легенда о кумихо

NC-17
В процессе
5
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 13 страниц, 5 781 слово, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Глава 1

Настройки
Тишина в доме наполнена самыми разными звуками – тихим шуршанием ткани в руках матери, глухим потрескиванием головешки в очаге, скрипом старой половицы под ее ногой, когда она покачивается. Но для шестилетнего Ки Хуна куда интереснее звуки за пределами этого маленького, пропахшего дымом мира. Те, что пробиваются сквозь тонкую преграду чанходжи, натянутой на небольшое окно. Зовущие. Где-то там, за пределами дома, ветер играет с опавшей листвой, слышится далекий лай собак, голоса людей и скрип совсем другой древесины – того дерева, на которое ему не так давно довелось взобраться, деревьев с окраины прилегающего к деревне леса. Тот мир полон загадок и неизведанного. Этот – внутри ханока – понятный и привычный, как тепло очага и запах материнского плеча. Но какая может быть радость в привычном, когда снаружи дома шепчется сама ночь? Он встает, чтобы подойти к стене, и доски скрипят под ногами. Здесь, у окна, веет вечерним холодом – неуютно и зябко. Ки Хун знает – ещё немного и мама будет ругать. Она всегда беспокоится, что он заболеет от холода или с ним случится что-то ещё. Ки Хун знает, что взрослые – странные. Они вечно о чем-то беспокоятся. Наверное, это какая-то взрослая болезнь, которая приходит к тебе вместе с бородой, как к отцу. Но ему всего шесть, и его главная болезнь – любопытство. А лекарство от него спрятано там, за окном. Видно ли звезды этой ночью? Сможет ли он услышать далекий вой волков? Соседские мальчишки рассказывали, что слышали, а вот отец говорит, что волки тут не водятся. Вот бы увидеть самому, взглянуть только одним глазком на тот мир снаружи! Но когда на деревню опускается тьма – из дома его не выпускают. Он осторожно приникает лбом к чанходжи. Бумага живая, она отвечает на прикосновение: слегка пружинит, поскрипывает, дышит вечерней прохладой. Есть негласное правило: можно смотреть, но нельзя давить. Однажды он уже переступил его – бумага порвалась с тихим, стыдным хрустом, и взгляд отца тогда был страшнее любой порки. Теперь он знает меру и отстраняется сам, еще до замечания. – Мама, – Ки Хун оборачивается, но не отходит от окна. Там за желтоватым от теплого света дома квадратом густеет синяя тьма. – А если я очень-очень быстро? Только взгляну, не вернулся ли отец с дальнего поля и сразу назад. Сунъи отрывает взгляд от поношенных штанин, которые в очередной раз приходится латать. Но лучше латать, чем думать о том, что скоро Ки Хун совсем из них вырастет и тогда обычными латками уже будет не обойтись. А где взять новые – вопрос, который она откладывает, как откладывает последнюю лепешку на завтра. Иногда дети растут даже слишком быстро. Лицо матери в свете масляной лампы выглядит усталым, но спокойным. Её тон как всегда мягкий и даже нежный. Ки Хун не помнит, чтобы она хоть раз ругала его всерьез. Обычно этим занимается отец. – После заката, сынок, – говорит она, не глядя, проводя пальцем по новому шву. – Двери и ставни должны быть закрыты. Отец скоро вернётся, не высматривай. Ты только зябнешь у стены. Готовься-ка лучше ко сну. – Не хочу спать, – Ки Хун мотает головой по-детски упрямо и снова прилипает к окну. На этот раз он не прижимается к чанходжи лицом, только смотрит, как через бумагу пробиваются очертания внешнего мира. Он не видит – но детская фантазия дорисовывает мир снаружи за него: вот проплывает жёлтый глаз фонаря, вот алым языком лижет темноту костер на окраине, вот в чьём-то окне дрожит крошечная точка света. Каждый из них – история. И все они происходят без него. Ки Хун молчит, но молчание его упрямое, надутое, а не смиренное. Он смотрит на слабые огоньки за окном, которые кажутся такими близкими и такими недоступными. – А почему мне нельзя? – вырывается у него сдавленным от обиды голосом. Он отворачивается от окна и смотрит на мать. – Папа выходит. И дядя Чхиль с соседнего дома. И охотники. Я видел! Они с фонарями ходят. Почему им можно, а мне нет? Сунъи откладывает шитьё и смотрит на сына. Она знает этот упрямый взгляд. Тот самый, что предшествует детским вопросам, на которые она, как взрослая, должна давать ответы. Эта работа иногда тяжелее, чем та, что гнёт спину к земле в поле. Она подтягивает циновку поближе к очагу и мягко стучит ладонью, указывая на место рядом с собой. – Иди сюда, Ки Хун. В глазах мальчика любопытство. Ему нравятся рассказы мамы. Мама много всего знает, хотя он уже уяснил, что много знать – не всегда хорошо. Отец всегда напоминает об этом. О том, как важно не болтать слишком много, чтобы не привлекать лишнее внимание. Но в стенах дома никто не станет за это ругать. В такие моменты дом – самое желанное для него место. Ки Хун подходит и опускается на циновку рядом с мамой. Её теплые пальцы убирают чёлку с его лба, он щурится довольно. Такая простая бытовая ласка от уставшей матери немного смягчает острое любопытство, заземляет его в этом моменте. От этого он слушает только внимательнее, когда Сунъи начинает говорить. – Папа и дядя Чхиль – взрослые. Их сердца крепкие, а души... тяжёлые, от жизни. А ты... – она касается его щеки, слегка сжимает мягкую кожу и Ки Хун хмурится и пытается уйти от прикосновения, чем вызывает у мамы улыбку. – Ты со своим юным сердцем и любопытной душой должен оставаться дома. Ночь для таких, как ты, опасна. – Опасна? – Ки Хун смотрит на мать с долей сомнения и в этот момент он так удивительно сильно похож на отца. Он трёт ладошкой свою щёку, демонстративно показывает недовольство: не такой уж он маленький, чтобы его за щёки трепали! Даже если это мама. – Из-за волков? Соседские мальчишки говорили... – Не из-за волков, сынок, – качает головой Сунъи, и её голос становится тише, таинственнее. Огонёк лампы колеблется, отбрасывает на стены причудливые тени. – Волки живые, как люди. Их можно испугать огнём, отогнать палкой. Я говорю о тех, кого палкой не коснёшься. Кто живёт в самом ветре, в тени сосен, в чёрной воде лесных омутов. О духах. Ки Хун, хоть и пытается казаться взрослее, слушает маму с приоткрытым ртом, не в силах оторваться. Пальцы его сами собой впиваются в грубый край циновки от волнения. Мама говорит красиво, хоть и совсем непонятно. Но он не перебивает. Знает – мама объясняет все лучше всех. – Лес после заката – дом для духов. – Духов? – не выдерживает Ки Хун. Он придвигается чуть ближе, его ладошка ложится на колено матери. – Что за духи, мама? – Что папа тебе говорил о терпении? – мама слегка тычет его в бок, вызывая щекотку. Ки Хун задерживает дыхание, сжимает губы в тонкую линию. Внутри всё зудит от сдерживаемого смеха, но взрослые не хохочут от щекотки! А ему очень хочется быть как взрослые. Чтобы выходить из дома ночью и много-много знать, как мама. Но точно не для того чтобы беспокоиться обо всем на свете. – В лесу можно встретить квисин. Они бродят по тропам и у развилок. Если встретишь такого, он может показаться просто усталым путником. Но взглянешь ему в лицо и поймешь, что оно пустое. Он может с тобой заговорить… и если откликнешься, позволишь прикоснуться – он привяжется к тебе. Поселится за твоим плечом и будет выпивать твою радость, ночами нашептывать грустные мысли и не давать уснуть. Ки Хун, заворожённый, притихает. Фантазия ребенка облекает рассказ матери в ряд тревожных и пугающих образов. Видно, что ему немного страшно. Страшилки – очень хороший способ не пускать любопытных детей в лес посреди ночи. – Есть ещё токкэби, – она какое-то время молчит, подбирает слова помягче. – Это некрасивые существа, очень хитрые. Они любят пугать людей и жестоко подшучивать, а вот таких любопытных мальчиков могут и вовсе утащить в лес. – А... а как от них спастись? Я совсем не хочу, чтобы меня забрали в лес, – шепчет Ки Хун, уже не думая о том, чтобы выйти из дома. Он жмётся к матери ближе, но не отводит взгляда и не опускает голову. Ждёт продолжения рассказа, несмотря на страх. – Оставаться дома, – твёрдо говорит Сунъи. – Дом это не просто место, Ки Хун. Здесь наша крепость. И здесь, пока мы все вместе, ты, я и папа – нам ничего не будет страшно. Потому что я буду защищать тебя, а папа меня… – А я тогда буду защищать папу! – тут же подхватывает Ки Хун. Сунъи улыбается и гладит сына по волосам. Она видит, как рассказы о духах его пугают. И видит, как он старается храбриться. – Конечно, милый. Всё, давай на этом закончим? Ты, кажется, совсем устал, – она не стала говорить о таком очевидном детском страхе. Ки Хун так старается быть смелым, что рушить этот момент взрослой прозорливостью совсем не хочется. – А есть еще кто-то? Мама, расскажи. Ну, пожалуйста? Мать молчит, Ки Хун чуть нетерпеливо дергает ее за рукав. Конечно, добавить есть что, но всегда есть риск, что после подобных историй сын не сможет уснуть ночью. – Ладно, но это последняя история, – сдается Сунъи. Ее голос переходит на шёпот, становится таинственным, почти волшебным в ночной тишине. – В самой глубине старого леса, куда не заходят даже самые отчаянные охотники, живут кумихо. Девятихвостые лисы, что копят силу тысячу лет. Они – самые опасные, потому что являются не в виде чудовищ, а в образе неземной красоты. Они заманивают, обещают любовь, богатство, исполнение желаний... но хитрые лисы всегда обманут, не дадут ничего, а заберут у тебя всё. – Что – «всё»? – Ки Хун удивленно хлопает глазами. «Всё» в его детском мире слишком абстрактное, непонятное слово. Заберут дом? Маму с папой? Последнее действительно страшно. – Заберут твою печень, вот прямо отсюда, – и, видя, как его лицо начинает бледнеть от ужаса, Сунъи понимает, что пора отвлечь сына от этих историй. Её пальцы вместо угрозы превращаются в щекотку, касаются его бока. – Вот так! Хитрая-хитрая лиса выследит тебя ночью, если вздумаешь убегать из дома. Маленькие непослушные мальчики у кумихо любимое лакомство. Ки Хун смеётся, пытается увернуться от материнских рук, но только падает к ней на колени. От смеха в уголках его глаз выступают слезинки, он отпихивает руки матери и заявляет: – Неправда! – фыркает он, ещё всхлипывая от смеха. – Ты это только что придумала, чтобы я не выходил! Я же видел лисят – они трусливые, от людей бегут! И хвост у них один, а не девять. Ты меня не обманешь! Сунъи гладит его по волосам, и в её улыбке облегчение – он не напуган. Но где-то в глубине глаз, куда ребёнок заглянуть не может, остаётся тень. Тень знания, что мир всё-таки шире и страшнее, чем кажется сыну. – Пусть так и будет, сынок, – говорит она тихо. – Пусть твои лисы всегда остаются маленькими и пугливыми. Дверь с привычным скрипом отворяется, впускает вместе с порывом холодного воздуха широкоплечую, согнутую усталостью фигуру отца. От него пахнет сырой землёй, едким потом и еле уловимым дымком тлеющей на краю поля соломы – запах, въевшийся в кожу за долгий день. А может и за целую жизнь. – Папа! Ки Хун срывается с циновки, обрадованный, и устремляется к отцу; обхватывает его за ноги, когда глава семьи не успевает даже до конца закрыть дверь. – Папа, мама рассказала такое! В лесу есть духи! Квисин, ток… кэби, и еще... лисицы, которые... – он запинается, пытается вспомнить пугающее название, но в голове остаются только смех и щекотка. Его речь живая и сбивчивая. – Которые хитрые! Токке тяжело опускает руку на голову сына, шершавыми пальцами слегка треплет его волосы – жест, заменявший объятие. От папы нежностей ждать не приходится. Ки Хун совсем не обижается, когда крепкая рука мягко, но уверенно освобождает ноги от его объятий, направляет его в сторону. Становится ясно – сейчас не время. После работы в поле тяжело в теле и в голове. Ки Хун знает. Он иногда работает в поле, совсем как взрослый, но никогда не может делать этого так много и усердно, как папа. – Ишь чего наслушался, – говорит отец голосом, хриплым и тихим от усталости. Он сбрасывает потрепанную чогори и опускается у очага. Протягивает к теплу свои большие ладони с мозолями и въевшейся грязью, которая уже никак не отмывается. – Не забивай себе голову, Хунни. Сказками сыт не будешь и от дождя не укроешься. Ки Хун, не отходя от отца, пристраивается рядом. Папа не как мама – не говорит с ним много, не обнимает. Но каждый вечер, когда он возвращается после работы, – большой праздник в маленьком детском мире. – Значит... значит, это неправда? – спрашивает он, смотрит снизу вверх на его усталое, освещённое пламенем лицо. – И бояться нечего? Токке какое-то время молчит, глядит в огонь. Его лицо, обычно такое простое и ясное, отражает эмоцию, которую Ки Хун пока еще не может распознать. Чуть позже он выучит, что так выглядит озадаченность. – Бояться нечего?.. – повторяет отец, словно размышляет вслух. – Бояться, Хунни, всегда есть чего. Только не сказочных чудищ. Мир и без них полон настоящих бед. Засуха, болезни... или чужое злое сердце. Вот чего нужно бояться. Он замолкает, и в тишине становится слышно, как завывает ветер снаружи. От одного этого звука становится зябко. Ки Хун ёрзает и двигается ближе к огню, протягивает руки. Его маленькие ладошки на фоне ладоней отца, также протянутых к огню, совсем хрупкие. Может, мама права и ему действительно рано выходить наружу после наступления темноты. – Помнишь старый ханок на самом краю деревни, у леса? Не тот, что почти разобрали, а тот, что не трогают, в который не заходят. Ты всё спрашивал, почему там никто не живет. Ки Хун неуверенно кивает. Тот ханок знают все и особенно – мальчишки его возраста. А те, что были постарше могут даже похвастаться тем, что пробирались внутрь. Для них это важное достижение, это значит «я настолько смелый». Ки Хун пока не настолько смелый, он наблюдает издалека, спрашивает отца, но никогда бы не пошёл в это мрачное место с пустыми окнами-глазницами, покосившейся крышей и прогнившим крыльцом, которое, как шептались мальчишки, все еще хранит тёмные пятна. Ки Хун уже знает, что такое кровь и смерть. Он видел, как режут курицу, как хоронят стариков. Он не хочет сталкиваться с этим намеренно. Даже когда мысли о признании дворовых мальчишек кажутся особенно заманчивыми. – Пять зим назад там жила семья. Муж, жена, у них появился ребёнок, – Токке говорит прямо, не приукрашая, но и не сглаживая острые углы. – И вот мужчина и ребёнок пропали на следующий день после того, как этот ребёнок появился. А женщину... нашли прямо в доме. Мёртвую. Вот тебе и лесные духи. Обычная человеческая жестокость. Заколол-то её нож. Самый что ни на есть обычный. В самой что ни на есть человеческой руке. В комнате становится тихо. Потрескивание очага звучит теперь зловеще. Ки Хун замирает, внутри него что-то сжимается. Он понимает очень много в его шесть лет. Понимает и то, что ему только что рассказал отец. И эта простая констатация факта о человеческой жестокости, трагедии и смерти – поражает его куда сильнее, чем любая легенда. Потому что легенды были где-то, в словах матери или в далеком лесу, а этот ужас – через пару улочек от его собственного дома. И врагом здесь был не призрак, а такой же человек, как он, папа, мама или кто-то из соседей. – Токке-я! – резко, с непривычной строгостью звучит голос Сунъи. Она замирает, миска в её руках дрожит, несколько капель мутного бульона проливаются на доски пола. Лицо её, обычно такое мягкое, становится бледным. – Что ты такое говоришь ребенку? Он еще слишком мал для таких разговоров. Токке поворачивает к ней голову. В его глазах нет раскаяния. Всё та же усталость. Он только пожимает одним плечом и обыденно протягивает руку к миске. Голод сильнее желания продолжать разговор. – Он не мал, Сунъи. Он мужчина. Не успеешь оглянуться, как взрослым станет. Пусть знает, что жизнь – не одна из твоих сказок. После слов отца воцаряется молчание, но Токке не ощущает себя неловко за свою прямолинейность. Его мир – простой и понятный, наполненный физическим трудом и мыслями о том, как позаботиться о семье – не перекликается с миром, в котором есть место рассказам о духах. – Ладно, – тихо говорит Сунъи. – Пора спать, Ки Хун. Идём. Она встаёт, вытирает руки о передник и протягивает одну сыну открытой ладонью вверх. Ки Хун хватается за неё и медленно поднимается с циновки. Его движения медленные и осторожные, будто любое резкое действие может спровоцировать некую «беду». Может, такую, о которой рассказал папа. А может, что-то другое, но не менее страшное. Он переставляет ноги как будто нехотя, мама его не торопит. Ей и самой не по себе от воспоминаний о той трагедии. Сунъи ведёт его через комнату, мимо низкого столика, к дальней стене, где на полу лежит такая же циновка, что и у огня, но с покрывалом из шкур животных. Вечерний ритуал привычный: снять верхнюю одежду, аккуратно сложить её, улечься на бок. Но сегодня каждое движение даётся Ки Хуну с трудом. Он ложится, смотрит в тёмный потолок из переплетённых балок, где в щелях прячутся ночные тени. Мать наклоняется над ним, поправляет одеяло. – Не думай о плохом, – шепчет она, проводит ладонью по его щеке. Её пальцы шершавые от работы, но прикосновение нежное. – То, о чём говорил отец… это было давно. Очень давно. В деревне все всё забыли, и ты забудь. Хорошо? Ки Хун просто кивает. И он, и мама знают – он не забудет. Такое не забывается. Но Ки Хун также знает, что иногда нужно сказать «мама, я не голоден», когда еды не хватает или «мама, я не устал», когда она очень нуждается в помощи по дому или во дворе. И вот сейчас – тоже такой момент. Чтобы не расстраивать. – Хорошо, мама. Спокойной ночи. – Ты умница, – мама наклоняется, чтобы поцеловать его в лоб. И этот момент всегда – один из самых счастливых за день. В постели тепло, губы мамы нежные и мягкие. И получать эти поцелуи всегда одинаково приятно. – Спи спокойно. Сунъи поправляет одеяло на притворяющемся спящим сыне и, приглушив лампу, возвращается к очагу. Она опускается на циновку рядом с Токке, который доедает похлёбку без удовольствия. Еда не особо вкусная. И дело не в кулинарных навыках, а в отсутствии возможности сделать её вкусной. Утоляет голод и хорошо. В этом же весь смысл, верно? Тишина между родителями плотная, но не враждебная. Ки Хун не помнит, чтобы они когда-нибудь ссорились всерьёз. – Напугал ты его, – наконец говорит Сунъи, глядя не на мужа, а на тлеющие угли. – Правдой не напугаешь, – отвечает Токке, отставляя пустую миску. Его голос в полутьме низкий, усталый и немного ворчливый, но не злой. – А вот твоими сказками – запросто. И поменьше бы болтала об этом при нём. Наслушается, потом начнет другим рассказывать слишком много. Привлечет внимание. Если напугает кого из детей, то проблем не оберёмся, шептаться начнут. Знаешь же, как это бывает… Сунъи сжимает губы. Она знает. В маленькой деревне все друг друга знают. У людей полно тревог – о приближающейся зиме, о количестве припасов, о поголовье скота. Добавлять к ним еще одну – настоящее преступление. – Ты прав, – тихо выдыхает она. – И без того… хватает. Ки Хун замирает под одеялом. Он слышит каждое слово. И знает, о чем они говорят. О том, как соседи шепчутся за спиной у мамы. Голоса родителей, тихие и знакомые, они звучат как убаюкивающая колыбельная, дают ребёнку ощущение покоя и защищённости. Они означают, что его мир на месте: мама и папа здесь, они рядом. Но сами слова, – как камушки, что падают в омут домашнего вечернего спокойствия и пускают тревожную рябь. – Мало того, что ты им «Маль Сун», – продолжает Токке, не повышая тона. – Так еще и сына своего… как янбана какого, зовешь. Дома ладно. Но на улице-то он просто Хун. «Маль Сун» – прозвище матери, которое родилось из зависти и непонимания. Когда-то, давно, еще при жизни её отца, какой-то странствующий рассказчик или отставной солдат поведал в деревне историю о прекрасной и несчастной знатной девушке по имени Маль Сун. Историю здесь быстро забыли, уже, наверное, никто и не вспомнит деталей. Но имя – красивое, звучное, «городское» – запомнилось. И когда дочь обнищавшего торговца, что доживал в глухой деревне последние дни, с её тихими манерами и странной грамотностью, подросла – это имя к ней прилипло. Сначала – как насмешка над ее «нездешностью», над тем, что она словно героиня из чужой сказки. Потом – просто как кличка. Тень этого имени тянется за ней, как хвост, напоминая всем, что она – чужая. Девочка, что родилась в городе, но из-за проблем уже покойного отца оказалась в деревне. Она дает сыну имя, какие дают в хороших семьях, и для соседей это ни что иное, как заносчивость. «Смотрите, – будто говорит это прозвище, – мнит себя знатной госпожой, а руки у нее в той же земле, что и у нас». И эта общая земля – бедность, труд, зависимость от урожая – не прощает тех, кто пытается от неё отречься. Даже тех, кто стал на ней гостем, а не был рождён в этих краях. Когда ты трудишься в поле, заводишь семью и растишь тут своих детей – будь добра быть как все, оставь умные речи и воспоминания о другой, почти знатной жизни. Тут все обычные, работающие. И надо бы и тебе стать такой, не рассказывать сыну слишком много. Особенно тогда, когда подобные истории не в почёте у нового устройства их мира, а легенды превращаются в нечто, чем лучше не забивать головы детям. – Двухсложные имена для тех, у кого есть род, чьи предки записаны в книгах, – говорит Токке. – А у нас что за род? Твой отец-торговец сгинул, мои родители – санмин, как и мы сейчас. Мы обычные люди, Сунъи. И нам надо проще быть. А то смотрят уже. Мальчика переучивай. Пока не привык. А то начнет говорить, что он Ки Хун. Представляешь, как смотреть на него будут? Только проблемы. Для нас и для него. Ки Хун впитывает эти слова. Он не понимает до конца, кто такие янбаны и санмин, что такое «род» и какую силу в себе несет кровь и родословные. Но он понимает главное: его красивое имя, которым так гордится мама, должно оставаться только внутри стен их дома. Чтобы не огорчать отца, чтобы на маму не смотрели косо, чтобы люди не шептались. Мысль горькая и взрослая: на улице, с соседями и даже друзьями он просто Хун. Какое бы имя ни дала ему мама, он понимает, что оно неуместное. Как если бы он надел на себя лучшую папину рубаху, чтобы пойти копаться в грязи или лазать по деревьям с мальчишками. Красиво, но стыдно и мешает. Он сжимает веки крепче. Сон постепенно одолевает его. Он смотрит сквозь приоткрытые веки, как мама устало прислоняется к плечу отца и он целует её в лоб так же, как она целовала Ки Хуна перед сном. От этого вида тепло и уютно, хочется, чтобы этот вечер, даже с его страшными и тревожными разговорами, никогда не заканчивался. Даже если это будет значить, что он навсегда останется маленьким мальчиком с запретом выходить из ханока ночью. Наступление темноты приносит сон, долгожданный отдых и покой для одних, и пространство для запретного, тайного, чего не должен касаться свет солнца – для других. Она – покров. Для одних – бархатный полог, укрывающий от забот. Для других – единственный свидетель дел, которые пахнут не дымом очага и ужином, а страхом, алчностью и пылью сушёных трав. На самой окраине деревни, там, где тропинка уже тонет в черноте леса, стоит одинокий маленький ханок. От него веет не жизнью, а медленным умиранием. Доски крыльца гнилые насквозь. Воздух здесь пряный и горький – пахнет пучками сушёного можжевельника, полынью и чем-то ещё, от чего слегка кружится голова. На крыльце, недвижимая, как иссохшее больное дерево, сидит старуха. Лицо её покрыто глубокими морщинами, а пальцы, лежащие на коленях, тонкие и кривые. Она вся – пережиток прошлого, ненужный в будущем и отвергнутый настоящим. – Ты снова пришёл? – её голос сухой, как шелест опавших листьев. – Я сказала тебе всё, что могла. Больше мне нечего тебе дать. Мужчина, стоящий перед ней в темноте, не похож на Токке. Этот – моложе. Отчаяннее. В его глазах горит не усталость от труда, а лихорадочный, нездоровый блеск. – Как мне найти её? – вырывается у него; его шепот срывается на хриплый, задыхающийся звук. – Эту… лисицу! Ты же всё про этот лес знаешь! Скажи мне! – Он говорит шепотом, словно боится, что его подслушают. Что кто-то узнает о его страшных планах. В его речах не вопрос, а требование. Некогда могущественная мудан, шаманка, к которой съезжались за советом из соседних деревень, а теперь лишь пугало для местной детворы и живое напоминание о мире, который старательно забывают под влиянием конфуцианства, устало вздыхает. Она знает. Она знает с того момента, как неосторожно обмолвилась о Хозяйке Леса, о древней лисе, что старше здешних дубов и, возможно, старше самого мира. Знает, что его жажда – болезнь, но не тела, а души. И болезнь эта не даст отступиться. Она своими словами подложила уголёк в костёр будущего преступления. Духи предков не простят ей этого. Она встретится с ними совсем скоро, чтобы держать ответ. А пока… – Ты всё уже знаешь, – говорит шаманка, глядя не на него, а на чёрные верхушки деревьев в лесу. – Она появится сама, коль войдёшь в лес с даром. Если сочтёт нужным. Если дар будет… достоин её внимания. Она не говорит, что такое «достойный дар». Но этого и не нужно. Все и без того знают какие дары предпочитают древние духи. Мужчина замирает на секунду. Он ничего не говорит. Просто разворачивается и шагает в ночь, возвращается к беременной жене и дому, которого ему было мало, в котором ему было тесно. Шаманка не доживает до утра. Она тихо уходит во сне, духи забирают её к себе, чтобы она несла ответственность за неосторожное слово, брошенное в уши отчаявшемуся и отчаянному человеку. Она не увидит, как через несколько дней он переступит порог своего дома с ножом в руке. Но встретит его на той стороне после конца, когда и для него наступит время нести ответ за всё содеянное при жизни. Звук глухой и мягкий. За ним – булькающий, захлёбывающийся вдох. Мужчина отшатывается, едва может устоять на ногах. Планировать – одно, а вот по-настоящему забрать жизнь оказывается куда сложнее. В его плане был только тихий, быстрый удар во сне. Но она просыпается. Смотрит. Мысль, паническая и быстрая, бьёт по воспаленному сознанию – «закричит!». Он вырывает нож из объятий плоти, бьёт снова и снова, пока и без того тихие вскрики не превращаются в едва слышные хрипы. Нож застревает между рёбер, он делает шаг назад и падает назад, отползает дальше от постели, скребя пятками по полу. Остатки скудного ужина поднимаются из желудка по пищеводу. Ещё немного и стошнит от запаха крови, от ощущения её липкой теплоты на коже и одежде, от вида алых брызг на ночной рубашке жены и когда-то общей постели. Он не смотрит ей в лицо. Смотрит на её руку. Она лежит на одеяле. Та же рука, что часами гладила живот в ожидании. Пальцы дрожат, ползут по грубой ткани, ища... сына? Его, мужа? Спасения? Не дотягиваются ни до чего. Замирают навсегда. Он поднимает взгляд, её когда-то полные жизни и радостного блеска глаза теперь напоминают глаза мертвой рыбы. Он встает, пятится, спотыкается о низкий столик. В глазах мутнеет, и в этом тумане он вылавливает единственное важное – свёрток у очага. Мысли путаются, но ноги уже несут его через комнату. Он хватает свёрток. Не глядя, прижимает его к окровавленной рубахе и спешит к двери. В свободную руку берет масляную лампу – даже такому чудовищу страшно в темноте леса ночью. Плечом, с размаху, бьется о косяк; дверь с шумом распахивается. От удара лампа падает, разбивается и лишает его последнего света. Масло растекается некрасивыми пятнами. Именно их спустя годы будут обсуждать деревенские мальчишки. Лес встречает тишиной, в которой гулко откликается хруст мелких веточек под ногами и собственное сбитое от бега дыхание. Ветви царапают лицо, раздирают одежду; корни цепляют ноги, но он бежит только глубже в чащу, дальше от деревни и ближе – к цели! Это единственное, что важно. Ребёнок просыпается, его плач отражается от стволов деревьев, гудит в ушах, разрывает голову звуком, а сердце – виной. «Заткнись, заткнись, заткнись», – мысленно воет он в такт своим шагам. Он прижимает свёрток к груди сильнее, пытается заглушить звук, и чувствует, как маленькое тельце в его руках слегка шевелится. Это невыносимо. И тогда, словно одних мыслей было уже недостаточно для оправдания глубины его падения, его шёпот сплетается с другими звуками. Сбивчивый, надрывный. Глубоко убеждённый. – Ты… ты даже ничего не поймешь… ты ещё не человек… тебе не будет больно или страшно, – он спотыкается, едва не падает, и свёрток визжит ещё громче в его руках, невольно сжатый слишком крепко. – Молчи! Ты – плата! Понимаешь?! Моя плоть и кровь! Я дал тебе жизнь, она принадлежит мне! Я прав в том, что хочу большего. Амбиции – самое худшее, что есть в человеке? Как бы ни так... всё у меня будет. А ты… ты тоже не будешь жить в вечной нищете, голоде и несчастьях. Это – благо! Я не убиваю тебя… я спасаю нас обоих. Чтобы не сойти с ума, он должен верить, что младенец в его руках ещё не имеет сознания. Ещё не существует так, как он или другие взрослые и мыслящие люди. Он не поймет. Ничего не почувствует. Потому что не успеет узнать, что такое жизнь. Это гуманно. А его мать… плата за спокойную, богатую жизнь. Больше некому будет искать его или этого младенца. Люди в деревне поговорят и забудут, а он к тому времени будет уже далеко. Там, где нет места голоду, вечным тревогам и несчастьям. Он бежит, спотыкаясь, пока ноги не становятся ватными, а плач ребёнка не сливается с гулом собственной крови в ушах в один сплошной, мучительный шум. Останавливается, обхватывает голову рукой, трет лоб – размазывает по нему грязь и пот. И в этот миг тишины он видит её. Из-за ствола старого дерева на него смотрит пара горящих в темноте глаз. Лиса, чей мех в ночи кажется зловеще тёмным, а не рыжим. Она не пугается, не убегает, как это обычно бывает на охоте. Она смотрит прямо на него. Потом он замечает ещё одну. И ещё. Маленькие пушистые лапки бесшумно перебирают опавшие листья, пока его окружают. Это нетипичное, странное поведение для знакомого зверька заставляет дрожь ужаса пробежать по спине. Они не подходят ближе, не издают звуков. Только смотрят и ждут. Пока одна из них не машет хвостом и не уходит вглубь чащи. За ней следуют и другие. Ему мерещится, как лисы кивают почти как люди, манят его за собой, и он идёт за ними, как завороженный. Не замечает даже, как плач младенца в его руках стихает. Только становится вдруг тихо и даже собственные мысли-оправдания не терзают более. Лисы ведут его не протоптанной людьми тропой, а прямо меж деревьями и кустами. Но ветви больше не бьют, они расступаются, корни будто уползают под землю, пропускают. И вдруг – деревья размыкаются. Он выходит на поляну, которой не может тут быть. Он пас тут скот, рубил здесь хворост, блуждал по этому лесу в детстве. Этого места не существует в его памяти и знаниях других деревенских. Оно не для людей, поэтому человеку не забрести сюда случайно, лишь с провожатым. Лунный свет льётся сюда с небосвода, подсвечивает холодным серебром камни и низкие травинки, над которыми стелется молочный, густой туман. Он шевелится, как живой, и в его клубящихся глубинах на мгновение вспыхивают и гаснут бледные маленькие огоньки, будто кто-то зажигает и тушит среди стеблей травы крошечные фонарики. Взгляд выхватывает очертания на другом конце поляны. Девушка... и за её спиной плавно, мягко перекатываются тени – не просто девять хвостов, а бесчисленное множество. Они то соединяются в общий силуэт, то распадаются на отдельные, живые и гибкие очертания. Мужчина невольно делает шаг назад, его сковывает ужас, как и любого человека, что слышал о подобном лишь с уст других таких же людей, а теперь сталкивается лицом к лицу. Ему страшно. Страх забирается под кожу, встает комом в горле, перекрывает приток воздуха. Но он проделал слишком большой путь, чтобы сейчас отступать. Он делает шаг вперед и его голос нарушает покой этого места, громкий и твердый: – Я знаю, кто ты. Я принёс… дар, чтобы ты выполнила моё желание. Силуэт не двигается с места. Нет ни смеха, ни гнева. Просто голос. Он приходит не из её уст, а разливается в самом воздухе, отскакивает эхом от камней и стволов деревьев, окутывает всё вокруг коконом из звука. Он доносится отовсюду и ниоткуда одновременно, откликается эхом в сознании, резонирует с чем-то внутри. – Дар?.. Мужчина сглатывает. Всего одно слово с неопределенной, чуждой интонацией. Оно сказано так, как говорят только проснувшиеся люди; как говорят дети, не понимающие законов мира. Так не говорят взрослые. Не говорят, когда сталкиваются со знакомым и понятным. «Только бы все не было напрасно!» – это единственная мысль, что его беспокоит. Не о том, что мистическая владычица этого места расправится с ним, ни о том, что вернуться в деревню придется ни с чем – только о цели. Только о такой близкой мечте. Его пальцы крепче впиваются в ткань свёртка. Он поднимает голову и расправляет плечи, чтобы сказать о своей просьбе ещё более прямо и очевидно. – Я хочу… другую жизнь. Богатство. Город. Забыть эту деревню навсегда и обрести новую, другую жизнь. Взамен я отдам тебе моего первого сына, мою плоть и кровь. Пауза затягивается. С его губ срывается жалкое, умоляющее: – Прошу… И только тогда мягкий голос снова наполняет пространство. Словно убедившись во всей серьезности намерений гостя. – Это то, чего ты жаждешь? – Да! – другого ответа просто не может быть. Только такой – криком полным надежды и отчаяния. – Хорошо, – звучит голос. В нём та же смесь легкого удивления и непонимания переплетается со спокойным безразличием и усталостью веков. – Я та, что твоё племя зовет Вон Ху. Та, что жила до сотворения мира. И я принимаю твой дар. Она делает едва заметный жест ладонью, указывает на центр поляны и на мгновение из тумана появляется бледная, полная изящества и обманчивой хрупкости кисть с длинными пальцами и тонким запястьем. Можно было бы спутать с обычной девичьей рукой, если бы не длинные ногти – загнутые и больше похожие на когти хищника. Мужчина подходит к центру поляны, его ноги непослушные, словно деревянные – слушаются его неохотно. Он опускает на подстилку из влажной травы уже тихий, замерший свёрток. Отходит назад. Не смотрит в лицо своему дитя в последний раз. Не может или не хочет – убеждает себя во втором. – Ты получишь то, чего так жаждешь. Все твои мечты исполнятся, – голос всё льётся и словно смывает с плеч груз всех страхов, вины и сомнений. Остаётся только безмерное облегчение и предвкушение, которое не могут испортить даже следующие слова: – Но тот, кем ты расплатился, однажды явится, чтобы взять плату с тебя за его загубленную жизнь. – Если все мои мечты исполнятся, то я найду способ избежать этого. – Так тому и быть. Следуй за моими сестрами, они выведут тебя из леса. И он уходит. Не оглядывается, идёт туда, где у края поляны его ждёт стайка лис – они подёргивают ушами, роют лапами землю, чтобы привлечь его внимание. Лисы уводят мужчину, и поляна снова погружается в тишину. Туман не рассеивается, но становится не таким густым, выпускает из своих объятий кумихо – женщину необычайной красоты, с бледной кожей; белыми, как первый снег, волосами и такой же шерстью на беспокойных хвостах за спиной. Шаг её лёгкий и бесшумный. Она подходит, поднимает свёрток, отодвигает ткань в сторону, открывая личико младенца. Он не плачет. Смотрит на неё огромными тёмными глазами, причмокивает губами. Его внимание приковано к золотым зрачкам, что светятся в темноте, как самые настоящие теплые звёзды. Вон Ху проводит когтем по его щеке – осторожно, не оставляя царапины. Ребёнок морщит носик, но не боится. Он словно забыл, что такое страх и плач. – Преданный самым близким, – говорит она просто. Её голос теперь тихий и ясный, чуть пухлые губы шевелятся, изрекая слова. – Я дам тебе имя, что будет отражать истинную нужду твоего отца. Не в богатстве, а в том, что делает человека человеком. Она наклоняется и ее прохладные губы касаются лба младенца. Он замирает и золотое свечение из глаз Вон Ху отражается в его больших темных глазах, вспыхивает там и гаснет. Лисы на поляне беспокойно скулят, отовсюду отзываются возбужденным тявканьем. Они встречают, приветствуют своего нового брата. – Ты будешь моим самым светлым и драгоценным лисёнком. Моим напоминанием о том, чего лишены люди. Имя тебе – Ин Хо.
Примечания:
5 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)