Часть 1. Прибытие нежеланной помощи.
1 апреля 2026 г., 08:17
Тишина во дворце «Стеклянные Воды» была особенной — не той пустой, заброшенной тишиной, какая стоит в домах, где давно никто не живет, а той, напряженной и звенящей, какая бывает перед грозой, когда воздух наливается тяжестью, но разряд все никак не приходит. Стены из бледно-голубого известняка, казалось, впитали в себя эту тишину и теперь отдавали ее обратно медленно, по капле, заставляя каждый звук — шорох шелка, скрип половицы, далекий плеск воды в фонтанах — отдаваться в ушах неестественно громко и отчетливо.
Дворец называли «Стеклянные Воды» не только из-за его расположения на границе озера и моря. Главный архитектор, строивший его три поколения назад, задумал само здание, как гимн стихии воды: бесчисленные каналы прорезали внутренние дворы, вода текла под мраморными полами, создавая естественную прохладу, а стены восточного крыла были сложены из особого камня, который в лучах утреннего солнца становился полупрозрачным, словно застывшая волна. Воздух внутри всегда был влажным и прохладным, с едва уловимым привкусом соли и тины, смешанным с тяжелым, сладковатым ароматом лотосов, которые цвели в бесчисленных мраморных чашах, расставленных по всем коридорам.
Раньше здесь было шумно. Очень шумно. Старый господин, отец Иллуги, принадлежал к той породе альф, которые не мыслят жизни без суеты, без громких голосов, без бесконечных приемов и охот, после которых в парадные залы свозили туши оленей и вепрей, а слуги до утра отмывали кровь с мраморных плит. Его запах — тяжелый, дымный, с резкими нотами сандала и подгоревшей смолы — въелся в стены так глубоко, что даже теперь, спустя два года после его смерти, в парадных залах все еще можно было уловить его остаточное присутствие, особенно в жаркие дни, когда солнце прогревало камни.
Мать Иллуги, тихая и болезненная омега, никогда не любила этот шум. Она предпочитала северное крыло, выходящее в тенистый сад, где можно было часами сидеть у окна с вышиванием, не слыша ничего, кроме пения птиц. Когда старый господин умер, она не стала медлить ни дня — собрала свои вещи, забрала личную прислугу и уехала в родовое поместье на севере, где воздух был сухим и холодным, а вокруг на много миль простирались сосновые леса. Она предложила Иллуги ехать с ней, но он отказался. Ему казалось, что если он уедет, то предаст отца, оставит его одного в этих стенах, где его запах медленно выветривался с каждым днем.
За год, прошедший после отъезда матери, дворец опустел еще больше. Слуги разъехались кто куда — старые беты, привыкшие к порядку и дисциплине старого господина, не знали, как обращаться с молодым хозяином, который то запирался в своей библиотеке на неделю, не желая никого видеть, то вдруг начинал метаться по коридорам, отдавая противоречивые приказы и тут же их отменяя. Осталось всего семеро — садовник, кухарка, двое горничных и трое слуг для черной работы, и все они старались попадаться Иллуги на глаза как можно реже, потому что в его присутствии им становилось не по себе.
Не то чтобы он был жесток или груб. Напротив, Иллуги был вежлив до холодности, говорил тихо и размеренно, никогда не повышал голоса. Но в воздухе вокруг него всегда висело что-то тягучее, тревожное, что заставляло бета-слуг инстинктивно опускать глаза и спешить по своим делам. Это было что-то, с чем они не умели обращаться, — его запах. Запах омеги, который год назад, после того как подействовали отцовские лекарства, вдруг проявился в полную силу, накрыв восточное крыло плотным, почти осязаемым облаком.
Иллуги было двадцать три года, когда это случилось. Поздний возраст для омеги, слишком поздний — обычно вторая природа раскрывается между шестнадцатью и девятнадцатью, но его отец был тверд в своем решении. Старый господин хотел видеть в сыне наследника, продолжателя рода, а не чьего-то омегу, и потому с детства пичкал его подавляющими препаратами, настойками и блокаторами, сбивая естественный цикл, отодвигая неизбежное. Иллуги вырос в этом коконе приглушенных запахов, научившись не чувствовать себя, не доверять своим инстинктам, полагаться только на разум и волю.
Лекарства перестали помогать внезапно, без предупреждения. Однажды утром Иллуги проснулся от того, что комната плыла перед глазами, а тело горело таким жаром, какого он не испытывал никогда в жизни. Он сбросил одеяло, потом ночную рубашку, потом, обессиленный, рухнул на прохладный мраморный пол, чувствуя, как по спине течет пот, смешиваясь со слезами, которые он не мог остановить. Трое суток кухарка, единственная женщина-бета в доме, носила ему холодную воду, меняла промокшие простыни и молилась всем богам, чтобы никто из альф не учуял этот крик, этот зов, который рвался из комнаты вместе с запахом чая, молока и ириса.
С тех пор прошло больше года, и Иллуги привык к своему новому состоянию ровно настолько, чтобы не умирать от стыда каждый раз, когда чувствует собственный запах. Но он не привык к одиночеству. Омега, лишенный пары, без постоянного присутствия сильного, устойчивого запаха, который мог бы уравновесить его собственный, постепенно начинал чахнуть. Это было известно всем, это было прописано в медицинских трактатах, но Иллуги отказывался верить. Он был сыном своего отца, он был наследником «Стеклянных Вод», он был господином над семью слугами и двумя сотнями акров земли — он не мог быть просто омегой, который тает, как сахар в воде, только потому, что вокруг нет правильного запаха.
Но он таял. Он чувствовал это каждое утро, когда с трудом поднимался с постели, чувствовал, когда его пальцы дрожали над чайной чашкой, чувствовал, когда долгие часы просиживал в библиотеке, глядя в одну точку, не в силах заставить себя перевернуть страницу. Его запах становился все более резким, в нем появлялись кисловатые, горькие ноты, которых раньше не было. Слуги перешептывались за его спиной. Старый Хенк, управляющий, служивший еще его отцу, начал писать письма — сначала осторожные, потом все более настойчивые — леди Нефер, тетке Иллуги по матери, которая была единственной из родни, кто еще проявлял интерес к судьбе племянника.
Леди Нефер ответила не письмом, а человеком.
Флинс пришел на рассвете. Это был час, когда туман над озером поднимался такой плотной стеной, что дальняя дамба исчезала в молочной белизне, и казалось, что дворец парит над водой, оторванный от земли. Старый Хенк, который спал плохо и вставал рано, заметил фигуру на дамбе еще издали — темный силуэт, медленно приближающийся по узкой каменной полосе, которая едва возвышалась над водой.
Флинс не выглядел человеком, который проделал долгий путь. В его походке не было усталости — каждый шаг был размеренным, точным, словно он не шел по скользким от росы камням, а маршировал по идеально ровному плацу. Он был одет в черный сюртук строгого покроя, плотно застегнутый на все пуговицы, несмотря на влажный утренний воздух. В одной руке он держал потертый кожаный саквояж, в другой — конверт с сургучной печатью, который он поднял на уровень груди, едва Хенк приблизился на расстояние оклика.
— Флинс, — представился он. Голос был низким, спокойным, без той нарочитой раскатистости, которую многие альфы считали обязательной. — По рекомендации леди Нефер. Мне сказали передать это лично управляющему.
Хенк взял конверт дрожащими руками. Он уже знал, что в нем, потому что леди Нефер писала ему заранее, спрашивая, нуждается ли дом в сильной руке, но теперь, глядя на этого человека, он вдруг испугался. Не того испуга, когда сердце ухает в пятки, а того, глубокого, инстинктивного, который заставляет зверя замирать при виде хищника крупнее себя. Хенк был бетой, и запахи альф действовали на него не так сильно, как на омег, но сейчас, когда ветер переменился и дохнул с дамбы, у него перехватило дыхание.
Флинс пах лесом после грозы. Не просто сырой древесиной — озоном, который остается в воздухе после удара молнии, разломанной сосной, из треснувшей коры которой сочится смола, влажным мхом, растущим на поваленных стволах, и холодным металлом, который долго лежал под дождем. Это был тяжелый, плотный запах, который не просил разрешения войти — он входил сам, заполняя собой все пространство, и от него хотелось или бежать без оглядки, или, наоборот, опуститься на колени и склонить голову.
Хенк сделал над собой усилие и выпрямился. Он служил альфам всю жизнь, он знал, как себя вести.
— Я представлю вас господину, — сказал он, пряча конверт в карман и стараясь, чтобы голос не дрожал. — Но предупреждаю сразу: молодой господин очень чувствителен к запахам. Он… он тяжело переносит резкие ароматы, особенно альфийские.
— Мне говорили, — Флинс кивнул с выражением вежливого внимания, которое, казалось, было его естественным состоянием. — Я не доставлю неудобств.
Он остановился на пороге главного входа, поставил саквояж на мраморную ступень и достал из внутреннего кармана сюртука маленький флакон из темного стекла с тусклой серебряной крышкой. Хенк с любопытством наблюдал, как Флинс отвинтил крышку, нанес одну каплю прозрачной жидкости на запястье, растер легкими круговыми движениями, а затем провел запястьем по шее, по вороту рубашки, по внутренней стороне локтей. Запах грозы и сосны сразу изменился — не исчез, нет, он стал глубже, спрятался куда-то внутрь, под слои нейтральной, почти неощутимой базы, превратившись из громкого заявления в тихую, но неотступную угрозу.
— Блокатор собственного приготовления, — пояснил Флинс, заметив взгляд Хенка. — Не заглушает полностью, но смягчает резкость. Омеги обычно реагируют спокойнее, когда альфийский запах не бьет в нос с порога.
Хенк хотел сказать что-то еще, но слова застряли в горле. В этом человеке было что-то unsettling — не только его запах, не только его спокойная, несгибаемая манера держаться, но и эта продуманная, почти пугающая внимательность к деталям. Он знал, куда идет. Он знал, с кем придется иметь дело. И он подготовился заранее. Такой человек не приходит работать простым дворецким в захолустный дворец, где от былой роскоши остались только стены да горстка слуг.
Но Хенк был достаточно стар и достаточно умен, чтобы не задавать лишних вопросов. Он просто кивнул, повернулся и повел Флинса в дом, по длинным коридорам, мимо спящих фонтанов, к восточному крылу, где в башне над озером дожидался своего часа молодой господин Иллуги.
Малая гостиная, куда Иллуги спустился ровно через час после того, как ему доложили о прибытии нового слуги, была его любимой комнатой во всем дворце. Она была небольшой, почти уютной по сравнению с грандиозными парадными залами, с низким потолком, расписанным сценами охоты, которые в полумраке казались скорее смутными тенями, чем четкими изображениями. Три высоких окна выходили на озеро, и сейчас, в утреннем свете, вода за ними казалась расплавленным серебром, слепящим и текучим. Мебель здесь была старой, но удобной — диваны с мягкими подлокотниками, на которых можно было свернуться клубком, низкие столики из потемневшего дерева, книжные шкафы, до потолка заставленные томами в кожаных переплетах, которые никто не открывал уже много лет.
Иллуги вошел в гостиную так, как входил во все комнаты в последнее время — неслышно, плавно, словно стараясь занимать собой как можно меньше пространства. Он был одет в свободный халат цвета морской волны, сшитый из тончайшего шелка, который струился при каждом движении, делая его фигуру еще более хрупкой, почти бесплотной. Серебристые волосы, такие светлые, что в определенном освещении казались седыми, были собраны в небрежный узел на затылке, но несколько прядей выбились и падали на лицо, обрамляя его с обеих сторон. Кожа у него была бледной, почти прозрачной — не той здоровой бледностью, которая бывает у людей, редко выходящих на солнце, а той, болезненной, под которой проступает синева вен, как на мраморной статуе, которую слишком долго держали в сыром подвале.
Пальцы его были унизаны кольцами — тонкими, старинными, с мелкими камнями, которые поблескивали при каждом нервном движении. Он постоянно перебирал их, крутил то одно, то другое, и этот маленький, почти незаметный жест выдавал его напряжение лучше любых слов.
Он остановился на пороге, едва переступив через высокий порог, и замер.
Комната, которую он знал до последней щербинки на паркете, вдруг стала чужой. Воздух в ней был другим — не тем влажным, прохладным, пропитанным лотосами и собственной горьковатой сладостью, к которой он привык за год. В нем появилось что-то новое, тяжелое, давящее, что заставило инстинкты, которые Иллуги так старательно усыплял шелковыми халатами и успокоительными чаями, разом проснуться и взвыть.
Он почувствовал запах еще до того, как увидел человека. Озон. Сосновая смола. Влажная земля. И что-то холодное, металлическое, что царапало горло изнутри, заставляя дышать чаще, быстрее, хотя разум отчаянно кричал: не показывай, не выдавай, ты господин в этом доме, ты не должен.
Человек стоял у окна. Он был высок — выше отца, выше любого из тех альф, которых Иллуги помнил по детским приемам. Широкие плечи обтягивал черный сюртук, идеально сидящий, без единой складки. Руки были сложены за спиной, голова чуть наклонена, поза — безупречно почтительная, но в этой почтительности сквозило что-то такое, от чего Иллуги захотелось сделать шаг назад, спрятаться за дверным косяком, позвать кого-нибудь, хотя звать было некого.
— Кто… — начал он, и тут же проклял свой голос, который предательски сорвался, стал выше, тоньше, почти детским. Он стиснул край двери так сильно, что костяшки побелели. — Хенк предупредил бы, что вы… что вы…
— Альфа, — спокойно закончил за него человек.
Он не двинулся с места. Даже не повернулся к Иллуги в полный оборот, только чуть склонил голову, обнажая шею — жест подчинения, признания чужого статуса, но в том, как он это сделал, не было и тени страха. Это было скорее формальностью, данью правилам, которые он соблюдал, потому что они были удобны, а не потому, что чувствовал себя ниже.
Иллуги вцепился в косяк и понял, что не может войти. Его тело отказывалось пересекать эту невидимую черту, за которой запах альфы становился сильнее, плотнее, почти осязаемым. В горле пересохло, затылок покрылся мурашками, и где-то глубоко внутри, в том самом месте, о котором он отказывался думать, что-то дрогнуло, перевернулось, потянулось.
— Я Флинс, господин, — сказал альфа, и голос его был низким, спокойным, без той нарочитой напористости, которую Иллуги ожидал услышать. — Ваш новый дворецкий. Моя задача — следить за порядком в доме и за вашим благополучием. Обещаю, я не доставлю вам неудобств.
— Не доставите неудобств? — Иллуги рассмеялся, и в смехе этом было что-то истеричное, почти болезненное. Он чувствовал, как его собственный запах меняется, как горький чай становится более терпким, как молоко скисает, как лепестки ириса сжимаются, выпуская резкую, тревожную горечь. Он не мог это контролировать — никогда не мог, с того самого дня, когда лекарства перестали действовать, — и это сводило его с ума. — Вы… вы чувствуете, как пахнет здесь? Я пахну. Вы пахнете. Это… это неприемлемо.
Он хотел, чтобы это прозвучало твердо, властно, как говорил его отец, когда отдавал распоряжения. Но вышло жалко, почти умоляюще. Он просил этого незнакомого альфу уйти, не вторгаться в его хрупкий, выстроенный с таким трудом мир, где не было ничьих запахов, кроме его собственного, где он мог делать вид, что все в порядке, что он не тает, не высыхает, не исчезает день за днем.
Флинс не ушел. Он медленно, очень медленно, чтобы не спровоцировать, повернулся к Иллуги лицом, и теперь свет из окна падал на его резкие, четкие черты — высокие скулы, прямой нос, глубоко посаженные серые глаза, в которых не было ни вызова, ни жалости, только спокойное, внимательное наблюдение. Он стоял неподвижно, держа руки за спиной, и казался воплощением дисциплины и сдержанности, но под этой безупречной внешней оболочкой чувствовалась сила — не та, что бьет в глаза, а та, что ждет, терпеливая и несгибаемая.
— Приемлемо, — сказал он, и голос его был так низок, что Иллуги почувствовал вибрацию где-то в груди, хотя они стояли далеко друг от друга. — Ваш отец нанимал только бет и подавленных омег, чтобы не тревожить вашу чувствительность. Это ваша ошибка, господин.
— Моя ошибка? — переспросил Иллуги, и в голосе его прозвучало искреннее недоумение. Никто никогда не говорил ему, что он ошибается. Ему вообще никто ничего не говорил — с тех пор как мать уехала, а отец умер, вокруг была только тишина и шепот слуг за его спиной.
— Омеге, который не нашел пару, опасно жить в окружении, где нет сильного запаха, — Флинс говорил спокойно, размеренно, словно читал лекцию, но в этом тоне не было снисходительности. Только факты, сухие и неоспоримые. — Это как пытаться уснуть в полной тишине. Вы начинаете слышать собственное сердцебиение, каждый шорох, каждое биение пульса в висках — и вы сходите с ума. Вам нужен фоновый шум. Вам нужен чужой запах, чтобы перестать задыхаться в своем.
Иллуги вздрогнул так сильно, что кольца на пальцах звякнули друг о друга. Ему показалось, что этот человек — этот чужой, опасный альфа, который явился неизвестно откуда и уже ведет себя так, будто имеет право говорить ему такие вещи, — видит его насквозь. Видит бессонные ночи, когда он лежал в темноте и прислушивался к тишине, которая давила на уши, заставляя кровь стучать в висках так громко, что хотелось кричать. Видит долгие дни, когда он сидел в библиотеке и не мог сосредоточиться, потому что его собственный запах, который он чувствовал теперь слишком остро, душил его, не давал дышать. Видит утреннюю слабость, дрожь в руках, пустоту в груди, которую он пытался заполнить книгами, чаем, долгими прогулками по пустым коридорам — ничем не мог.
— Я не просил… — начал он, но Флинс его перебил. Это было нагло, недопустимо для слуги, тем более для нового, только что переступившего порог, но Флинс сделал это так плавно, так естественно, что Иллуги не успел возмутиться, только замер с открытым ртом.
— Ваша тетя, леди Мерил, просила, — сказал Флинс, кивнув на столик у двери, где лежал конверт с сургучной печатью. Иллуги только сейчас его заметил. — В письме. Она сказала, что вы таете. Что стены этого дворца давят на вас, и что вам нужен новый воздух.
Слово «таете» ударило больнее, чем любое оскорбление. Иллуги почувствовал, как кровь приливает к лицу, потом отливает, оставляя после себя ледяную пустоту. Тетя Мерил. Она всегда была добра к нему, всегда присылала подарки, писала длинные письма, на которые он отвечал короткими, вежливыми записками, потому что не знал, что сказать. Она видела. Она знала. И она прислала этого человека.
Флинс сделал шаг вперед.
Это был всего один шаг, короткий, осторожный, но для Иллуги он прозвучал как раскат грома. Он отступил на шаг назад — и уперся спиной в дверной косяк. Мрамор был холодным даже через шелк халата, и этот холод немного отрезвил, вернул способность соображать. Но ноги не слушались. Они просто не могли заставить себя шагнуть вперед, в эту комнату, где воздух был пропитан лесом и грозой.
Флинс остановился. Он остановился точно на той невидимой границе, где запах омеги переставал быть просто фоном и начинал влиять на альфийские инстинкты. Иллуги не знал, как он это определил — может быть, по дрожи ноздрей, которая была едва заметна, или по тому, как напряглись мышцы шеи, — но Флинс стоял ровно там, где должен был стоять, и не делал попыток приблизиться.
А потом он сделал нечто такое, от чего у Иллуги окончательно перехватило дыхание.
Флинс опустился на одно колено.
Это было не падение, не неуклюжее преклонение, которое можно было бы принять за неуверенность. Он опустился медленно, плавно, сохраняя спину прямой и голову поднятой ровно настолько, чтобы не выглядеть вызывающе. Сложенные за спиной руки не дрогнули. Сюртук не смялся. И теперь он был ниже Иллуги — альфа, который мог раздавить его одним движением, стоял на коленях у его ног, и в этом было что-то невыносимо интимное, что-то, от чего у Иллуги закружилась голова.
— Я буду служить вам, господин Иллуги, — сказал Флинс, и в его низком голосе появилась вибрация, глубокая, ровная, которая отозвалась где-то в позвоночнике Иллуги, заставив его пальцы разжаться, выпустить дверной косяк. — Я буду держать дом в порядке, убирать с вашего пути тех, кто вам досаждает, и… я не позволю вам раствориться в этой тоске.
Он сказал это так, будто это было самое обычное обещание, которое любой дворецкий дает любому господину. Но Иллуги слышал в этих словах что-то еще — что-то, от чего его собственные феромоны, только что кислые и тревожные, вдруг изменились, стали мягче, в них появились сладковатые, почти медовые ноты, которых не было раньше. Он не мог это контролировать. Он никогда не мог это контролировать.
Иллуги смотрел на темную макушку склоненной головы, на мощную шею, открытую ему в жесте подчинения, и чувствовал, как что-то глубоко внутри него, в самой сердцевине, где пряталась его вторая природа, вздрагивает и переворачивается. Вместо привычной пустоты там загорелась маленькая, но пугающе яркая искра. Там, где месяцами было только холодное, липкое одиночество, вдруг появилось что-то живое, теплое, требующее внимания.
— Встаньте, — выдохнул он, и в голосе его не было твердости — только хриплое, сбивчивое дыхание. — Вы… вы мне еще не служите. Вы на испытательном сроке.
Флинс поднялся. Он поднялся так же плавно, как опустился, — без лишних движений, без попытки сократить дистанцию, без того, чтобы задеть Иллуги плечом или рукой, хотя места в дверном проеме было достаточно. И когда он выпрямился во весь свой рост, оказавшись на голову выше Иллуги, на его губах появилась легкая улыбка — не насмешливая, не снисходительная, а скорее понимающая, как у человека, который только что увидел то, что ожидал увидеть, и не разочаровался.
— Разумеется, господин, — кивнул он, отступая на шаг назад, в гостиную, и в этом движении вдруг проявилась вся его суть: он отступал, потому что так было правильно, потому что господин сказал отступить, но при этом он оставался в комнате, он не уходил, он занимал пространство собой, своим спокойствием, своей неподвижной, терпеливой силой. — Я лишь к вашим услугам.
Иллуги стоял в дверях, чувствуя, как бьется сердце где-то в горле, как дрожат пальцы, как воздух в комнате становится другим — не чужим больше, но еще и не своим, а каким-то третьим, новым, в котором смешались озон и ирис, сосновая смола и горьковатый чай, и эта смесь была странной, непривычной, но в ней, вопреки всему, не было отторжения. Было что-то другое. Что-то, чему он не хотел давать имя.
С этого дня в «Стеклянных Водах» перестало быть тихо.
Не то чтобы Флинс производил много шума — напротив, он двигался бесшумнее любого из бет, которые служили здесь годами. Но его присутствие было слышно. Его запах, даже приглушенный блокатором, чувствовался в коридорах, в гостиных, в библиотеке, куда Иллуги приходил читать и находил чайник с еще горячим чаем и печенье на блюдце, расставленные с аккуратностью, которая граничила с одержимостью. Слуги, которые раньше передвигались по дому как тени, боясь потревожить хозяина, вдруг обрели голоса — они перешептывались, обсуждая нового дворецкого, а потом, осмелев, начинали говорить громче, и в доме снова появились звуки, которых не было годами.
Но главное — изменился сам Иллуги.
Он не мог этого не замечать. Через три дня после появления Флинса он впервые за много месяцев проспал всю ночь без перерыва — не метался в поту, не просыпался от собственного сердцебиения, не лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, пока первые лучи солнца не начинали пробиваться сквозь ставни. Он проснулся от того, что в дверь тихо постучали, и знакомый низкий голос сказал: «Господин, завтрак подан», — и в этом голосе не было ничего особенного, но Иллуги вдруг понял, что улыбается.
На седьмой день он спустился в столовую не в халате, а в нормальной одежде — темно-синем камзоле, который сидел на нем мешковато, потому что он похудел за последние месяцы, но это был первый раз, когда он вообще надел что-то кроме домашнего шелка. Кухарка, подававшая завтрак, едва не выронила поднос от удивления.
На десятый день он впервые вышел в сад. Не на балкон, откуда открывался вид на озеро, а в сам сад, по дорожкам, которые заросли травой, к фонтану, который давно не работал. Флинс появился рядом бесшумно, как всегда, с садовыми ножницами в руках, и сказал: «Если позволите, господин, я приведу здесь все в порядок к концу недели», — и Иллуги кивнул, чувствуя, как солнце греет лицо, а ветер доносит запах озера, смешанный с едва уловимым ароматом озона и сосны.
Он не знал, что это значит. Он не знал, почему этот человек — этот чужой, опасный альфа, который называет себя слугой, но смотрит так, будто видит каждую его мысль, — действует на него именно так. Он боялся думать об этом, боялся дать своим чувствам имя, боялся того, что происходило с его телом, с его запахом, с его снами, которые вдруг стали цветными и тягучими, полными образов, от которых он просыпался в смущении и стыде.
Он знал только одно: впервые за долгое время он не чувствовал себя одиноким. Впервые за долгое время он хотел вставать по утрам. Впервые за долгое время дворец «Стеклянные Воды» перестал быть для него могилой и снова начал становиться домом.
А Флинс, который появлялся всегда вовремя, который знал, когда подать чай, а когда оставить господина одного, который никогда не переступал границ, но никогда не исчезал полностью, — Флинс, должно быть, знал это тоже. Потому что в его серых глазах, когда он смотрел на Иллуги, появлялось что-то, что никак не вязалось с образом безупречного слуги. Что-то темное, глубокое, терпеливое.
Что-то, что ждало.