А как ещё?

G
Завершён
38
10
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 008 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 16 Отзывы 9 В сборник

~~~

Настройки
      Колька всегда хотел поглядеть на снежок пушистый и мягкий, как на открытках или в кино. Но, как всегда говорил папка, кому-то жизнь даёт лимонов ящик, а кому-то — от хуя хрящик. По этой логике Кольке достался липкий и мокрый снег и мутная жижа на нечищенной дороге. Под ногами хлюпало, и каждый шаг ощущался где-то в районе щиколоток противным холодным всасыванием. Кроссовки промокли ещё на выходе из подъезда, но Колька продолжал идти. А как ещё?       В Городищах снег не чистили. Никогда не чистили, сколько Колька себя помнил, и непохоже было, что когда-то собирались начинать. Вот и шлёпал он пешком, увязая в серо-буром киселе, потому что иначе до вытрезвителя не добраться: автобусы по ночам здесь ходили через раз и через два, и расписание их было загадкой похлеще высшей математики. Колька очень хотел весну. Не потому что станет лучше, а просто потому что не будет этой каши под ногами, этого ветра, этого снега, который лезет за воротник и за шиворот и тает там, мокрый и гадкий. Всё остальное, конечно, останется как есть, но хотя бы идти будет легче.       А шёл Колька Вешневский на ночную смену.       Работал он три раза в неделю — по средам, четвергам, и кажется, воскресеньям, хотя в днях недели он иногда путался и вполне мог перепутать пятницу с субботой, а среду с понедельником. Платили в вытрезвителе хреново, но работа была простая: принять, уложить, записать в журнал и проследить, чтобы никто не захлебнулся рвотой. Иногда там кормили. Один раз даже нормальным борщом с мясом. Колька тогда подумал, что день прожит не зря. Он споткнулся о бордюр, которого не было видно под снегом, едва не упал, выматерился про себя и остановился на секунду, чтобы перевести дух, успокоиться и не разозлиться окончательно. Злость здесь точно не поможет. Она вообще помогала редко, Колька это усвоил давно, просто иногда забывал.       Сегодня четверг. Значит, там будет Платоныч.       Колька поймал себя на том, что улыбается как дурной, и сразу же перестал, на случай, если кто-нибудь смотрит. Хотя смотреть было некому: улица была пустая, мокрая, тёмная и только фонарь на углу мигал через раз.       Дмитрий Платонович — Платоныч, короче, — постоянный посетитель вытрезвителя, который почти прописался там, знал всех по именам и отчествам и сам себя называл «прихожанином». Каждую смену Кольки Платоныч уже сидел в углу за столом и расставлял шахматные фигуры.       Каждый раз они играли. И каждый раз Колька проигрывал. Платоныч никогда не смеялся, не упрекал, а терпеливо и неторопливо объяснял ходы, и Колька каждый раз думал: ну вот, теперь-то я понял, теперь-то точно выиграю. Не выигрывал никогда, но было почему-то нормально. Потому что — ну это же Платоныч. Он вполне мог бы быть отцом Кольки, если разобраться. Или дедом.       Колька шёл и думал об этом — что было бы здорово, будь у него такой дед, — и снег всё бил в лицо, и ветер продувал куртку насквозь.

***

      После путяги Колька собирался в универ. Серьёзно собирался, а не просто языком чесал — готовился, учебники покупал, думал, куда подавать документы. Если бы вышло — вот тогда бы все охренели. Пацаны со двора, соседи, Машка с третьего этажа, которая всегда смотрела на него с какой-то снисходительной жалостью, будто заранее знала, что ничего хорошего из него не выйдет. А ему очень хотелось, чтобы вышло. Чтобы все его уважали, что ли. Не боялись, не завидовали, а по-настоящему уважали.       Сначала его забрали в армию. Он расстроился, но быстро смирился. Думал — вернётся, и тогда уж точно всё получится. А когда вернулся, всё пошло по одному месту.       Год назад папка его пропал без вести. Кто-то шутил, что он вышел за хлебом и не вернулся. Кольке даже казалось, что шутники эти не по отцу тосковали, а по хлебу. Мать сначала ждала, потом перестала ждать нормально, а потом вообще перестала быть нормальной. Теперь она жила у себя в голове, в своём мире с особыми правилами, и у неё был свой Колькин папка, который никуда не уходил. В этот мир Колька доступа не имел. Иногда мать его узнавала, иногда нет. Сдавать её никуда он не собирался — даже думать об этом не мог, и не стал бы, такой вариант даже не рассматривался, — но и надолго оставить её одну тоже не получалось. Пока он был на смене, с ней сидела соседка Машка — та самая, с третьего этажа, которая могла прийти в любое время суток, и всегда с едой, и всегда с таким лицом, будто помочь ей было вовсе не в тягость, а просто очевидным делом, потому что иначе быть просто не может.       Машка ждала своего Ерёму из армии. Ждала уже третий год — он всё продлевал, всё оставался, писал всё реже и короче, и в письмах его было что-то такое, о чём Машка никогда не говорила, но Колька сам видел и понимал: ни в какой он не в армии. Да и Машка сама уже не очень верила, что он вернётся, но ждать всё равно продолжала. А как ещё?       Её дядька, Лёва, жил этажом ниже. Маленький, жилистый и вечно в обнимку с метлой. Подъезд он мыл сам, безо всякой просьбы, просто потому что иначе никто не будет, никому оно было не надо. Кольку он гонял с малолетства: то за то, что снег с ботинок не отряхнул, то за то, что перила руками трогал, а потом пальцы в рот тащил, то просто так, для профилактики. Подзатыльники раздавал не со злости, скорее напоминал, что есть на свете порядок и Колька в этот порядок пока не вписывался. Колька обижался ровно пять минут, а потом забывал.       Когда папка пропал, а мать слегла, дядя Лёва как-то разом успокоился. Добрым он, конечно, не стал, просто замолчал насчёт грязных ног и перил. Пару раз остановил Кольку на лестнице, посмотрел внимательно и спросил, мол, не надо ли чего, помочь там, деньгами, или ещё чем. Колька каждый раз говорил, что нет, спасибо, всё нормально, справляюсь. Дядя Лёва кивал и уходил мести дальше.       С высшим образованием, короче, не получилось. С нормальной работой — тоже. Работы в Городищах вообще было мало, поэтому Колька брал, что давали.       В школе у Кольки были друзья — Жека и Сашка. Не такие, с которыми дружишь, потому что в одном дворе живёте и вам полагается вместе играть, а настоящие. Жека был долговязый, смешной и умел корчить такие уродские рожи, что хотелось сфотографировать и повесить на стену. Сашка была громкая и бесстрашная. Один раз поспорила со старшаками на бутылку блейзера, что прыгнет с моста в реку. Прыгнула и выиграла. Потом эта же река её и забрала — она полезла спасать какую-то девочку, которую туда течением потянуло. Спасла, а сама не выплыла. Вот такая была Сашка.       Когда её не стало, Жека уехал к дядьке в Москву, работать в его магазине, зарабатывать деньги. Писал иногда, редко и коротко. Живу, мол, нормально, приезжай в гости, работы тут много.       А уехать Колька ну никак не мог.

***

      Вытрезвитель было видно издалека — там светилось желтоватое и тусклое окошко, как глаз у дохлой рыбы. Воняло там всегда страшно, это Колька знал и морально готовился каждый раз заново, потому что к такому привыкнуть было невозможно. Просто нужно было войти, как следует вдохнуть, а потом как-то смириться.       Борька и Ромка уже были здесь. Они с Колькой жили в одном дворе, каждый июнь втроём ездили в лагерь, где Ромка и Колька до слёз ржали над тем, в каких позах спал Борька. Друзьями они не были, потому что как только лагерь кончался, Борька и Ромка тут же делали вид, что Колька — пиздюк, а с пиздюками во дворе общались только другие пиздюки и нерукопожатные старшаки.       Сегодня они притащили троих забулдыг, всех местных, всех Колька знал в лицо. Борька кивнул Кольке как обычно, Ромка сделал вид, что очень занят телефоном. Они оба подались в менты, пока Колька был в армии. Платят нормально, говорили. Колька знал, что врут — причина была в чём-то другом, только он не спрашивал никогда.       Он уложил троих на нары, записал в журнал их фамилии, время, состояние, поставил точку и посмотрел в угол. Там Дмитрий Платонович уже сидел за столом и расставлял фигуры на шахматной доске. Майка-алкашка, адидасы на ногах почти как у Кольки, только у Кольки полоски уже совсем облезли. На этой почве они когда-то и разговорились впервые: Колька пришёл на первую смену, увидел мужика в таких же адидасах, тот поднял голову и позвал играть. Колька сел. С тех пор так и повелось.       Умный был мужик, Платоныч. Жаль только, что спивается.       Колька снял мокрую куртку, повесил на спинку стула и подошёл к столу. Платоныч поднял на него на удивление трезвые глаза и кивнул на стул напротив.       — Сегодня я белыми.       Колька сел.       Мужики, которых привели менты, спали кто где захотел (кроватей они не жаловали). Один — прямо на полу у входа завалился, и Борька его аккуратно переступил, как спящую кошку. Ромка кивнул Кольке и ушёл на кухню.       В шахматы играли молча. Колька курил, Платоныч смотрел на доску. Иногда подсказывал: не торопись, думай на два хода вперёд, вот здесь ты коня зря двинул, видишь? Колька видел — уже после того, как двинул, конечно, — и кивал, и думал: ну вот, теперь точно запомню. На следующей партии делал то же самое и проигрывал. Но ему было нормально.

***

      В один из вечеров — то ли через неделю, то ли через две, — Колька решился спросить. Они сидели, молчали, Платоныч только что поставил ему мат в четыре хода и теперь невозмутимо расставлял фигуры заново, а Колька смотрел на его руки и думал: печень у него совсем паршивая, это видно, да и с работы выгнали, и живёт теперь на нищенскую пенсию, и зачем — зачем вот так себя гробить?       — Слушай, — сказал Колька. — Ты зачем столько пьёшь?       Платоныч поставил ферзя на место, посмотрел на доску.       — После войны пьют все, — ответил он.       Колька помолчал секунду.       — Расскажи про войну.       Платоныч поднял на него бесцветные глаза.       — Нет.       — Почему?       — Потому что молодым не надо ни знать, ни слышать, ни думать о войне. — Он снова посмотрел на доску. — Твой ход.       Колька хотел сказать что-то ещё — что он не маленький, что имеет право, что сам решит, о чём ему знать, слышать и думать, но не сказал. Что-то у Платоныча в голосе было такое, что возражать не получалось.       Остаток вечера они провели в тишине. Курили, двигали фигуры, иногда Платоныч что-то негромко говорил про ход — и снова тишина.

***

      В следующий раз что-то было не так сразу.       Колька это почувствовал ещё в дверях — объективных причин для тревоги не было, но ему почему-то стало не по себе. Платоныч сидел на своём месте, фигуры расставлял, иногда почёсывал лоб, всё как обычно. Только руки сильно дрожали, когда он ставил пешки. И смотрел он не на доску, а куда-то вбок — в стену, или вообще сквозь неё, Колька не мог сказать куда именно, но точно не на шахматы.       Платоныч пришёл хмельнее обычного. Это был не тот спокойный Платоныч, который терпеливо объясняет ходы и молчит, когда надо, а другой — немного смазанный по краям, немного не здесь.       Колька сел напротив, говорить ничего не стал. Не его дело спрашивать — не спросил же в тот раз про войну, когда Платоныч сказал нет, и правильно сделал. Взял фигуру, поставил. Игра пошла.       Платоныч сегодня играл иначе. Паузы между ходами были длиннее, чем обычно, и в этих паузах он смотрел на доску так, будто забывал на секунду, что они вообще играют. Потом вспоминал, двигал фигуру. А Колька смиренно ждал.       В какой-то момент Платоныч поднял голову и сказал:       — Давай так. Победитель загадывает желание.       Колька фыркнул. Что за хрень, как будто им по десять лет.       — Ну давай, — ответил он.       И именно сегодня он впервые решил играть по-настоящему. И что-то внутри него поменялось. Он решил не просто бездумно двигать фигуры и кивать на объяснения, а думать на два хода вперёд, как Платоныч учил. Смотреть на доску целиком, не торопиться. Пешку не трогать, пока не настанет нужный момент. Коня беречь. Ферзём не лезть вперёд раньше времени.       Платоныч внимательно смотрел на Кольку. Сам он взгляда не поднимал, но чувствовал. Как бы он ни старался, всё равно проиграл. Платоныч спокойно поставил мат. Колька смотрел на доску секунду-другую, потом откинулся на спинку стула и отложил фигуру, которую держал в руке.       — Загадывай, — сказал он.       Платоныч откашлялся.       — Поцелуй в губы.       Колька не сразу понял. То есть слова-то он услышал, и смысл дошёл сразу, но что-то в голове не хотело складываться. Потом сложилось.       Первой мыслью было встать и уйти, плюнув Платонычу под ноги. Встать, надеть куртку и свалить отсюда, и не объяснять ничего, потому что объяснять тут нечего и незачем. Он не встал. Потому что сам согласился. Сам сказал — давай, ну и вот. Мужик слово держит, это Колька знал твёрдо, это в нём сидело так глубоко, что не вытащить, потому что папка так учил.       Он наклонился вперёд.       Платоныч не торопился, лишь устало смотрел на Кольку. Тот закрыл глаза — вовсе не специально, само получилось, — и почувствовал: шершавые усы, запах водки и прелого табака, и ещё колбасы почему-то. Вкус был противный. Губы у Платоныча были сухие и шершавые.       Длилось это секунды три.       Когда всё закончилось, Колька выпрямился. Посмотрел на доску, на фигуры, расставленные в той же позиции, в которой Платоныч поставил ему мат. Встал, молча снял куртку со спинки стула, накинул на плечи, и вышел.       Снег бил в лицо, мокрый и липкий, тот же самый, что и шесть часов назад. Ветер продувал куртку насквозь, молния была застёгнута до конца, а толку никакого. Под ногами хлюпало, потому что в Городищах снег не чистили. Всё было точно так же, как всегда, и именно это почему-то было странно — что всё точно так же, и как будто ничего не было, как будто он просто отработал смену и идёт домой, и больше ничего.       Ничего и не было, если так разобраться. Ну поцеловались. Ну и что. Взрослые мужики, ничего страшного не произошло, никто не умер. Платоныч загадал желание — дурацкое, конечно, но это его дело, — Колька слово сдержал, потому что слово надо держать, и на этом всё. История закрыта. Идём дальше.       Он шёл и думал об этом — точнее, пытался не думать, что примерно одно и то же, потому что когда пытаешься не думать о чём-то конкретном, думаешь именно об этом, только с удвоенной силой и без возможности остановиться. Мозг работал против него сегодня. Мозг вообще часто работал против него, это было не ново, но сейчас это особенно чувствовалось.       Значит, что. Значит, Платоныч.       Колька перебирал мысли как-то автоматически, шаг за шагом, как перебирают содержимое нижней кухонной полки — салфетки, батарейки, зубочистки, носок, — только здесь содержимое было другое и на полки не раскладывалось. Платоныч был умный. Старый ещё был. Научил его шахматам. Рассказывал интересное, когда рассказывал. После войны сильно пьёт, это он сам сказал, да и только дурак этого не знал, и про войну говорить не хочет и не будет, что понятно. Майка-алкашка. Адидасы. Шершавые и невкусные усы.       Вот об этом думать было не надо.       Колька теперь знал, как ощущается на вкус смесь водки, табака и колбасы, и ни за что бы этим знанием не поделился, даже если бы кто очень попросил. Никто никогда не попросит, слава богу.       Колька шёл, и снег лез за шиворот, и он думал о том, что не надо было соглашаться на это дурацкое желание, и одновременно думал о том, что если бы не согласился, было бы хуже, потому что слово дал, как нормальный пацан, — и эти две мысли никак не хотели ужиться вместе и толкались в голове, как пьяные мужики на остановке.       Он не понимал, что чувствует. Это было, пожалуй, самым странным. Обычно он понимал — злость так злость, усталость так усталость, всё более-менее очевидно, всё более-менее просто. А сейчас было что-то, у чего не было названия, или название было, но Колька его не знал, или знал, но не хотел знать, что было равноценно.       Противно было. Это точно, очень. Только вот противно от чего именно? От вкуса? Ну да, вкус был паршивый. Или от того, что так вышло, что он сидел и не ушёл, что закрыл глаза, как будто целует девку, зачем вообще он закрыл глаза, зачем это было делать? Колька всё думал и думал о Платоныче: о том, каким он был сегодня не таким. Руки дрожали, смотрел в стену, пришёл хмельнее обычного. Что-то случилось, это было ясно. Что — неизвестно, и спрашивать Колька не стал, потому что если человек хочет сказать, он скажет, а если не хочет, то не скажет, и спрашивать тут бесполезно, Колька это знал по себе. Вот и не спросил.       Колька снова подумал, что очень хотел бы себе такого отца, как Платоныч. А ещё лучше — деда.       Эта мысль пришла вполне естественно, как приходила всегда, и Колька её не стал отгонять — она прошла насквозь и вышла с другой стороны, и после неё в голове стало как-то особенно тихо и гадко одновременно. Потому что папка пропал без вести. Потому что мать узнаёт его через раз, и с каждым разом всё реже. Потому что Жека пишет про Москву раз в три месяца, и Сашки нет, и пацаны со двора выросли из нормальных пацанов в ментов, и в двадцать лет жизнь пошла под откос, толком не начавшись, это всё Колька знал, это всё Колька думал. Но вот так, в три часа ночи, в снег, со вкусом водки и табака во рту, который никуда не уходил, — это всё было слишком.       Он споткнулся снова о тот же блядский бордюр, или другой такой же — в Городищах их было много и все они прятались под снегом специально, — едва устоял, выматерился вслух.

***

      Подъезд он увидел ещё издалека — тусклая лампочка над дверью, которую дядя Лёва менял каждый раз, как она перегорала, и она всё равно светилась вот так, едва-едва, как будто назло. Колька дошёл до двери и остановился.       В подъезд не заходил.       Стоял и смотрел на эту лампочку, потом достал сигарету, похлопал по карману в поисках зажигалки, нашёл, прикурил. Затянулся. Дым был приятный, и от этого немного отпустило — совсем чуть-чуть, но всё-таки.       Наверху спала мать. Машка, наверное, ушла уже — поздно, ей завтра рано. Или не ушла, Машка иногда оставалась, если мать была совсем плоха. Колька этого ещё не знал. Узнает, когда зайдёт.       Он сел на ступеньки. Прямо на холодный бетон, под этой едва живой лампочкой, со снегом в волосах и мокрыми кроссовками. Докурил до фильтра, бросил в сторону. Поднял колени к груди, упёрся в них лбом и заплакал.       Сам не понял почему и зачем, просто потекло и всё, и он не останавливал, потому что не знал как. Это его так от поцелуя? От матери? От того, что Сашка утонула, а должна была жить, потому что Сашка всегда должна была жить, и это было ясно любому, кто её знал? От того, что в двадцать лет он сидит на ступеньках в Городищах в три часа ночи и не понимает вообще ничего? Наверное, от всего сразу. Наверное, оно просто накопилось, и вот сейчас вышло.       Снег всё шёл. Ветер всё бил. Лампочка мигала — через раз, как умела. Ничего не изменилось. Но, может, весной будет легче идти.
38 Нравится 16 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (16)