на то, что слова могут остановить то, что не может остановить оружие. Из динамиков донёсся вздох. Длинный, усталый, как у человека, который слышит один и тот же аргумент в сотый раз и устал объяснять, почему он не работает. — Подполковник Сиворт, — голос Фэйр был мягким, почти сочувственным, — вы думаете, я делаю это из-за обиды? Из-за того, что меня не оценили? Из-за того, что мои наработки попытались поставить на службу стране? Она усмехнулась, и в этой усмешке не было злости. Была только горечь. — Мне плевать на наработки. Мне плевать на страну. Мне плевать на признание. Все это — пыль. Слова. Бумажки, которые через сто лет будут пылиться в архивах, и никто не вспомнит, кто их написал и зачем. Она замолчала на секунду. — Речь идёт о жизни моей дочери, — сказала она, и в голосе её зазвучала та простота, которая бывает только у истины, очищенной от всего лишнего. — Если проект продолжится — а он продолжится, потому что вы, военные, не умеете останавливаться, когда видите новое оружие, — то рано или поздно её новое состояние обнаружится. Обнаружатся её способности. Неуязвимость к материальному воздействию. Телекинез, который вы только что видели. Проникновение в тела и контроль. И это, — голос её стал жёстче, — это не все. Вы ещё не видели всего, что мы с ней обнаружили за последние полгода. Она говорила, и каждое её слово падало в зал, как капли расплавленного металла — тяжело, обжигающе, необратимо. — Это не телепортация, господа. Это не технология нематериальности, о которой грезили те, кто подписывал бюджеты для моего проекта. Это не то, что можно запатентовать, поставить на поток, встроить в военную доктрину. Это нечто, выходящее за грани даже самых смелых мечтаний ваших стратегов. Это идеальный суперсолдат. Неуязвимый. Невидимый. Неуловимый. Способный убивать, не приближаясь. Способный проходить сквозь стены. Способный быть там, где не может быть никто. Она перевела дыхание. — И когда они узнают — а они узнают, потому что такие секреты не хранятся вечно, — что сделают с моей дочерью? Заберут. Увезут. Посадят в клетку. Будут изучать. Препарировать. Копировать. Они разберут её на молекулы, на атомы, на кварки, пытаясь понять, как она работает. Они будут брать образцы тканей, пока она будет регенерировать. Они будут проверять границы её возможностей, пока она не сломается. И когда они поймут, как это делается, они сделают новых. Армию новых. Полк. Дивизию. Миллион солдат, которые не чувствуют боли, не знают страха, не умирают. И все они будут обязаны своим существованием моей дочери, которую я привела в эту лабораторию, когда она была ещё в моем чреве. Её голос дрогнул, но лишь на мгновение. — Я не допущу этого, — сказала она, и в голосе её зазвучала та сталь, которую Адам слышал только у людей, готовых на все. — Я не допущу, чтобы мою дочь превратили в образец. В чертёж. В инструкцию по производству идеального оружия. — Но вы же сами… — начал Сиворт, и осёкся. — Сама сделала её такой? — закончила за него Фэйр. — Да. Сама. И это мой грех. Моя ошибка. Моё проклятие. Но я не позволю вам сделать этот грех ещё больше. Я не позволю вам превратить мою дочь в то, что вы называете «активом». Она замолчала. Надолго. Так надолго, что Адам уже подумал, что разговор окончен. — Вы спросили, чего я хочу, подполковник, — снова заговорила Фэйр, и голос её был тихим, почти усталым. — Я хочу, чтобы проект закрыли. Чтобы все данные уничтожили. Чтобы никто никогда не узнал, что Фэнтомгёрл существует. Чтобы Мэл могла жить. Просто жить. Не как оружие. Не как образец. Не как чудо, которое нужно разобрать на винтики. Как человек. Она сделала паузу. — Но вы не закроете проект по своей воле. Вы никогда не закроете проект, который может дать вам такое оружие. Вы будете копать, искать, требовать, настаивать. Вы пришлёте следователей, экспертов, комиссии. Вы будете допрашивать сотрудников, изымать документы, восстанавливать удалённые файлы. И рано или поздно вы найдёте. Вы всегда находите. — Поэтому, — голос её стал спокойным, почти будничным, — если, гипотетически, случится катастрофа. Крупная катастрофа. С высокопоставленными офицерами и ведущими учёными в числе жертв. Катастрофа, которая уничтожит лабораторию, все данные, все образцы, все следы. Тогда проект свернут. Закроют. Засекретят так глубоко, что никто никогда не захочет к нему возвращаться. Слишком много смертей. Слишком много вопросов. Слишком много риска. И никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не узнает, что моя дочь существует. Что она может. Кто она. Она замолчала. Адам стоял, не в силах пошевелиться, и смотрел на Сиворта. Подполковник смотрел на парящую фигуру, и на его лице, белом как полотно, Адам читал то, что сам чувствовал — осознание. Осознание того, что они не просто заложники. Они — часть плана. Часть катастрофы, которую Фэйр спланировала уже очень давно. — Вы хотите убить нас, чтобы спрятать концы, — сказал Сиворт, и голос его был пустым, бесцветным. — Чтобы никто не копал. Чтобы все выглядело как несчастный случай. — Я хочу защитить свою дочь, — ответила Фэйр. — Любой ценой. — Даже если эта цена — наши жизни? — Особенно если эта цена — ваши жизни. Потому что вы — те, кто придёт за ней. Вы, и такие, как вы. Всегда. Я знаю вашу породу, подполковник. Я двадцать лет с вами работаю. Вы не остановитесь. Вы не успокоитесь. Вы будете искать, пока не найдёте. И когда найдёте, вы её убьёте. Не сразу. Сначала вы будете её изучать. Потом — копировать. Потом — использовать. А потом, когда она перестанет быть нужной, вы её убьёте. Так вы всегда делаете. — Монстр, — сказал Адам. Голос его прозвучал хрипло, чужим. — Вы не мать. Вы — монстр. — Монстр, который защищает своего ребёнка, — ответила Фэйр спокойно. — Лучше быть монстром, чем позволить вам сделать из моей дочери то, что вы сделали бы. В зале воцарилась тишина. Та тишина, которая бывает перед самым концом, когда все слова сказаны, все доводы исчерпаны, все пути отрезаны. Фэнтомгёрл подняла руку. Движение было таким же плавным, таким же ленивым, как и в прошлые разы — рука в черной перчатке поднялась на уровень плеча, пальцы чуть согнулись, и в них вспыхнул и погас зелёный свет. Она сделала круговое движение — медленное, почти небрежное, как если бы она сворачивала страницу книги, которую дочитала до конца. Сиворт дёрнулся. Адам услышал звук — сухой, резкий хруст, похожий на треск сухой ветки, которую переломили пополам. Это был звук, который он слышал на войне, когда снайперская пуля попадала в шлем, и голова под шлемом поворачивалась туда, куда не должна была поворачиваться. Но сейчас не было пули. Не было снайпера. Была только рука в черной перчатке, медленно описывающая круг в воздухе. Голова подполковника Эрика Сиворта повернулась. Сначала Адам подумал, что ему показалось — что его мозг, измученный, перегруженный ужасом, отказывается обрабатывать реальность. Но голова продолжала поворачиваться. Медленно. Неумолимо. Подбородок ушёл влево, потом назад, потом вправо, и в этом движении не было ничего естественного, ничего живого, потому что живые головы не поворачиваются на триста шестьдесят градусов, не ломая шейные позвонки, не разрывая мышцы, не перекручивая позвоночную артерию. Звук продолжался. Хруст позвонков, треск сухожилий, влажный, неприятный звук рвущейся плоти — все это слилось в один долгий, непрерывный звук, который длился секунду, показавшуюся вечностью. Сиворт не закричал. Он не успел. Его лицо — белое, решительное, с горящими глазами — застыло в том выражении, которое было на нем в тот момент, когда рука Фэнтомгёрл начала движение. Удивление. Недоумение. И что-то ещё, похожее на облегчение. А потом его тело рухнуло на пол. Оно упало тяжело, как мешок с песком, и голова, повёрнутая назад, ударилась затылком о металлическую решётку, и лицо, обращённое теперь к потолку, смотрело вверх невидящими глазами, и в этих глазах уже ничего не было. Адам смотрел на ещё одно тело, лежащее в луже крови, и не мог дышать. Воздух, казалось, застыл, превратился в лёд, и каждый вдох был как глоток расплавленного металла. Он поднял глаза на Фэнтомгёрл. Она стояла — парила — на том же месте, рука её опустилась вдоль тела, и зелёные глаза светились ровно, спокойно, ни на мгновение не потускнев. Она смотрела на оставшихся и в этом взгляде не было ничего. Ни торжества. Ни радости. Ни усталости. Только ожидание. Из динамиков донёсся голос Фэйр — тихий, спокойный, почти ласковый. — Осталось четверо, Фэнтомгёрл. Очень хороший прогресс.***
Доктор Мерлин Стоун встал. Адам почти забыл о нем. Физик лежал на полу у своего пульта, закрыв голову руками, и за все время, пока падали один за другим — Олимпиус, Чарм, Флор, Сиворт — он не издал ни звука. Адам думал, что он потерял сознание. Или умер от страха. Или просто сломался, как ломаются люди, когда реальность перестаёт укладываться в их понимание мира. Но Стоун не сломался. Он медленно, с трудом поднялся на колени, потом выпрямился, опираясь на пульт дрожащими руками. Лицо его было серым, губы тряслись, очки съехали на кончик носа, и он смотрел на парящую фигуру не с ужасом — с чем-то другим. С той лихорадочной, почти безумной жадностью учёного, который стоит на пороге смерти и понимает, что у него есть последний шанс задать вопрос, на который он ждал ответа всю жизнь. — Скажите, — голос Стоуна был хриплым, прерывистым, но в нем звучало то, что Адам не слышал ни в одном из голосов присутствующих за этот долгий, кровавый час. Любопытство. Чистое, незамутнённое, профессиональное любопытство. — Скажите мне. Я знаю, что умру. Я уже понял. Но просто… просто скажите. Он сделал шаг вперёд, и Адам увидел, как дрожат его колени, как пальцы вцепились в край пульта, чтобы не упасть. — Моя гипотеза. О том, что экто-сущности, способные воздействовать на материю, способны создавать звуковые волны. Модулировать среду. Создавать колебания, которые… — Он запнулся, сглотнул, и кадык его дёрнулся судорожно. — У них могут быть голоса. С ними можно говорить. Настоящие голоса, а не просто… не просто электромагнитные помехи, которые мы записывали как шум. Я был прав? Он смотрел на Фэнтомгёрл. На существо с фиолетовыми волосами и зелёными глазами, которое парило в воздухе, не касаясь пола. И в его взгляде не было страха. Только ожидание. Только та последняя, отчаянная надежда человека, который всю жизнь искал ответ и готов умереть, лишь бы его получить. Из динамиков донёсся вздох. Длинный, усталый, но в нем не было насмешки. — Мерлин, — сказала Фэйр, и в голосе её впервые за весь этот вечер прозвучало что-то похожее на уважение. — Ты был прав. Стоун выдохнул. Громко, шумно, как человек, который сбросил с плеч многолетнюю тяжесть. — У призраков есть голоса, — продолжала Фэйр, и голос её стал мягче, словно она говорила с коллегой, а не с приговорённым. — Не у всех. Только у высших порядков. Тех, кто накопил достаточно энергии, чтобы модулировать материальную среду. Звук — это колебания. Колебания — это движение. А движение — это то, что они умеют. Если они могут сдвинуть предмет с места, они могут создать звуковую волну. Вопрос только в мощности и контроле. Стоун кивнул, и в этом кивке было что-то почти благодарное. — Я знал, — сказал он тихо. — Я знал, что это не просто помехи. Я говорил им, — он обвёл рукой зал, тела на полу, пульты, аппаратуру, — говорил, что сигнал имеет структуру. Форманты. Ритмический рисунок. Это не шум. Это язык. Язык, который мы не умеем расшифровывать. Он посмотрел на Фэнтомгёрл, и в его глазах, покрасневших, воспалённых, блеснуло что-то, похожее на слезы. — Она может говорить? — спросил он. — По-настоящему говорить? Словами? Фэйр молчала несколько секунд. Потом сказала: — Да. Она может. Стоун перевёл дыхание. — Пожалуйста, — сказал он, и голос его дрогнул впервые. — Пожалуйста. Я хочу услышать. Хотя бы раз. Хотя бы слово. Я хочу знать, что я не ошибался. Что все эти годы, все эти записи, все эти спектрограммы — не зря. Тишина в зале стала абсолютной. Даже профессор Сид, забившийся в угол, затих и смотрел на парящую фигуру широко раскрытыми глазами. — Фэнтомгёрл, — голос Фэйр прозвучал тихо, почти нежно. — Ответь доктору Стоуну. Пожалуйста. Фэнтомгёрл пошевелилась впервые за долгое время. Она повернула голову — плавно, медленно, как подводное растение, колеблемое течением — и посмотрела на Стоуна. В зелёных глазах её, ровно светящихся, мелькнуло что-то. Не понимание. Не сочувствие. Не узнавание. Но что-то, что заставило Адама вздрогнуть, потому что на одно мгновение ему показалось, что там, за этим светом, кто-то есть. Кто-то, кто слышит. Кто-то, кто понимает. Она открыла рот. Адам не успел закрыть уши. Звук, вырвавшийся из неё, не был голосом. Это было нечто, для чего в человеческом языке не было названия — крик и вой, и гул землетрясения, и треск ломающегося металла, и визг, от которого стекла в пультах лопнули, разлетелись осколками, и стены, казалось, содрогнулись до самого основания. Стоуна отбросило назад, как тряпичную куклу. Его тело взлетело в воздух, ударилось спиной о стену, и сила удара была такой, что на панелях, облицованных сотовым композитом, осталась вмятина. Он прижался к стене, и невидимая волна продолжала давить на него, расплющивая, вдавливая в металл, и его лицо — серое, искажённое — раскрылось в беззвучном крике, которого не было слышно за этим всепроникающим, всеразрушающим звуком. Адам упал на колени, зажимая уши ладонями, но звук проходил сквозь пальцы, сквозь череп, сквозь все барьеры, которые могла выставить человеческая плоть. Кровь потекла из носа — он почувствовал её тёплый, солёный вкус на губах. В ушах звенело, и сквозь этот звон он слышал, как бьются стекла, как падают с полок пробирки, как трескаются мониторы, как где-то глубоко, в недрах комплекса, начинают выть сирены, заглушаемые этим страшным, нечеловеческим криком. А потом Стоун затих. Он не упал — его тело осталось прижатым к стене, распятым невидимой силой, и голова его запрокинулась, и глаза, широко открытые, смотрели в потолок, и в них не было жизни. Кровь текла из ушей, из носа, из уголков рта, и она была яркой, алой, живой, но сам он уже был мёртв. Звук оборвался так же внезапно, как и начался. Тишина, наступившая после него, была оглушительной. В этой тишине звенело в ушах, и Адам слышал, как его собственное сердце колотится где-то в горле, и как где-то далеко, очень далеко, продолжают выть сирены, которых, наверное, никто, кроме него, уже не слышал. Фэнтомгёрл закрыла рот. Она стояла — парила — на том же месте, и её лицо не изменилось. Ни тени усилия. Ни тени напряжения. Только те же ровные, светящиеся глаза, только фиолетовые волосы, колышущиеся в невидимом ветре. Из динамиков донёсся голос Фэйр. В нем не было торжества, не было гордости — только лёгкое, почти материнское недовольство. — Фэнтомгёрл, — сказала она, и голос её звучал приглушённо, словно она говорила из-за толстой стены, — я просила ответить доктору Стоуну. А не убивать его Воплем. Она помолчала, и Адам услышал, как она поправляет что-то у себя в комнате управления — шорох, щелчок, вздох. — Обычно её голос гораздо приятнее, — сказала Фэйр, обращаясь теперь ко всем, кто остался в зале. В голосе её появилась та спокойная, лекционная нотка, которая звучала на брифингах, когда она объясняла сложные вещи простыми словами. — Но, когда она вкладывает в него много энергии, звуковая волна становится достаточно мощной, чтобы… — она помолчала, подбирая слово, — чтобы убить. Как вы только что видели. Адам поднял голову. Кровь из носа капала на губы, на подбородок, на китель, и он вытер её тыльной стороной ладони, оставив на лице красную, мокрую полосу. — Фэнтомгёрл, — снова заговорила Фэйр, и в голосе её прозвучало то, что Адам принял бы за смущение, если бы мог поверить, что эта женщина вообще способна на смущение, — в следующий раз предупреждай перед Воплем. Я едва успела отключить микрофон. Ещё немного — и я бы оглохла вместе с ними. Фэнтомгёрл медленно повернула голову. Она смотрела в сторону динамика, из которого доносился голос матери, и на её лице — неподвижном, светящемся — вдруг мелькнуло что-то. Адам не мог бы сказать, что именно. Может быть, узнавание. Может быть, понимание. Может быть, та тень человеческого, которая ещё оставалась в этом существе. Она открыла рот снова, и Адам инстинктивно дёрнулся, зажимая уши, но звука, от которого лопаются стекла и ломаются кости, не последовало. — Хорошо, — сказала она. Голос её был жутким. Не потому, что он был громким или резким — он был тихим, низким, почти шёпотом, но в нем не было ничего человеческого. Он звучал как скрип льда, как шелест песка в пустыне, как звук, который издаёт мир, когда трещит по швам — чужой, неестественный, неправильный. Но он не резал слух. Он не причинял боли. Он просто был — голос существа, которое когда-то было девчонкой, а теперь стало чем-то, для чего у людей нет имени. Одно слово. Одно единственное слово, произнесённое этим голосом, от которого у Адама волосы зашевелились на затылке, потому что в нем было согласие. Обещание. Та покорность, которая бывает у хорошего инструмента, когда мастер делает ему замечание, и инструмент кивает: да, я понял, в следующий раз я сделаю лучше. — Спасибо, Фэнтомгёрл, — сказала Фэйр, и в голосе её прозвучало удовлетворение. Фэнтомгёрл закрыла рот. Её лицо снова стало неподвижной маской, и только зелёные глаза продолжали светиться ровным, немигающим светом. Адам смотрел на тело Стоуна, прижатое к стене, на кровь, стекающую по панелям, на осколки стекла, усеявшие пол, и чувствовал, как внутри него что-то обрывается. Что-то, что держало его на плаву все эти минуты — надежда, может быть, или солдатская привычка не сдаваться до конца, или просто животный страх смерти, который заставляет бороться, даже когда все кончено. Теперь этого не было.***
Филипп Роуз поднялся с пола. Адам не заметил, когда друг опустился на колени. В суматохе, в криках, в крови, залившей пол, он потерял его из виду, и только теперь, когда тела перестали падать, когда тишина опустилась на лабораторию тяжёлым, давящим одеялом, он увидел Филиппа — бледного, с перекошенным лицом, но живого. Пока живого, как и все оставшиеся. Филипп шагнул вперёд, и Адам увидел, как дрожат его руки, как дёргается кадык, когда он сглатывает, как глаза его — серые, усталые, видевшие столько же, сколько видел Адам — смотрят на парящую фигуру с ненавистью. С чистой, холодной ненавистью человека, который потерял все и которому нечего больше терять. — Ты не уйдёшь от ответственности, — сказал Филипп, и голос его, хриплый, сорванный, прозвучал в тишине как выстрел. — Ты понимаешь это, Фэйр? Смерть трех офицеров и двух учёных. Не авария. Не несчастный случай. Убийство. Пять человек. Пять. Он сделал ещё шаг, и Адам увидел, как напряглась спина друга — так же, как напрягалась двадцать лет назад, когда они стояли спиной к спине, и пули свистели над головами, и он знал, что Филипп не отступит. Никогда. — Ты не сможешь это спрятать. Не сможешь замести следы. Выход из лаборатории один — эти ворота. И они перекрыты снаружи. Твои люди, твоя охрана — они видели, кто вошёл. Кто остался внутри. И когда они откроют эти ворота и увидят… — он обвёл рукой залитый кровью пол, тела, осколки стекла, — увидят это, они будут знать. Они будут знать, кто здесь был. Кто остался в живых. Ты. И твоя дочь. Он перевёл дыхание, и Адам увидел, как на его лице, бледном, измождённом, проступает что-то, похожее на надежду. Надежда, которую Адам чувствовал в себе минуту назад и которая теперь казалась ему насмешкой. — Две выжившие, — сказал Филипп. — Ты и она. Мать и дочь. Единственные, кто вышел из этого ада живыми. Ты думаешь, комиссия не заметит? Не задаст вопросов? Не начнёт копать? У тебя нет выхода, Фэйр. Ты загнала себя в угол. И чем больше ты убиваешь, тем глубже этот угол. Он замолчал. Стоял посреди зала, среди тел и крови, и смотрел на динамик, из которого доносился голос женщины, уничтожившей всех, кого он знал в этом комплексе. И в его позе было что-то от старого, битого зверя, который знает, что клетка захлопнулась, но все равно бьётся о прутья, потому что другого выхода нет. Из динамиков донёсся смех. Тихий, спокойный, почти ласковый. — Филипп, — сказала Фэйр, и в голосе её прозвучало то, что Адам принял бы за сожаление, если бы верил, что эта женщина способна на сожаление. — Филипп, Филипп. Ты всегда был таким… прямолинейным. Таким предсказуемым. Таким военным. Ты видишь мир как систему блокпостов и зон ответственности. Ты думаешь, что если вход один, то и выход один. Если есть свидетели, то есть и показания. Если есть тела, то есть и улики. Она помолчала. — Но ты не знаешь одну маленькую деталь, Филипп. В случившейся здесь катастрофе не будет выживших. Адам почувствовал, как кровь отливает от лица. Он посмотрел на Филиппа — тот стоял, не двигаясь, и только побелевшие костяшки пальцев, сжатых в кулаки, выдавали напряжение. — Не будет выживших, — повторила Фэйр, и в голосе её появилась та спокойная, уверенная нотка, которая бывает у людей, просчитавших все варианты. — Во время демонстрации портала — сегодняшней демонстрации, на которой присутствовали высокопоставленные военные и ведущие учёные проекта — из портала прорвался призрак. Неожиданно высокого порядка. Такого высокого, что мы не смогли его удержать. Она говорила неторопливо, смакуя слова, и в этой неторопливости было что-то жуткое, потому что она рассказывала историю, которую уже придумала, уже утвердила, уже сделала реальностью, не дожидаясь, пока она случится. — Призрак убил всех, — продолжала Фэйр. — Офицеров. Учёных. Всех, кто находился в зале. А его неконтролируемые действия привели к взрыву портала. Температура в эпицентре — несколько тысяч градусов. Все тела превратились в пепел. Все исследования уничтожены. Все записи стёрты. Проект закрыт навсегда. По соображениям безопасности. Она вздохнула — длинно, шумно, с явным удовлетворением. — Выживших нет, Филипп. Совсем. Никто не выйдет из этого зала. Никто не расскажет, что здесь произошло. Никто не задаст вопросов, потому что задавать вопросы будет некому. А те, кто будет расследовать катастрофу, найдут только пепел. Пепел и разрушенную лабораторию. И все. — А ты? — выкрикнул Филипп, и голос его сорвался. — Ты? Твоя дочь? Вы будете там, когда придут следователи? Вы будете лежать среди пепла? — Мы будем очень далеко отсюда, — сказала Фэйр спокойно. — Там, где нас никто не найдёт. Там, где я смогу продолжить исследование Призрачной Зоны. Без военных. Без комитетов. Без инспекций. Без людей, которые смотрят на мою дочь и видят только оружие. Проект закрыт, Филипп. Навсегда. Но моя работа — нет. Она помолчала. — Я могу продолжить её где угодно. У меня есть ресурсы. У меня есть знания. У меня есть Фэнтомгёрл. А у вас — ничего. Только пепел и забвение. Адам смотрел на Филиппа. Друг стоял, опустив руки, и лицо его было серым, как пепел, о котором говорила Фэйр. В его глазах — глазах человека, который прошёл войны, потери, предательства — гасло что-то последнее. Та искра, которая теплилась там ещё минуту назад. Та надежда, которая заставляла его говорить, спорить, бороться. Теперь она погасла. — Адам, — сказал Филипп, не оборачиваясь. Голос его был пустым, бесцветным. — Адам, прости. Я должен был… Я должен был предупредить тебя. Я должен был… — он замолчал, и плечи его опустились. — Я должен был что-то сделать. — Ты ничего не мог сделать, — ответил Адам, и голос его прозвучал так же пусто, так же бесцветно. — Никто из нас не мог. Филипп кивнул. Один раз. Коротко, отрывисто, как на плацу, когда принимаешь приказ, который нельзя оспорить. — Знаю, — сказал он. — Знаю. Он поднял голову и посмотрел на парящую фигуру. На Фэнтомгёрл. На существо с фиолетовыми волосами и зелёными глазами, которое парило в воздухе, не касаясь пола, и ждало. — Ну давай, — сказал он тихо. — Давай, девочка. Делай то, что тебе приказала твоя сука-мамаша. Фэнтомгёрл пошевелилась. Осколки стекла, устилавшие пол, задвигались. Адам услышал этот звук — тихий, звенящий, похожий на ледяной дождь, барабанящий по жестяной крыше. Тысячи осколков, от мелкой стеклянной пыли до длинных, острых обломков, одним из которых доктор Флор перерезала себе горло, зашевелились, поползли, потекли по металлической решётке, собираясь в единое целое. Они стекались к Фэнтомгёрл. К её ногам, парящим в сантиметрах от пола. Они поднимались в воздух, кружились, сливались в единый поток — сверкающий, переливающийся, смертоносный. И в центре этого потока, в его эпицентре, стояла она — черная фигура с фиолетовыми волосами, поднявшая руку, растопырившая пальцы, и в её ладони собирался ураган из стекла, который вращался, гудел, набирал скорость. Филипп не двинулся. Он стоял, глядя на этот смертоносный вихрь, и на его лице не было страха. Только усталость. Только то спокойствие, которое приходит к человеку, когда он понимает, что все кончено, и единственное, что осталось — это встретить конец достойно. — Филипп! — крикнул Адам, рванулся вперёд, но ноги не слушались, скользили в крови, и он упал на колени, протягивая руки к другу, которого не мог спасти. Фэнтомгёрл ударила. Поток осколков вырвался из её руки — не разлетелся в стороны, не рассеялся по залу. Он ударил в Филиппа одной сплошной, сфокусированной струёй, узкой, как луч лазера, и быстрой, как выстрел. Адам не успел закричать. Он видел, как первый осколок — длинный, острый, с неровным краем — вошёл в грудь Филиппа, чуть ниже ключицы, и прошёл насквозь, выйдя из спины вместе с облачком крови. Второй — в живот. Третий — в плечо. Четвёртый, пятый, десятый — они вонзались в тело друга с такой скоростью, что Адам не мог уследить за ними, видел только, как китель Филиппа темнеет, разрывается, как из него бьют тонкие струйки крови, как тело дёргается, сотрясаемое ударами, которых не видно. Это заняло секунду. Одна секунда — и поток осколков прошёл сквозь Филиппа, оставив после себя то, что Адам отказывался узнавать. Филипп стоял. Ещё секунду он стоял — силуэт, контур человека, который был его другом двадцать лет, с которым он делил хлеб и воду, с которым смотрел смерти в лицо и всегда отворачивался. Стоял, и сквозь него был виден свет — зелёный свет Фэнтомгёрл и установки, белый свет лабораторных ламп. Стоял, потому что мышцы ещё держали, потому что кости ещё не подвели, потому что организм не понимал, что он уже мёртв. А потом тело рухнуло. Оно упало не как прежние — тяжело, глухо, с мокрым звуком. Оно рассыпалось. Адам видел, как пальцы — то, что осталось от пальцев — разжимаются, как руки, изрезанные до кости, отделяются от туловища, как грудная клетка, лишённая мышц и кожи, проваливается внутрь, и ребра — белые, чистые, ничем не прикрытые — ломаются под тяжестью собственного веса. Филипп Роуз умер за секунду. Но Адам видел эту секунду целиком, от начала до конца, и она будет сниться ему каждую ночь до конца его жизни, если эта жизнь вообще продлится дольше, чем сегодняшний вечер. Кровь хлынула на пол, смешиваясь с кровью тех, кто упал раньше. Но её было больше — гораздо больше, чем прежде, потому что тело Филиппа, изрезанное в клочья, источило её всю, до последней капли, и теперь она заливала металлическую решётку, стекала вниз, в темноту под полом, и там, в глубине, что-то зашипело, заискрило, задымилось — электрика, замкнутая кровью. Адам смотрел на то, что осталось от его друга, и не мог дышать. Воздух застыл в лёгких, превратился в лёд, и он сидел на коленях в луже крови, глядя на белые ребра, торчащие из красного месива, и на череп, который смотрел на него пустыми глазницами, и на зубы, оскалившиеся в последней, вечной усмешке. Из динамиков донёсся голос Фэйр. Тихий, спокойный, почти будничный. — Поток стекла? — сказала она. — Раньше ты этого не делала. Хотя, должна признать, креативно. Фэнтомгёрл опустила руку. Осколки, кружившиеся вокруг неё, упали на пол, звякнув в последний раз, и затихли. Она стояла — парила — над телом Филиппа, и её лицо не изменилось. Ни тени эмоции. Ни тени сожаления. Только ровный, немигающий свет зелёных глаз, который теперь казался Адаму самым страшным, что он видел в своей жизни. Адам смотрел в эти глаза и понимал, что они — последнее, что он увидит в этой жизни. Зелёный свет. Пустота. И девочка, которая слишком мертва, чтобы понимать боль живых.***
Профессор Йен Сид не выдержал. Это случилось не вдруг — напряжение нарастало в нем все эти минуты, с того момента, как захлопнулись ворота, и Адам видел, как старый учёный сжимается, как уходит в себя, как борется с тем, что его рациональный, скептический ум отказывается принимать. Но теперь, когда тело Филиппа — то, что от него осталось — перестало дёргаться и затихло в луже крови, плотина прорвалась. — Я знал! — закричал Сид, и голос его, сорванный, истеричный, разнёсся по залу, отражаясь от голых стен, от разбитых пультов, от тел, устилавших пол. — Я знал, что ты чокнутая! Чокнутая с самого начала, с первых твоих статей, с первых твоих докладов, с первого раза, когда ты открыла рот и заговорила о своих экто-сущностях! Он вскочил на ноги — Адам не понял, откуда у него взялись силы — и его твидовый пиджак, испачканный кровью, перекосился на плечах, и седые волосы стояли дыбом, и глаза, водянисто-голубые, окружённые паутиной морщин, горели безумным, лихорадочным огнём. — Я думал, ты лжеучёная! — кричал Сид, и в голосе его звенела та истерическая нотка, которую Адам слышал только у людей, стоящих на краю. — Я думал, ты фанатичка, которая выбила себе гранты на пустом месте! Я думал, ты просто… просто сумасшедшая, которая верит в свои галлюцинации и тащит государственные деньги в мусорную корзину! Он шагнул вперёд, и Адам увидел, как трясутся его руки, как дёргаются пальцы, как лицо покрывается красными пятнами. — Но теперь я понял! — завопил Сид, и в голосе его прорвалось что-то такое, от чего Адаму стало дурно, потому что это был голос человека, который смотрит в бездну и видит там своё отражение. — Ты не лжеучёная! Ты маньячка! Ты — чудовище! Ты сделала из собственной дочери оружие массового уничтожения! Ты превратила ребёнка в… в это! В монстра! В убийцу! В машину для убийств! Он указал дрожащим пальцем на парящую фигуру, и в этом жесте было столько ненависти, столько отвращения, столько ужаса, что Адам невольно отшатнулся. — Посмотри на неё! — кричал Сид. — Посмотри, что ты сделала! Это не твоя дочь! Это монстр! Монстр, который убил шесть человек! Который разрезал их на куски! Который превратил их в… в… Он запнулся, захлебнулся собственным криком, и из горла его вырвался звук, похожий на рыдание. — Ты заслуживаешь смерти, — сказал он, и голос его вдруг стал тихим, спокойным, страшным своей спокойностью. — Ты и твоя… твоя тварь. Вы обе заслуживаете смерти. И я жалею, что не доживу до того дня, когда вас настигнет то, что вы заслужили. Но оно настигнет. Обязательно настигнет. Потому что такие, как вы, не уходят от ответа. Никогда. Никогда! Он замолчал. Стоял посреди зала, тяжело дыша, и слезы текли по его щекам, и он не вытирал их, и они падали на его твидовый пиджак, на окровавленный пол, смешиваясь с кровью, которой было так много, что она уже не уходила в решётку, а стояла лужами, отражая зелёный свет установки. Из динамиков молчали. Фэйр не отвечала. Она слушала — Адам знал это, чувствовал — слушала, и, наверное, улыбалась, потому что в этом крике, в этой истерике, в этом последнем, отчаянном бунте старого учёного было все, что она хотела услышать. Подтверждение. Признание. И слезы. — Профессор Сид, — сказала она наконец, и голос её был спокоен, ровен, как в тот день, когда они спорили на конференции много лет назад, и она знала, что права, а он — нет. — Вы всегда были так красноречивы, когда злились. Сид дёрнулся, как от удара. — Заткнись, — прошептал он. — Заткнись, чокнутая сука. — Но вы ошибаетесь в одном, — продолжала Фэйр, не обращая внимания на его слова. — Мэл — не оружие. Она — человек. Или была им. И стала тем, кем стала, не по своей воле. А по моей. И по вашей. По воле всех вас, кто требовал результатов. Кто давил. Кто спешил. Кто смотрел на мою работу и видел только способ убивать. Она вздохнула. — Но вы не поймёте. Вы никогда не понимали. Сид стоял, глядя в потолок, на динамик, из которого лился этот спокойный, убийственно спокойный голос, и на его лице, мокром от слез, было написано то, что Адам не мог разобрать. Ненависть? Отчаяние? Или то странное, нечеловеческое облегчение, которое приходит к человеку, когда он понимает, что все кончено и бояться больше нечего? Фэнтомгёрл подняла руку. Адам видел это движение уже столько раз, что оно стало для него символом смерти — рука в черной перчатке поднимается на уровень груди, пальцы чуть согнуты, и в них вспыхивает свет. Между её пальцами, в том пространстве, которое должно было быть заполнено плотью и кровью, начала собираться сфера. Она росла медленно, пульсируя, переливаясь, и в ней, в этом зелёном, ярком, почти живом свете, было что-то от того свечения, которое Адам видел в глазах Фэнтомгёрл — ровное, немигающее, чужое. Сфера росла, набирала плотность, и воздух вокруг неё начинал дрожать, искажаться, как над раскалённым асфальтом. Из динамиков донёсся голос Фэйр — спокойный, лекционный, как всегда. — Экто-сущности высшего порядка, — сказала она, — способны не только воздействовать на материю и проникать в тела. Они способны концентрировать экто-энергию самостоятельно. Придавать ей форму. Управлять ею. Использовать как… Она помолчала, подбирая слово. — Как инструмент, — закончила она. — Или как оружие. В зависимости от того, что требуется. Сфера в руке Фэнтомгёрл достигла размеров теннисного мяча. Она вращалась, переливалась, и в её глубине, в самой сердцевине, Адам видел что-то, от чего его сердце пропустило удар. Там, в центре сферы, было не просто свечение. Там была тьма. Тьма, которая была в глазах Фэнтомгёрл, когда она смотрела на них — пустота, в которой не осталось ничего человеческого. — Фэнтомгёрл, — сказала Фэйр тихо. — Профессор Сид всегда хотел увидеть доказательства. Покажи ему. Сид смотрел на сферу, и на его лице не было страха. Только та странная, обречённая усмешка, которая бывает у людей, которые всю жизнь искали правду и нашли её в последнюю секунду перед смертью. — Ну давай, — сказал он, и голос его был спокоен, почти вежлив. — Давай, девочка. Покажи мне, на что ты способна. Фэнтомгёрл ждала. Сфера пульсировала в её руке, и зелёный свет падал на её лицо, на фиолетовые волосы, на черный костюм, и она стояла — парила — неподвижно, глядя на профессора, и в её глазах не было ничего. Она ждала, когда мать договорит. И когда Фэйр замолчала, когда последнее слово повисло в воздухе, Фэнтомгёрл вытянула руку. Сфера в её ладони дёрнулась, и Адам увидел, как она перетекает, как меняет форму, как из круглой, правильной, почти идеальной сферы превращается во что-то длинное, тонкое, острое. Клинок. Зелёный, светящийся клинок, выросший из ладони Фэнтомгёрл, и его лезвие, острое, как бритва, испускало свет. Перебивающий лабораторные лампы и свечение установки и заливающий лицо профессора Сида, белое, спокойное, с глазами, которые смотрели на смерть с тем же выражением, с которым он смотрел на сложную формулу — изучающе, пристально, с той холодной отстранённостью, которая была его натурой. Фэнтомгёрл сделала движение. Одно. Два. Три. Легких, почти небрежных взмаха — как если бы она резала бумагу, а не человеческое тело. Клинок прошёл сквозь профессора Сида так же легко, как проходила самодельная дубинка сквозь её саму. Но сейчас эффект был другим, и Адам увидел, как тело учёного распадается на части — плечо отделяется от туловища, рука падает на пол с глухим, влажным звуком, голова склоняется набок, держась на тонкой полоске кожи, и кровь — снова кровь — хлещет из рассечённых артерий, заливая пол, заливая останки тех, кто упал раньше, заливая сапоги Адама, которые уже были красными от щиколоток до колен. Сид не закричал. Он даже не охнул. Он просто стоял одну долю секунды, глядя на то, как его тело распадается на куски, и в его глазах, широко открытых, Адам увидел не боль, не ужас, не страх. Только удивление. Чистое, детское удивление человека, который всю жизнь отрицал чудо и встретил его лицом к лицу в последнюю секунду своей жизни. А потом его останки рухнули на пол, и голова откатилась в сторону, ударившись о ножку пульта, и замерла, глядя в потолок невидящими глазами, и кровь из перерезанной шеи залила металлическую решётку, стекая вниз, в темноту, где уже что-то шипело и искрило, замыкая цепи, которые не были рассчитаны на такой поток. Фэнтомгёрл опустила руку. Клинок в её ладони снова стал сферой — зелёной, пульсирующей, живой — и она смотрела на то, что осталось от профессора Сида, с тем же выражением, с которым смотрела на всех остальных. Без эмоций. Без сожаления. Без радости. Но она не закончила. Сфера в её руке снова изменилась — стала больше, ярче, плотнее, и Адам почувствовал, как воздух в зале наэлектризовывается, как волосы на его голове встают дыбом, как кожа покрывается мурашками, потому что энергия, которую она держала в своей ладони, была такой плотной, такой мощной, что казалось, сейчас она разорвёт пространство, уничтожит все вокруг, испепелит сам воздух. Фэнтомгёрл направила сферу на то, что осталось от Сида. На обрубок туловища, на отдельно лежащие руки, на голову, закатившуюся под пульт. Из сферы вырвался луч — не широкий, не размытый, а узкий, сфокусированный, идеально ровный, и он ударил в останки профессора, и Адам увидел, как плоть начинает тлеть, чернеть, рассыпаться. Это заняло секунды. Пять. Может быть, десять. Зелёный луч прошёлся по всему, что осталось от Сида, и там, где он проходил, не оставалось ничего — ни кожи, ни мышц, ни костей, ни даже крови, потому что кровь испарялась, превращалась в пар, который поднимался к потолку, закручиваясь спиралями, и пахло от него горелым мясом, палёными волосами и чем-то ещё, чему Адам не знал названия. Когда луч погас, на том месте, где лежал профессор Сид, не было ничего. Ничего. Только пепел. Лёгкий, серый, почти белый пепел, который ветерок из системы вентиляции подхватил и разнёс по залу, смешивая с кровью, с осколками стекла, с тем, что осталось от восьми человек, которые вошли в эту лабораторию несколько часов назад. Фэнтомгёрл опустила руку. Сфера в её ладони сжалась, уменьшилась, погасла, и она стояла — парила — посреди зала, и фиолетовые волосы её колыхались в невидимом ветре, и зелёные глаза светились ровно, спокойно, и на её лице не было ничего. Адам стоял на коленях в луже крови, глядя на пепел, который кружился в воздухе, оседая на его плечи, на его голову, на его руки, сжатые в кулаки. Он был один. Один во всем зале, среди семи тел, которые больше не были телами, среди крови, которая уже начала подсыхать и темнеть, среди осколков стекла и сломанных пультов.***
Адам Бист поднял голову. — Скажи мне, — голос его был хриплым, чужим, но твёрдым. Он заставил себя звучать твёрдо, потому что не хотел, чтобы последнее, что услышат эти женщины, был его страх. — Скажи мне одну вещь. Перед тем как… Он замолчал, сглотнул. Кровь — чужая и собственная — была у него на губах, и вкус её был солёным, металлическим, и он понял, что не помнит вкуса собственной слюны. Сколько прошло времени? Час? Два? Целая жизнь, уместившаяся в несколько десятков минут. — Почему по-разному? — спросил он, и вопрос прозвучал глупо, неуместно, но он хотел знать. Он хотел понять. — Ты убиваешь всех по-разному. Олимпиусу — ножка стула в шею. Чарма задушила. Флор заставила убить себя. Сиворту свернула шею. Стоуна — этим… криком. Филиппа — стеклом. Сида — энергией. — Он перевёл дыхание, чувствуя, как лёгкие горят. — Почему? Не быстрее ли было просто… просто пробить всех обломком стула? Или стеклом? Зачем все эти… сложности? Он не знал, зачем спрашивает. Может быть, потому что хотел услышать голос — любой голос, кроме этого жуткого, нечеловеческого молчания, в котором прошли последние минуты. Может быть, потому что ему нужно было выиграть время — хотя время было единственным, чего у него не осталось. А может быть, потому что в глубине души, в том уголке сознания, который ещё не был выжжен ужасом, он все ещё оставался солдатом. А солдат всегда собирает разведданные. Тишина, наступившая после его слов, была долгой. Адам слышал, как где-то в глубине комплекса продолжают выть сирены — теперь уже далёкие, почти неразличимые. Слышал, как капает вода из разбитой пробирки. Слышал собственное сердце — тяжёлое, медленное, отсчитывающее последние удары. Из динамиков донёсся вздох. Не насмешливый, не торжествующий — просто вздох человека, который собирается объяснить очевидные вещи тому, кто все равно не поймёт. — Генерал, — сказала Фэйр, и в голосе её впервые за весь этот вечер не было ни капли презрения, только усталость, — вы до сих пор не поняли. Вы смотрите на это как военный. Эффективность. Скорость. Минимизация затрат. Но призраки — не солдаты. Они не подчиняются вашей логике. Она помолчала. — Призраки — иррациональные существа, — продолжила она, и голос её стал тише, словно она говорила сама с собой. — Они не выбирают способ убийства исходя из эффективности. Они действуют по своему усмотрению. По своей природе. По той одержимости, которая движет ими. Фэнтомгёрл сама выбирает, в каком порядке и как убить. Каждый раз. Сама. Не я. Адам поднял глаза на парящую фигуру. Фэнтомгёрл стояла неподвижно, сфера в её руке погасла, и только зелёные глаза светились ровно, спокойно, глядя на него с тем же выражением, с которым она смотрела на всех остальных. — Но почему так? — спросил Адам, и голос его дрогнул. — Почему так жестоко? Олимпиус, Чарм, Сиворт… их смерть была быстрой, но не… — он запнулся, подбирая слово, — но не такой. А Флор, Филипп, Сид, Стоун? Они мучились. Флор заставили убить себя. Стоун умер под крик, от которого лопались стекла. Сида разрезали на куски. Филиппа рассекли тысячей стёкол. Почему? Фэйр молчала долго. Так долго, что Адам уже подумал, что она не ответит. — Чем более мучительной смертью умер призрак, — сказала она наконец, и голос её был глухим, как из-под земли, — тем более жестоким он становится после смерти. Это моя гипотеза. Я не проверяла её. У меня не было возможности. Но… — она замолчала на секунду, — но это объясняет многое. Адам почувствовал, как кровь стынет в жилах. — Сто тысяч вольт, — сказал он, и это не было вопросом. — Сто тысяч вольт, — подтвердила Фэйр. — Через тело шестнадцатилетней девочки. Это очень больно, генерал. Я не знаю, как долго это длилось. Доли секунды. Может быть, секунду. Но она чувствовала все. Каждый вольт. Каждый ампер. Каждую миллисекунду того, как её тело горело изнутри, как останавливалось сердце, как умирал мозг. В голосе Фэйр не было жалости. Только факты. Только та страшная, абсолютная правда, которую она приняла для себя полгода назад и с которой жила каждый день. — Она умерла в муках, генерал, — сказала Фэйр. — И она возродилась в муках. И теперь она делает с другими то, что было сделано с ней. Не потому, что я приказываю. Потому что это её природа. Потому что жестокость — это цена, которую она платит за своё существование. Или, может быть, — голос её стал тише, почти неслышным, — это месть. Месть миру, который позволил этому случиться. Адам смотрел на Фэнтомгёрл. На её неподвижное лицо, на ровный свет зелёных глаз, на фиолетовые волосы, колышущиеся в невидимом ветре. И ему показалось, что в этом свете, в этой пустоте, он видит что-то ещё. Боль. Огромную, нечеловеческую боль, которая стала частью её существа, которая впиталась в каждую клетку, в каждый контур, в каждый квант энергии, из которого она теперь состояла. — Ещё вопрос, — сказал он, не отрывая взгляда от парящей фигуры. — Ещё один. Как ты собираешься уйти отсюда? Везде камеры. Ты не сможешь выйти через ворота — они заблокированы. Твои люди снаружи увидят, что ты выходишь. Твоя дочь сможет уйти, но даже её будет видно на камерах. Или… — он запнулся, потому что до него начало доходить, — или ты не собираешься выходить через ворота. Фэнтомгёрл пошевелилась. Её лицо, неподвижное до этого, чуть изменилось — не улыбка, не гримаса, не выражение, которое можно было бы прочитать. Просто тень, пробежавшая по чертам, свет, отразившийся под другим углом. А потом она исчезла. Адам не поверил своим глазам. Она стояла перед ним — черная фигура, фиолетовые волосы, зелёные глаза — и в следующую секунду её не было. Вообще. Ничего. Только воздух, только свет лабораторных ламп, пробивающийся сквозь разбитые пульты, только зелёное свечение установки, пульсирующее в такт чему-то, чего он не слышал. Она вернулась так же внезапно, как исчезла. Материализовалась из пустоты — сначала очертания, потом тени, потом цвета, и вот она снова стоит перед ним, паря в сантиметрах над полом, и на её лице нет ничего, кроме той же ровной, спокойной пустоты. Из динамиков донёсся голос Фэйр. В нем звучала та гордость, которую Адам слышал раньше, но теперь к ней примешивалось что-то ещё. Может быть, усталость. Может быть, облегчение. — Призраки находятся вне материи, генерал, — сказала она. — Пока они этого хотят. Они не имеют массы, не занимают пространства, не отражают свет. Они просто… есть. Или нет. В зависимости от того, что им нужно. Видимость — это часть их воздействия на материальный мир. Они проявляются, когда хотят воздействовать. И исчезают, когда хотят остаться незамеченными. Она сделала паузу. — И они могут распространять это состояние на других, — добавила она, и голос её стал тише, почти шёпотом. — На тех, к кому прикасаются. Сделать их такими же нематериальными. Такими же невидимыми. Такими же неуловимыми. Адам почувствовал, как земля уходит из-под ног. Не в переносном смысле — физически, буквально, потому что все, что он знал о мире, о материи, о законах физики, рушилось в эту секунду под напором простой, страшной логики. — Ты выйдешь сквозь стены, — сказал он, и голос его был пустым, бесцветным. — Ты попросишь её прикоснуться к тебе, и ты выйдешь через стены. А здесь… здесь взорвётся портал. Или что-то ещё. И не останется ничего. Ни тел. Ни улик. Ни свидетелей. — Портал уже нестабилен, — сказала Фэйр спокойно. — Разгерметизация контура, повреждение системы охлаждения… техническая авария, которую никто не сможет предотвратить. После того, как мы уйдём, здесь не останется ничего, кроме кратера и пепла. Проект будет закрыт. Навсегда. Адам закрыл глаза. Он вдруг почувствовал невероятную, всепоглощающую усталость. Усталость человека, который прошёл слишком много войн, видел слишком много смертей, потерял слишком много друзей и наконец понял, что проиграл последнюю битву, даже не успев в неё вступить. — Делай, — сказал он, открывая глаза. — Делай, что должна. Фэнтомгёрл двинулась к нему. Она не плыла, как раньше, не парила — она опустилась на пол. Адам услышал, как подошвы её сапог коснулись металлической решётки — тихий, едва слышный звук, первый звук, который она издала за все время, кроме голоса. Она стояла перед ним, и теперь, когда она опустилась на пол, он увидел, какая она маленькая. Хрупкая. Тонкие руки, острые ключицы, проступающие под черным костюмом, лицо, которое ещё недавно было лицом ребёнка. Она протянула руку. Адам смотрел на эту руку — тонкую, в черной перчатке, с длинными пальцами, которые несколько минут назад держали сферу чистой энергии, которая убивала людей. Она протянула её ему, как протягивают руку помощи. Или как протягивают руку, чтобы нанести последний удар. Он не отшатнулся. Он смотрел ей в глаза — зелёные, светящиеся, пустые — и ждал. Фэнтомгёрл коснулась его плеча. Холод, который он почувствовал, не был похож ни на что, что он испытывал раньше. Это был не холод льда, не холод воды, не холод металла. Это был холод отсутствия. Тот холод, который чувствует тело, когда его часть перестаёт существовать, когда кровь перестаёт течь по венам, когда нервы перестают передавать сигналы. Он шёл от её пальцев, распространялся по плечу, по руке, по груди, по всему телу, и там, где он проходил, Адам переставал чувствовать себя. Свою плоть. Свои кости. Свою кровь. Он стал невесомым. Она потянула его, и он поднялся — не встал, не вскочил, а именно поднялся, как поднимается пушинка, как поднимается дым, как поднимается душа, покидающая тело. Он не чувствовал ног, не чувствовал рук, не чувствовал ничего, кроме этого холода, который был везде и нигде одновременно. Фэнтомгёрл тянула его за собой. Она плыла над залитым кровью полом, и он плыл за ней, невесомый, пустой, не существующий. Она вела его к перилам. К перилам, которые ограждали центральную зону установки от остального зала — металлическая труба, приваренная к стойкам, покрашенная в серый цвет, ничем не примечательная. Она остановилась. Повернулась к нему. Посмотрела в глаза. Ему показалось, или на одно мгновение её глаза — эти жуткие, светящиеся глаза — стали человеческими? Всего на долю секунды, на один удар сердца, на один вдох, который не успел стать выдохом. А потом она толкнула его. Он не почувствовал удара. Он не почувствовал, как перила входят в его тело, потому что он был нематериален, невесом, пуст. Но он видел. Он видел, как труба — серая, металлическая, холодная — проходит сквозь его живот. Как она входит в него спереди, проходит через то место, где должна быть печень, проходит через позвоночник, выходит сзади. Фэнтомгёрл отпустила его. Материальность вернулась с ударом. Боль — страшная, всепоглощающая, невыносимая — обрушилась на него всей своей тяжестью, и он закричал, но крик застрял в горле, потому что лёгкие не могли набрать воздуха, потому что труба, пронзившая его тело, не давала дышать, потому что кровь, хлещущая из раны, заливала рот, нос, глаза, и он не мог понять, где он, кто он, что с ним происходит. Он висел на перилах. Как мешок. Как тряпка. Как тело, которое уже не принадлежит ему. Он смотрел вниз, на пол, залитый кровью, на тела, на осколки стекла, на пепел, кружащийся в воздухе, и понимал, что это конец. Сверху, из динамиков, донёсся голос Фэйр. Спокойный, ровный, почти будничный. — Хорошо, Фэнтомгёрл. А теперь — сожги всё. Все тела. Все следы. От них ничего не должно остаться. Адам слышал эти слова. Они доходили до него сквозь боль, сквозь кровь, сквозь тьму, которая наваливалась на него со всех сторон, застилая глаза, застилая сознание, застилая мир. Он хотел закрыть глаза. Не мог. Он хотел закричать. Не мог.***
Малефисента Фэйр стояла в своей комнате управления, вдохнула глубоко и последний раз оглядела помещение, в котором провела последние шесть месяцев. Стены, увешанные мониторами, пульты с мигающими индикаторами, схемы и графики, начерченные от руки и приколотые к пробковой доске — все это оставалось здесь. Всё, кроме самого важного. Она проверила линию прогресса копирования — завершено — и выдернула внешний диск из разъёма. Последняя копия — единственная запись сегодняшних событий. Диск лёг в кейс — металлический, серый, ничем не примечательный, с герметичным замком и амортизацией внутри, способный выдержать падение с высоты, удар и даже непродолжительное пребывание в воде. Внутри уже лежали другие диски, флешки, распечатки, запечатанные в пластиковые конверты — всё, что она собирала последние полгода. Всё, что нельзя было оставлять. На самом дне, под стопкой бумаг, придавленные сверху запасным жёстким диском, лежали рисунки. Мэл рисовала их в разном возрасте — первые каракули, сделанные пальцем, намазанным в чем-то фиолетовом, потом более осмысленные картинки: дом с окнами, дерево, солнце в углу, человеческая фигура с длинными волосами — явно мама — и рядом маленькая фигурка с хвостиком. Последний рисунок был сделан год назад, уже после того, как Мэл перестала рисовать часто — торопливый набросок на полях лабораторного журнала, который она стащила со стола матери: две фигуры, большая и маленькая, держатся за руки, и над ними что-то, похожее на портал, из которого идёт свет. Малефисента закрыла кейс, проверила замок, надела лямку на плечо. Кейс был тяжёлым, но она привыкла к тяжести — тренировалась носить на себе все, что имело значение. Дверь в главный зал открылась беззвучно, но она не шагнула вперёд. Остановилась на пороге, глядя на то, что осталось от лаборатории, где ещё несколько дней назад кипела жизнь, гудели установки, люди в белых халатах переходили от пульта к пульту с кофе в пластиковых стаканчиках Она не закрывала эту дверь — в ней вообще не было замка. Обречённые на смерть люди даже не подумали прорваться к ней. У них не получилось бы — Фэнтомгёрл была быстрее молнии и могла разорвать танк — но они даже не попытались. Сейчас там была только кровь. Она залила весь пол — не лужами, не ручьями, а сплошным, ровным слоем, который уже начал подсыхать по краям, приобретая темно-бордовый, почти черный оттенок. В центре, под кольцевой конструкцией портала, которая все ещё пульсировала зелёным, кровь была жидкой, блестела, отражала свет. Осколки стекла, обломки стульев, сломанные пульты, раздавленные пробирки — все это было залито, затоплено, погребено под тем, что ещё недавно было жизнью восьми человек. Малефисента смотрела на это спокойно. Она не чувствовала отвращения. Не чувствовала страха. Не чувствовала того, что должна была чувствовать нормальная женщина, глядя на результат убийства. Она лишь остановилась — кровь на одежде вызовет вопросы. Ей нельзя выходить отсюда в том, что может связать её с этим местом. Она шагнула было назад, в комнату управления, и в этот момент рядом с ней материализовалась Фэнтомгёрл. Она возникла из пустоты бесшумно, как и всегда. Парила в сантиметре от пола, и на её черном костюме не было крови. Вообще ничего. Ни пятен, ни пыли, ни следов того, что она только что испепеляла тела, которые лежали на этом полу. Она была чистой, как новая монета, как только что выпавший снег, как существо, которое не принадлежит этому миру и не может быть запятнано им. Малефисента протянула руку. Не глядя, не сомневаясь, как протягивают руку ребёнку, чтобы перевести через дорогу — привычно, буднично, без лишних эмоций. — Пора, — сказала она. Фэнтомгёрл взяла её ладонь. Пальцы в черной перчатке сомкнулись вокруг пальцев матери, и холод, который передался от этого прикосновения, был таким же, как всегда — холод отсутствия, который Малефисента чувствовала каждый раз, когда Фэнтомгёрл касалась её. Холод, от которого немеют кончики пальцев, поднимается к запястью, к локтю, к плечу, распространяется по груди, по позвоночнику, по всему телу. Фэнтомгёрл потянула её за собой, и они полетели. Стена, отделявшая комнату управления от коридора, расступилась перед ними, как туман — серая, бетонная, армированная сталью, она перестала быть преградой, стала просто воспоминанием о преграде. Малефисента видела, как проходят сквозь неё, как бетон обтекает их со всех сторон, как стальная арматура пропускает их сквозь себя, не касаясь, не задерживая, не оставляя следов. Коридор. Ещё один. Гермодверь, которую она заперла час назад с пульта — они прошли сквозь неё, как сквозь стену. Пост охраны — пустой, люди ушли наверх, следуя инструкции по аварийной эвакуации. Толща земли — они ушли под фундамент, под скальные породы, на которых стоял комплекс, и Малефисента видела, как пласты гранита и известняка проходят сквозь неё, как она проходила сквозь них, и в этом движении не было ни сопротивления, ни времени, ни расстояния. Они вышли на поверхности, и она открыла глаза. Лес. Холодный, сырой, осенний лес, в котором ветер гнал по земле сухие листья, и небо было серым, низким, обещающим дождь. Комплекс остался позади — она видела его очертания сквозь деревья, охранные вышки, прожекторы, колючую проволоку — но они были уже далеко, очень далеко, и никто их не видел, не слышал, не знал. Фэнтомгёрл тянула её дальше, сквозь лес, сквозь заросли кустарника, сквозь овраги, которые нужно было обходить, но они не обходили — они проходили сквозь них, сквозь землю, сквозь камни, сквозь воду подземных ручьёв, которые Малефисента чувствовала как холод, более плотный, чем тот, что был вокруг. Море открылось внезапно. Один миг — лес, деревья, серое небо, и следующий — обрыв, скалы, и внизу, метрах в тридцати, вода. Серая, тяжёлая, спокойная, с редкими барашками пены, которые ветер срывал с гребней волн. Пещера была скрыта от глаз. Её вход, узкий, почти незаметный, находился в расщелине скалы, и чтобы попасть внутрь, нужно было либо знать о ней, либо уметь проходить сквозь стены. Фэнтомгёрл умела — она нашла его пару месяцев назад, когда они впервые обсуждали план. Они вошли внутрь, и темнота пещеры обняла их, и только слабый свет, исходящий от Фэнтомгёрл, освещал пространство. Катер был на месте. Небольшой, моторный, с достаточным запасом топлива, чтобы дойти до ближайшего порта, где их никто не ждал и где они могли исчезнуть в толпе. Он был привязан к кольцу, вбитому в скалу — грубому, неровному кольцу, вырезанному из камня не инструментом, а лучом чистой энергии. Фэнтомгёрл сделала это сама. Она приходила сюда, проверяла катер, заправляла его, делала все, что нужно, чтобы в день, когда они уйдут, не было задержек. Малефисента не могла отлучаться так легко. Малефисента опустилась на каменистый пол пещеры. Холод, который держал её все это время, отпустил, когда Фэнтомгёрл разжала пальцы, и материальность вернулась с неприятной, тянущей болью в мышцах, как после долгого пребывания в неудобной позе. — Фэнтомгёрл, — сказала она, и голос её в тишине пещеры прозвучал глухо, отрывисто. — Закончи дело. И возвращайся. Фэнтомгёрл стояла перед ней, паря в нескольких сантиметрах над камнями, и смотрела на мать зелёными глазами, в которых не было ничего — ни вопроса, ни сомнения, ни страха. Только готовность. Она кивнула. Один раз. Коротко, отрывисто, как солдат, получивший приказ. И исчезла. Малефисента осталась одна. В пещере, где пахло морем и сыростью, где вода мерно плескалась о стены, где катер покачивался на волнах. Она открыла кейс, проверила, что замок не повреждён, что все диски на месте, что рисунки Мэл, которые она хранила на работе все эти годы, боясь оставить их дома, где их могли найти — лежат там, где она их положила. Закрыла кейс, убрала его в защищённый от влаги шкаф, который сама же и установила здесь месяц назад, когда поняла, что обратного пути нет. Потом переоделась. Лабораторный халат, водолазка, брюки — все, в чем она была в комплексе, все, что могло хранить на себе частицы крови, пепла, следы того, что произошло там — все это она сложила в герметичный пакет, который тоже убрала в шкаф. На ней теперь были тёплая куртка, непромокаемые штаны, высокие резиновые сапоги — одежда рыбака, туриста, случайного человека, который не имеет никакого отношения к засекреченному научному комплексу в глубине леса. Она вышла из пещеры на узкий карниз, с которого открывался вид на море. Утро было туманным — серым, молочным, плотным, таким, что дальше десяти метров ничего не было видно. Волны разбивались о скалы внизу, и шум их был глухим, успокаивающим. Прогноз, который она смотрела вчера вечером, обещал прояснение не раньше полудня. У них есть время. Несколько часов, чтобы уплыть, пока туман не рассеялся. К тому времени, когда кто-то начнёт искать, они будут далеко. Очень далеко. Там, где их никто не найдёт. Малефисента стояла на краю скалы, смотрела в туман и думала о тех, кто остался в комплексе. Тех, кто был на верхних уровнях, кто не знал, что происходит внизу. Техники, лаборанты, охранники, повара, уборщицы — люди, которые приходили на работу каждый день, пили кофе в столовой, жаловались на зарплату, сплетничали о начальстве, строили планы на выходные. Они выживут. Она специально выбрала только тех, кто знал все или почти все. Только тех, кто мог связать Мэл с проектом, кто мог вспомнить детали, кто мог начать копать. Она обеспечила уничтожение серверов и картотек. Она спланировала все так, чтобы авария — та авария, которая случится через несколько минут, когда Фэнтомгёрл точечно взорвёт контуры — уничтожила все, что могло указать на то, что происходило в стенах лаборатории последние шесть месяцев. Остальные выживут. Они будут напуганы, они будут в шоке, они будут давать показания следователям, которые прилетят из столицы. Но они ничего не смогут сказать. Потому что они не знают. Потому что она не позволила им знать. Потому что, когда она поняла, что может случиться, она сделала все, чтобы ограничить круг посвящённых. Малефисента прикрыла глаза. Ветер трепал её волосы, выбившиеся из-под капюшона куртки, и она не убирала их, не поправляла. Она стояла и слушала, как шумит море, как кричат чайки где-то в тумане, как где-то далеко, за лесом, за холмами, за бетонными стенами, за слоем земли и скал, происходит то, что она задумала. Большая часть персонала выживет. Она повторяла это себе, как молитву, как заклинание, как оправдание, которое она должна была принять, чтобы не сойти с ума. Они выживут. Они не знают. Они не пострадают. Она не смогла решиться убить столько людей. Это был предел. Восемь. Восемь человек, которые знали слишком много, которые видели Мэл, которые могли вспомнить, которые могли начать задавать вопросы, которые могли — пусть случайно, пусть невольно, пусть через годы — привести к ней. Генерал Бист и его офицеры — они видели проект с самого начала, они подписывали бюджеты, они требовали результатов. Доктор Флор — она слишком близко подошла к правде и, если бы Малефисента не остановила её, докопалась бы до сути, нашла бы доказательства и разнесла бы эту историю по всем инстанциям. Доктор Стоун — он был гением, настоящим гением, и, если бы он выжил, он бы восстановил все расчёты, даже без данных, даже без записей, просто по памяти. Профессор Сид — он бы не успокоился, он бы добился расследования, он бы перевернул все вверх дном, только чтобы доказать, что был прав, что Фэйр — шарлатанка, лжеучёная, сумасшедшая. Они должны были умереть. Все, кто мог восстановить проект. Все, кто мог найти Мэл. Все, кто мог превратить её дочь в оружие, в образец, в чертёж для новой армии идеальных солдат. Но остальные — те, кто был на верхних уровнях, кто не имел допуска, кто не знал, чем на самом деле занимается лаборатория — они выживут. Они выбегут на поверхность, когда сработает аварийная сигнализация. Они увидят дым, поднимающийся из шахт. Они будут звонить в пожарную службу, в полицию, в больницу. Они будут плакать, когда узнают, что их коллеги не выбрались. Они будут хоронить пустые гробы. И через год, через два, через десять лет они перестанут вспоминать этот день. Проект будет закрыт. Лаборатория — уничтожена. Имена погибших — высечены на мемориальной доске. И никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не узнает, что Фэнтомгёрл существует. На что Мэл способна. Малефисента открыла глаза. Туман не рассеивался, и это было хорошо. У них есть время. Несколько часов. Может быть, больше. Фэнтомгёрл вернётся, они отвяжут катер, запустят мотор, и море примет их, укроет, унесёт туда, где нет военных, нет комитетов, нет следователей, нет людей, которые смотрят на её дочь и видят только оружие. Она ждала. И в этом ожидании, в этом тумане, в этом шуме моря, она позволила себе то, что не позволяла шесть месяцев — она позволила себе не думать. Не о тех, кто остался лежать в луже крови под зелёным светом портала. Не о тех, кто проснётся завтра и узнает, что их коллеги погибли при взрыве портала. Не о дочери, которая стала тем, кем стала, потому что мать привела её в лабораторию, когда она была ещё в чреве. Она просто стояла и смотрела в туман, и ждала.***
Фэнтомгёрл вернулась беззвучно, как и ушла. Одно мгновение Малефисента стояла одна на скалистом берегу, вглядываясь в молочную пелену тумана, в следующее — черная фигура материализовалась на корме катера, паря в сантиметре над металлическим настилом. Фиолетовые волосы колыхнулись в последний раз и замерли, зелёные глаза смотрели на мать ровно, спокойно, с той пугающей пустотой, которая стала их обычным выражением за последние полгода. — Дело сделано, — сказала Фэнтомгёрл, и голос её — жуткий, нечеловеческий, состоящий из скрипа и шелеста — прозвучал в тишине пещеры как приговор, вынесенный и приведённый в исполнение. Малефисента кивнула. Она не спрашивала, что именно «сделано», не уточняла детали, не просила подтверждения. Ей не нужно было знать. Ей нужно было, чтобы это было сделано. А остальное… остальное она додумает потом. Когда они будут в море. Когда туман скроет берег. Когда дочь будет спать у неё на плече, и можно будет позволить себе думать о том, что произошло в этом зале. — Верни мне Мэл, — сказала она, и голос её был тихим, почти неслышным, но она не нуждалась в громкости. Фэнтомгёрл смотрела на неё секунду, две, три. В зелёных глазах, ровно светящихся, мелькнуло что-то — не понимание, не согласие, не узнавание, а что-то другое, чему Малефисента не могла подобрать названия. Может быть, это была тень человеческого, которая ещё оставалась в этом существе. Может быть, это было прощание. Может быть, это было облегчение. А потом из груди Фэнтомгёрл вспыхнуло кольцо света. Малефисента зажмурилась — не от яркости, она привыкла к этому свету за полгода, а от того, что каждый раз, когда это происходило, она не могла смотреть. Не могла видеть, как её дочь распадается на части, как её тело искажается, перетекает, становится чем-то другим, а потом собирается заново, возвращаясь в ту форму, в которой она родилась и прожила шестнадцать лет. Кольцо раздвоилось. Одно ушло вверх, к голове, другое — вниз, к стопам, и там, где они проходили, черная фигура теряла свою чёткость, расплывалась, превращалась в дым, в свет, в ничто. А потом, на долю секунды, Малефисента увидела их обеих сразу — Фэнтомгёрл и Мэл, наложенных друг на друга, существующих в одном пространстве, в одном времени, в одном теле. Призрак и человек. Одержимость и личность. То, что она создала, и то, кого она родила. Свет погас. Мэл стояла на корме катера, пошатываясь, и её черные волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу, и лицо было белым, как бумага, и глаза — обычные, человеческие, зелёные — смотрели на мать с выражением, которое Малефисента видела только однажды, когда Мэл была маленькой и упала с лестницы, и лежала на бетонном полу, не понимая, что произошло, и смотрела в потолок широко открытыми глазами, и губы её шевелились без звука. На ней была та же одежда, что и утром, когда они вошли в лабораторию — защитный костюм. Малефисента шагнула к ней, протянула пакет — такой же герметичный, как в тот, в который она сложила свою одежду. — Дыши, — сказала она, и голос её был спокойным, ровным, таким, каким она говорила с Мэл, когда та была маленькой и плакала после ночных кошмаров. — Дыши, Мэл. Глубоко. Медленно. Мэл взяла пакет. Пальцы её дрожали, она не могла удержать его, и Малефисента придержала его снизу, помогая разорвать замок, достать чистое белье, куртку, штаны. Но Мэл не двигалась. Она стояла, глядя на свои руки, на тонкие, бледные пальцы, которые только что — несколько минут назад — держали сферу чистой энергии, которая испепеляла тела, и на её лице, белом как полотно, проступало что-то, что Малефисента пыталась не замечать последние полгода. Осознание. — Мама, — сказала Мэл, и голос её был тонким, детским, чужим после того голоса, которым говорила Фэнтомгёрл. — Мама, я… Её вырвало. Это случилось внезапно — она согнулась пополам, схватившись за борт катера, и из неё вышло то, чего не могло быть в пустом желудке, потому что они не ели с утра. Желчь, слизь, прозрачная жидкость, в которой не было ничего, кроме того, что организм отторгал, не в силах переварить. Мэл рвало долго, судорожно, с такими звуками, от которых у Малефисенты сжималось сердце, и она стояла рядом, держа дочь за плечи, не давая ей упасть, не давая соскользнуть в воду, которая плескалась внизу. — Я видела, — выдохнула Мэл между спазмами, и голос её был хриплым, сорванным. — Я видела все. Я была там. Я чувствовала, как она… как я… как они… Она не могла говорить. Её снова вырвало, и на этот раз в жидкости показалась кровь — тонкие красные нити, которые Малефисента видела только мельком, прежде чем они растворились в темной воде, плещущейся у борта. — Ш-ш-ш, — Малефисента прижала дочь к себе, чувствуя, как та дрожит — крупно, неостановимо, как в лихорадке, хотя лоб её был ледяным. — Ш-ш-ш, Мэл. Все закончилось. Все уже закончилось. — Она убила их, — прошептала Мэл, и в этом шёпоте было столько ужаса, сколько не было ни в одном крике. — Она убила их всех. А я… я смотрела. Я была там. Я не могла… я хотела остановить, но не могла… она сильнее, она всегда сильнее, когда… Она замолчала, и плечи её затряслись в беззвучных рыданиях, и слезы — первые слезы, которые Малефисента видела на лице дочери за последние полгода — потекли по её щекам, смешиваясь с желчью и кровью, оставляя мокрые дорожки на белой коже. — Я знаю, — сказала Малефисента, и голос её дрогнул впервые за этот день. — Я знаю, Мэл. Ты не виновата. Ты никогда не виновата. Это я. Это все я. Я сделала это с тобой. Я сделала тебя такой. И я сделала то, что она сделала. Не ты. Я. Она говорила, и слова лились сами, без контроля, без фильтра, потому что она больше не могла их сдерживать, не могла быть сильной, не могла быть той, кто держит все под контролем, когда её дочь стоит на коленях на корме катера, выворачивая наизнанку то, что осталось от её человеческой сути. — Но теперь все закончилось, — сказала она, и голос её стал твёрже, потому что она заставляла себя верить в то, что говорила. — Проект закрыт. Данные уничтожены. Никто никогда не узнает, что ты… что ты можешь. Никто не придёт за тобой. Никто не заставит тебя сделать это снова. Мы уходим, Мэл. Мы уходим туда, где нас никто не найдёт. И там… там ты сможешь просто жить. Быть собой. Быть девочкой. Моей девочкой. Мэл подняла голову. Её лицо было мокрым от слез, губы дрожали, глаза — обычные, человеческие, зелёные — смотрели на мать с выражением, которое Малефисента не могла вынести. В них была любовь. И страх. И та бесконечная, всепоглощающая усталость, которая бывает у людей, переживших то, что нельзя пережить, и знающих, что это повторится снова. — Это случится опять, — сказала Мэл тихо, и в голосе её не было вопроса. — Она… она вернётся. Она всегда возвращается. И тогда… тогда я снова увижу… снова почувствую… — Нет, — Малефисента опустилась на колени рядом с дочерью, взяла её лицо в ладони, заставила смотреть на себя. — Нет, Мэл. Послушай меня. Мы уходим. Мы будем далеко. Там не будет лабораторий, не будет порталов, не будет излучения. Там не будет ничего, что могло бы… что могло бы вызвать её. Мы начнём новую жизнь. Там, где ты сможешь быть просто человеком. Мэл смотрела на неё долго, очень долго. В её глазах, покрасневших, воспалённых, мелькнуло что-то — надежда, может быть, или сомнение, или то и другое вместе, смешанное с таким количеством боли, что Малефисента не могла их различить. — Обещаешь? — спросила Мэл, и голос её был тихим, детским, как в те времена, когда она была маленькой и просила маму почитать ей перед сном, зная, что мама всегда сдержит слово. — Обещаю, — сказала Малефисента. Она помогла дочери подняться, провела её по шаткому настилу катера к скамье, укрыла курткой, которую достала из пакета. Мэл была лёгкой — слишком лёгкой, даже для своего возраста, и Малефисента чувствовала под пальцами кости, выступающие слишком близко к коже, и холод, который не проходил, несмотря на то что дочь перестала дрожать. — Поспи, — сказала она, укладывая Мэл на скамью, подкладывая свёрнутый свитер под голову. — Поспи, Мэл. Когда проснёшься, мы будем далеко. В море. Там, где нас никто не найдёт. Мэл кивнула. Глаза её уже закрывались, дыхание становилось глубже, ровнее, и Малефисента видела, как напряжение уходит из её лица, как разглаживаются морщинки, которые не должны были быть на лице шестнадцатилетней девочки, как руки, сжатые в кулаки, расслабляются, пальцы распрямляются. — Ты будешь рядом? — спросила Мэл, уже проваливаясь в сон, и голос её был едва слышен. — Я всегда буду рядом, — ответила Малефисента. Мэл уснула. Быстро, как засыпают дети после долгого, мучительного дня, когда сил не остаётся даже на страхи, даже на кошмары, даже на ту боль, которая живёт в них каждый день. Малефисента сидела рядом, смотрела на лицо дочери — бледное, спокойное, с темными кругами под глазами и тонкими губами, которые что-то шептали во сне — и чувствовала, как внутри неё поднимается что-то, что она подавляла весь этот день. Не страх. Не боль. Не раскаяние. Твёрдость. Она поднялась, отвязала катер от кольца в скале, проверила мотор, запас топлива, компас, карту, упакованную в герметичный чехол. Все было на месте. Все было готово. Она готовила этот день шесть месяцев, и теперь, когда он наступил, всё прошло идеально по плану. Мотор завёлся с пол-оборота, и катер плавно отошёл от скалы, выскользнул из пещеры в туман, который стоял над водой плотной, молочной стеной. Малефисента вела судно медленно, ориентируясь по компасу и по памяти, которую вбила в себя за месяцы тренировок. Она знала этот берег. Знала каждую скалу, каждый подводный камень, каждый опасный риф. Катер шёл ровно, мотор работал тихо, и только вода расступалась перед носом, и туман смыкался за кормой, стирая берег, стирая пещеру, стирая все, что осталось там, на суше. Малефисента не оглядывалась. Она смотрела вперёд, в туман, туда, где было море, и свобода, и жизнь, которую она должна была построить для них обеих, с нуля, из ничего, из пепла, который остался от всего, что она создала за двадцать лет. Она не оглядывалась, но она ждала. И через несколько минут, когда катер отошёл от берега на достаточное расстояние, когда туман стал плотнее, а волны — выше, она услышала это. Толчок. Он пришёл не звуком — он пришёл вибрацией, которую Малефисента почувствовала всем телом, даже сквозь корпус катера, даже сквозь воду, даже сквозь туман, который скрывал от неё все, что происходило на берегу. Глухой, тяжёлый удар, от которого содрогнулось дно, и чайки, кружившие где-то в тумане, взмыли вверх с отчаянными, испуганными криками. А потом в небо ударил столб дыма. Малефисента видела его сквозь туман в зеркало заднего вида — черный, густой, поднимающийся высоко-высоко, к серому небу, и в его основании, там, где был комплекс, где была лаборатория, где были те, кто остался — там полыхало пламя, такое яркое, что даже туман не мог его скрыть. Она смотрела на этот столб, и на лице её не было ничего. Ни торжества. Ни сожаления. Ни радости. Только та тяжёлая, неподъёмная усталость человека, который сделал то, что должен был сделать, и теперь будет нести это с собой до конца жизни. Она знала, что подумают те, кто приедет тушить пожар. Те, кто будет разбирать завалы. Те, кто будет искать тела — и найдёт лишь пепел, смешанный с землёй. Они подумают, что она погибла. Что Мэл погибла. Что все, кто был в лаборатории в момент взрыва, погибли. И они закроют дело. Поставят галочку. Напишут отчёт. И никогда — никогда — не будут искать двух женщин. Потому что никто не ищет мертвецов.