–
1 апреля 2026 г., 16:51
Шёлковые одежды с когтисто-золотыми драконами скользили меж комнат императорского дворца по холодной, почти замерзшей плитке и осыпались чёрным жемчугом в стыках, едва поспевая за быстрыми шагами Тасянь-цзюня.
Золотые драконы, перебираясь по складкам – играя, цепляя хвостами узоры, – клацали и рычали, когда, смешиваясь с кровавым воском, пламя свечей отскакивало от стен и заглядывало им в глаза, кусало морды – словно насмехаясь и дразня.
Ветер, прячась под потолком, лишь сильнее раззадоривал ожившие тени и злобно колол скулы, шею и руки.
Он забирался в полы одежд и раздувал ткани, путая их меж собой и сбивая неугомонное зверье, но Тасянь-цзюнь быстро пресекал его жалкие попытки, сжигая озорство заклинанием.
Миновав больше сотни порогов и оставив за собой вязкие чернильные следы, Император вошёл в тронный зал. Зал был украшен мрачностью, а по стенам развязлись языки – духов, цветков: они почти засушились и слились с общей картиной, как незаконченное каллиграфическое письмо.
Тасянь-цзюнь, смахнув выбившиеся из-под венца пряди – которые обычно подвязывал разномастными лентами, – забрался на трон и с торжествующим видом поджал подбородок изящными, острыми – точно искрящимися молнией – пальцами.
Он вернулся с тренировочного поля, где недавно хмурились тучи. Вот уже какой день, месяц и год Тасянь-цзюнь всё стремился понять истинную природу гнева небес – по каким таким личным причинам оно всё ещё пыталось гневаться на того, кто стоял выше любого Бога, кто мог одним движением пальцев изрезать всякую карму, кому было доступно первозданное сотворение.
Губы разрезала едкая улыбка. Дворец иссяк на раскрашенные светом дни – в окне вечно красовалось туманное марево, а за ним – словно трепыхающаяся в клетке птица – схоронилось, почти остыв, блеклое солнце.
Каждая колонна, каждый узор и каждая арка томились в скорбной печали вот уже сколько лет – словно застряв в ожидании, когда духота горделивой спеси омоется милостивым дождем, все никак не решающимся снизойти до их отрадной пустоши.
А где-то за пределами – только-только на выходе, не пройти и ста шагов – поселилось проклятье, и в небе – в самых далеких и тучных облаках – дожидались своего часа рокочущие раскаты судьбы.
Гнусная, гнилая шероховатость – она поселилась где-то в районе стрекочущего и швыряющегося ядра, под шрамом, под его уродливой сутью – и смеялась: тихо, мрачно, зловеще. Она насмехалась, довольствуясь своим превосходством, до которого невозможно было дотянуться, которого невозможно было коснуться.
Словно воткнутый нож под ребра: не убрать – болит, а как вытащить – открытая рана, а пуще – смерть.
Тасянь-цзюнь представил, какой головной болью были все ему неугодные – сколько он тратил на них: времени, своей заклинательской мощи, безумия – и скольких из этого они все не стоили и гроша.
Неужели та гордость, что ещё держала внутренний стержень, действительно дороже сломленной жизни? Неужели так яро следовало за неё цепляться, неужели так долго, бессмысленно стоило ему сопротивляться?
В конце концов он подчинит их всех.
Когда в сердце бушевала почти забытая сласть, когда её хватало, Тасянь-цзюнь угрюмо и грозно разворачивал гром, пришивая его искрами к небу и своему плащу.
Он желал его усмирить. Он желал запрячь его в императорскую колесницу, протащить по камням и залить их гневной, кровавой пеной. Он желал рассечь его плоть и поковырять в ней сухой веткой – ещё с угольками, ещё не затлевшей. А после вкусить, испробовать – измарать не только руки, но и рот – злой, колючий – в священном напитке.
Тасянь-цзюнь вздохнул. Вздох этот разрезал гнилую тишину, что впилась мертвой хваткой в стены дворца, и запрыгал эхом по располосованным узорчатым столпам, что устремлялись высоко в обитель богов, но путь им преграждал громоздкий чёрный потолок.
Там же и осел, спрятавшись в балках, тихий гнилой вздох.
Потолочные балки, почуяв наживу, тут же накинулись на попавшую в их ловушку несмышленую жертву, подмяли под себя и, разорвав, сожрали, не думая и жевать, проглотили, а потом облизнулись, как после падальщической трапезы, застыв в ожидании следующего глупца.
Тасянь-цзюнь, хмурясь и щурясь, сжал ладонь на подлокотнике трона, и кожаная перчатка на его пальцах затрещала, дополняя отзвук колеблющейся тишины. Лишь он – увы, почти мертвый, отчаянный – напоминал этим стенам о жизни. В мыслях пронесся вихрь, подняв смуту в страдальческом сердце, и тут же забылся, не сумев отложиться даже хрупким, томным воспоминанием и оставшись лишь послевкусием смрада.
Он подумал, что, наверное, пора навестить заключенных.
Пора _заключить_, поправил себя, чтобы навещать заключенных.
Сквозь дымчатую завесу, окутывавшую территорию, не оставляющую шанса ясному взору, сегодня прорывались хрупкие, такие изломленные лучи, нависая тонкими лозами и прогоняя бесчинствующих призраков.
По дорожке из сорванных лепестков и пожухлых, моментами сгнивших листьев, перемешанных с затвердевшей землей, Тасянь-цзюнь урвал кусочек свободы из злополучных стен, направляясь прямиком в знакомый и истерзанный печатями лотосовый павильон.
Несмотря на спешку, он непринужденно прогуливался, крутя в пальцах ставшую давно привычной чёрную шашку. Тасянь-цзюнь пребывал не в таком пасмурном настроении, как обычно сулят все высохшие дни, и в глазах его плескалась некогда забытая, давно сменившаяся разбитой ненавистью безмятежность вкупе с наслаждением.
Весь путь до белоснежной обители ощущался путешествием в загробную жизнь. Каждый раз, когда Тасянь-цзюнь покидал стены своего дворца и пересекал эти дороги, арки и знакомые ступени, он претерпевал болезненные воспоминания, которые лишь усиливали его ненависть и желание утонуть в крови всех миров.
Над прудом, полным розовых цветов, снова сгустились тучи – они ждали своего часа, когда вновь смогут разразиться штормом.
Тасянь-цзюнь замер.
Отчего-то казалось, что сегодня небо сбросит на него свою кару.
Вздохнув, он переступил порог ненавистного павильона, переполненного ароматами кислых и сладких цветков. В душе разрастались сорняки, что окутывали сердце и тянули его ожесточиться пуще прежнего.
Для Тасянь-цзюня это место всегда представлялось сосредоточением земного хаоса, почти ада, поселившегося здесь специально, чтобы изводить его душу, и с тех пор, как он стал Императором, не происходило ничего, что могло бы не сойтись с его намерениями, но в мгновение времени его взор, наконец, зацепился за нагнетающую обстановку, и Тасянь-цзюнь, опешив от неожиданности, свел к переносице брови.
По полу были разбросаны драгоценные камни вперемешку с инструментами, кисти, чернила и пергамент; сундуки перевернуты, ткани разорваны, а зеркала разбиты, и их осколки запачкались кровью.
Тасянь-цзюнь, почувствовав неладное, оскалился и быстрыми шагами преодолел привычно далекое расстояние от входа до – тоже оказавшейся сломанной – деревянной ширмы. Смахнув её с пути, окончательно разломав и заставив щепками распластаться по комнате, он увидел Чу Ваньнина – с растрепанными волосами, в нижних одеждах, чуть окровавленных, – склонившегося над бесконечным количеством потертых трактатов и книг: его губы обмерзли, сделавшись синими, а кончики пальцев почернели.
Всё его тело напоминало тряпичную куклу – он трясся и с каждым вздохом терял остатки румяной жизни.
По спине пробежался знакомый рой кусающихся и жалящих пчел – они были похожи на сотни маленьких игл, что со скоростью света протыкали его кожу, – и Тасянь-цзюнь взревел, зарычал, сорвавшись с места и хватая Чу Ваньнина за горло, поднимая его над землёй, ударяя затылком о грубую, тяжелую каменную стену, и срывая с неё прочную деревянную полку, одним взмахом раскалывая череп.
— Чу Ваньнин! — его горло жгло, словно он хлебнул лавы, а грудь разрывало от нахлынувших разом горьких предчувствий, — Этот достопочтенный разве давал тебе свое разрешение устраивать беспорядки? Так ты выражаешь свой протест? На зло этому ученику?
— Мо Жань, — Чу Ваньнин говорил тихо, хрипло, так, словно каждое слово лишало его года жизни. По подбородку стекала чёрная струйка крови, и Чу Ваньнин почти захлебывался в ней, — Это единственное, что осталось у меня.
Его кожа, словно набухшая, начала рваться, выпуская ядовитый пар. Тасянь-цзюнь, злясь и глотая, лишь сильнее сжимал его челюсти, очерчивая пальцами острый подбородок, задевая губы, заставляя себя не рвать его жидкие волосы.
— Раз моя жизнь мне не доступна, — Чу Ваньнин нашёл в себе силы заглянуть в глаза Тасянь-цзюня и коснуться его лба ослабшими, такими холодными, жутко остывшими от своей бренности пальцами, а после, закрыв веки, всё же произнести до конца, — по крайней мере у меня всё ещё есть моя смерть.
Всполохами и вспышками по небу пронеслись разъяренные рыки грома – гневные, громоздкие, всеобъемлющие. _Последние_. Он взорвался и тотчас исчез, унесши с собой единственно доступное порицание. Теперь лишь вечность, разделенная с бесконечно пустым небом, в котором больше не разверзнутся даже спутанные в ночи ветер и дождь.
У Тасянь-цзюня в руках остался лишь прах, но и тот – безжалостно рассыпавшись – предал его, не оставив после себя ничего.
И гром ему всё же не подчинился.
А подчинил его.