Но если по капле ты погасишь мою тоску,
если ты забудешь меня навсегда, не ищи меня,
потому что я уже забуду тебя.
Если ты сочтешь долгим и кратким ветер,
что касается моих волос,
и решишь, что я безразличен там,
на другом берегу, если вдруг ты решишь
меня покинуть, о, не оставляй меня, пусть даже на миг,
потому что тотчас ты потеряешься в этой тоске,
и тотчас море пошлет к твоим дверям мутные волны, скрежет, ветер.
Как тогда,
когда уходишь,
я буду один с одинокой луною,
мои руки сожмутся, устанут бросать в темноту блуждающую тоску.
Так ты меня и не найдешь.
Пабло Неруда
***
В самом начале февраля, когда море у берегов Йосу приобретало оттенок старого, выцветшего серебра, Тэхен сказал ему, что уезжает. Они сидели на бетонных блоках старого волнореза — месте, где в детстве прятали от взрослых свои секреты и где до сих пор можно было разглядеть их имена, выцарапанные гвоздем на шершавой бетонной поверхности. Чонгук, как всегда, прижимал к груди левую ногу, согнутую в колене, пытаясь унять тупую, тянущую боль, которая особенно остро давала о себе знать перед переменами погоды. Шерстяной носок промок от соленых брызг, но он не чувствовал холода — вернее, он чувствовал только его, этот пронзительный холод, въевшийся в кожу, в кости, в самую сердцевину его существа. Так часто бывает, когда одно ощущение заглушает все остальные, и ты перестаешь различать, где кончается тело и начинается окружающий мир. Тэхен сидел рядом, поджав под себя ноги, и смотрел на линию горизонта — такую ровную, словно кто-то срезал лишний кусочек моря лезвием. Его длинное черное пальто было распахнуто, кончики волос, отросших за зиму, шевелились на вороте свитера. Тэхен всегда мерз меньше, чем он, или просто умел не показывать этого. Как и многого другого. — В Пусан, — сказал Тэхен ровным, спокойным голосом. — Университет… Первый семестр начинается в марте. Чонгук кивнул, хотя знал, что Тэхен не смотрит на него. Он смотрел на чаек, которые, устав сопротивляться ветру, уселись на провода возле береговой линии. Их крики напоминали звуки несмазанной двери. Раздражающие, пронзительные. Чонгук подумал, что, наверное, так же будут кричать чайки, когда однажды и он останется здесь один. — Ты давно знал? — спросил он. Старался, чтобы голос звучал обычно, но получилось глухо. — Давно. Я все ждал подходящего момента, чтобы сказать. А подходящего все не было. Понимаешь, мне все время казалось, что сейчас не время, что завтра будет лучше, что я придумаю какие-то правильные слова. Но правильных слов, наверное, не существует. Он повернулся к Чонгуку, и в его глазах, темных, почти черных в этом тусклом сером свете, Чонгук увидел то, что не мог прочитать. Это не было грустью, не было страхом. Это было чем-то более сложным, глубоким… Так сразу разобрать невозможно. — Ты вернешься. Это прозвучало не как вопрос, а как попытка утвердить данность, которую он хотел сделать незыблемой. — Конечно, вернусь, — в голосе его вдруг появилась легкость, которая всегда возникала, когда он говорил что-то, во что хотел верить сам. — Куда я денусь отсюда? Здесь море. Здесь дом. Здесь ты. Слово «ты» повисло в воздухе между ними. Чонгук почувствовал, как что-то шевельнулось у него в груди — не боль, не радость, а нечто среднее, то, для чего у человеческого языка нет названия. Возможно, это было просто осознание того, что его присутствие в мире имеет значение для кого-то еще, кроме отца, который видел в нем продолжателя дела, и матери, которая смотрела на его ногу с тихой, неизбывной печалью, которую Чонгук научился не замечать. — Пусан далеко, — заметил Чонгук осторожно. — Я никогда там не был. — Я тоже, — Тэхен нервно рассмеялся. — Но говорят, там море синее. И горы рядом. И улицы широкие, не как у нас. И люди другие. Или не другие, просто их много. Мне кажется, я буду скучать по тишине. По нашей тишине, понимаешь? Чонгук слушал и думал о том, что Тэхен всегда умел говорить о вещах так, что они становились больше, чем были на самом деле. Обычный магазин пластинок превращался в его словах в убежище, маленький город у моря — в целую вселенную, а тишина — в живое существо, которое дышит и чувствует. Может быть, поэтому Чонгук так любил слушать его. Может быть, поэтому он соглашался на все, что Тэхен предлагал, даже если внутри все сжималось от страха. — Мы будем писать друг другу, — объявил Тэхен. — Я буду писать тебе обо всем. О том, как там пахнет море, о том, какие люди встречаются на улицах, о том, что я ем на завтрак. А ты будешь писать мне о пластинках, о рыбаках на пирсе, о том, как меняется погода. Мы будем обмениваться словами, как раньше обменивались кассетами. Помнишь? Ты записывал для меня свои любимые песни, а я — свои. И мы слушали их по отдельности, но казалось, что вместе. — Помню, — сказал Чонгук. Он помнил не только кассеты, но и то, как Тэхен возвращал ему их с надписанными от руки названиями песен, и как эти названия были написаны его округлым, чуть наклонным почерком, в котором Чонгук научился угадывать настроение. Если иероглифы были крупнее обычного — значит, Тэхену нравилась запись. Если мельче — он был расстроен чем-то, о чем не хотел говорить. Ветер подул сильнее, и Тэхен поежился, наконец запахивая пальто. Чонгук смотрел на его профиль — округлый нос, тяжелые веки, губы, чуть припухшие от ветра. Тэхен всегда был красивым, но этой красоты нельзя было описать словами, которые обычно используют для этого. Она была не броской, не кричащей. Ее замечаешь постепенно, привыкая к ней, как привыкаешь к звуку моря, и однажды понимаешь, что очарован ее навеки. — Ты приедешь на летние каникулы? — спросил Чонгук, хотя уже знал ответ. — Конечно, — Тэхен решительно кивнул. — И на весенние, если дадут. И на рождественские. Я буду приезжать так часто, как смогу. Обещаю. Это «обещаю» прозвучало твердо, и Чонгук позволил себе поверить в него. Он вообще позволял Тэхену слишком многое. Позволял быть тем, кто говорит, и тем, кто решает. Позволял вести за собой, когда они ходили на маяк или в заброшенный парк аттракционов. Позволял выбирать пластинки, когда они вместе слушали музыку, потому что вкус Тэхена был безупречен, а свой собственный Чонгук считал вторичным. Позволял все, и никогда об этом не жалел. Они вернулись в город, когда небо начало окрашиваться в черный. Фонари на набережной зажглись один за другим, выбрасывая на мостовую желтые круги света. Чонгук шел медленно, переставляя ноги — с особой осторожностью, которая стала его привычкой с тех пор, как он научился ходить. Его левая нога была чуть короче правой и выворачивалась наружу при каждом шаге. Ему приходилось делать усилие, чтобы ступать ровно. Тэхен, как всегда, подстраивался под его шаг. Иногда, когда нога болела особенно сильно, Чонгук останавливался, делая вид, что завязывает шнурок или разглядывает что-то на земле. Тэхен тоже останавливался и молча ждал. Он никогда не говорил: «Давай помогу» или «Не торопись». Он никогда не бил в его гордость своим нетерпением. — Ты сегодня молчаливый, — заметил Тэхен, когда они проходили мимо рыбного рынка. — Я всегда молчаливый. Тэхен покачал головой. — Нет. Ты всегда тихий, это правда. Но сегодня ты молчишь иначе. Как будто что-то держишь внутри. Чонгук улыбнулся уголком рта. Тэхен всегда читал его слишком хорошо, иногда лучше, чем он сам себя. — Просто думаю, — сказал он. — О чем? — О том, как мы будем писать письма. Это же не то же самое, что говорить. В письме нужно выбирать слова, взвешивать их, переставлять местами. А когда говоришь, слова приходят сами, даже если потом жалеешь о них. Так все равно лучше, чем писать. Тэхен остановился и посмотрел на него. В свете фонаря его лицо казалось вылепленным из воска — бледным, почти прозрачным, с тенями под глазами, которые всегда появлялись к концу зимы. — А ты жалел о словах, которые говорил мне? — спросил Тэхен. Чонгук покачал головой. — Никогда, — сказал он. И это было правдой. Магазин пластинок его отца помещался в маленьком доме с выцветшей вывеской, тихо скрипевшей на ветру,. Чонгук работал там с шестнадцати лет, после того как стало ясно, что университет — это не для него. Не потому, что он был глуп или ленив. Он читал запоем, мог отличить оригинальное издание «Битлз» от перепечатки по запаху бумаги, знал все треки на пластинке Нино Рота наизусть. Просто его левая нога, которая при рождении была чуть короче правой, а со временем и вовсе начала выворачиваться наружу, делала долгую дорогу до школы, а потом и до любого другого места пыткой. Операция стоила денег, которых у его семьи не было. Отец, который сам едва сводил концы с концами, говорил, что они что-нибудь придумают. Но годы шли, и ничего не менялось. И Чонгук смирился. Он не жаловался. Он вообще редко жаловался на что-либо, научившись в детстве, что жалобами ничего не изменишь. Но внутри у него поселилась монолитная тяжесть. Она не давала ему дышать полной грудью, особенно по ночам, когда город затихал, а он оставался наедине с собой и с той частью себя, которую старался не замечать днем. Тэхен уехал в конце февраля. Поезд отходил в семь утра, и Чонгук проснулся затемно, чтобы успеть на вокзал. Он не спал почти всю ночь, — лежал в кровати и слушал, как ветер гудит в водосточной трубе, думая о том, что сейчас, наверное, в последний раз за долгое время он может встать и пойти к дому Тэхена. Постучать в окно, — тот обязательно откроет, заспанный, с растрепанными волосами, и спросит шепотом, чтобы не разбудить родителей: «Ты чего?» И они пойдут на пирс, как делали это много раз, будут сидеть на бетонных блоках, смотреть, как первые лучи солнца золотят воду, и молчать. Потому что им никогда не нужно было много слов. Но сейчас Чонгук просто оделся, вышел из дома и медленно, приволакивая ногу, пошел к автовокзалу. Улицы были пусты, только дворники гремели метлами где-то в переулках, да пара собак перебежала дорогу, мелькнув тенями в сером предрассветном свете. Тэхен уже был на вокзале — в одиночестве: родители успели подвезти его до вокзала, попрощаться и уехать на работу. Он стоял у билетной кассы с сумкой через плечо и держал в руках два стаканчика кофе из автомата. Увидев Чонгука, он улыбнулся той своей редкой, почти невесомой улыбкой, которая делала его лицо красивым и грустным одновременно. — Я знал, что ты придешь, — сказал Тэхен, протягивая ему один стаканчик. — Поэтому взял два. Кофе ужасный, но горячий. Чонгук взял стаканчик, обжигая пальцы, и сделал глоток. Кофе действительно был ужасным — горьким, с привкусом железа, но заветное тепло все-таки разлилось в груди. — Ты не спал, — заметил Тэхен, вглядываясь в его лицо. — Ты тоже, — ответил Чонгук. — Я волновался, — признался Тэхен честно. — Не спал, перебирал в голове, что взять, что оставить. В итоге взял все, что не жалко, и оставил всё, что жалко. Глупо, да? — Не глупо, — сказал Чонгук. — Так всегда бывает. Поезд подъехал к платформе, и они вышли на перрон. Утро было холодным, и пар от дыхания смешивался с паром от кофе. Тэхен поставил сумку на асфальт и повернулся к Чонгуку. — Ты будешь мне писать? — спросил он. Чонгук кивнул: — Буду. — И я буду. Каждую неделю. Или чаще, если будет что сказать. — Хорошо. — А ты будешь отвечать сразу, как получишь? Или будешь ждать? Чонгук улыбнулся. — Не знаю, — сказал он. — Может быть, выдержу паузу. Чтобы ты думал, что у меня есть другие дела, кроме как ждать твоих писем. Тэхен засмеялся — негромко, но искренне, знакомым детским смехом. — У тебя никогда не будет других дел, важнее моих писем, — самоуверенно объявил Тэхен. Громкоговорители объявили о скором отъезде поезда, и Тэхен подхватил сумки. Он сделал шаг к поезду, потом остановился, обернулся и быстро, почти по-мальчишески, ткнул Чонгука кулаком в плечо. — Береги себя, — улыбнулся он. — И ногу береги. Не стой подолгу в магазине, садись на свой табурет. И не ходи на пирс в дождь, там скользко. — Я помню, — сказал Чонгук. Тэхен кивнул и исчез в недрах вагона. Когда поезд тронулся, Чонгук невольно прижал ладонь к темному стеклу, хотя между ними был холодный слой воздуха и дорога, которая уводила Тэхена из его жизни — не навсегда, но надолго. Поезд, протяжно застонав, тронулся. Чонгук остался стоять на перроне, чувствуя, как остывает кофе в его руке, и думал о том, что только что произошло. Ничего особенного, скажет кто-то. Обычное прощание двух друзей. Но для Чонгука это было больше, чем прощание. Это было началом чего-то, что он не мог назвать, но что пульсировало и жило в нем уже очень давно.***
Первое письмо от Тэхена пришло через две недели. Чонгук нашел его в почтовом ящике, когда возвращался с работы. Конверт был белым, хрустящим и ужасающе бездушным. Чонгук не стал открывать письмо на улице. Он поднялся в свою комнату, сел на кровать, положил конверт перед собой и долго смотрел на него, водя пальцем по строчке с адресом, написанной знакомым почерком. Потом он аккуратно, стараясь не порвать, вскрыл конверт и достал большой лист бумаги, исписанный с обеих сторон.Чонгук. Я в Пусане уже десять дней, и до сих пор не могу привыкнуть к тому, что здесь все по-другому. Даже воздух другой — он плотнее, что ли, тяжелее. Или это мне кажется оттого, что я все время куда-то спешу? Здесь все куда-то спешат, даже если им некуда идти. Я пытаюсь ходить медленно, как мы ходили с тобой по набережной, но меня обгоняют, толкают, и я сдаюсь и ускоряюсь. Мне кажется, я стал ходить быстрее, чем когда-либо. Наверное, это город так на меня влияет.Я живу в маленькой комнате в общежитии на окраине. Окно выходит на стену соседнего дома, и если высунуться, можно увидеть кусочек неба. Неба здесь больше, чем у нас, или мне просто кажется, потому что я редко на него смотрю. В первый же день я пошел к морю. Оно здесь действительно синее, Чонгук. Синее, как на тех открытках, которые продают в киосках. Но оно не наше, понимаешь? Оно не пахнет так, как наше, не шумит так, как наше. В нем нет той грусти, которая есть у нашего моря. Наше море всегда было немного грустным, я замечал это, даже когда мы были маленькими. А здесь море веселое, шумное, полное людей. И мне его не хватает. Странно, правда? Скучать по морю, когда ты живешь у другого моря.
Я купил себе маленький проигрыватель, б/у, за смешные деньги. Он старый, игла шуршит, но пластинки крутит, и это главное. Я ставлю те записи, которые мы слушали с тобой, и мне становится легче. Особенно ту, с саксофоном, которую ты мне дал перед отъездом. Ты сказал, что она играет «как будто у тебя в груди». Я тогда не понял, а теперь понимаю. Когда я слушаю ее, мне кажется, что мы сидим в твоем магазине, за окном темно, идет снег, а мы пьем чай и не говорим ни слова. И это самое лучшее, что я помню.
Как там магазин? Как твой отец? Я купил здесь пластинку, которую ты должен обязательно послушать. Это французский джаз, я не запомнил названия, но когда вернусь, привезу. А пока передаю привет всем: рыбакам на пирсе, чайкам, которые кричат по утрам, и твоему табурету, на котором ты сидишь, когда никто не видит. Я скучаю по нашей тишине, Чонгук. Здесь ее нет. Здесь всегда какой-то шум — машин, голосов, шагов. Я уже начал забывать, как звучит настоящая тишина. Та, которую можно потрогать руками. Напиши мне о ней, хорошо? Опиши ее словами, чтобы я вспомнил.
Т.
Чонгук перечитал письмо три раза. Первый раз — быстро, чтобы утолить голод по словам, которые он ждал так долго. Второй — медленно, вчитываясь в каждую строчку, пытаясь угадать, что скрывается между ними. Третий — просто так, чтобы почувствовать, что Тэхен где-то есть, что он думает о нем, что он скучает по той же тишине, по которой скучает сам Чонгук. Потом он положил письмо на стол, открыл ящик, где хранил самые важные вещи, и достал чистый лист бумаги. Он долго сидел с ручкой в руке, не зная, с чего начать. В голове было столько всего, что он хотел сказать, но слова, как это часто бывало с ним, не хотели выстраиваться в предложения. Он думал о том, что Тэхен никогда не просил его описывать тишину. Он просил описать ее сейчас, и Чонгук не мог отказать. Он начал писать:Тэхен. Тишина здесь такая же, как всегда. Она начинается после того, как закрывается магазин, и длится до утра, пока первый грузовик не проедет по главной улице. Но самая настоящая тишина бывает в середине ночи, когда даже ветер затихает и вода в море перестает шуметь. Тогда кажется, что город спит так глубоко, что его никто не может разбудить, даже солнце. Я иногда просыпаюсь в это время и слушаю. Сначала я слышу свое сердце. Потом — Тишину. И тогда я понимаю, что Тишина — это не отсутствие звуков, а их ожидание. Как будто все звуки мира собрались где-то за горизонтом и ждут сигнала, чтобы вернуться. А пока они ждут, можно думать о чем угодно. Я думаю о тебе. О том, как ты там, в своем Пусане, спишь или не спишь, и слушаешь ли ты свою тишину или она — тебя.
У нас в магазине все по-прежнему. Пришла партия пластинок из Осаки, есть несколько интересных джазовых записей. Я отложил одну для тебя. Я слушаю ее по ночам, когда никто не приходит, и мне кажется, что ты сидишь напротив, на своем табурете, и смотришь на вращающийся винил. Иногда я даже поворачиваю голову, чтобы сказать тебе что-то, и забываю, что тебя нет. Это глупо, наверное. Но я привык, что ты всегда был рядом. И теперь учусь привыкать, что тебя нет.
Отец передает привет. Он сказал, что ты хорошо сделал, что уехал. Что молодому человеку нужно смотреть на мир, а не сидеть в одном городе всю жизнь. Я думаю, он прав. Только вот я не могу смотреть на мир, потому что моя нога не дает мне далеко уйти. Но я не жалуюсь. Мне хватает и этого города. Здесь есть все, что мне нужно. Море, пластинки, тишина. И твои письма теперь.
Пиши мне обо всем, что видишь. О своем синем море, о людях, которые спешат, о своей маленькой комнате, из окна которой видна только стена. Я буду ждать.
Чонгук.
В конверт он вложил засушенный цветок — маленькую фиолетовую астру. Она уже потеряла свой цвет, став почти прозрачной, как крыло стрекозы, но ее форма сохранилась, и Чонгуку казалось, что в ней есть что-то от их прощания — хрупкое, почти невесомое, но все еще живое.***
В апреле пришло следующее письмо. Оно было длиннее первого, и Чонгук прочитал его на пороге магазина, прислонившись к косяку, потому что не мог ждать ни минуты.Чонгук. Твое письмо пришло, и я читал его три дня подряд. Каждый вечер я сажусь на кровать, достаю его из конверта и перечитываю. Мне кажется, я уже выучил его наизусть, но все равно нахожу что-то новое. Вчера, например, я заметил, что ты написал слово «тишина» с маленькой буквы, а потом, через два предложения, с большой. Ты сделал это нарочно или случайно? Я думаю, что нарочно. Потому что для тебя тишина — это не просто слово, это имя. Имя того, что живет в твоем магазине, в твоей комнате, в твоей голове. Я хочу, чтобы ты знал: я теперь тоже слышу твою тишину. Я закрываю глаза, и она приходит. Она не такая, как здесь, она — моя, потому что ты подарил ее мне своим письмом.
В Пусане весна. Здесь все цветет так быстро, что я не успеваю запоминать названия деревьев. Вчера я шел в университет и увидел магнолию — огромную, всю в белых цветах, и остановился, потому что никогда не видел таких больших цветов. Они пахли сладко и немного тяжело, как духи, которыми брызгаются пожилые женщины. Я стоял и смотрел на магнолию, и думал о том, что тебе бы она понравилась. Ты любишь цветы, которые отвратительно пахнут. Помнишь, ты всегда покупал на рынке те розы, от которых у меня начинала болеть голова, и говорил, что настоящие цветы должны пахнуть так, чтобы их чувствовали даже мертвые? Я тогда смеялся, а теперь понимаю, что ты был прав. Здесь цветы пахнут слишком слабо, их заглушает город. Мне не хватает твоих роз.
Я познакомился здесь с несколькими людьми. Есть парень по имени Чимин, он живет этажом выше, мы вместе ходим в столовую. Он очень громкий, говорит без остановки, и иногда это меня утомляет. Есть еще Намджун, он пишет стихи и носит очки с толстыми линзами, и Джин, который старше всех и всегда шутит, но я никогда не понимаю, шутит он или говорит серьезно. Они хорошие, наверное. Но я не чувствую с ними того, что чувствую с тобой. Когда они говорят, я слышу слова, но не слышу того, что за словами. А с тобой я всегда слышал. Даже когда ты молчал.
На днях мы ходили в кино всей компанией. Фильм был скучный, я почти ничего не запомнил, но запомнил, как пахло в зале — попкорном, старыми креслами и еще чем-то, что напоминало мне библиотеку, в которой мы сидели в детстве, когда прятались от дождя. Помнишь ту библиотеку? Мы забирались на верхний этаж, в отдел, куда никто не ходил, и читали книги про путешествия. Ты всегда выбирал те, где были карты, и водил пальцем по маршрутам, а я смотрел на твой палец и думал, что когда-нибудь мы поедем вместе. Я до сих пор так думаю, Чонгук. Когда-нибудь мы поедем вместе. Я найду способ. Я что-нибудь придумаю.
Т.
Чонгук сидел за столом в своей комнате и перечитывал это письмо, пока за окном не стемнело. Слова Тэхена о путешествиях, о магнолии, о тишине — все это складывалось в картину, которая была и близкой, и далекой одновременно. Он чувствовал, что Тэхен меняется, что Пусан делает его другим, и этот другой Тэхен был ему почти незнаком. Но в письмах он оставался прежним — тем, кто помнил о библиотеке, о розах, о тишине. И Чонгук цеплялся за это, как утопающий цепляется за обломок доски. Он ответил не сразу. Он ждал несколько дней, перебирая в голове слова, которые хотел сказать, но которые никак не укладывались в предложения. В конце концов он сел писать ночью, когда в доме все уснули и можно было не бояться, что кто-то войдет и спросит, почему он не спит.Тэхен. Я рад, что у тебя появились новые знакомые. Я иногда думаю, что я слишком много молчу, и что, может быть, если бы я говорил больше, тебе было бы легче. Но я не умею иначе. Слова приходят ко мне медленно. Но я знаю, что ты никуда не денешься, даже если я не скажу что-то вовремя. Это эгоистично, наверное. Но это правда.
Ты спросил про тишину и про большую букву. Я не помню, писал ли я «тишина» с большой буквы нарочно или нет. Но когда я пишу о ней, она всегда кажется мне чем-то живым. У нее есть дыхание, есть пульс, есть цвет. Иногда она белая, как бумага, на которой я пишу. Иногда серая, как море перед штормом. Иногда она пахнет пылью и старым деревом, как в магазине, когда я открываю его утром. Я думаю, что моя тишина — это не отсутствие звуков, а присутствие тебя. Потому что когда ты рядом, я могу молчать сколько угодно, и это не будет пустотой. Это будет нашим разговором, в котором не нужны слова. Здесь, без тебя, тишина стала другой. Она стала более плотной, более тяжелой. Я учусь жить с ней, но иногда она давит так, что я не могу дышать.
Ты пишешь о путешествиях, о том, что мы поедем вместе. Я не знаю, случится ли это. Моя нога болит сильнее, чем раньше. Я не говорю об этом отцу, потому что он и так переживает, но иногда по ночам я просыпаюсь от того, что кость ноет так, будто кто-то пытается ее сломать. Врач в прошлом году сказал, что нужна операция, что без нее будет только хуже. Но денег нет, и я не знаю, когда они появятся. Я не пишу это, чтобы ты жалел меня. Я пишу это, потому что ты сказал, что найдешь способ. Не надо искать способ, Тэхен. Я справлюсь сам. Я всегда справлялся.
Но если ты хочешь что-то для меня сделать, пришли мне фотографию своей магнолии. Я хочу увидеть цветы, которые пахнут сладко-тяжело, как духи пожилых женщин. И напиши мне еще о том, как ты ходишь по городу. О том, какие звуки ты слышишь. О том, что ты ешь на завтрак. Обо всем, что кажется тебе важным. Мне важно все, о чем ты пишешь.
Чонгук.
***
В мае пришло письмо, которое заставило его сердце биться чаще, чем обычно. Внутри лежало два листа. Первый был исписан мелким, убористым почерком, и Чонгук сразу понял, что Тэхен писал его ночью, — торопливо, под влиянием момента, а не здравого смысла.Чонгук, сегодня я понял одну вещь, которую не могу оставить при себе. Я долго думал, как сказать это, чтобы не испугать тебя, чтобы не показаться глупым, чтобы ты не подумал, что я сошел с ума. Но потом я вспомнил, что мы никогда не боялись говорить друг другу правду. Даже если она была неудобной, даже если она делала больно. Мы всегда говорили, и это было правильно. Поэтому я скажу так, как есть.
Ты знаешь, я читаю много писем. Не своих — чужих. В библиотеке университета есть сборник писем одной писательницы, и я взял его случайно, потому что нужно было написать эссе. Я открыл его и не мог закрыть до самого утра. Она пишет так, как будто разговаривает с человеком, который находится за тысячу километров, но при этом чувствует его дыхание, его мысли, его сердцебиение. Я читал ее письма, и мне казалось, что это пишу я. Не я, конечно, но кто-то, кто чувствует то же, что и я.
Она пишет:
Я не люблю, когда мне говорят о любви, я люблю, когда мне говорят о тоске.
И я подумал: вот оно. Слова, которые я искал. Это мои мысли о тебе, твои-мои-наши мысли. Поэтому позволь сказать…
Я скучаю по тебе, Чонгук. Не просто скучаю, как скучают по дому, по привычной еде, по знакомым улицам. Я скучаю так, что это становится физическим ощущением. Как будто кто-то вынул что-то из моей груди и забыл положить обратно. Я хожу по Пусану, смотрю на людей, слушаю музыку, разговариваю с Чимином и Намджуном, но все это время во мне зияет дыра, которую можно заполнить только твоим присутствием. Не твоими словами, не твоими письмами — тобой. Твоим молчанием, твоей улыбкой, твоей хромотой, твоими руками. Твоим запахом, который остался на моем свитере… Я до сих пор не постирал его, потому что боюсь, что он исчезнет.
Я не знаю, что это. Я не знаю, как это называется. Я знаю только, что когда я читаю эти письма, мне кажется, что они написаны для нас. Вот:
Мне не нужно, чтобы ты был рядом. Мне нужно, чтобы ты существовал.
Я существую, потому что ты существуешь. Если бы тебя не было, я бы, наверное, не знал, кто я. Ты всегда был тем, кто меня отражал. Как море отражает небо. И когда я смотрю в другое море, я вижу не его, я вижу тебя. Потому что ты стал моим способом видеть мир. Это эгоистично? Наверное. Но я не могу с этим ничего сделать.
Я хочу, чтобы ты знал это. Не потому, что я жду чего-то в ответ. А потому, что я устал держать это в себе. Потому что когда я пишу тебе о магнолиях и о тишине, это все неправда. Правда только одно: я хочу быть там, где ты. И это желание сильнее меня.
Не бойся. Я не прошу тебя отвечать. Я просто хочу, чтобы ты знал.
Тэ.
Второй лист был фотографией. Черно-белой, сделанной в автомате. На ней Тэхен был в круглых очках, которых Чонгук никогда раньше не видел, и смеялся, запрокинув голову. На обороте было написано: «Это я в тот день, когда читал те письма. Чимин сказал, что я похож на профессора. Я сказал ему, что профессора так не смеются. Он не согласился». Чонгук долго сидел с этим письмом в руках. Он смотрел на слова, которые Тэхен написал о тоске, о той писательнице, о том, что его существование зависит от существования Чонгука. Внутри него все перевернулось, и он не знал, радоваться этому или бояться. Он не знал, что ответить. Он не знал, что чувствует сам. Вернее, он знал, но не мог назвать это словами, потому что слова, которые подходили, были слишком громкими, слишком чужими, слишком опасными. Он не ответил на это письмо сразу. Он ждал неделю, другую, перечитывая его по ночам, пока не выучил наизусть каждую строчку. А потом сел и написал:Тэхен, я прочитал твое последнее письмо много раз. Я не знаю, как на него ответить, потому что ты написал о том, о чем я думал сам, но никогда не говорил. Может быть, потому что я не умею говорить о таких вещах. Может быть, потому что я боялся, что если скажу, то что-то сломается. Наша дружба, наше понимание, то, что мы строили годами. Я боялся, что слова будут грубыми, что они не смогут передать того, что я чувствую. А я чувствую то же, что и ты. Я чувствую это с тех пор, как помню себя. Только я называл это по-другому. Я называл это привычкой. Я говорил себе: ты привык к нему, ты не знаешь жизни без него, поэтому тебе кажется, что это что-то большее. Но это не привычка, Тэхен. Привычка — это когда я каждое утро ставлю чайник и наливаю кофе в одну и ту же кружку. А то, что я чувствую к тебе, — это когда я не могу поставить пластинку, которую мы слушали вместе, потому что она заставляет меня чувствовать то, с чем я не могу справиться. Это когда я просыпаюсь ночью и вслушиваюсь в тишину, потому что мне кажется, что ты вот-вот скажешь что-то. Это когда я вижу твою фотографию и не могу отвести взгляд, потому что боюсь, что если отведу, ты исчезнешь. Я не знаю, что это. Я никогда не читал тех писем, которые читаешь ты. Я читал только твои письма. И в них я нахожу все, что мне нужно.
Ты просил не бояться. Странно, потому что я все же боюсь, боюсь одного: что когда ты поймешь, кто я на самом деле, ты перестанешь писать. Не потому, что ты жестокий. А потому, что ты поймешь, что то, что ты чувствуешь, — это просто тоска по дому, по детству, по тому, что было. А я — только часть этого. И когда ты перестанешь тосковать, я останусь ни с чем. Но я все равно скажу тебе правду, потому что ты рассказал мне свою.
Я тоже хочу быть там, где ты. Я хочу этого так сильно, что иногда мне кажется, что у меня все внутри болит именно от этого желания — оно слишком тяжелое, и я почти не могу его выдержать. Но я не могу быть там, где ты. Я здесь. В Йосу. В магазине. На пирсе. В тишине, которая теперь пахнет тобой. И я жду. Жду твоих писем, жду твоего возвращения, жду того дня, когда ты сядешь напротив меня на свой табурет, и мы будем слушать пластинку, и не нужно будет говорить ни слова. Потому что слова уже сказаны. И они останутся здесь, в этих письмах, которые я буду хранить до тех пор, пока смогу читать.
Пришли мне еще фотографий. Я хочу видеть твое лицо каждый день. И напиши мне о том, что ты читаешь. О той писательнице, о ком угодно. Я хочу читать то же, что и ты. Чтобы быть ближе. Хотя бы так.
Чонгук.
В конверт он вложил засушенный лист клена, который нашел в тот день, когда писал это письмо. Лист был красным, почти кровавым, и Чонгук подумал, что в нем есть что-то от его слов — ярких, но обреченных на увядание.***
Лето прошло в ожидании. Тэхен приехал в конце июля, на несколько дней. Они снова бродили по городу, ходили на пирс, сидели в магазине и слушали пластинки. Но все было не так, как раньше. Между ними появилось что-то странное, безымянное, но что чувствовали оба. Тэхен стал более отстраненным, его мысли часто были где-то далеко. Чонгук видел, как он смотрит на море не как на знакомое с детства, а как на что-то, что нужно запомнить, прежде чем забыть. Они не говорили о письмах. Ни о том, что Тэхен написал про тоску, ни о том, что Чонгук написал про свое желание. Эти слова остались на бумаге, и, казалось, оба боялись вытащить их в реальность, где они могли бы стать слишком тяжелыми, слишком настоящими. Когда Тэхен уехал, Чонгук снова остался один. Осень пришла незаметно, как всегда приходит в Йосу — с первыми желтыми листьями, с туманами, которые поднимались от моря по утрам, с запахом сырости и увядания. Он работал в магазине, слушал пластинки, ждал писем. Письма приходили, но становились все короче. Тэхен писал о занятиях, о Чимине, о Намджуне, о том, как они ходили на концерт или в кино. Он редко писал о чувствах. Слово «скучаю» почти исчезло из его писем, заменившись на «как дела?» и «надеюсь, у тебя все хорошо». Чонгук отвечал так же коротко. Он не писал о том, что его нога болит и он не может из-за нее нормально спать. Не писал о том, что отец слег с воспалением легких, и магазин теперь держится только на нем. Не писал о том, что по ночам он перечитывает старые письма, и они кажутся ему написанными другими людьми — людьми, которые были смелее, честнее, отчаяннее.***
В ноябре пришло письмо, которое он запомнил на всю жизнь.Чонгук, — писал Тэхен мелким неразборчивым почерком. — Я должен тебе кое-что сказать. Я долго думал, как написать это, но все равно не нахожу нужных слов. Наверное, их не существует. Или они существуют, но не для нас. В последнее время я чувствую себя странно. Я здесь, в Пусане, у меня есть новые знакомые, есть занятия, есть город, который я начинаю узнавать. Но внутри меня пустота. Я думал, что когда уеду, станет легче. Что расстояние поможет мне понять, что я чувствую на самом деле. Но расстояние не помогло. Оно сделало только хуже. Потому что теперь я понимаю: все, что я чувствую, — это ты. Не город, не новые лица, не шум улиц. Ты. Твое молчание. Твоя улыбка. Твоя рука, когда ты перебираешь пластинки. Я пытался быть как все. Ходил в кино, смеялся, пил кофе с Чимином и Намджуном. И каждый раз, когда я смеялся, я думал: а смеюсь ли я по-настоящему? Или я просто делаю то, что делают все, потому что не знаю, как быть собой без тебя?
Я не знаю, что это. Я не знаю, как это называется. Я знаю только, что когда я читаю письма той писательницы, мне кажется, что она писала о нас. О том, как можно быть далеко, но чувствовать дыхание другого. О том, как можно не говорить о любви, но говорить о тоске, и это будет правдой. Я тоскую по тебе, Чонгук. Я тоскую по нашей тишине, по нашему морю, по твоему магазину, где пахнет пылью и старым деревом. Я тоскую по тебе так, что иногда мне кажется, что я сейчас задохнусь. И я не знаю, что с этим делать.
Я приеду на Рождество. Я должен тебя увидеть. Я должен понять, что происходит. Я должен услышать твой голос не в письмах, а здесь, рядом. Я должен почувствовать, существует ли еще то, что было между нами, или оно осталось только в этих конвертах, которые я храню под кроватью.
Тэ.
Чонгук перечитал это письмо много раз. Он сидел в магазине, когда пришел почтальон, и вскрыл конверт прямо у прилавка, не дожидаясь, пока закроется дверь. Снаружи шел дождь, и капли стучали по крыше, создавая тот самый звук, который Тэхен называл «тишиной». Чонгук смотрел на слова, написанные знакомым почерком, и чувствовал, как внутри него растёт что-то, чему он не мог дать имени. Это была не радость. Это была не тревога. Это было что-то огромное, что-то, что не влезало в грудь и мешало дышать. Он не ответил на это письмо. Он просто ждал.***
Тэхен приехал двадцать третьего декабря. Стоял холодный, ясный день, и снег, выпавший накануне, еще не растаял, покрывая улицы тонким белым слоем, который хрустел под ногами. Чонгук встретил его на вокзале, и когда Тэхен вышел из поезда, он увидел, что тот изменился. Он стал выше, плечи стали шире, и в его лице появилась какая-то новая острота, которой раньше не было. Но глаза остались теми же — темными, глубокими, с тем самым выражением, которое Чонгук научился читать много лет назад. — Ты ждал? — спросил Тэхен, подходя ближе. — Ждал, — ответил Чонгук. И это было правдой. Они пошли в город. Шли медленно, как всегда, Чонгук приволакивал ногу, и Тэхен подстраивался под его шаг, даже не думая об этом. Говорили мало. Тэхен рассказывал о дороге, о том, что в Пусане снега нет, только дождь, и что он соскучился по этому холоду, по этому сухому, колючему воздуху, который пахнет морем и водорослями. Чонгук слушал и кивал, чувствуя, как внутри него все сжимается и разжимается, как сердце, которое бьется где-то в горле. Вечером они пошли на пирс. Море было черным и спокойным, и луна отражалась в воде, разбиваясь на тысячи серебряных осколков. Они стояли у самого края; ветер трепал волосы Тэхена, и Чонгук смотрел на его профиль, освещенный тусклым светом фонаря, и думал о том, что это, наверное, самый красивый момент в его жизни. Или самый страшный. Он не мог различить. — Я скучал, — сказал Тэхен, не глядя на него. — Сильнее, чем думал. Сильнее, чем писал в письмах. Я думал, что если буду много говорить об этом, то станет легче. Но не стало. Стало только тяжелее. — Почему? — спросил Чонгук, хотя знал ответ. — Потому что слова не заменяют присутствия, — сказал Тэхен. — Ты можешь написать тысячу писем, но они не передадут того, что ты чувствуешь, когда кто-то стоит рядом. Не передадут запаха, тепла, дыхания. Я думал, что письма — это выход. Но это не выход. Это просто способ не сойти с ума. А я все равно схожу… «Мы с тобой тысячу раз обменивались письмами, но наши сердца сблизились едва ли на сантиметр». Так там говорилось? Чонгук молчал. Он смотрел на море и думал о том, что Тэхен прав. Письма не заменяют присутствия. Но присутствие — это опасная вещь. Потому что когда ты рядом, ты не можешь контролировать то, что происходит внутри. Слова лгут, письма можно переписать, но тело не лжет. Тело говорит то, что ты не хочешь слышать. — Ты изменился, — сказал Тэхен, поворачиваясь к нему. — Не внешне. Внутри. Я чувствую. Ты стал… закрытым. Как будто ты построил стену, и я не знаю, как ее пробить. — Я не строил стену, — возразил Чонгук. — Тогда почему ты молчишь? Почему ты не говоришь того, что говорил в письмах? Там ты был другим. Чонгук почувствовал, как что-то сжимается у него в груди. Письма. Да, в письмах он был другим. Потому что письма — это безопасно. Ты пишешь, отправляешь, и слова уходят, и ты можешь делать вид, что их никогда не было. Но когда человек рядом, ты не можешь делать вид. Ты должен смотреть ему в глаза и говорить. Или молчать. — Письма — это одно, — сказал Чонгук. — А жизнь — другое. В письмах можно быть тем, кем хочешь. В жизни ты — это ты. Со своей ногой, со своим магазином, со своей тишиной. И я не знаю, хочешь ли ты этого. Настоящего меня. Тэхен посмотрел на него долгим взглядом. В свете луны его глаза казались почти черными. Чонгук больше не мог прочитать их. — Ты думаешь, я не знаю, какой ты? — спросил Тэхен. — Я знал тебя всю жизнь. Я знаю твою хромоту, твое молчание, твою ногу, которая болит по ночам. Я знаю, что ты не можешь долго стоять, что ты стесняешься своей походки, что ты никогда не говоришь о том, что чувствуешь, потому что боишься показаться слабым. Я знаю все это. И я все равно здесь. Ты думаешь, это ничего не значит? Чонгук молчал. Он не знал, что ответить. Внутри него боролись две силы — одна хотела шагнуть вперед, обнять Тэхена, сказать ему все, что он чувствует, забыть о стыде и страхе. Другая — сжимала его горло, не давая вымолвить ни слова, заставляя стоять на месте, как каменное изваяние. — Я не знаю, — сказал он наконец. — Я не знаю, что это значит. Я не знаю, что с этим делать. Тэхен вздохнул. Пар от его дыхания смешался с морским воздухом, и на секунду Чонгуку показалось, что он видит этот пар, как видит слова, которые Тэхен не произносит. — Пойдем, — сказал Тэхен вдруг устало. — Холодно. Замерзнешь. Они вернулись в город. Шли молча, и между ними холодом тянулась тишина.***
На второй день Тэхен остался у Чонгука с ночевкой. Они сидели в магазине, пили соджу, которую Чонгук приберег для этого случая, и слушали пластинку — ту самую, которую Чонгук отложил для Тэхена еще летом. — Помнишь, — сказал Тэхен, глядя на вращающийся винил, — как мы в детстве слушали пластинки и думали, что это самое лучшее, что есть в жизни? — Помню, — сказал Чонгук. — А теперь? Что теперь самое лучшее? Чонгук снова не ответил. Он смотрел на Тэхена, на его лицо, освещенное тусклым светом лампы, на его ладонь, зарывшуюся в волосы, на его шевелящиеся губы. Он чувствовал, как алкоголь разливается по телу, делая его тяжелым и легким одновременно, как внутри него что-то ослабевает, тает, исчезает. — Самое лучшее — это ты, — сказал он. Слова вышли сами, без его разрешения. Тэхен повернулся к нему. В его глазах было что-то, что Чонгук никогда раньше не видел. Или видел, но не хотел замечать. — Скажи еще раз, — попросил Тэхен. — Не могу, — вдруг заупрямился Чонгук. — Это было один раз. Больше не получится. Тэхен улыбнулся — той своей редкой, почти невесомой улыбкой, которая делала его лицо беззащитным. — Тогда я скажу, — сказал он. — Самое лучшее — это ты. Всегда был ты. С детства. С того самого дня, когда мы встретились на пирсе, и ты показал мне, как ловить крабов. Помнишь? Ты упал, и я помог тебе встать, и ты сказал: «Не надо меня трогать». А я все равно помог. И с тех пор я все время помогаю тебе вставать. Только ты не хочешь вставать. Ты хочешь сидеть и ждать. Чего? Чего ты ждешь, Чонгук? — Я не знаю, — сказал Чонгук. — Наверное, того, что ты вернёшься. — Я вернулся, — сказал Тэхен. — Я здесь. Что дальше? Чонгук не знал, что дальше. Он никогда не знал, что дальше. Он умел только ждать. Ждать, когда пройдет боль в ноге. Ждать, когда отец вернется из больницы. Ждать, когда приднт письмо. Ждать, когда Тэхен приедет. Ждать, когда что-то случится. Но ничего не случалось. Время шло, а он все стоял на одном месте, приволакивая ногу, и смотрел, как жизнь проходит мимо. Тэхен подошел к нему. Он встал так близко, что Чонгук чувствовал тепло его тела, запах его кожи, смешанный с запахом соджу и мороза. Он поднял руку и коснулся щеки Чонгука, провел пальцами по его скуле, по разгоряченным губам. Прикосновение было легким, почти невесомым, но Чонгук чувствовал его каждой клеткой. — Ты дрожишь, — сказал Тэхен. — Мне холодно. — Не холодно. Ты просто боишься. Чонгук не ответил. Он не мог ответить. Потому что Тэхен был прав. Он боялся. Не того, что Тэхен сделает что-то. А того, что он сам сделает то, чего нельзя будет исправить. То, что останется с ним навсегда. Поцелуй начался как продолжение их молчания — медленно, неуверенно, будто они оба боялись, что если двинутся слишком резко, то что-то треснет, разлетится на осколки, и их уже не собрать. Губы Тэхена были сухими, чуть шершавыми от зимнего ветра, солеными. Чонгук чувствовал, как они раскрываются под его губами, как становятся влажными, податливыми, как в них появляется та самая сладость, которую он вдыхал в письмах, но никогда не пробовал на вкус. Он прижался к ним сильнее, чувствуя, как внутри него что-то ломается, рассыпается, освобождая место для чего-то нового. Тэхен целовал его так, будто учился этому всю жизнь — и только сейчас получил разрешение. Он прижимался всем телом, тяжело дышал, и его пальцы вцепились в свитер Чонгука у ворота, сжимали, мяли, не зная, куда деться. Чонгук чувствовал его сердцебиение — частое, сбивчивое, — и свое собственное, которое отзывалось где-то в горле, в висках, везде. Они целовались долго, неумело, как подростки, которым впервые разрешили прикоснуться к запретному. Руки Тэхена скользнули по спине Чонгука, и он почувствовал, как его нога начинает ныть от долгого стояния. Он отстранился, тяжело дыша. — Моя нога, — сказал он, и Тэхен сразу понял. — Пойдем, — выдохнул он ему в губы. — Пойдем туда. В комнату. Чонгук кивнул, и они двинулись, не размыкая рук, спотыкаясь о края ковра, о стопки пластинок, о собственную неуклюжесть. Тэхен толкнул дверь в маленькую комнату за магазином, где Чонгук иногда ночевал, когда не хотел идти домой. Там была старая кровать, покрытая пледом, и стопка книг на полу, и лампа с желтым абажуром, которая отбрасывала на стены тени, похожие на спутанные ветви. Тэхен помог Чонгуку сесть на кровать, а сам сел рядом, не отпуская его руки. Он не зажег свет. Только ночник горел, и в его тусклом сиянии все казалось чужим, нереальным — их лица, их руки, их дыхание, которое уже не помещалось в груди. — Мне страшно, — сказал Тэхен. Он смотрел в пол. — Я не знаю, что это значит. Я не могу сделать вид, что ничего не происходит. Я устал притворяться. Чонгук смотрел на его профиль — знакомый до боли, до каждой ресницы. Он думал о том, что они знают друг друга с детства, что они видели друг друга в самые разные момент. Но сейчас, сидя рядом на этой старой кровати, он чувствовал, что видит Тэхена впервые. Или, может быть, видит его настоящего. — Я тоже устал, — сказал Чонгук. — Устал ждать. Единственное, что я хочу — чтобы ты был рядом. Это неправильно, да? Мы оба знаем, что это неправильно. Тэхен поднял голову и посмотрел на него. Глаза его были влажными, но он не плакал. — А что правильно? — спросил он. Чонгук не знал ответа. Он никогда не знал, что правильно, а что нет. Он знал только, что когда Тэхен рядом, боль в ноге становится легче. Что когда Тэхен пишет ему, мир становится ярче. Что когда Тэхен смеётся, Чонгук готов смеяться вместе с ним, даже если ему грустно. — Я не знаю, что правильно, — сказал он наконец. — Но я знаю, что я хочу. Они раздевались медленно, как во сне. Свитер Тэхена, рубашка Чонгука, ботинки, оставившие лужицы на полу. Комната была холодной, и кожа покрывалась мурашками, но когда их тела соприкоснулись, стало жарко. Чонгук чувствовал сердцебиение Тэхена — частое, сбивчивое, как его собственное. — Ты дрожишь, — сказал Тэхен, касаясь его щеки. — Мне не холодно. Я боюсь. — Я тоже. Они легли на узкую кровать, переплетясь ногами, и Чонгук впервые не стеснялся своей левой ноги. Тэхен гладил ее, проводил пальцами по шраму от старой операции, нежно, осторожно, словно пытаясь забрать его боль себе. Это не было похоже на жалость. Это было похоже на принятие — такое полное, что у Чонгука перехватило дыхание. Он не знал, как это делается — любить мужчину. Он не знал, как это делается — любить своего друга детства. Он не знал, как это — быть с тем, кто так же напуган, как ты сам. Но когда его руки скользнули по телу Тэхена, а губы нашли его шею, он понял, что его тело знает то, чего не знает его разум. Оно помнило каждый сантиметр его тела, каждую родинку, каждый изгиб, хотя раньше они касались друг друга только случайно, только через одежду, только в детских играх. Тэхен был тихим. Он не стонал, не шептал, только дышал тяжело и иногда закусывал губу, когда Чонгук делал что-то, от чего внутри вспыхивало пламя. Чонгук притирался своим членом к его — медленно, осторожно, боясь сделать больно, боясь переступить невидимую черту. Но Тэхен сам вел его, притягивал ближе, жадно целовал в шею, и в его темных глазах Чонгук видел то же самое, что чувствовал сам: отчаяние и надежду, смешанные в равных пропорциях. Пальцы Чонгука скользнули по животу Тэхена, ниже, с силлй сжали горячий, истекающий смазкой член. Тэхен прикрыл глаза, его ресницы дрогнули, как крылья бабочки, которую случайно потревожили в темноте. Чонгук смотрел на него — на изгиб шеи, на ключицы, на родинку у левого соска, которую он заметил еще в четырнадцать лет, когда они менялись в раздевалке после моря, и которую с тех пор не мог забыть. — Ты смотришь, — прошептал Тэхен. — Смотрю, — ответил Чонгук. — Можно? — Можно. Все можно. Чонгук наклонился и поцеловал ту родинку, чувствуя, как под губами бьется чужое сердце. Тэхен выгнулся, и его рука легла на затылок Чонгука, придерживая, не давая отстраниться. Их тела сплелись так тесно, что Чонгук больше не понимал, где его собственная кожа, а где — чужая. Они существовали теперь наощупь, на вкус, на запах, и все письма, которые они писали друг другу, все строки о тоске и тишине — все это было только прелюдией к этому моменту, когда слова стали вдруг не нужны. Тэхен перевернул его на спину, навис сверху, и Чонгук увидел, как блестят его глаза в полумраке — влажно, отчаянно, почти зверино. Он провел ладонями по груди Чонгука, сжал его бедра, и Чонгук почувствовал, как все внутри переворачивается, сжимается, ждет. Слова любви застряли в горле, потому что если бы он попытался что-то сказать, он бы, наверное, заплакал. Или закричал. Или сказал то, что нельзя будет забрать обратно. Тэхен подставил под его губы ладонь. Чонгук сплюнул, вспоминая все ролики гей-порно, которые он успел посмотреть в отсутствие Тэхена. Тот тоже сплюнул сверху, размазал жаркую слюну по члену, сильнее сжал его напряженное бедро. Он вошел в него медленно — так медленно, что Чонгук чувствовал каждый миллиметр, каждое движение, каждую секунду, которая растягивалась в вечность. Боль была — острая, режущая, но она сразу же смешалась с чем-то другим, с чем-то таким огромным, чему нельзя было найти названия. Он вцепился пальцами в чужие плечи, чувствуя, как под его ладонями напрягаются мышцы, как Тэхен дрожит, сдерживаясь, чтобы не сделать резко, не причинить боль. — Я в порядке, — выдохнул Чонгук. — Все в порядке. Тэхен начал двигаться, и мир сузился до размеров этой комнаты, до этой кровати, до их тел, соединёюенных так, как Чонгук никогда не смел представить. В ушах шумело, перед глазами плыли тени, и где-то на границе сознания он слышал звук дождя, смешавшегося с гулом моря. Они двигались в ритме, который задавал кто-то из них — или никто, просто это было единственно возможным движением, единственно правильным. Тэхен уткнулся лицом в его шею, тяжело дышал, и его губы шевелились, произнося что-то, чего Чонгук не мог разобрать. Может быть, его имя. Может быть, что-то еще. Чонгук водил ладонями по его спине, чувствуя, как кожа становится влажной, как под пальцами проступают позвонки, сжимаясь, когда Тэхен делал слишком резкое движение навстречу. Вторая рука рвано, беспорядочно скользила по напряженному члену. И когда накатило — это случилось с ними обоими одновременно, как будто волна с моря, которая накрывает берег, не спрашивая разрешения, — Чонгук надрывнг застонал. Он выгнулся, зажмурился, и в темноте под веками вспыхнули цветы — алые, белые, золотые, — а потом все исчезло, осталась только тишина, такая плотная, что ее можно было потрогать. Горячее семя стекло по животам, бедрам, испачкало простыни. Неожиданная примета единение. Конец греха. И тишина, тишина, тишина. Они лежали рядом, глядя в потолок. Пластинка давно замолчала, и в комнате было слышно только их дыхание, постепенно выравнивающееся. — Что теперь? — Тэхен хрипло и как-то ужасно безнадежно. И в который раз — Чонгук не знал, что ответить. Он думал о том, что завтра наступит утро, и они должны будут выйти из этой комнаты, и город будет таким же, как всегда, и люди будут смотреть на них, и ничего не изменится. Или изменится все. — Я не знаю, — сказал он честно. — Но я не хочу, чтобы это было последний раз. Тэхен повернулся к нему. В темноте его лица было не видно, только блестели глаза. — И я не хочу, — сказал он.***
Утром Чонгук проснулся от холода. Тэхена рядом не было. На подушке осталась только вмятина от его головы и запах — тот самый, знакомый до боли. Чонгук сел на кровати, чувствуя, как ломит тело. Нога болела сильнее обычного, голова раскалывалась, хотелось пить. Похмелье. Судя по всему, любовное. Он не нашел Тэхена, но зато нашел записку на столе, придавленную пустой кружкой:Мне нужно было уйти к родителям. Поговорим вечером.
Т.
Чонгук смотрел на эти слова, и внутри него росла тяжесть. Он подумал о том, что, может быть, Тэхен пожалел. Может быть, утром, на свету, все выглядело иначе. Может быть, вино, темнота, алкоголь и музыка сделали свое дело, и теперь, протрезвев, Тэхен понял, что произошло что-то неправильное, что-то, что нельзя исправить. Он не пошел домой. Остался в магазине, перебирал пластинки и наспех убрался в комнате. Простыню, единственную свидетельницу и улику одновременно, он без сожалений затолкал в мусорную корзину. Отец пришел ближе к обеду, спросил, где Тэхен. Чонгук сказал, что не знает. Отец не стал спрашивать больше. Вечером Тэхен пришел. Он был бледнее обычного, под глазами залегли тени. Он стоял на пороге магазина, не решаясь войти, и смотрел на Чонгука. — Можно? — спросил он. Чонгук кивнул. Они вышли на улицу. Был канун Рождества, и город казался пустым. Все сидели по домам, накрывали столы, зажигали свечи. Только они двое бродили по пустынным улицам, как призраки, которым нет места среди живых. — Я испугался, Чонгук, — сказал признался Тэхен, когда они вышли к морю. — Утром я проснулся и испугался. Не того, что было. А того, что будет. Я подумал: что, если кто-то узнает? Что, если твой отец увидит? Что, если… что, если ты проснешься и поймешь, что это было ошибкой? Чонгук остановился. Ветер дул с моря, холодный и соленый, и трепал волосы Тэхена, которые отросли и теперь падали на плечи. Как тогда, в феврале. — Это была не ошибка, — сказал он, чуть подумав. — Я знаю, что это была не ошибка. Тэхен посмотрел на него. В его глазах был страх, но была и надежда. — А что это было? — спросил он. Чонгук долго молчал. Он смотрел на море, которое в сумерках казалось черным, и думал о том, что он не может дать этому имени. Не может назвать это любовью, потому что любовь — это то, о чем пишут в книгах, то, что показывают в фильмах. А то, что между ними, было другим. Оно было тяжелым, как бетонный блок, на котором они сидели когда-то. Оно было соленым, как морская вода. Оно было хрупким, как засушенный цветок, который он отправил Тэхену в первом письме. — Я не знаю, как это называется, — сказал он наконец. — Но я знаю, что не хочу, чтобы этозаканчивалось. Тэхен сделал шаг вперед и взял его за руку. Рука у него была холодной, но Чонгук сжал ее, пытаясь согреть. — Я завтра уезжаю, — сказал Тэхен. — Утренним автобусом. Чонгук кивнул. Он знал. — Мы будем писать друг другу, как раньше. И я буду приезжать, когда смогу. — Да. Будем. Они стояли у моря, держась за руки, и молчали. Ветер стих, и наступила тишина — такая густая, что казалось, ее можно потрогать. Как было этой ночью ночью. Вдалеке зажглись огни маяка. Свет их был желтым и одиноким. — Чонгук, — позвал его Тэхен. — Ты когда-нибудь думал о том, чтобы уехать? Сделать операцию? Чонгук покачал головой. — Денег нет, — сказал он просто. — И потом… куда мне ехать? Здесь мой дом. Здесь магазин. Да и ты сюда часто приезжаешь. Тэхен сжал его руку сильнее. — Я что-нибудь придумаю, — сказал он. — Мы что-нибудь придумаем. Чонгук промолчал. Он не верил в чудеса. Он верил только в пластинки, которые никогда не меняют свой звук, и в письма, которые приходят с задержкой в неделю, и в Тэхена, который уезжает и возвращается, уезжает и возвращается. Утром Чонгук не пошел провожать его на вокзал. Он стоял на перроне и смотрел, как поезд уезжает вперед, оставляя за собой облачко выхлопного газа, туда, уже его нет и не будет никогда. Потом он вернулся в магазин, поставил пластинку и смиренно сел на свой табурет, — дожидаться очередного письма.***
В январе пришло первое письмо после их разлуки.Чонгук, — писал Тэхен аккуратным почерком. — В Пусане выпал снег. Первый снег за эту зиму. Я стоял у окна и смотрел, как он падает, и думал о тебе. О том, как мы в детстве лепили снеговика у твоего дома, а потом ты упал и промочил штаны, и мы пошли греться к тебе. Твоя мать дала нам горячего шоколада. Я помню вкус. Помнишь ли ты? Я помню все. Каждую мелочь. Каждый момент, который мы провели вместе. И после того, что случилось, мне кажется, я помню еще больше. Как будто все эти годы были подготовкой к этой ночи. Я не жалею ни о чем. Я хочу, чтобы ты знал это. Я не жалею.
Т.
Чонгук прочитал письмо и долго держал его в руках. Он хотел ответить, но не мог. Внутри него что-то сжалось, и он не знал, как разжать это. Он думал о том, что Тэхен написал о той ночи, и чувствовал, как к горлу подступает тошнота. Не от того, что случилось. От того, что он не может принять это. Не может принять себя. Он не стал ему отвечать. В феврале пришло второе письмо.Чонгук, ты не отвечаешь. Я жду. Каждый день проверяю почтовый ящик, но там пусто. Я понимаю, что тебе, наверное, нужно время. Мне тоже нужно было время. Но я хочу, чтобы ты знал: я здесь. Я жду. Напиши мне что-нибудь. Хотя бы одну строчку. Я буду ждать.
Тэ. Твой Тэ.
Чонгук прочитал это письмо, положил в ящик стола и не ответил. В марте пришло третье письмо. Оно было длиннее.Чонгук. Я не знаю, что происходит. Я не знаю, почему ты молчишь. Может быть, ты боишься. Может быть, ты стыдишься. Может быть, ты думаешь, что то, что было между нами, — это ошибка. Я понимаю. Я тоже боялся. Я тоже думал, что это ошибка. Но потом я понял, что ошибка — это не то, что мы сделали. Ошибка — это молчать об этом. Ошибка — это делать вид, что ничего не было. Я не хочу делать вид. Я хочу быть с тобой. Я хочу, чтобы ты знал, что ты для меня значишь. Ты значишь больше, чем Пусан. Больше, чем университет. Больше, чем все мои новые знакомые. Я говорил тебе, что мне здесь одиноко. Я говорил, но ты, наверное, не поверил. Ты думал: у него есть друзья, есть город, есть новая жизнь, ему не может быть одиноко. Но мне одиноко, Чонгук. Мне одиноко каждый день. Я хожу на лекции, разговариваю с Чимином, смеюсь с Намджуном, и все это время я чувствую, что я не здесь. Я там, где ты. В твоем магазине, на твоем пирсе, в твоей тишине. Я не могу быть здесь, когда ты там. И я не знаю, что с этим делать. Я только знаю, что я хочу быть с тобой. Я хочу, чтобы ты ответил. Пожалуйста. Не молчи.
Чонгук читал это письмо, и руки его дрожали. Он смотрел на слова «мне одиноко», и они врезались в него, как нож. Он думал о том, что Тэхен прав. Он думал, что у Тэхена есть все, что у него нет: город, друзья, будущее. А оказалось, что у Тэхена ничего этого нет. Или есть, но не то. Не то, что нужно. Он сел за стол, взял ручку и начал писать. Но слова не шли. Он писал одну строчку, зачеркивал, писал другую, снова зачёркивал. Он не мог найти слов. Не потому, что их не было. А потому, что он боялся. Боялся, что если напишет, то уже не сможет остановиться. Что слова хлынут рекой, и он утонет в них, и тогда все станет реальным. А реальность была страшной. Реальность была такой: он, Чонгук, с больной ногой, в маленьком городе, в магазине пластинок, и Тэхен, который уехал и не вернется. Не насовсем, но вернется другим. Или не другим, но Чонгук не сможет быть с ним. Потому что он не знает, как быть с этим. Как быть с тем, что он чувствует. Как быть с тем, что они сделали. Он отложил ручку и не написал ничего.***
В апреле пришло последнее письмо.Чонгук. Это мое последнее письмо. Я не буду больше писать, если ты не ответишь. Не потому, что я не хочу. А потому, что я не могу больше ждать. Я не могу каждый день ходить к почтовому ящику и видеть там пустоту. Я не могу каждую ночь думать о том, что ты чувствуешь, и не знать ответа. Я устал. Не от тебя. От себя. От того, что я не могу до тебя достучаться. Я думал, что если напишу о своих чувствах, ты поймешь. Я думал, что если приеду и скажу тебе в лицо, ты поверишь. Но ты не поверил. Или поверил, но не смог принять. Я не знаю. Я не знаю, что у тебя в голове. Я не знаю, что ты чувствуешь. Ты никогда не говорил об этом. Ты только писал о тишине, о пластинках, о море. Но не о нас. Никогда о нас. Может быть, для тебя нас не существует. Может быть, то, что было, было только для меня. Может быть, я все придумал. Может быть, те письма, которые я читал, были не о нас. Может быть, я хотел, чтобы они были о нас, и поэтому поверил. Я не знаю. Я больше ничего не знаю.
Я остаюсь в Пусане. На лето, может быть, насовсем. Я не знаю. Я не могу вернуться в Йосу, зная, что ты там, и зная, что ты не хочешь меня видеть. Или хочешь, но не можешь. Это одно и то же, Чонгук. Если ты не можешь, значит, не хочешь. Я не злюсь. Я понимаю. Ты всегда был таким. Ты всегда боялся того, что чувствуешь. Ты всегда прятал это в тишину. Я думал, что смогу пробить эту тишину. Но не смог. Или смог, но ты снова построил стену. Я не знаю. Я не хочу больше думать об этом. Я просто хочу, чтобы ты знал: я любил тебя. Я люблю тебя. И, наверное, буду любить всегда. Но я не могу ждать вечность. У меня нет вечности. У меня есть только эта жизнь, и я хочу жить ее. Не в ожидании, а по-настоящему. Если ты когда-нибудь захочешь меня найти, ты знаешь, где я. Я не уеду. Я всегда буду здесь. Но я не буду ждать. Я не могу.
Тэхен.
Чонгук читал это письмо, и комната вокруг него становилась чужой. Он смотрел на слова, и они врезались в него, как осколки стекла. Он думал о том, что Тэхен написал: «я любил тебя, я люблю тебя, я буду любить тебя». Но он не смог написать ему то же самое. Он не ответил на это письмо. Он сложил его, положил в ящик стола, где хранил все письма Тэхена, и больше не открывал этот ящик.***
Весна пришла в Йосу, как всегда, медленно. Снег растаял, море посветлело, на деревьях появились первые почки. Чонгук работал в магазине, слушал пластинки, иногда выходил на пирс. Он больше не ждал писем. Он просто жил. Но по ночам, когда город затихал и оставалась только тишина, он открывал ящик стола, доставал письма и перечитывал их. Не все. Только те, что были до. Те, где Тэхен писал о магнолиях, о тишине, о той писательнице, которая говорила, что любовь — это не любовь, а тоска. Он читал их и чувствовал, как внутри него что-то болит. Не нога. Что-то другое. То, что не лечат врачи. То, что не проходит со временем. Однажды, в конце марта, он нашел в ящике ту самую фотографию — Тэхен в круглых очках, смеющийся, запрокинув голову. Он долго смотрел на нее, потом аккуратно положил обратно. В тот же вечер он поставил пластинку с саксофоном, сел на свой табурет и закрыл глаза. Музыка играла, и в ней было что-то от моря, что-то от ветра, что-то от тех дней, которые уже никогда не вернутся. Чонгук слушал и думал о том, что все, что у него было, осталось здесь. В этом городе. В этом магазине. В этой музыке, которая не умолкает, даже когда никто не слушает. Игла дошла до конца пластинки, и в комнате стало тихо. Чонгук открыл глаза. За окном темнело, на улице зажглись фонари. Он встал, подошел к окну и посмотрел на пустую улицу. Где-то далеко, в Пусане, Тэхен, возможно, смотрел на такое же темное небо и не знал, что Чонгук здесь, в магазине, и что он все еще ждет, хотя уже не знает, чего именно. Или знает, но не может признаться даже себе. Чонгук вернулся к стеллажу, достал другую пластинку, поставил ее на проигрыватель. Игла опустилась, и комната снова наполнилась музыкой. Так продолжалась его жизнь. День за днем, пластинка за пластинкой, зима за зимой. И это было не хорошо и не плохо. Это просто было.