***
Следующие несколько дней были наполнены той особенной лёгкостью, которая бывает только в начале. Чонгук приходил в кофейню каждый вечер, когда посетителей почти не оставалось и Тэхен уже переворачивал табличку на двери с «открыто» на «закрыто». Они садились за столик у окна, и Чонгук пил свой неизменный двойной американо без сахара, а Тэхен, устроившись напротив, потягивал чай с мятой, который заваривал специально для себя. Они говорили обо всём: о музыке, о городе, о том, как странно устроена жизнь и почему самые важные вещи происходят с нами именно тогда, когда мы меньше всего их ждём. Однажды Тэхен, помешивая ложечкой давно остывший чай и глядя на разводы на дне чашки, рассказал, как в детстве боялся темноты и просил мать оставлять дверь приоткрытой. «Мне казалось, что в темноте живут чудовища, — говорил он, и голос его был мягким, задумчивым. — Не те, что под кроватью, а другие. Которые знают все мои страхи и нашёптывают их мне, когда я пытаюсь уснуть». Чонгук, обхватив ладонями тёплую кружку, рассказал, как после смерти родителей не мог спать в полной тишине и включал телевизор просто чтобы слышать человеческие голоса. «Я ставил на таймер, — сказал он, — и засыпал под новости. А потом просыпался в три ночи от того, что телевизор выключился, и тишина была такой громкой, что я не мог дышать». Они смеялись над этими историями, но смех был с горчинкой, потому что за ним стояло слишком много незабытых шрамов. — Ты знаешь, что я никогда не был в Калтон-Хилл? — спросил однажды Тэхен, протирая стол после закрытия. Руки его двигались машинально, привычно, а глаза смотрели куда-то в пространство между кофемашиной и стеной, где не было ничего интересного. — Никогда? — Чонгук даже отставил стакан и уставился на него. — Ты живёшь в Эдинбурге всю жизнь и никогда не поднимался на Калтон-Хилл? Серьёзно? — В детстве, может, и поднимался. Не помню. А потом как-то не складывалось. Работа, дом, работа. Знаешь, у меня диплом художника, а я за последние несколько лет ни разу не брал в руки карандаш и никуда не выезжал дальше этой кофейни. Это как жить в библиотеке и читать только одну полку. Как смотреть на мир через замочную скважину и думать, что ты видишь всё. — Тогда это нужно исправить, — Чонгук поднялся со стула с такой решимостью, что стул отъехал назад и скрипнул по полу. — Прямо сейчас. — Сейчас? Уже поздно, Чон, и завтра на смену, и я вообще-то ещё не убрался... — Завтра будет завтра. А сегодня — Калтон-Хилл. Пошли, Тэ. Обещаю, тебе понравится. А уборка никуда не убежит. Они поднимались по каменным ступеням, старым и выщербленным, кое-где поросшим мхом, который делал их скользкими. Тэхен, запнувшись о край одной из них, схватился за руку Чонгука и уже не отпускал, переплетая их пальцы. Ступени поблёскивали в свете редких фонарей, расставленных вдоль тропы, и где-то внизу шумел ночной город, но здесь, наверху, было тихо. Только ветер гудел в пустых проёмах старых колонн Национального монумента и где-то вдалеке кричала невидимая чайка, у которой тоже, видимо, была бессонница. — Я столько лет жил в этом городе и никогда здесь не был, — прошептал Тэхен, запрокинув голову и разглядывая каменные опоры, которые уходили в небо, как недостроенная мечта. — Как будто всё это время я спал. Или прятался. Или и то, и другое одновременно. — А теперь? — Теперь, кажется, просыпаюсь. И это страшно, потому что когда просыпаешься, ты начинаешь видеть всё, от чего прятался. И хорошо, потому что видишь и то, чего никогда не замечал раньше. Я не знаю, чего больше. Ветер трепал его волосы, они падали на лоб, он смеялся и пытался убрать их рукой, а они снова падали, и в конце концов он просто сдался, позволив им развеваться как угодно. — Замёрз? — спросил Чон, заметив, как Тэхен спрятал подбородок в воротник и поёжился от очередного порыва ветра. — Немного. Я забыл перчатки и шарф. Я вообще всё забываю, что не связано с кофе. Минджон говорит, что однажды я забуду собственную голову на стойке, и ей придётся возвращать её мне в коробке. С бантиком. — Держи, — Чонгук стянул свои перчатки и протянул ему. — У меня руки тёплые, а ты дрожишь как осиновый лист на ветру. — Ты серьёзно? Ты же сам замёрзнешь, и потом будешь ходить с красными руками и обмороженными пальцами. — Не замёрзну. Мне вообще не холодно, когда ты рядом. Это, кажется, какой-то физиологический феномен. — Врёшь, — Тэхен усмехнулся. — Проверь. Тэхен опустил глаза, но Чонгук успел заметить, как дрогнули уголки его губ. Надев перчатки, которые были великоваты и в которых его пальцы тонули в шерсти, он выглядел трогательно, как ребёнок в отцовских вещах, который только что выпросил их на примерку. — Ты постоянно обо мне заботишься, — сказал он, разглядывая свои руки в чужих перчатках и шевеля пальцами. — Почему? — Потому что хочу, — ответил Чонгук просто. — Потому что ты очень важен для меня. Потому что я не могу иначе, даже если бы пытался. Холодный осенний ветер гудел между колоннами, и Тэхен поднял голову. Они стояли близко — ближе, чем нужно для разговора, ближе, чем требовали приличия, ближе, чем позволяла старая привычка держать безопасную дистанцию. Чонгук видел каждую деталь его лица: крошечную родинку над бровью, которую раньше не замечал; то, как ресницы отбрасывают тень на скулы; то, как губы чуть приоткрыты, будто он хотел что-то сказать, но слова застряли где-то на полпути. Подняв руку медленно, словно под водой, давая себе время передумать, а Тэхену — время отстраниться и уйти, Чонгук коснулся кончиками пальцев его виска. Кожа была прохладной от осеннего ветра, но под этой прохладой чувствовалось живое тепло, пульсация крови, биение жизни. Он провёл пальцами ниже, вдоль линии скулы, к подбородку, и Тэхен прикрыл глаза, и ресницы его дрогнули, как крылья бабочки, которая вот-вот взлетит с цветка. — Можно? — спросил Чонгук тихо, почти шёпотом, как спрашивают о чём-то очень важном. — Можно, — выдохнул Тэхен. — Давно можно. Я ждал. Может, с того самого дня, когда ты сказал, что понимаешь про ту дурацкую сломанную кофемашину, которую никто не хочет чинить. Их губы встретились, первое прикосновение было почти невесомым. Чонгук закрыл глаза и позволил себе раствориться. В запахе кофе, который всё ещё держался на коже Тэхена, смешиваясь с чем-то сладким, наверное, ванильным сиропом. В ветре, который путал их волосы и холодил щёки, отчего тепло их губ ощущалось ещё острее. В тишине, которую нарушало только их дыхание — сбивчивое, частое, как после долгого бега. Тэхен ответил не сразу, его руки легли на плечи Чонгука, пальцы сжали ткань куртки. Сначала осторожно, потом крепче, будто он боялся, что всё исчезнет, что это окажется сном, что Чонгук растворится в воздухе, как утренний туман. Перчатки сползли с запястий, прохладные пальцы коснулись шеи Чонгука — сначала робко, у основания затылка, потом смелее, зарываясь в волосы, перебирая пряди. По телу пробежала дрожь, сладкая и острая одновременно, как первый глоток горячего кофе в холодный день. Чонгук углубил поцелуй, всё ещё осторожно, всё ещё спрашивая разрешения каждым движением. Его ладонь легла на щёку парня, большой палец медленно гладил скулу круговыми движениями, как гладят то, что бесконечно дорого. Тэхен чуть приоткрыл губы в ответ, и поцелуй стал глубже, но без спешки, без жадности, с той особенной нежностью, которая бывает только когда двое не берут друг у друга, а дают. Чонгук чувствовал вкус красного вина на его губах — они пили его в кофейне после закрытия, Тэхен достал бутылку, которую держал для особых случаев, и они сидели за столиком, пили из бумажных стаканчиков и смеялись над чем-то неважным. Теперь этот вкус смешивался с солью от ветра, с теплом дыхания, с тем неуловимым, что бывает только у человека, в которого ты влюблён. Тэхен тихо выдохнул в поцелуй, и этот звук отозвался у Чонгука где-то глубоко в груди, разлился теплом по всему телу. Пальцы сжались на его затылке, притягивая ближе, их тела соприкоснулись. Даже сквозь слои одежды Чон чувствовал жар его кожи и биение сердца в унисон с его собственным. Они целовались долго, не считая минут, не думая о том, что ветер усиливается, что где-то вдалеке начинается дождь и первые капли уже падают на каменные ступени. Чонгук отстранялся на секунду — только чтобы взглянуть на Тэхена, на его полузакрытые глаза, на румянец, который разлился по щекам, и снова возвращался, не в силах насытиться. Тэхен отвечал каждый раз с той же нежностью, с той же тихой радостью, которая светилась в его глазах, когда он открывал их на мгновение. Когда они наконец отстранились, то просто стояли, прижавшись лбами друг к другу, и всполошенно дышали. — Я думал, что разучился, — прошептал Тэхен дрожащим голосом, и его дыхание щекотало губы Чонгука. — Думал, что после всего, что было, после всех, кто уходил, я больше не смогу. Что я слишком сломанный для этого. Что меня нельзя хотеть и со мной нельзя быть. А оказалось... — Что? — спросил Чонгук, гладя его по спине и чувствуя, как под ладонью расслабляются напряжённые мышцы. — Что с тобой я могу всё. Даже это. Даже так. Чонгук поцеловал его в висок — почти невесомо, одними губами, просто чтобы почувствовать его снова. — Я тоже так думал. Что разучился, что не умею, что всё, что было во мне живого, умерло вместе с родителями. А потом встретил тебя, и всё встало на свои места. Как будто кто-то включил свет в комнате, где я сидел в темноте и думал, что так и надо. Ветер стихал. Первые капли дождя уже падали на каменные ступени, но им было всё равно. Они стояли на вершине холма, под старыми колоннами, которые видели сотни таких же ночей, и молчали о том, что теперь было между ними. О том, для чего пока не нашлось слов.***
В пятницу Чонгук пригласил Тэхена на ужин к себе. Он потратил полдня на уборку — протёр пыль с книжных полок, которые не трогал, наверное, с прошлой весны, перемыл полы в коридоре и на кухне, сменил постельное бельё просто на всякий случай, потому что мало ли. Приготовил пасту — единственное блюдо, которое у него получалось не хуже, чем в ресторане, и, помешивая соус, думал о том, что впервые за долгое время ему не всё равно, как выглядит его квартира. Зажёг свечи, оставшиеся с прошлого Нового года, и поставил джаз — тот самый, про который Тэхен говорил, что он похож на дождь: непредсказуемый, живой, немного грустный. Тэхен пришёл ровно в семь, с бутылкой красного вина и пледом в синюю клетку, который торчал из его рюкзака ещё в Глазго. — Это тебе, — сказал он, протягивая плед и чуть смущаясь. — Ты говорил, что у тебя вечно холодно, потому что отопление барахлит, а ты сидишь на подоконнике и мёрзнешь. Вот, будешь укрываться, когда меня нет рядом. Или когда я есть. В общем, пользуйся. Чонгук взял плед и провёл ладонью по мягкой шерсти, чувствуя, как внутри разливается тепло. — Спасибо, — сказал он, и голос его прозвучал глуше, чем он хотел. — Это очень важно для меня. Серьёзно. — Я знаю, — Тэхен улыбнулся, снимая пальто и оглядываясь. — Поэтому и принёс. У тебя тут мило. Свечи, джаз. Ты решил меня соблазнить, господин Чон? — Вообще-то да, — Чонгук усмехнулся. — Получается? — Работает. Продолжай. Они ели пасту, пили вино, слушали, как саксофон выводил грустную мелодию где-то на заднем плане. Тэхен, размахивая вилкой и чуть не опрокинув бокал, рассказывал о Гарри — как тот пережил три переезда и один потоп, устроенный соседями сверху, и до сих пор здравствует, хотя Тэхен трижды забывал его полить. «Он простил меня, — говорил Тэхен с серьёзным лицом, но в глазах его плясали смешинки, — потому что кактусы вообще очень понимающие. Они не требуют слов. Они просто колются и ждут. Им бы только воду иногда и немного солнца». Чонгук смеялся так, как не смеялся уже много лет, запрокидывая голову, и в груди у него было тепло от вина, от джаза, от того, что Тэхен сидел напротив, живой и настоящий. А потом тот замолчал. Не сразу. Сначала стал отвечать короче, отводя глаза куда-то в сторону, к окну, где за стеклом начинался ливень. Уставился в пустую тарелку, обхватил себя руками за плечи и замер, глядя в одну точку на стене, где не было ничего, кроме тени от свечи. — Что случилось? — спросил Чонгук, отставляя бокал и подаваясь вперёд. — Ничего. Всё хорошо. — Тэ, посмотри на меня. Пожалуйста. Когда Тэхен поднял глаза, Чонгук увидел в них страх. Не острый, не панический — такой он уже видел на мосту, когда показал дневник. Другой. Глубинный, застарелый, как страх человека, который привык к боли и не знает, что делать со счастьем. — Я не знаю, как это объяснить, — начал он, и голос его звучал глухо, как из-под толщи воды. — Когда всё слишком хорошо, я начинаю ждать, что это закончится. Это сильнее меня, Чон. Сильнее любых разумных мыслей. Я просыпаюсь утром, и первая мысль — не «какой хороший день», а «когда это закончится». Я смотрю на тебя и думаю: «Он ещё здесь, но надолго ли?» Ты говоришь что-то тёплое, а я внутри уже прокручиваю, как ты собираешь вещи и уходишь. Это как защитный механизм, понимаешь? В моей жизни всё хорошее всегда заканчивалось. Генри, Марк, родители — все. И теперь, когда у нас всё так правильно, так хорошо, я не могу расслабиться ни на минуту. Я жду подвоха. Понимаешь? Чон видел, как дрожат губы Тэхена, как пальцы его вцепились в рукава свитера, как он пытается держаться, хотя внутри всё рушится. Когда Тэхен закончил, Чонгук не стал говорить «всё будет хорошо» — он знал, что эти слова сейчас бесполезны, как зонт в ураган. Ему нужно было другое. — Я не уйду, — сказал он, и голос его был ровным, без фальши. — Ты можешь ждать этого, можешь бояться, можешь прокручивать в голове любые сценарии — от «он меня бросит» до «он найдёт кого-то получше». Я всё равно буду здесь. Не потому что я герой и не потому что я лучше твоих бывших. Я сам такой же. Я тоже ждал, что всё сломается, тоже привык к одиночеству и думал, что так безопаснее. Но с тобой я понял: безопасность — это не когда ты один и никто тебя не тронет. Безопасность — это когда ты можешь бояться рядом с кем-то, и тебя за это не осуждают. Когда ты можешь сказать: «Мне страшно», — и тебя не назовут слабым. — Ты правда не уйдёшь? — Правда. Я выбрал тебя. Не маску, не улыбку для клиентов, не твоё дежурное «всё хорошо, проходите, садитесь». Тебя настоящего — с трещинами, со страхами, с истериками, с этим чёртовым дневником, который я знаю наизусть. И я не передумаю. — Почему? — шёпотом спросил Тэхен, и в этом шёпоте была надежда, которую он боялся назвать по имени. — Почему ты так уверен? Чонгук взял его за руку и переплёл их пальцы, чувствуя, как холодные пальцы Тэхена постепенно согреваются в его ладони. — Потому что когда я нашёл твой дневник, я нашёл не просто слова. Не просто страницы с красивым нервным почерком. Я нашёл человека, который чувствует так же, как я. Который выбрал жизнь, когда было проще выбрать другое. Который стоял на набережной, слушал музыку и вдруг понял, что хочет жить. И я подумал: если он смог, то и я смогу. Если он выбрал жизнь, то я выберу его. Тэхен заплакал. Беззвучно, не пряча лица, не вытирая слёз. Они текли по щекам, капали на свитер, на их переплетённые пальцы, на скатерть. Чонгук, поднявшись со стула и обойдя стол, притянул его к себе и обнял, и Тэхен уткнулся лицом в его плечо, прячась от целого мира, или, может быть, от самого себя. От того себя, который всё ещё не верил, что достоин всего этого. — Я так устал бояться, — прошептал он, и голос его дрожал. — Я знаю. Я тоже устал. Но теперь мы вместе, и это уже легче. Не намного, но легче. Правда? Тэхен кивнул, не поднимая головы. — Правда. Они сидели долго, слушая, как дождь барабанит по стеклу и как шипит пластинка, доигравшая до конца и застрявшая в тишине. Потом Тэхен, отстранившись и вытерев слёзы рукавом, посмотрел на Чонгука. Красные глаза, распухший нос, помятый вид — ничто не могло испортить его. Для Чонгука он был самым красивым человеком на свете. — Сделаешь мне кофе? — спросил Тэхен, и голос его звучал уже спокойнее. — Конечно, — Чонгук усмехнулся, радуясь, что напряжение уходит. — Двойной эспрессо? — Господин Чон, Вы помните, — улыбка сама расползлась на его опухшем лице, выдавая улучшающееся настроение. — Но уже слишком поздно, сделай мне просто латте. Хочу оценить твои навыки бариста. Вдруг ты совсем не умеешь, а я с тобой связался. — Так точно, господин главный ценитель кофе. Один латте с сердечком на пенке. Будет исполнено. Тэхен рассмеялся — легко, почти счастливо, и смех этот разлился по квартире, заполняя собой все углы. — Спасибо, Чонгук. Правда. Огромное спасибо. За всё.***
Юнги никогда не ждал звонков. Он вообще мало чего ждал — жизнь отучила его от ожиданий ещё в юности, когда он понял, что рассчитывать можно только на себя, на свои руки, на свою голову, а всё остальное, что приходит, приходит без спроса и уходит так же, не попрощавшись. Поэтому, когда телефон зазвонил поздно вечером и на экране высветилось «Чимин», он не испытал ни удивления, ни надежды. Просто взял трубку, прижав её плечом к уху и продолжая пялиться в монитор, где разноцветные волны мелодии отказывались складываться во что-то осмысленное. — Привет, — сказал Чимин. Голос у него был странный, не весёлый и не грустный, не тот, которым он обычно орал в трубку «Юнги, ты где, мы ждём только тебя». Какой-то решительный. Такой Юнги слышал редко — пожалуй, только в тот день, когда Чимин заявил, что женится на Саре, да и тогда в его голосе было больше бравады, чем настоящей решимости. — Привет. Что-то случилось? — Нет. То есть да. То есть я не знаю. — Чимин замолчал, и Юнги услышал, как он глубоко вдохнул, словно перед прыжком в воду, когда стоишь на краю и считаешь до трёх, но никак не можешь решиться. — Ты можешь приехать? Прямо сейчас? Юнги посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. Он сидел в студии, пытался свести трек, который не давался уже третью неделю, и планировал просидеть так до утра, потому что дедлайн был в понедельник, а трек звучал как каша. Но голос Чимина заставил его отложить наушники. — Куда? — Ко мне. Если тебе не сложно. Я просто... я хочу поговорить. О нас. Юнги ничего не ответил. Просто положил трубку, накинул кожаную куртку, которую носил уже лет пять и которая пахла табаком, студийной пылью и чем-то ещё, и вышел, захватив бумажник и ключи от машины. Через двадцать минут он уже стоял на пороге квартиры Чимина, которая теперь была только его — без вещей Сары, без её духов в прихожей, без фотографий на полках. Чимин открыл дверь и выглядел так, будто не спал несколько ночей: мешки под глазами, волосы взлохмачены, старая университетская футболка, надетая, кажется, наизнанку, потому что швы торчали наружу. — Проходи, — сказал он, отступая вглубь коридора. — Извини за бардак. — Все окей, — ответил Юнги, разуваясь и ставя ботинки на коврик. — Я Юнги. Забыл? — Ты — это другое. Ты вообще не вписываешься ни в какие категории. Ты как винил в эпоху стримингов — все думают, что ты давно не нужен, а ты звучишь лучше всех. Юнги хмыкнул, но ничего не ответил. Они сели на кухне. Чимин, поставив чайник на плиту, тут же о нём забыл и уставился в стол, барабаня пальцами по столешнице. Юнги молчал. Он умел ждать — это было, наверное, единственное качество, которое он в себе ценил по-настоящему. Может, потому что ждал он всю жизнь. — Я много думал, — начал Чимин, не поднимая глаз и продолжая выбивать дробь по столу. — О нас. О том, что ты сказал тогда. О том, что я чувствую. Я запутался, Юнги. Серьёзно. Я только вышел из отношений, которые длились несколько лет, и я даже не знаю, кто я теперь без них. Как будто моя личность состояла из нас двоих, а теперь половина отвалилась, и я не понимаю, что осталось. Я не знаю, готов ли я к чему-то новому. Тем более с мужчиной. Тем более с тобой, который знает меня лучше, чем я сам. Юнги кивнул. Он ожидал этих слов, этого тона, лишённого радужных надежд. Он даже успел подавить горестный смешок, который поднялся было в горле. В конце концов, он знал Чимина много лет. Чимин всегда был осторожен — несмотря на всю свою показную лёгкость, несмотря на шум и смех, которыми он заполнял пространство. Он всегда боялся. Но Чимин продолжил, и Юнги перестал что-либо понимать. — Но когда я ушёл в тот вечер, то почувствовал такую пустоту, какой не чувствовал даже после разговора о разводе. А это, знаешь, о многом говорит, потому что после Сары я думал, что внутри вообще ничего не осталось. Что я выжженный, пустой, как барабан. Но когда вышел за порог твоей квартиры, понял, что осталось. Что там что-то есть. Ты унёс с собой что-то важное, а я даже не знал, что оно у меня есть. Я не знаю, что из этого получится. Не знаю, готов ли я. Но я знаю точно, что хочу попробовать. С тобой. Юнги смотрел на него — на взлохмаченные волосы, на дрожащие пальцы, наконец замершие на столе, на забытый чайник, который так и не закипел, и чувствовал, как внутри медленно, осторожно распускается бутон, который ждал солнца слишком долго. — Я не тороплю, — сказал он. — Я никогда тебя не торопил. Я ждал несколько лет — подожду ещё столько, сколько нужно. Хоть всю жизнь. — А если я не справлюсь? — спросил Чимин, поднимая наконец глаза, в них было столько страха и надежды одновременно, что у Юнги перехватило дыхание. — Тогда мы вместе разберёмся. Если ты захочешь. Чимин встал, подошёл к нему и остановился совсем близко, почти вплотную. Юнги чувствовал запах его тела — природный, чуть сладковатый, который не мог заглушить никакой гель для душа, и слышал его дыхание, всё ещё сбивчивое, неровное. Чимин трепыхался, словно мотылёк в ночи, который летит на свет и боится обжечься. — Можно? — спросил он робко, и голос его дрогнул. — Можно, — ответил Юнги. И Чимин обнял его, уткнувшись лицом в плечо, и Юнги чувствовал, как напряжённые мышцы под его ладонями медленно, постепенно расслабляются, как уходит дрожь, как дыхание становится ровнее. — Спасибо, — прошептал Чимин, и голос его звучал глухо, приглушённый тканью куртки. — За то, что ждал. — Ты стоишь ожидания, — ответил Юнги, гладя его по спине. — Ты стоишь всего этого грёбаного мира, Минни. И даже больше.