Ты копия своего отца

NC-17
Завершён
15
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
125 страниц, 46 252 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Город спал. Спал той нервной, натянутой дрожью, когда небоскребы «Арасаки» и «Миллитех» превращаются в частокол холодных, хищных глаз. Мириады окон мерцали, как чешуя гигантских рептилий, следящих за добычей. Где-то далеко внизу, в промзонах, еще горели костры и утробно гудела музыка, но здесь, на стосорок третьем этаже, воздух был стерильным, почти больничным. Тишина давила на перепонки. В пентхаусе Нагибайки было темно. Только голографические проекции, забытые на столе, продолжали бесшумно вращать молекулярные решетки, отбрасывая на потолок причудливые тени, похожие на скелеты неизвестных существ. Дурашка сидела на подоконнике, сжавшись в комок. Огромная белая рубашка сползла с плеча, и девушка не поправляла её — ей нравилось чувствовать, как прохладный воздух щекочет кожу. Чёрная жилетка, брошенная два часа назад, так и висела на спинке стула, напоминая сброшенную змеиную шкуру. Две передние пряди — чёрная и белая, как клавиши пианино — упали на лицо, почти полностью скрыв левый глаз. Правый же, голубой и болезненно ясный, был прикован к шкатулке у неё на коленях. Дерево, инкрустированное перламутром, было тёплым на ощупь. Таким тёплым, что это казалось неправильным в мире холода и хрома. Золотые нити узора под пальцами казались жилами — пульсировали мелкой дрожью. Вещь из другой эпохи. Эпохи, когда люди ещё верили в чудеса, а не вживляли в мозги чипы, чтобы увильнуть от боли. — Ну и что мне с тобой делать? — прошептала Дурашка. Голос сел — она не пила несколько часов, горло саднило. Шкатулка молчала. А вот её содержимое — нет. Внутри, на бархатной подушке, выцветшей от времени до цвета запёкшейся крови, лежало яйцо. Драконье. Размером с кулак, тяжелое, как свинец, оно переливалось чешуёй, которая дышала — медленно, в такт её сердцу, меняя цвет от угольно-чёрного до расплавленного золота. Когда она касалась его, кончики пальцев немели. Не от холода. От силы. — Ты хоть понимаешь, что он тебя подставил? — Голос из угла комнаты прозвучал мягко, почти ласково, но в нём затаилась сталь. Винкс стоял у стойки кухонного островка, прислонившись бедром к граниту. Пар от свежезаваренного кофе клубился вокруг его лица, размывая черты. Пепельно-русые волосы падали на лоб, красная шапка-бини съехала набок, открывая тонкую бровь, которую он сейчас нахмурил. Классический чёрный пиджак сидел идеально — мать-портниха не зря отдала ему душу и все секреты кроя. Но руки выдавали его истинную суть: тонкие шрамы на подушечках пальцев, въевшаяся в кожу машинная смазка под ногтями. Инженер-подпольщик. Лучший в городе. — Он сказал, это подарок, — ответила Дурашка. Безжизненно. Словно читала чужую смс-ку. — Ага. «Подарок». — Винкс усмехнулся в чашку. — Санчез подарил тебе яйцо дракона. Самый ценный артефакт на всём побережье. Тот, за которым охотятся все — от отморозков из промзон до спецотдела «Арасаки». И ты, конечно, приняла перевод. — Он сделал глоток, обжёг язык, но не поморщился. — Ачивка «Хранительница Пламени» уже мигает у тебя в интерфейсе? Она коснулась виска. За стеклом контактной линзы пульсировала оранжевая иконка — стилизованные крылья, охваченные огнём. Красиво. Вычурно. Смертельно опасно. — Да, — выдохнула она. — Красивая. Винкс поставил чашку, и звук керамики о гранит прозвучал как выстрел. Он подошёл к окну, встал так, чтобы оказаться между ней и ночным городом. С этого ракурса, в контровом свете неоновых вывесок, его карие глаза казались почти чёрными. А розовый след в форме сердечка под левым глазом — нелепым. Диссонансным. Он должен был вызывать улыбку, но сейчас он пугал. — Через десять минут у нас будут гости, — сказал Винкс, не повышая голоса. — Три отряда корпоративной безопасности. Они идут по следу артефакта. И знаешь, что самое смешное? Магический контур города зафиксировал передачу именно на тебя. Не на Санчеза. На тебя. Ты — официальная воровка, Дурашка. А он вышел сухим из воды. Она не пошевелилась. Только уголки губ дрогнули — вверх, в лёгкой, почти усталой усмешке. Будто он рассказал ей старый анекдот, который она слышала сотню раз. — Я знаю. — Ты знаешь? — Винкс резко развернулся, и пол под его ботинками жалобно скрипнул. — Ты знаешь и просто сидишь?! — А что ты предлагаешь? Бегать? Кричать? Угрожать Санчезу в открытую? — Она подняла голову. Прядь откинулась назад, открыв лоб — и там, у самой линии роста волос, блеснул небольшой ярко-красный рог. Не имплант. Не шутка. Родовая отметина. — Он сильнее. Он опытнее. У него репутация непобедимого бойца. — У него есть Новикони. — Винкс произнёс это имя шёпотом. Губы обожгло, будто он лизнул оголённый провод. — Она знала. Она помогала ему. Вот тут в глазах Дурашки что-то треснуло. Лёд, который она так старательно поддерживала эти два часа, пошёл паутиной. Из-под него показалось нечто тяжёлое, чёрное, бездонное. Всего на секунду. Но Винкс эту секунду увидел — и невольно сделал шаг назад, наткнувшись спиной на холодное стекло. — Не произноси её имя в этом доме, — сказала Дурашка. Ровно. Спокойно. Так говорят перед тем, как убить. Она закрыла шкатулку. Перламутр под пальцами стал ледяным. Медленно, с трудом — колени затекли, а в голове шумело — она встала. Массивные футуристичные ботинки, белые с чёрным, глухо стукнули по стеклянному полу. Походка была странной — слегка раскачивающейся, будто у неё кружилась голова, или будто она шла по палубе корабля в шторм. Но направление она держала уверенно. К дальней стене. Невидимая сенсорная панель поддалась под её пальцами — едва заметное тепло, биометрический ключ. Стена бесшумно разъехалась в стороны, открывая проход. Лаборатория. Не та, парадная, куда Нагибайка водил делегации из токийского офиса. Другая. Подпольная. Спрятанная от сканеров, от магических контуров, от глаз. Здесь воздух был густым, тяжёлым — пахло озоном, редкими металлами и чем-то сладковато-тошнотворным. Запахом синтезированных ядов. Он оседал на языке металлическим привкусом, вызывал тошноту. На центральном столе, на чёрном граните, лежал развёрнутый чертёж. Винкс узнал его — у него самого заныли пальцы, когда он вспомнил, как помогал собирать эту голографическую модель. Каждый клапан, каждый микродозатор. — «Химическая ловушка», — прочитал он вслух. — Ты серьёзно? Ты хочешь отравить его? — Отравить? — Дурашка обернулась. И впервые за весь вечер её голос обрёл краски. Нижние, басовые, обертоны, которых Винкс никогда раньше не слышал. — Нет. Отравление — это слишком быстро. Слишком милосердно. Она подошла к столу, провела пальцами по граниту. Камни были холодными, гладкими, как зеркало. — Мой отец учил меня, что настоящая химия — это наука о времени. О том, как сделать так, чтобы реакция шла медленно. Неумолимо. И чтобы каждый следующий шаг был хуже предыдущего. Она взяла пустой флакон. Тяжёлое стекло, фиолетовый отлив — на внутренних стенках ещё остались разводы старого состава. Остатки чужих слёз? Или чужой крови? Винкс не решился спросить. — Санчез думает, что обыграл дочку Нагибайки. Что я просто «Дурашка» — наивная девочка, которая поверила в подарок и теперь будет бегать с яйцом, пока её не поймают. — Она сжала флакон так сильно, что костяшки побелели. — Но он забыл одну вещь. Я не просто дочь. Я — его ученица. И мой учитель никогда не прощает предательства. В груди у Винкса разрасталось странное чувство. Липкое. Тяжёлое. Он знал Дурашку три года. Видел её сонной — когда она не выспалась после очередной ночной смены. Недовольной — когда кофе остыл. Уставшей до полуобморочного состояния. Даже иногда весёлой — редко, но метко, когда она запрокидывала голову и смеялась, и в этом смехе не было ничего, кроме света. Но такой он её не видел никогда. С холодным огнём в голубом глазу. С флаконом яда в руке. С улыбкой, которая не касалась губ. — Что я должен делать? — спросил он. И поправил красный галстук — жест, который выдавал его волнение. Галстук был слишком тугим. Или слишком свободным. Винкс никак не мог понять. — Собери мне «Паука», — сказала Дурашка. Кивнула на чертёж. — Того самого, прототип. С увеличенными дозаторами и системой дистанционного сброса. Винкс молчал три удара сердца. Потом выдохнул. — Это опасно. Если хоть одна капля попадёт на тебя… — Не попадёт. — Она вдруг улыбнулась. По-настоящему, открыто — но глаза остались холодными. Эта улыбка не грела. Она пугала. — На мне будут твои перчатки. А ты, Винкс, шьёшь лучше любого портного. Снаружи, далеко внизу, взвыли сирены. Три чёрные машины корпоративной безопасности, похожие на хищных скатов, свернули с магистрали и взяли курс на небоскрёб. — Гости, — констатировал Винкс, чувствуя, как по позвоночнику пробежал холодок. — Гости, — согласилась Дурашка. Она нажала ещё одну панель — и пол под её ногами бесшумно разъехался. Шкатулка с яйцом ушла вниз, в тайный сейф, в чрево здания. Туда, где никто не найдёт. По крайней мере, сегодня. — А что скажешь отцу? — спросил Винкс, уже натягивая перчатки. Плотные, чёрные, с сервоприводами на пальцах — они тихо загудели, калибруясь под его хватку. — Нагибайка узнает о краже. О яйце. — Отец уже знает. — Дурашка застегнула жилетку — молния противно заскрежетала, заедая на полпути, но она дёрнула сильнее, и та поддалась. Поправила белый шарф, испачканный розовой краской — или это была не краска? — и провела рукой по волосам, укладывая чёлку обратно на глаз. — Он ждал этого три года. Ждал, когда я перестану быть просто наследницей. Когда сделаю свой первый ход. Сирены приближались. Теперь они выли прямо под ногами, заставляя стекло в окнах мелко вибрировать. — Винкс, — сказала она, положив ладонь на панель маскировки комнаты. — Когда всё кончится, я хочу, чтобы Санчез понял: его корону склепал не враг. Его разрушила та самая «дурашка», которую он предал. — Она замолчала на секунду. В груди что-то сжалось — болезненно, остро. — А Новикони… Голос дрогнул. Всего на миг. Но Винкс услышал этот надлом — как услышал бы треск льда под ногами на замёрзшей реке. — Пусть смотрит. И помнит каждую секунду. Она активировала проектор. Комната наполнилась схемами, формулами, лицами. Сотни пиксельных портретов закружились в медленном танце, но два из них были крупнее остальных. Первое — Санчез. Длинные голубые волосы, корона, нахлобученная набекрень, спокойная уверенность воина, который никогда не проигрывал. Второе — Новикони. Зелёная кожа, золотая маска солнца на пол-лица, и пустые красные глаза, в которых не было ничего, кроме отражения чужого страха. Дурашка коснулась проекции Новикони кончиком пальца. Пиксели вспыхнули — и рассыпались, как пепел на ветру. — Ты первая, — прошептала она. Губы задрожали, но голос остался твёрдым. — Предательство подруги стоит дороже, чем воровство врага. Она убрала руку и активировала маскировку. Комната погасла — и в следующую секунду залилась ровным, серым, безликим светом пустого офиса. Первый день начался с того, что Винкс разбил паяльник об стену. — Она сказала «собери мне Паука», — бормотал он, собирая осколки керамики дрожащими пальцами. — Она не сказала «пересобери его двадцать семь раз, пока каждый микрон не будет выверен с точностью до атома». Дурашка стояла у окна, спиной к нему, и не обернулась. Только её отражение в тёмном стекле — бледное, с горящим алым рогом на лбу — смотрело на Винкса с терпеливым спокойствием. — Ты сам вызвался помогать, — напомнила она. — Я вызвался собрать устройство. А не стать одержимым маньяком, который спит с чертежами в обнимку! — Спи. Я не против. Винкс открыл рот, чтобы ответить что-то едкое, но передумал. Потому что заметил тени под её глазами — фиолетовые, глубокие, как синяки. Она тоже не спала. И не спала дольше него. — Ладно, — выдохнул он, поднимая новый паяльник с верстака. — Давай по новой. Где там у нас допуск по третьему дозатору? — Плюс-минус ноль целых две сотых миллиметра, — ответила Дурашка, наконец поворачиваясь. Её голубой глаз блеснул в полумраке. — И не вздумай округлять. — Я тебя ненавижу. — Завтра будешь ненавидеть. Сегодня работай. Он работал. Второй день. Полночь. Лаборатория пахла озоном, припоем и потом — их общим, въевшимся в одежду, в волосы, в кожу. Вентиляция не справлялась, и воздух стал густым, почти осязаемым. Дурашка сидела на табурете, подобрав ноги под себя, и смотрела, как Винкс выводит дорожки на микросхеме. Его руки двигались плавно, почти музыкально. Шрамы на пальцах — старые, белые, от ожогов и порезов — переливались в свете лампы, как паутина. Инженер-подпольщик высшего класса. Лучший в городе. И сейчас он тратил своё мастерство на неё. — Винкс, — тихо сказала Дурашка. — Спасибо. Он не ответил. Только шапка красная съехала набок, когда он кивнул — неловко, смущённо. Розовое сердечко под левым глазом будто стало ярче. — Не благодари, — буркнул он через минуту. — Расплатишься, когда разбогатеешь. — А если я не разбогатею? — Тогда будешь должна мне вечность. — Он поднял голову и посмотрел на неё в упор. Карие глаза, усталые, но тёплые. — Идёт? Дурашка вдруг почувствовала, как что-то сжалось в груди. Не от яда. Не от страха. От чего-то другого, давно забытого. — Идёт, — сказала она. И отвернулась, чтобы он не увидел, как дрогнули её губы. Третий день. «Паук» был почти готов. Серая сфера лежала на чёрном граните, отбрасывая короткую, чёткую тень. Винкс наносил последний слой маскирующего покрытия — тонкой кисточкой, как художник, который пишет не картину, а смерть. — Расскажи про Новикони, — попросил он, не поднимая головы. Дурашка замерла. — Зачем? — Хочу понять. Почему она? Почему не Санчез? Ты травишь её, а не его. — Санчез — это цель, — ответила Дурашка после долгой паузы. — А Новикони — это боль. Разницу чувствуешь? Винкс кивнул. Кисточка замерла на мгновение — и продолжила свой путь. — Она была моей подругой, — сказала Дурашка. Голос ровный, бесцветный, как у робота. — Настоящей. Или я так думала. Мы вместе смеялись, вместе плакали, вместе прятались от охраны отца, когда хотели пробраться на крышу и смотреть на звёзды. — Звёзды в этом городе не видно, — заметил Винкс. — Мы знали. Но нам нравилось делать вид, что видно. Она замолчала. Пальцы сами собой сжались в кулаки — ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы. — А потом появился Санчез. Красивый. Уверенный. Непобедимый. И Новикони… она выбрала его. Выбрала власть. Выбрала корону. Выбрала быть не со мной, а против меня. — Она предала тебя, — констатировал Винкс. — Она знала про яйцо. Знала, что Санчез подставит меня. И ничего не сказала. Ни слова, Винкс. Ни одного чёртового слова. Впервые за три дня голос Дурашки дрогнул. Не сорвался — нет, она бы скорее отрезала себе язык, чем позволила себе сорваться. Но дрогнул. Стал тоньше, уязвимее, почти детским. — Я хочу, чтобы она кашляла, — прошептала Дурашка. — Каждый день. Каждый час. Чтобы каждый вдох напоминал ей, что она выбрала неправильно. И чтобы, когда она умрёт — а она умрёт, Винкс, это не лечится, — в её последней секунде было только моё лицо. Винкс поставил кисточку. Подошёл к ней. Остановился в двух шагах — достаточно близко, чтобы она чувствовала его тепло, но достаточно далеко, чтобы не нарушить её личное пространство. — Ты уверена? — спросил он. Дурашка подняла на него глаза. Голубой — холодный, как лёд. Правый — скрытый за чёлкой, но Винкс знал, что он такого же цвета. Что оба её глаза — одинаковые. И оба — полные слёз, которые она никогда не позволит себе пролить. — Я никогда не была ни в чём так уверена, — сказала она. Ночь. Винкс уснул на верстаке. Дурашка накрыла его своим пиджаком и пошла к сейфу. Сейф был в стене, за голографической панелью, за слоем свинца, за тремя разными биометрическими замками. Отпечаток пальца. Сканер сетчатки. И отпечаток рога — маленького, ярко-красного, который никто, кроме неё, не мог подделать. Сейф открылся с тихим, почти музыкальным щелчком. Внутри, на чёрном бархате, лежали три флакона. Первый — с «Морозной пыльцой», парализатором нервной системы. Второй — с «Горячим шёлком», замедляющим кровь до состояния сиропа. Третий — тёмно-фиолетовый, почти чёрный, с надписью, выцарапанной на стекле отцом: «Тихая капля. Не открывать без крайней необходимости». Дурашка взяла третий. Стекло было холодным — настолько, что обожгло пальцы. Или это ей только показалось. Она поднесла флакон к глазам, повернула, наблюдая, как густая маслянистая жидкость медленно стекает по стенкам, оставляя фиолетовые разводы. Запах — горький миндаль, под ним что-то сладковатое, приторное, похожее на гниющие лилии. Она открыла флакон. Воздух в лаборатории изменился сразу — стал плотнее, тяжелее. Дурашка почувствовала, как пересохло в горле, как защипало в носу. Надела жёлтые перчатки — толстые, химически стойкие, доходящие до локтей — и достала пипетку. 3.2 миллилитра. Ровно столько, сколько нужно, чтобы запустить реакцию, но не убить сразу. Отец научил. Отец всегда учил точно рассчитывать дозу. — Слишком много — и она умрёт за неделю, — прошептала Дурашка, набирая жидкость. — Слишком мало — и иммунитет справится. А ровно 3.2… это на три месяца. Три месяца медленного угасания. Трёх месяцев, чтобы она поняла, что происходит, но не смогла ничего изменить. Она перенесла яд в стеклокерамическую капсулу. Жидкость вела себя странно — не плескалась, а текла, как ртуть, тяжело и нехотя. Закрыла капсулу. Убрала флакон обратно в сейф. Закрыла сейф — три щелчка, три замка, три слоя защиты. Потом сняла перчатки — осторожно, выворачивая их наизнанку, чтобы ни одна капля не коснулась кожи. Бросила в контейнер для биологических отходов. Контейнер зашипел — внутри горела плазма, уничтожая любые следы. Дурашка подошла к верстаку, где лежал «Паук». Серая сфера, без швов, без стыков — Винкс был гением. Она нажала в трёх точках одновременно, с точным усилием — и корпус бесшумно раскрылся, как цветок. Три гнезда. Три капсулы. Две пустые. Одна — полная, тёмно-фиолетовая, мерцающая. Дурашка вставила капсулу в среднее гнездо. Зачем-то погладила «Паука» пальцем — металл был холодным, гладким, почти живым на ощупь. — Завтра, — прошептала она. — Завтра ты отправишься в путь. Она закрыла корпус. «Паук» снова стал безобидной серой сферой, которую можно было принять за теннисный мяч или за детскую игрушку. Дурашка посмотрела на спящего Винкса. Его голова лежала на сложенных руках, красная шапка съехала на самый нос, из-под неё торчали пепельно-русые пряди. Он был похож на подростка — уставшего, беззащитного, почти красивого. — Ты хороший, — сказала она ему в пустоту. — Слишком хороший для этого мира. И для меня. Она выключила свет. И осталась сидеть в темноте, глядя, как ночные огни города отражаются в стеклянных стенах лаборатории, превращаясь в тысячи холодных, равнодушных глаз. Утро четвёртого дня Винкс проснулся от того, что кто-то тряс его за плечо. — Вставай, — голос Дурашки был ровным, как всегда. — «Паук» готов. Осталось только запустить. Он сел, протирая глаза. Шапка упала на пол, и он поднял её, натянул обратно, поправил. — Ты спала? — спросил он, взглянув на её лицо. Тени под глазами стали ещё глубже, кожа — бледнее, почти прозрачная. Рог на лбу горел тускло, будто уставший. — Нет, — честно ответила Дурашка. — Но это неважно. Важно то, что сегодня мы узнаем, получится ли у нас. — А если не получится? Она посмотрела на «Паука», лежащего на чёрном граните. Серая сфера, неподвижная, безобидная. — Если не получится, — сказала она медленно, — я найду другой способ. И другой. И ещё один. Я не остановлюсь, Винкс. Не после того, что она сделала. Винкс вздохнул. Встал, потянулся — хрустнули позвонки, заныла шея. — Тогда, — сказал он, надевая свои чёрные перчатки с сервоприводами, — давай запускать этого твоего «Паука». И пусть боги технологий будут на нашей стороне. Дурашка кивнула. Взяла устройство в руки — оно было тёплым от её ладоней, или ей просто казалось. — Боги тут ни при чём, — сказала она. — Только мы. Она активировала «Паука». Сфера тихо загудела — и поползла по столу, перебирая невидимыми ножками, оставляя за собой едва заметный след. К краю стола. Дом Новикони не просто стоял на склоне — он врос в него, как старая кость в тело города. Трёхэтажный особняк из серого, почти чёрного камня, с высокими стрельчатыми окнами, за которыми угадывались тяжёлые бархатные шторы. Кованые решётки на первом этаже были не для красоты — они помнили ещё те времена, когда здесь жили люди, которые боялись не корпораций, а соседей с ножами. Район старых особняков давно превратился в музей под открытым небом, и только случайные дома вроде этого ещё цеплялись за жизнь, как пни за корни. Санчез купил его для неё год назад. За что? За преданность? За ночи, когда она стирала кровь с его лица? За то, что она, Дурашка, вытащила его из горящей машины, а он даже не спросил, не обгорели ли её руки? Нет. Он купил дом другой. И это был не подарок — это был нож, повёрнутый в груди. — Дурашка, — позвал Винкс по коммутатору. Голос у него был спокойный, как у кардиографа, фиксирующего смерть. — Вентиляция первого этажа. Старая, без датчиков. Хозяева не обновляли систему десять лет. Она стояла у окна фургона, прижавшись лбом к холодному стеклу. Город внизу горел тысячами огней — грязных, жёлтых, равнодушных. В руке — термос с чаем. Чай уже остыл, горчил и отдавал пластиком, но она пила, потому что надо было чем-то занять рот, чтобы не закричать. — Скупая Новикони, — усмехнулась Дурашка, но улыбка вышла кривой, как шрам. — Любит экономить на том, что не видно. Запускай. Она не сказала «любила». Она всё ещё говорила о ней в настоящем времени. Винкс заметил, но промолчал. Дрон-доставщик — серый, с логотипом фальшивой логистической компании — бесшумно отсоединился от крыши фургона и поплыл вверх, подсвеченный снизу оранжевыми бликами рекламных экранов. Он завис над крышей особняка на три секунды, точно целясь, и из его брюшка с тихим пневматическим «пшик» выкатился «Паук». Маленький серебристый шар. Красивый. Игрушечный. Он покатился к вентиляционной решётке легко, как ёлочный шарик, упавший с ветки. Пять секунд — и он внутри. — Два тёплых пятна, — сказал Винкс. На его экране засветились два призрачных силуэта: один крупный, ленивый — служанка на кухне, и один маленький, напряжённый — на втором этаже, в спальне. — Санчеза нет. Только Новикони и прислуга. — Спальня на втором этаже? — спросила Дурашка, хотя уже знала ответ. Она помнила каждую комнату в этом доме. Помнила, как они с Новикони пили вино на той самой кровати, смеясь над общими врагами. Помнила, как Новикони уронила серьгу, и они обе искали её под подушками, а потом… потом пришёл Санчез. — Вентиляция проходит над кроватью. Прямо над изголовьем, — подтвердил Винкс. Он говорил тихо, почти шёпотом, будто боялся, что Новикони услышит их через четыре квартала. — Идеально, — выдохнула Дурашка. И в этом выдохе не было радости. Только тоска, спрессованная в бетон. «Паук» полз по воздуховоду. Это было похоже на операцию на мозге: каждое движение рассчитано до миллиметра, каждый шорох — смертельный риск. Но Новикони была слишком уверена в своей безопасности. Она даже не поставила простейшие датчики на вентиляцию. Потому что Санчез сказал: «С тобой ничего не случится, любимая». Через семь минут серебристый шар замер в четырёх сантиметрах над читающей женщиной. На экране Винкса было видно её лицо в инфракрасном спектре — горячая маска кровеносных сосудов, тёплые пятна глаз, холодный кончик носа. Она держала книгу — томик старых стихов. Чёртовы стихи. Она всегда любила читать перед сном. Дурашка смотрела на этот силуэт, и в груди у неё разгоралось что-то тяжёлое, как свинец. «Пять лет, — подумала она. — Пять лет я была ей ближе, чем сестра. А она выбрала его. Выбрала мужчину, который даже не заметит, когда её не станет. Или заметит. Слишком поздно». — Ты уверена? — спросил Винкс. В его голосе впервые за вечер пробилось что-то человеческое. Не страх. Скорее усталость. Усталость от того, что он всегда нажимает на курок, а страдать приходится всем. — Она была твоей подругой. Пять лет. Дурашка медленно повернулась к нему. Её глаза — обычные, карие, с длинными ресницами — вдруг стали похожи на два чёрных колодца. — Вот именно, — сказала она. — Пять лет. И она выбрала его. А не меня. Это было неправдой. Новикони выбрала не «его». Она выбрала жизнь без грязи, без трупов, без ночных звонков с просьбой «помочь упаковать багажник». Она выбрала нормальность. Но для Дурашки это было предательством. Потому что нормальность без неё — не нормальность, а смерть. Она нажала кнопку. На пульте не было ни предохранителя, ни второго подтверждения. Одна кнопка. Одно движение. Одна жизнь, перечёркнутая за полсекунды. Игла «Паука» бесшумно выдвинулась из шара, как жало осы. Проколола пластик вентиляции — звук был тоньше, чем дыхание мыши. И выпустила микродозу. 0.4 миллилитра аэрозоля. «Тихая капля» вышла туманом — почти невесомым, почти красивым. Она осела на лицо Новикони, как утренняя роса. На губы — тёплые, чуть приоткрытые, шепчущие строчку стиха. В ноздри — маленькие, изящные, вдыхающие запах книжной пыли и лаванды. На экране тепловизора ничего не изменилось. Новикони продолжала читать. Даже не чихнула. Даже не подняла голову. Только перевернула страницу. — Всё, — сказала Дурашка. Голос её сел, будто она сама только что проглотила наждачную бумагу. Она отложила пульт, как горячий уголь. — Обратный ход. Забираем «Паука». Винкс уже отдавал команду дрону. Его пальцы бегали по сенсорной панели быстро и точно, но в уголках глаз залегла тень. Он знал, что только что сделал. Он знал, что вернуться уже нельзя. В фургоне повисла такая тишина, что стало слышно, как чай в термосе остывает окончательно. Только шум шин по мокрому асфальту — ровный, мерный, как капельница. Да редкие сигналы машин за окном — далёкие, чужие, из мира, где люди не убивают бывших подруг за то, что те выбрали любовь. Дурашка смотрела на жёлтый свет в окне особняка. Тёплый. Уютный. Живой. Ещё несколько минут назад этот свет был просто светом. Теперь это был свет над могилой, которую ещё не выкопали. — Когда она заболеет? — спросил Винкс. Он не смотрел на Дурашку. Он смотрел на свои руки — чистые, без единого пятнышка. Но он чувствовал, что они в крови. — Завтра утром проснётся с лёгким кашлем, — ответила Дурашка ровно, механически, как будто читала инструкцию к лекарству, которого не существует. — Послезавтра решит, что простудилась. Купит лимоны. Заварит чай с имбирём. Пошутит с Санчезом, что он заразил её своим сквозняком. А через неделю пойдёт к врачу. Она сделала глоток чая. Чай был горьким и холодным. Как она сама. — Врач скажет — аллергия. Пропишет антигистаминные. Ей станет легче на два дня. Потом кашель вернётся. С кровью. Врач скажет — вирус. Ещё через неделю она не сможет подняться с постели. Её красные глаза погаснут. Волосы начнут выпадать. Она перестанет читать. Потому что строчки будут расплываться, а пальцы — дрожать. Дурашка поставила термос на пол. Её руки не дрожали. Совсем. Это пугало Винкса больше, чем если бы она рыдала. — На третьей неделе Санчез начнёт искать лекарство. Он обзвонит всех своих чёртовых знакомых. Пообещает горы золота. Он будет ползать по лабораториям, как крыса по канализационной трубе. — Она усмехнулась — горько, сломанно. — Но не найдёт. Потому что его не существует. Она замолчала. Посмотрела в окно. Там, в доме Новикони, всё ещё горел свет. И если бы кто-то сейчас заглянул в спальню, он увидел бы женщину в белом платье, которая переворачивает страницу стихов и зевает, прикрывая рот ладонью в жёлтой перчатке. Она не знает, что это последняя страница в её жизни. — И тогда он придёт ко мне, — закончила Дурашка. Голос её вдруг стал тихим-тихим, почти ласковым. Как у матери, которая убаюкивает ребёнка перед тем, как перерезать ему горло. — Будет ползать на коленях и просить противоядие. А я посмотрю ему в глаза и спрошу: «А где моё яйцо, Санчез?» Она не заплакала. Она улыбнулась. И в этой улыбке было столько боли, что Винкс отвернулся. Он завёл фургон и выехал с парковки. Через два квартала Дурашка закрыла глаза. Она уснула — быстро, как человек, который не спал трое суток. И спала она спокойно. Глубоко. Без снов. Потому что только что поставила мат в два хода. И теперь можно было отдохнуть. Она проснулась в семь утра. Не от будильника — от странного ощущения в горле. Будто кто-то провёл там мелкой наждачкой, не торопясь, со вкусом. — Кхм, — Новикони прикрыла рот ладонью. Жёлтая перчатка — она всегда спала в них, потому что Санчез любил её руки. Глупость, конечно. Но она любила маленькие глупости ради него. — Чёрт. Простудилась, что ли? Рядом на подушке лежал золотой крест — она сняла его на ночь и забыла надеть. Маленький, изящный, с выцветшей от времени цепочкой. Мамин подарок. Она потянулась к нему, но в горле снова запершило, и она отдёрнула руку. Волосы разметались по подушке тёмно-зелёными волнами — такими густыми, что в них можно было утонуть. Красные глаза щурились от утреннего света, пробивающегося сквозь тяжёлые шторы. Она была красива. Даже сейчас, сонная, с капелькой слюны в уголке губ, с платьем, сползшим с плеча, обнажившим родинку на ключице — ту самую, которую Санчез целовал каждое утро. Она села на кровати, поправила платье, снова кашлянула — на этот раз громче, надрывнее. — Служанка! — крикнула она, и голос её сорвался на хрип. — Принеси чай с мёдом. Служанка принесла через пять минут. Чай был горячим, с лимоном и мёдом — именно таким, как она любила. Новикони выпила его медленно, маленькими глотками, чувствуя, как тепло разливается по горлу, смывая наждачную пыль. Ей показалось, что стало легче. Она даже улыбнулась своему отражению в тёмном окне: «Пустяки. Пройдёт». Она забыла о кашле. Ошибка. Первая из многих. День четвёртый. Новикони проснулась от ощущения, что её горло выскребли изнутри тупой ложкой. Кашель пришёл не сразу — сначала была тишина. Звенящая, ватная тишина между сном и явью, когда организм ещё надеется, что это просто приснилось. Не приснилось. Она села на краю кровати слишком резко — в ушах зашумело, перед глазами поплыли золотые пятна. Волосы упали на лицо тяжёлыми, тусклыми прядями. Она обхватила голову руками, сжимая виски, будто пыталась удержать череп от растрескивания. Кашель накатил волной — глухой, грубый, вырывающийся откуда-то из грудной клетки, из того места, где раньше было легко дышать. «Не тот кашель, — подумала она отстранённо, сквозь спазм. — Не тот. Этот — как у старой бабки. Как у больной». Она ждала, когда пройдёт. Не проходило. Из ванной потянуло паром и гелем с запахом сандала. Санчез вышел, вытирая длинные голубые волосы полотенцем, накинутым на плечи, как королевская мантия. Корона на его голове блеснула жёстким, холодным светом — даже утром, даже дома, даже перед ней, он не снимал её. Тонкие черты лица заострились ещё больше, когда он увидел её: скрюченную, бледную, с тёмными кругами под глазами. — Милая, ты чего? — голос его был мягким, но в нём уже появилась та нота, которую Новикони научилась распознавать за три года: «Ты — проблема, которую надо решить». — Выглядишь паршиво. Она хотела огрызнуться, но вместо этого согнулась пополам от нового приступа. Золотой крест — мамин, нагретый за ночь её телом — выскользнул из выреза платья и больно стукнул по ключице, оставив крошечный красный след. Она поймала его ладонью, сжала так сильно, что грани впились в кожу. — Спасибо, — прохрипела она, поднимая голову. Ей хотелось, чтобы голос прозвучал колко. Вместо этого он прозвучал как мольба. — Ты просто душка. Санчез нахмурился. Подошёл. Положил прохладную ладонь ей на лоб — жест, который когда-то был нежностью, а теперь стал диагностикой. Его пальцы пахли гелем и металлом. Новикони замерла, чувствуя, как эта прохлада впивается в горящую кожу. — Температуры нет. — Он убрал руку. — Но ты бледная. Даже зеленее обычного. В его светящемся голубом глазу — том, правом, с меткой в форме ромба, которую она целовала по ночам, — мелькнуло что-то новое. Не тревога. Тревога была бы лаской. Это был расчёт. Холодный, быстрый, как взмах рапиры. «Он оценивает, стоит ли игра свеч, — поняла Новикони. — Стоит ли он будет возиться со мной, если я сломаюсь». — Сходи к врачу, — сказал он. Не попросил. Приказал. — Сегодня же. — Я сама решу, когда мне… — Новикони. — Голос стал жёстче, как сталь, которой он резал врагов. — Сходи к врачу. Это не просьба. Она посмотрела на него снизу вверх. Красные глаза — не яркие, как обычно, а потускневшие, с мелкими лопнувшими сосудами в уголках — встретились с его льдистым взглядом. И она вдруг поняла, что спорить бесполезно. И что она слишком устала, чтобы даже пытаться. Она встала. Платье — короткое, белое, с кружевом на подоле — сползло с плеча, обнажив синяк, оставленный его пальцами три дня назад. Она не стала его прятать. Просто накинула мантию с меховой оторочкой — тяжёлую, почти сковывающую движения — и вышла, громко стуча белыми ботильонами по паркету. Каждый шаг отдавался в груди глухим толчком. Санчез остался один. Он подошёл к окну. За стеклом, в сером утреннем тумане, спал город — его город, его добыча, его трон. Но взгляд его был направлен не на небоскрёбы «Арасаки» и не на доки. Взгляд его был устремлён в ту часть города, где жила Дурашка. Где в маленькой мастерской на верстаке лежал пульт с одной кнопкой. — Совпадение, — прошептал он. — Просто совпадение. Пальцы сжали подоконник так, что побелели костяшки. В горле у него стоял ком — не от страха. От ярости. Потому что если это не совпадение, значит, его обвели вокруг пальца. А этого он не прощал никому. — Просто совпадение, — повторил он громче, убеждая себя. День шестой. В мастерской пахло озоном, паяльным свинцом и холодным чаем. Дурашка сидела на верстаке — ноги в массивных ботинках болтались в воздухе, как у ребёнка, который не может достать до пола. Но взгляд её был совсем не детским. Она смотрела на голографическую карту города, которая разворачивалась перед ней в трёх измерениях: синие нити улиц, красные точки перемещений, зелёные маркеры встреч. И одна пульсирующая жёлтая — дом Санчеза. Она жевала соломку, которой не было. Просто двигала челюстями, как механическая кукла, у которой заело программу «нормальная жизнь». Белые растрёпанные волосы падали на лицо — она не убирала их уже два дня, потому что было всё равно. Маленький красный рог на лбу отбрасывал странную тень на стену: не длинную и страшную, а короткую и почти смешную. Но Винкс не смеялся. Он стоял у доски с чертежами, задумчиво вертя в руках новый прототип — маленькую коробочку с антенной, похожую на детскую игрушку. Его красная шапка была сдвинута на затылок, открывая лысеющую макушку, которую он тщательно скрывал от всех, кроме неё. На доске за его спиной — схемы нервных узлов, формулы ядов, расчёты времени распада «Тихой капли». И одна фотография. Старая. Выцветшая. Дурашка и Новикони обнимаются на фоне заката. — Ты уверена, что это сработает? — спросил Винкс, не оборачиваясь. Голос его звучал устало. Не от бессонницы — от того, что он видел в Дурашке каждый раз, когда она смотрела на эту карту. Он видел, как внутри неё что-то гниёт. Медленно. Сладко. Необратимо. — Что именно? — Дурашка спрыгнула с верстака. Ботинки глухо стукнули по бетонному полу. Она подошла к карте вплотную — так близко, что синий свет проекций лёг на её лицо, подчеркнув каждую морщинку, каждую прожилку лопнувшего сосуда в уголках глаз. — Всё. — Винкс наконец повернулся. — Твой план. Ты отравила Новикони. Она кашляет уже три дня. Она ходит по врачам, которые разводят руками. Она теряет вес. А Санчез? — Он ткнул пальцем в карту. — Санчез даже не чешется. Посмотри. Он развернул карту так, чтобы были видны перемещения за последние 72 часа. Красная линия металась по городу как сумасшедшая: деловые центры, склады, подпольные казино, доки. Встречи. Сделки. Торговля информацией. Санчез жил полной жизнью. Он даже не замедлился. — Он водит её по врачам утром, — продолжил Винкс, голос его стал тише, почти шёпотом. — А вечером идёт на переговоры. Он не сидит у её постели. Не роняет слёз в подушку. Он живёт. Как будто она — просто сломавшаяся вещь, которую можно починить или выбросить. — Пока, — сказала Дурашка. И в этом слове было столько льда, что Винкс поёжился. — Ключевое слово — «пока». Она коснулась карты, и перед ними развернулась новая схема. Не улиц и кварталов — финансов. Счета. Транзакции. Офшорные компании с именами, которые никто не мог выговорить. Криптокошельки, спрятанные в глубине блокчейна, как жемчужины в раковине. И три ярких маркера — три хранилища, три вены, по которым текла кровь империи Санчеза. — Санчез силён, — сказала Дурашка, и в голосе её не было восхищения. Было знание. Знание зверя, который изучил своего охотника. — Он боец. Он умеет бить морды так, что кости трещат, как сухие ветки. Он умеет уворачиваться от пуль. Он умеет читать комнату за секунду до того, как в неё ворвутся враги. Но он не умеет одного. — Чего? — спросил Винкс, хотя уже знал ответ. — Ждать. — Дурашка улыбнулась. Улыбка вышла кривой, сломанной, но в ней была правда. — И бояться того, чего не видит. Сейчас он думает, что Новикони просто заболела. Вирус. Сезонное дерьмо. Он злится на врачей — бездарей, которые не могут поставить диагноз. Но он не злится на меня. Потому что он даже не знает, что я существую в этом уравнении. Винкс молчал. Он смотрел на её руки — тонкие пальцы, сжатые в кулаки, с обкусанными ногтями. Она всегда грызла ногти, когда врала. Но сейчас она не врала. Сейчас она говорила чистую, голодную правду. — Когда поймёт? — спросил он тихо. — Когда она не сможет встать. — Дурашка подошла к окну. За стеклом, в сумерках, горели огни портовых кранов. — Когда её лёгкие начнут отказывать. Когда она посмотрит на него своими потухшими красными глазами и прошепчет: «Мне страшно». Тогда он начнёт копать. И тогда… — она обернулась, и в её взгляде зажглось что-то опасное, почти весёлое, — тогда мы уберём у него из-под ног ещё одну доску. — Какую? — Финансы. Она коснулась карты, и перед ними развернулась сложная паутина — три ярких узла, три сердца, которые нужно было вскрыть по очереди. — Санчез хранит все свои сбережения в трёх местах. — Она говорила быстро, чётко, как лектор, читающий лекцию о смерти. — Первый — счёт в банке «Мицубиси». Старый, респектабельный, сейфовая ячейка уровня «алмаз». Чтобы открыть её, нужны два ключа: его сетчатка и подпись Новикони. — Но Новикони… — начал Винкс. — Скоро она не сможет подписывать даже собственное имя, — перебила Дурашка. — Счёт замрёт. Санчез не сможет его тронуть. Она перевела палец на второй маркер. — Второе — подземное хранилище в доке номер четырнадцать. Контрабандисты. Старые друзья. Там лежат наличные и несколько артефактов, которые он не хочет светить. Хранилище защищено кодовым замком и двумя охранниками, которые меняются раз в шесть часов. Уязвимо, но громко. Мы тронем это в последнюю очередь. — А третье? — Винкс подошёл ближе, разглядывая третий маркер. Он был меньше других, почти незаметный, но пульсировал чаще — будто живой. — Третье — это сердце. — Дурашка увеличила изображение. На экране появился предмет: старинная рапира с золотым эфесом, инкрустированная мелкими камнями. — Внутри эфеса — процессор. Цифровой кошелек с криптовалютой, которую он копил десять лет. Чтобы получить доступ, нужно три вещи: его голос, отпечаток пальца и нажатие на определённую комбинацию камней в эфесе. Она повернулась к Винксу в упор. Он увидел её лицо — бледное, с резкими скулами, с тёмными кругами под глазами, которые не скрывал даже синий свет карты. И в этом лице не было ничего, кроме голода. Не денег. Не мести. Голода по нему. По его панике. По его коленям на холодном полу. — Ты сможешь это взломать? — спросила она. Винкс долго молчал. В мастерской было слышно, как гудит старый холодильник и где-то далеко, на улице, плачет ребёнок. Он снял красную шапку, медленно, как священник, снимающий епитрахиль, почесал затылок — там, где волосы уже не росли — и надел шапку обратно. — Если ты достанешь мне слепок его голоса и отпечаток пальца, — сказал он, и голос его звучал как приговор, — да. Комбинацию камней я вычислю по фотографиям. — Отпечаток у меня есть, — сказала она. Спокойно. Так спокойно, что Винкс поёжился. — Он три года назад пожал мне руку на дне рождения отца. У меня остался бокал. Винкс сглотнул. Адамово яблоко дёрнулось, как испуганная птица в клетке. — Ты хранила бокал три года? Она отвернулась к карте. Синий свет лёг на её лицо, подчеркнув тени под глазами — глубокие, как трещины на высохшей земле. — Я наследница химической империи, Винкс. — Голос её был тихим, но в нём слышался металл, который не ржавеет. — Я умею ждать. Она коснулась пальцем маркера на карте — того, что пульсировал у набережной. — А голос я достану сегодня. Санчез идёт на встречу с конкурентом в бар на набережной. Я буду там. Винкс поднял бровь. Красная шапка съехала на затылок, открывая лысеющую макушку, которую он обычно прятал. — Одна? — С тобой. — Она повернулась к нему лицом, и он увидел в её глазах то, чего не видел никогда: не решимость, не ярость, а что-то похожее на нежность к старому, уставшему миру, который она собиралась сжечь. — Ты будешь за стойкой. В роли бармена. Винкс открыл рот, закрыл и снова открыл. Ни одного звука. Только беззвучное шевеление губ, как у выброшенной на берег рыбы. — Ты серьёзно? — выдавил он наконец. Она натянула на голову капюшон чёрной толстовки. Ткань скользнула по белым волосам, скрыв их, и маленький красный рог исчез в складках — только лёгкий бугорок выдавал его присутствие. — Я никогда не была серьёзнее. — Она взяла с верстака перчатки — тонкие, чёрные, почти невидимые. — Пошли. У нас мало времени. Бар на набережной. Это место не посещали корпоративные сливки. Сюда приходили те, кто хотел забыться, договориться или исчезнуть. Запахи смешивались в один густой, удушливый коктейль: дешёвый виски — горький, с привкусом подгоревшего дерева; машинное масло — сладковато-химическое, липкое, как дыхание старого порта; и чей-то страх — острый, кисловатый, пробивающийся сквозь табачный дым, как запах пота под дорогим одеколоном. Лампы над стойкой горели вполнакала, выхватывая из темноты только лица — искажённые, усталые, с глазами, которые слишком много видели. Столы были липкими от пролитого пива. Пол скрипел под ногами, как старая палуба, готовая провалиться в трюм. Дурашка сидела в дальнем углу — там, где стены сходились под тупым углом, образуя естественную нишу. Она вжалась спиной в холодный кирпич. Капюшон был натянут так низко, что от лица осталась только нижняя челюсть и щель между прядями белых волос. В этой щели блестел её голубой глаз — протез, подаренный отцом, который видел лучше, чем живой. Он не отрывался от входной двери. Перед ней стоял коктейль. «Маргарита». Лимонный сок уже расслоился, лёд растаял, оставив на поверхности мутную плёнку. Она не притронулась к нему. Пальцы её лежали на столе — расслабленные, но готовые сжаться в кулак за долю секунды. Под ногтями — засохшая чёрная краска. Она красила волосы вчера. Сама. В ванной. Потому что в салоны ходить было опасно. «Три года, — подумала она, глядя на дверь. — Три года я ждала этого вечера. Три года я не пила «Маргариту». Три года я не спала спокойно». Винкс орудовал за барной стойкой. В белой рубашке, красном галстуке и чёрном пиджаке он выглядел как официант из ресторана, куда не пускают без галстука. Это было смешно. Это было опасно. Но клиенты не жаловались — он наливал щедро и не задавал вопросов. Его руки двигались механически: шейкер, стакан, лёд, лёгкий кивок в ответ на заказ. Красная шапка осталась в фургоне. Без неё он чувствовал себя голым, но выбора не было. Он бросил быстрый взгляд в угол. Увидел капюшон, увидел щель между волосами. Сглотнул. В горле пересохло, как в пустыне. «Если всё пойдёт не так, — подумал он, наливая кому-то ром, — я успею вытащить её через чёрный ход за шесть секунд. Если пойдёт совсем не так — я успею умереть первым». Дверь открылась. Не скрипнула — тяжёлая, обитая чёрным железом, она открылась с низким, протяжным стоном, как больной зверь, которого разбудили среди ночи. Внутрь вполз холодный воздух с набережной — запах речной воды, гниющих водорослей и бензина. Санчез вошёл не один. С ним были двое — крепкие парни в чёрных куртках, с бритоголовыми затылками, с глупыми лицами и умными глазами. Такие всегда опаснее, чем кажется. Они не оглядывались по сторонам — они сканировали помещение, как тепловизоры. Один заметил Дурашку в углу. Другой — нет. Первый дёрнул головой, указывая на неё. Второй кивнул. Но сама фигура Санчеза перекрывала всё. Он вошёл так, будто сцена принадлежала ему ещё до того, как он появился. Длинные голубые волосы волнами падали на плечи тяжёлого тёмно-синего плаща с меховым воротником — мех был настоящим, соболиным, и стоил больше, чем этот бар вместе со всеми посетителями. Плащ шуршал по полу, оставляя за ним невидимый след, как змея — чешую. Корона на его голове блеснула крестами и звёздами — холодный металл, в котором отражались тусклые лампы, превращая свет в осколки. В правой руке — рапира. Не на поясе. Не за спиной. В руке. Всегда с ним. Всегда наготове. Санчез не прошёл — он проплыл к центру зала. Люди за соседними столиками инстинктивно отодвинулись, даже не поняв почему. Те, кто узнал его, опустили глаза. Те, кто не узнал, почувствовали запах хищника — резкий, металлический, как кровь на лезвии. Он сел за столик в центре. Рапиру положил на колени — не рядом, не на стол, а именно на колени, чтобы в любой момент вскочить и ударить. Жестом подозвал бармена. Пальцы его — длинные, с идеальными ногтями — нетерпеливо барабанили по столешнице. Звук был тихим, но в тишине бара он прозвучал как выстрел. Винкс подошёл. Ноги его не дрожали — он давно научился не показывать страх. Но внутри, где-то под рёбрами, пульс стучал как бешеный молоток, и каждый удар отдавался в висках. — Виски. — Голос Санчеза был низким, спокойным, без единой эмоции. Он даже не взглянул на Винкса. Для него бармен был мебелью. Говорящей. Но всё же мебелью. — Один кубик льда. И без вопросов. — Без вопросов, — кивнул Винкс. Голос его не дрогнул — он тренировался годами. Он отошёл. Спиной чувствовал взгляд одного из охранников — тот провожал его до самой стойки, сканируя каждое движение. Винкс налил виски — «Джонни Уокер Блэк», из нижней полки, потому что Санчез не пил дешёвку даже в притонах. Жидкость плеснулась в стакан тёмной, почти чёрной струёй. Он положил ровно один кубик льда — пинцетом, чтобы не касаться пальцами. Лёд звякнул о стекло. И на полпути к столику, когда охранник на секунду отвлёкся на шум у двери — кто-то громко рассмеялся, запрокинув голову — Винкс нажал кнопку на запонке. Микрофон включился. Тоненький, почти невесомый звук — как комариный писк — вплёлся в шум бара. Винкс надеялся, что Санчез не услышит. — Ваш виски, — он поставил стакан на стол. Лёгкий звон стекла о дерево. И уже повернулся, чтобы уйти, когда… — Скажи своему хозяину, — вдруг произнёс Санчез. Всё так же не повышая голоса. Всё так же глядя в свой стакан. — Что если он хочет со мной говорить, пусть приходит сам. А не прячет дочку за стойкой. Кровь отхлынула от лица Винкса. Он почувствовал, как холод разливается по щекам, по шее, по груди — как будто кто-то открыл окно в зиму. Пальцы, сжимавшие поднос, побелели так, что, казалось, кости прорвут кожу. Он стоял, не двигаясь, как кролик, увидевший удава. В углу Дурашка медленно подняла голову. Внутри у неё всё оборвалось — не от страха. От злости. Злости на себя за то, что её вычислили так быстро. Злости на Винкса, который, видимо, сделал что-то не так. Злости на Санчеза, который всегда был на шаг впереди. Но лицо её осталось спокойным, как зеркальная гладь перед штормом. Она скинула капюшон. Складки ткани упали на плечи, открывая лицо — бледное, с резкими скулами, с тонкими губами, сжатыми в нитку. Маленький красный рог на лбу блеснул в тусклом свете — и в этот момент кто-то из посетителей тихо выругался и начал собираться. В этом городе знали, что такое красный рог на лбу у девушки с белыми волосами. Она встала. Стул скрипнул по полу — длинно, жалобно, как щенок, на которого наступили. Она прошла через весь зал. Ботинки стучали по липкому полу — тяжело, размеренно, как метроном, отсчитывающий последние минуты. Она не смотрела по сторонам. Она смотрела только на Санчеза. И когда она села напротив него, у неё хватило сил улыбнуться. Улыбка вышла кривой. Но в ней была сила. — Здравствуй, Санчез. — Голос её звучал ровно, но в горле пересохло так, что каждое слово царапало изнутри, как наждачная бумага. — Давно не виделись. Он усмехнулся. Светящаяся голубая метка на его правом глазу полыхнула ярче — как сигнальная лампа на пульте управления, как маяк, как предупреждение. В этой усмешке не было радости. Было узнавание. И уважение. И угроза, свёрнутая в тугую пружину. — Дурашка. — Он произнёс её имя как приговор, как клеймо, как напоминание о том, кем она была для него три года назад — пешкой, которую можно двигать по доске. — Скучал. Как там моё яйцо? Он играл. Он знал, что она не вернёт яйцо просто так. Он проверял, насколько глубоко зашла её ненависть. Но в его голосе, в том, как он чуть наклонил голову, скользнуло что-то ещё — неуверенность. Едва заметная. Как трещина на льду. — Твоё? — Она склонила голову набок, чёрно-белые пряди упали на лицо, скрыв правый глаз. Остался только голубой — холодный, спокойный, как лёд на Северном полюсе. — Странно. Система считает, что моё. Ачивка у меня. А у тебя — ничего. Это был удар ниже пояса. Для Санчеза, коллекционера трофеев, для которого каждая ачивка была как шрам на теле — память о победе — потеря была публичным унижением. Его лицо не дрогнуло, но пальцы, лежащие на эфесе рапиры, сжались сильнее. Костяшки побелели. И на секунду, на одну короткую секунду, его нижняя губа дрогнула. — Ты пришла угрожать мне, девочка? Серьёзно? — Он наклонился ближе, и в его голосе зазвенел металл — холодный, режущий, как лезвие, которое уже коснулось горла. Запах его одеколона ударил в нос — дорогой, терпкий, с нотами кожи и табака. — Я могу убить тебя, даже не вынимая рапиру из ножен. И это была правда. Дурашка знала. Видела, как он двигается — плавно, экономно, как меч, который уже занёс удар. Охранники за его спиной переглянулись. Один положил руку на кобуру под мышкой. Пальцы его дрожали — он тоже боялся. Не Дурашку. Санчеза. — Можешь, — согласилась Дурашка. И в этом согласии не было страха. Была усталость. Была тоска. Был холодный, жестокий расчёт. — Но тогда ты никогда не узнаешь, почему твоя Новикони кашляет кровью по утрам. Тишина. Такая густая, что стало слышно, как где-то на кухне капает вода из крана. Кап. Кап. Кап. Как скрипит стул под Винксом, застывшим у стойки. Как бьётся сердце в груди у охранника — гулко, часто, испуганно. Как где-то за стеной плачет ребёнок. Санчез побелел. Не постепенно — мгновенно, как будто кто-то выключил свет в его лице. Губы его сжались в тонкую, почти невидимую линию. Ноздри раздулись. В глазах — сначала непонимание. Потом шок. Потом ярость — такая огромная, такая древняя, такая всепожирающая, что она не помещалась в его теле и выплёскивалась наружу дрожью в пальцах, спазмом в челюсти, едва слышным рычанием, которое он не мог подавить. Его пальцы вцепились в эфес рапиры так, что побелели костяшки. Дыхание стало прерывистым — он пытался взять себя в руки, но не мог. Впервые за много лет Санчез потерял контроль. Впервые за много лет кто-то сделал ему больно так, что он не мог ответить ударом. — Что ты сказала? — Голос его сел до шёпота. В этом шёпоте было больше угрозы, чем в любом крике. Больше боли, чем в любом стоне. — Я сказала, — Дурашка встала. Стул скрипнул по полу, отъехал назад, ударился о стену. Она оказалась выше него — на полголовы, но это было иллюзией, потому что он сидел, а она стояла, и разница в их положении вдруг стала смешной, детской, почти издевательской. — Что если хочешь её спасти, тебе придётся со мной договориться. А договориться — значит вернуть то, что ты украл. И не только яйцо. Она развернулась. Плащ качнулся, открывая пояс, на котором не было оружия. Санчез мог убить её прямо сейчас. Один удар — и всё кончено. Она знала. Она шла к выходу медленно, спиной к нему, чувствуя его взгляд между лопаток — горячий, как раскалённая игла, как уголь, положенный на голую кожу. Каждый шаг давался ей с трудом — не потому, что боялась, а потому, что ноги стали ватными, а в груди застрял ком, который не давал дышать. Винкс уже снимал фартук. Пальцы его тряслись так, что он дважды промахнулся мимо крючка. Он кинул фартук под стойку — на пол, в лужу пролитого пива — и даже не заметил. — Дурашка! — рявкнул Санчез. Голос его разнёсся по залу, заставив стёкла в окнах задребезжать. Лампы над стойкой мигнули. Кто-то из посетителей выронил стакан — стекло разбилось с тонким, жалобным звоном. Никто не шелохнулся. Все смотрели в свои стаканы. Официант замер с подносом в руках. Музыка — кто-то играл на старом пианино в углу — оборвалась на полуслове, и последний аккорд повис в воздухе, как незаконченное предложение. Она остановилась на пороге. Обернулась через плечо. Белые волосы упали на лицо, и в щели между ними блеснул её голубой глаз — холодный, спокойный, как лёд на могиле. — У тебя три дня, Санчез. — Голос её звучал тихо, но слышали все. Даже пианист, застывший с поднятыми руками. — Пока она ещё может дышать сама. Потом — только аппарат. А ещё через неделю — ничего. Дверь закрылась за ней с тем же протяжным стоном. И в этом стоне было что-то похожее на плач. На похороны, которые ещё не начались. Санчез остался сидеть. Стакан с виски всё ещё был в его руке. Лёд давно растаял, оставив на дне мутную, безвкусную воду. Он смотрел на эту воду, и в его голове крутилось только одно слово. «Новикони». Он не помнил, как вышел из бара. Не помнил, как сел в машину. Не помнил, как охранники спрашивали, куда ехать. Он помнил только её кашель. Тот, утром. Тот, от которого она сгибалась пополам, и золотой крест стучал по ключице. «Кашляет кровью», — сказала Дурашка. Он закрыл глаза. И впервые за десять лет Санчез почувствовал, как страх пробирается под его броню — липкий, холодный, пахнущий могильной землёй. Не за себя. За неё. За ту, которая лежала сейчас в спальне и слушала, как свистит в груди. Он сжал стакан. Стекло треснуло. Виски, смешанный с талой водой, потек по пальцам. — Три дня, — прошептал он. — Три дня, Дурашка. А потом я сотру тебя в порошок. Но в его голосе не было уверенности. Особняк Новикони Она не спала. Новикони лежала на кровати, раскинув руки в стороны, как распятая. Простыни сбились под ней в комки — она металась во сне, но проснулась от удушья и больше не могла сомкнуть глаз. Потолок был высоким, белым, с лепниной в виде ангелов. Ангелы улыбались. Ангелы не кашляли. Она слушала, как свистит в груди при каждом выдохе. Свист был тонким, жалобным, как у старого чайника, который вот-вот перестанет кипеть. Она задерживала дыхание на несколько секунд — чтобы не слышать его, чтобы убедить себя, что всё в порядке — но тогда начинала кружиться голова, и перед глазами плыли чёрные точки, и приходилось снова дышать. Снова слушать. Снова бояться. Рядом на тумбочке стояли три пузырька с лекарствами. Первый — розовые таблетки, сладкие, как конфеты. Врач сказал «аллергия». Она пила их послушно, как ребёнок, который верит, что доктор знает лучше. Второй — белые капсулы, горькие, застревающие в горле. Врач сказал «бронхит». Она давилась ими, запивая водой, и каждый раз казалось, что капсула застряла навсегда. Третий — маленький, с зелёной полоской. Врач пришёл сегодня с анализами, посмотрел на них долго-долго, потом поднял глаза на Новикони и развёл руками. — Я не знаю, что это, — сказал он. И в его голосе было не профессиональное любопытство, а страх. Настоящий, человеческий страх. — Пойдёмте в клинику. Нужно МРТ. Она не пошла. Сказала — завтра. И вот наступило завтра, а она лежала и смотрела на ангелов. Золотой крест на шее казался тяжёлым, как гиря. Он давил на грудину, мешая дышать, но она не могла его снять — мама говорила: «Снимешь крест — снимешь защиту». Мама умерла пять лет назад. Защита, видимо, умерла вместе с ней. Или никогда и не существовала — просто мама верила, а вера была единственным лекарством, которое у неё было. Она провела пальцами по ключице — там, где вчера был синяк от креста. Синяк стал фиолетовым, почти чёрным, с жёлтыми краями, как старый фрукт. Она не помнила, чтобы ударялась. «Это от кашля», — подумала она. — «Я слишком сильно кашляю. Может быть, сломала себе кость». В дверь постучали. Три удара. Коротких. Тихих. Почти робких. Это не был стук Санчеза — тот всегда стучал громко, требовательно, как хозяин, входящий в свою спальню. Он никогда не ждал ответа. Он просто входил. А здесь — ждал. Стучал и ждал, как чужой. — Войдите, — прохрипела Новикони. Голос её звучал как скрип несмазанных петель. Как голос старухи, которая прожила слишком долго. Она ненавидела этот голос. Ненавидела себя за то, что не может говорить красиво, как раньше — низко, с хрипотцой, которую Санчез называл «твоей изюминкой». Ненавидела кровать, на которой лежала, потому что раньше в этой кровати она любила. Ненавидела ангелов на потолке, потому что они смотрели на неё с жалостью. Санчез вошёл. И Новикони сначала не узнала его. Не потому, что он изменился чертами лица — нет, это были всё те же тонкие, аристократические черты, высокие скулы, острый подбородок. А потому, что он был без плаща. Без короны. Впервые за три года она видела его без этих двух вещей, которые стали частью его тела, его брони, его лица. На нём был только белый китель с золотыми пуговицами — тот самый, в котором он обычно завтракал по воскресеньям, когда думал, что никто не видит. Пуговицы были расстёгнуты у ворота, открывая впадину между ключицами — там, где когда-то, в первые месяцы их отношений, она целовала его, а он смеялся и говорил, что щекотно. Сейчас он не смеялся. Он был бледен — не той благородной бледностью аристократа, а той, что бывает после большой потери крови. Или после большого страха. Губы его сжались в тонкую линию, почти исчезнувшую. Вокруг глаз залегли тени — глубокие, синеватые, как синяки. Длинные голубые волосы, обычно уложенные в идеальные волны, висели вдоль спины мокрыми сосульками — он, видимо, только что умывался. Или пытался умыться и не мог смыть с себя то, что узнал. Он вошёл, не закрыв за собой дверь, и остановился в двух шагах от кровати. Смотрел на неё — на её зелёное лицо, на тёмные круги под глазами, на золотой крест, блестящий на шее, — и в его взгляде было что-то, чего она никогда раньше не видела. Боль. Не та боль, которую причиняют враги — с ней он умел справляться. А та, которую причиняет собственная беспомощность. — Это она, — сказал он. Голос его был низким, хриплым, как будто он кричал всю ночь. Или плакал. Но Санчез не плакал. Санчез не умел. — Дурашка. Она тебя отравила. Никаких предисловий. Никаких «как ты себя чувствуешь» или «у меня плохие новости». Только факт. Голый. Холодный. Как лёд. Новикони медленно повернула к нему голову. Это движение далось ей с трудом — шея затекла, мышцы одеревенели, и каждый сантиметр поворота отдавался тупой болью в затылке. Красные глаза сузились. Не от недоверия — от попытки переварить услышанное. — Что? — Её голос был шёпотом, но не потому, что она хотела говорить тихо, а потому, что громче уже не могла. Связки саднили, как после долгого крика, которого не было. — Я только что встретился с ней. — Санчез отвернулся. Не мог смотреть на неё. Смотрел на стену, на окно, на свои руки — куда угодно, только не в её красные глаза. — Она сказала… Он замолчал. Сжал кулаки так, что костяшки побелели, а ногти впились в ладони. Она видела, как дрожит его челюсть — мелкими, быстрыми спазмами, как будто внутри него работал отбойный молоток. — Она сказала, что у тебя три дня. — Голос его сорвался. На полтона. Совсем чуть-чуть. Но она услышала. — Пока ты можешь дышать сама. Слова повисли в воздухе, как копоть после взрыва. Новикони смотрела на него, и в её груди — там, где свистело каждое дыхание — что-то оборвалось. Не надежда. Надежда умерла раньше. Оборвалась вера. В то, что она всё ещё человек, а не мишень. В то, что у её страданий есть другая причина, кроме чьей-то ненависти. Она села. Медленно. Так медленно, что можно было сосчитать каждый миллиметр. Сначала опёрлась на локоть — локоть подломился, пришлось начинать заново. Потом на два локтя. Потом, с протяжным, низким стоном, который она не могла сдержать, — выпрямила спину. Простыни сползли, открывая плечи — острые, с выпирающими ключицами, которых раньше не было видно. Она похудела за эти дни. Сильно. Санчез заметил и сжал зубы так, что желваки заходили под кожей. Её зелёное лицо — и без того не розовое от природы — стало пепельно-серым. Как зола. Как пепел. Как лицо человека, который уже наполовину перешёл черту. — Она не могла, — прошептала Новикони. В её голосе не было уверенности. Было желание верить. Была последняя, отчаянная попытка спасти хоть что-то от прошлого. — Она моя подруга. — Была, — жёстко сказал Санчез. Он повернулся к ней, и в его светящемся голубом глазу — том, с меткой — она увидела не холод, а что-то похожее на извинение. — Пока ты не помогла мне её обмануть. Она закрыла глаза. Красные веки, тонкие, с просвечивающими сосудами, опустились, как шторы. Губы её дрожали — мелко, часто, как у ребёнка, которого поставили в угол и сказали, что он плохой. Внутри у неё всё кричало. «Это неправда. Это не может быть правдой. Дурашка не такая. Дурашка любила меня. Дурашка…» Но слова застревали в горле, потому что где-то глубоко, на самом дне сознания, она знала: да. Она помогла. Она выбрала Санчеза. Она предала ту, кто пять лет была ей ближе сестры. И теперь предательство вернулось — не абстрактным чувством вины, а ядом в лёгких. — Что мы будем делать? — спросила она. Голос её был пустым. Не испуганным, не отчаянным — пустым. Как комната, из которой вынесли всю мебель. Санчез не ответил сразу. Он подошёл к окну. Встал спиной к ней. Луна светила ему прямо в лицо, и она видела его профиль — острый, красивый, хищный. Но сейчас в нём не было хищника. Был загнанный зверь, который не знает, как выбраться из клетки. Длинные голубые волосы свисали вдоль позвоночника. Обычно они блестели, переливались, как драгоценная ткань. Сейчас они висели тусклыми прядями — как мёртвые водоросли, которые выбросило на берег после шторма. — Я подумаю, — сказал он наконец. Голос его звучал глухо, как из-под воды. — А ты пока молись. Если ты вообще во что-то веришь. «Молись». Это слово прозвучало как пощёчина. Как признание собственного бессилия. Санчез, который никогда никого не просил, который сам был богом в своём маленьком королевстве, — Санчез советовал молиться. Потому что у него не было других советов. Потому что его оружие, его деньги, его связи — всё это было бесполезно против того, что сидело в её лёгких. Новикони опустила взгляд. Золотой крест лежал на груди — холодный, тяжёлый, с вытертыми от времени краями. Мамин крест. Мама говорила: «Он защитит тебя, даже если весь мир отвернётся». Мама умерла. Крест остался. Она взяла его в пальцы. Металл нагрелся мгновенно — как будто узнал её прикосновение. — Верю, — прошептала она одними губами. В комнате было так тихо, что Санчез услышал. Его плечи дрогнули — он не обернулся, но она знала, что он слушает. — Но не знаю, услышит ли кто-то наверху такую, как я. Таких, как она. Предательниц. Предательниц, которые выбрали мужчину вместо женщины. Предательниц, которые променяли дружбу на бриллианты и корону. Предательниц, которые теперь лежат в собственной крови — не той, что на губах, а той, что внутри, которая отказывается сворачиваться, потому что яд разжижает её, превращает в воду, в реку, в ничто. Кабинет Санчеза. В кабинете пахло старым деревом, оружейным маслом и кофе — чёрным, переваренным, который Санчез пил уже двенадцатую чашку, не чувствуя вкуса. Комната была огромной — бывшая бальная зала, которую он превратил в штаб и святилище одновременно. Панорамные окна выходили на юг, открывая вид на весь город: от огней порта до небоскрёбов «Арасаки», которые светились сквозь утреннюю дымку, как зубы хищника. Стены были увешаны трофеями — клинками с гравировкой на неизвестных языках, щитами со следами от пуль, флагами поверженных кланов. Между ними, на почётном месте, висел портрет отца Санчеза — сурового старика с таким же острым подбородком и пустыми глазницами (глаза ему выкололи враги ещё при жизни). Санчез смотрел на портрет каждый раз, когда принимал тяжёлое решение. Сегодня он старался не смотреть. Десять мониторов мерцали на огромном дубовом столе. Десять потоков информации, которые он перебирал как чётки. Камеры на улицах — она мелькнула вчера утром у кафе на Вокзальной, купила круассан, улыбнулась продавщице. Прослушка — ни одного её голоса, ни одной фразы, ни одного вздоха. Спутниковые снимки — её силуэт на крыше мастерской, но разобрать лицо невозможно. Досье — пустота, только старые данные, ничего свежего. Финансовые отчёты — все её счета пусты уже два года, она живёт на наличные, которые никто не отслеживает. Медицинские заключения — её последний чек-ап был полгода назад, всё чисто, но чек-ап был сделан в подпольной клинике, которая не ведёт записей. Ничего. Санчез потёр переносицу. Пальцы были холодными и влажными — он не замечал этого, но кожа на носу уже покраснела и начала шелушиться. Глаза жгло. Он не спал двое суток — точнее, пятьдесят три часа. Он считал. Каждый час отпечатывался в его сознании, как удар молота по наковальне. Корона давила. Физически давила — на лоб, на виски, на макушку. Он носил её годами, привык к тяжести, к тому, как металл врезается в кожу, к тому, что по вечерам остаются красные полосы. Но сегодня она казалась свинцовой. Он несколько раз порывался снять её, но каждый раз останавливал себя. «Снимешь корону — снимешь власть», — говорил отец. Корона оставалась на месте, впиваясь в голову всё глубже. — Ну же, девочка, — прошептал он в тишину кабинета. Голос его сел, превратился в хрип — не от простуды, от усталости. — Покажи мне хоть что-то. Соверши ошибку. Мониторы молчали. Ошибок не было. И это пугало больше всего. Если бы она прокололась — перевела деньги не с того счёта, позвонила с незащищённого телефона, встретилась с кем-то, кто потом проболтался бы, — он бы понял, с кем имеет дело. Обычный противник. Уязвимый. Человеческий. Но она не ошибалась. Она двигалась, как призрак — видимый, но неуловимый. Как будто знала, где висят его уши, где проложены его провода, где его люди делают вид, что читают газеты, а на самом деле сканируют толпу. «Как? — думал он. — Как ты это делаешь, Дурашка? Кто тебя научил?» Отец. Конечно, отец. Старый лис, который выжил в трёх войнах и двух переворотах, который никогда не доверял цифрам, потому что цифры можно подделать, и никогда не доверял людям, потому что людей можно купить. Он научил её быть невидимкой в мире, где всё видно. Он научил её исчезать. Санчез откинулся в кресле. Кожаное сиденье скрипнуло — жалобно, как живое существо. Он закрыл глаза на секунду. Перед внутренним взором всплыло её лицо — в баре, при тусклом свете, с капюшоном, откинутым назад. Белые волосы, красный рог, голубой глаз — спокойный, холодный, как у снайпера перед выстрелом. «У тебя три дня, Санчез». Он открыл глаза. Взгляд упал на медицинское заключение Новикони — распечатку, которую он держал в руках сотню раз за последние часы. «Причина не установлена. Рекомендована госпитализация». Бумага была измята, на сгибах почти порвалась. Он сжал её в кулак, хотел разорвать — и не смог. Руки не слушались. Пальцы разжались сами, и лист упал на стол, белый, обвиняющий. Дверь кабинета открылась без стука. Брайн вошёл — высокий, лысый, с татуировкой молнии на шее, которая пульсировала в такт сердцебиению. Он был предан Санчезу пять лет. Начинал простым вышибалой в одном из его баров, потом дорос до личного помощника. Ни разу не подводил. Ни разу не задал лишнего вопроса. Сегодня он задал бы. Санчез видел это по его глазам — по тому, как они скользнули по столу, по разбросанным бумагам, по пустым кофейным чашкам (их было семь, если считать те, что стояли на подоконнике), по портрету отца, на который Санчез старался не смотреть. — Шеф, — сказал Брайн, остановившись у порога. Голос его был ровным, но в уголках губ залегла тень. — Проблема. Санчез медленно повернул голову. Шея хрустнула — сухо, как сломанная ветка. — Какая? — спросил он. В голосе не было раздражения. Была усталость. Такая глубокая, что любое раздражение тонуло в ней, как камень в болоте. — Банк «Мицубиси» заморозил ваш счёт. — Брайн говорил быстро, как будто хотел выпалить всё за один выдох. — Ссылаются на какой-то старый долг. Говорят, поступил официальный запрос от налоговой службы. Санчез замер. Весь. Даже дыхание остановилось на секунду. — Какой запрос? — спросил он очень тихо. — У меня нет долгов. Он знал свои долги. Он помнил каждую цифру, каждого кредитора, каждую дату. У него была идеальная финансовая дисциплина — отец выбил это ремнём ещё в детстве. Ни одного просроченного платежа. Ни одной неоплаченной счета. Ни одной тени на репутации. — Теперь есть. — Брайн опустил глаза. — Поддельные документы, но очень качественные. Судья подписал постановление. Счёт заблокирован на семьдесят два часа. — Семьдесят два часа? — Санчез встал. Кресло отлетело назад, ударилось о стену, оставив в штукатурке вмятину. Он не заметил. Его голос вдруг стал громким — не криком, но чем-то близким к нему, рвущимся из горла, как лава из кратера. — За семьдесят два часа Новикони ляжет в реанимацию! Брайн промолчал. Он знал, что сейчас лучше не спорить. Лучше стоять смирно, опустив голову, и ждать, пока ураган утихнет. Пять лет работы с Санчезом научили его одному: когда шеф кричит, молчи. Когда шеф молчит, бойся. Санчез прошёлся по кабинету. Шаги его были тяжёлыми, неровными — он задевал плечом стеллажи с мечами, и клинки звенели, как колокола. Голубые волосы разметались, корона съехала набок — он поправил её резким, почти агрессивным движением, вдавив металл в кожу. На лбу выступила красная полоса. — Второй счёт. — Он остановился, повернулся к Брайну. — В доке. Он активен? — Был. — Брайн кашлянул. Горло у него пересохло — он боялся. Не Санчеза. Того, что он сейчас услышит в ответ. — Час назад пришла команда на снос хранилища. Городские власти сказали, что док номер четырнадцать идёт под реконструкцию. Всё, что внутри, изымается. Тишина. Не та, что бывает перед грозой. Та, что бывает после взрыва, когда уши заложило и мир стал ватным, нереальным. — Что значит «изымается»? — Голос Санчеза упал до шёпота. В этом шёпоте было больше угрозы, чем в любом крике. — Я платил за аренду на три года вперёд. — Договор признали недействительным. — Брайн запнулся. Сглотнул. Адамово яблоко дёрнулось, как испуганная птица. — Подпись была… подпись подделана. Санчез остановился. Посреди комнаты. Замер, как статуя. Как памятник самому себе. Только грудь его вздымалась — часто, неровно — и ноздри раздувались, вдыхая воздух, который не мог насытить лёгкие. — Она добралась до моих денег, — сказал он тихо. В голосе его не было удивления. Было узнавание. Узнавание того, чему он отказывался верить последние двое суток. — Как? — Не знаю, шеф. — Брайн наконец поднял глаза. В них было что-то похожее на восхищение — пополам с ужасом. — Но третий счёт — тот, что в эфесе вашей рапиры — пока цел. Никто не пытался его взломать. Санчез посмотрел на рапиру. Она лежала на столе, среди разбросанных бумаг и пустых чашек, золотой эфес тускло мерцал в свете мониторов. Красивая. Дорогая. Бесполезная без биометрии. Там лежало всё, что у него осталось — криптовалюта, которую он копил десять лет. «Чёрный день», — называл он этот счёт. «Настоящий чёрный день», — думал он сейчас. — Она не может его взломать, — пробормотал он, скорее убеждая себя, чем Брайна. — Там нужен мой голос, мой палец и комбинация… Он замолчал. Мысль ударила в голову, как пуля — быстрая, горячая, смертельная. Комбинация камней в эфесе. Кто знает комбинацию? Только он. И… Новикони. Он показывал ей однажды, когда был пьян. Когда они лежали в постели, и она гладила его по волосам, и он чувствовал себя в безопасности. Он показывал ей, потому что она была его. А его не предают. Или предают? — Что? — спросил Брайн, заметив, как изменилось лицо Санчеза. — Ничего, — Санчез резко схватил рапиру со стола. Металл был холодным, но под пальцами он нагрелся мгновенно — как будто узнал хозяина. Он прижал оружие к груди, как ребёнок прижимает плюшевого мишку. — Иди. Пришли ко мне аналитиков. Всех, кто есть. Я хочу знать, где она спит, что ест и с кем разговаривает. Каждую минуту её жизни. Ты понял? — Понял, шеф. Брайн вышел. Дверь закрылась за ним с мягким, почти неслышным щелчком. Санчез остался один. Он подошёл к окну. Прижался лбом к холодному стеклу. Лоб был горячим — казалось, на стекле сейчас останется ожог. Внизу раскинулся город — миллионы огней, миллионы жизней, миллионы проблем, которые не имели к нему никакого отношения. У него была одна проблема. Маленькая. Беловолосая. С красным рогом и голубым глазом. — Как ты это сделала? — прошептал он в темноту. Дыхание запотело стекло, и на мгновение мир за окном стал размытым, как акварель. — Ты же просто девочка. Просто Дурашка. Никто не ответил. Только мониторы мерцали за его спиной, как десять холодных глаз. Лаборатория. То же время В лаборатории пахло озоном, паяльным свинцом и чем-то сладким — мятным чаем, который заварил Винкс и забыл выпить. Чай остыл, покрылся плёнкой, стоял на верстаке рядом с разобранным «Пауком». Дурашка сидела на полу. Не на стуле, не на верстаке — на полу, скрестив ноги, обхватив колени руками. Она сидела так уже час. Может, два. Время потеряло значение за стеной, где часы тикали, но никто их не слышал. Её белые волосы разметались по плечам, спутались на затылке — она не расчёсывалась со вчерашнего дня. Маленький красный рог блестел в свете лампы, отбрасывая на стену короткую, почти смешную тень. Но смешного ничего не было. Перед ней лежал «Паук» — разобранный, чистый, готовый к следующему заданию. Серебристый шар, который когда-то был просто игрушкой, а теперь стал орудием убийства. Она разобрала его сама, своими руками, проверила каждый механизм, каждый микрон яда, оставшийся в игле. Всё чисто. Всё готово. Можно использовать снова. Она смотрела на него пустым взглядом. В её глазах — том, что был живым, и том, что был протезом — не было ни мыслей, ни чувств. Только пустота. Такая глубокая, что в ней можно было утонуть. Винкс стоял у стены, скрестив руки на груди. Он смотрел на неё и молчал. Красная шапка была сдвинута на затылок — привычный жест, когда он волновался. В лаборатории было тепло — батареи гудели, нагоняя сухой, почти душный воздух. Но она дрожала. Мелко. Часто. Как осиновый лист на ветру. — Ты в порядке? — спросил он наконец. Голос его был тихим — он боялся спугнуть её, как пугливую птицу, которая в любой момент могла улететь или умереть. — Да, — ответила она слишком быстро. Слишком громко. Слишком бодро для человека, который только что уничтожил чью-то жизнь. — В полном. — Врёшь. Она подняла голову. Её голубой глаз — единственный видимый из-под спутанной чёлки — покраснел. Не от химии. Не от усталости. От слёз, которые она не позволяла себе пролить. Слёзы стояли там, за краем века, как вода за плотиной — готовая прорваться, но пока сдерживаемая силой воли, которую она тренировала три года. — Я только что украла у человека всё, — сказала она ровным голосом. Слишком ровным. Как будто читала вслух параграф из учебника. — Все его деньги. Все его ресурсы. И отравила его девушку. Ту, с которой я ела мороженое в парке. Которая называла меня «малышкой» и поправляла мне чёлку. Она замолчала. Пальцы её вцепились в колени — тонкие, с обкусанными ногтями, с засохшей чёрной краской под ногтями. Костяшки побелели. — Она предала тебя, — напомнил Винкс. Он сказал это мягко, не как оправдание, а как факт. Как напоминание о том, зачем всё это было затеяно. — Я знаю. — Она помогла Санчезу подставить тебя под удар, — сказал он наконец. Голос его был тихим, но твёрдым, как старый ствол. — Если бы не я и не твой отец, тебя бы уже расчленили в подвале корпоративной безопасности. Это была правда. Три года назад Новикони — тогда ещё не жена Санчеза, а его любовница и лучшая подруга Дурашки — передала корпорации «Арасаки» схему передвижений отца. Не из злобы. Из любви. Санчез попросил — она сделала. Она всегда делала то, что он просил. А он попросил её выбрать. Она выбрала его. — Я знаю! — Дурашка вскочила на ноги так резко, что табуретка отлетела к стене и ударилась о бетон с глухим стуком. Её белые волосы взметнулись, как крылья испуганной птицы, чёрно-белые пряди упали на лицо, скрывая правый глаз. Маленький красный рог блеснул в свете лампы — и на секунду Винксу показалось, что он пульсирует, как второе сердце, выгнанное наружу. Она дышала тяжело, прерывисто, как человек, который только что вынырнул из ледяной воды. — Я всё это знаю, Винкс! — Голос её сорвался на крик, но в этом крике не было силы. Была боль. Было отчаяние. Был звук рвущейся ткани — той самой, которой она три года затягивала рану. — Но знаешь, что я ещё знаю? Она ткнула пальцем ему в грудь. Палец дрожал. Винкс не отодвинулся — стоял, принимая удар, чувствуя, как её ноготь впивается в ткань его рубашки. — Я помню, как Новикони пришла ко мне, когда умерла моя мать. Она сидела со мной всю ночь. Просто сидела. Держала за руку. И ничего не говорила, потому что знала — слова не помогут. А потом утром она заставила меня позавтракать. Сказала: «Мёртвым не поможешь тем, что не ешь. А живым — тем более». Голос её дрогнул на последних словах. Винкс видел, как её нижняя губа задрожала — мелко, часто, как у ребёнка, который вот-вот заплачет, но изо всех сил сжимает челюсть, чтобы не разрыдаться. В уголках её глаз — того, живого, что виднелся из-под чёлки — блеснула влага. Она не плакала. Она запретила себе плакать три года назад. Но глаза не слушались. Винкс молчал. Он знал эту историю. Дурашка рассказывала ему о ней в первую неделю после предательства, когда они сидели на крыше и смотрели на закат, а она пила виски прямо из горла и говорила, говорила, говорила — не потому, что хотела говорить, а потому, что если замолчит, то услышит тишину, а в тишине было слишком больно. — И вот теперь эта же Новикони кашляет в своей спальне, — продолжила Дурашка. Голос её упал до шёпота, но этот шёпот был громче любого крика. — Через две недели она не сможет дышать. А через три — умрёт. Если я не дам ей противоядие. Она замолчала. Рука её опустилась. Она стояла посреди лаборатории, растрёпанная, бледная, с красными глазами — и была похожа на солдата, который только что вернулся с войны и не знает, куда девать оружие, потому что война закончилась, а внутри всё ещё стреляют. — Ты же говорила, его не существует, — тихо сказал Винкс. Дурашка отвернулась. Подошла к столу, взяла пустой флакон из-под «Тихой капли». Стекло было тонким, холодным, с остатками какой-то мутной жидкости на дне — она не вымыла его после последнего использования. Она сжала флакон так, что побелели костяшки, и стекло жалобно скрипнуло — как мышь, которую раздавили дверью. — Не существует, — повторила она, глядя на флакон, но видя не его, а то утро, когда она впервые попробовала яд на крысе. Крыса прожила три недели. Три недели медленной, мучительной смерти. Дурашка сидела рядом с клеткой каждый день и вела дневник наблюдений. Она назвала крысу Новикони. — Но если бы существовало… оно было бы в сейфе моего отца. — Ты думаешь, Нагибайка… — Я знаю, Винкс. — Она поставила флакон на стол — аккуратно, почти нежно, как кладут на место дорогую вещь, которую больше никогда не возьмут в руки. — Я знаю своего отца. Он не создаёт ядов, от которых нет спасения. Он создаёт ловушки. И ключ всегда держит при себе. Она повернулась к нему. В её глазах — обоих, хотя левый всё ещё был скрыт чёлкой, — горела решимость. Но не та решимость, которая бывает перед боем — ясная, холодная, как сталь. А та, которая бывает перед прыжком в пропасть: отчаянная, почти безумная, с примесью страха, который некуда деть, и он выплёскивается наружу дрожью в пальцах и слишком частым морганием. — Завтра я поговорю с отцом. Винкс нахмурился. Нагибайка. Старый химик, который вырастил дочь в мире формул и смертельных доз, который научил её не бояться смерти, потому что смерть — всего лишь ещё одна переменная в уравнении. Но он же научил её другому: доверять только себе. Никому больше. Даже отцу. — Ты боишься? — спросил Винкс. — Безумно, — призналась Дурашка. И в этом признании не было стыда. Только правда. Только голое, незащищённое «да», которое она не сказала бы никому, кроме него. — Но я боюсь не его. Я боюсь, что он посмотрит на меня и увидит не дочь. Увидит инструмент. Который наконец-то начал работать правильно. Она подошла к дивану — старому, продавленному, который помнил ещё её первые ночи здесь, когда она плакала в подушку, чтобы Винкс не слышал. Сняла жилетку — кожаная, с потёртыми локтями, пахнущая порохом и потом. Бросила её на спинку. Легла, свернувшись калачиком, как зверёк, который прячется от холода, хотя в лаборатории было тепло. Белый шарф, испачканный краской — она красила волосы вчера и забыла снять его — она натянула на лицо. Ткань была мягкой, тёплой, пахла аммиаком и чем-то сладким — мятой, которую она добавляла в краску, чтобы перебить химический запах. Шарф скрыл её глаза, нос, губы — оставил только маленький красный рог, торчащий из-под края, как маяк посреди тумана. — Винкс, — сказала она из-под шарфа. Голос был приглушённым, почти безжизненным.— Ты веришь, что я поступаю правильно? Он помолчал. Долго. Так долго, что она уже решила — не ответит. Но он подошёл, сел на край дивана — пружины жалобно скрипнули под его весом — и осторожно положил руку ей на плечо. Сквозь тонкую ткань рубашки он чувствовал, как она дрожит. Мелко, часто, как будто внутри неё работал мотор, который нельзя выключить. — Я верю, что ты поступаешь так, как должна, — сказал он тихо. — А правильно или нет — кто решит? Только ты. И никто другой. Дурашка не ответила. Через минуту её дыхание выровнялось — стало ровным, глубоким, с лёгким присвистом на выдохе. Она уснула. Винкс сидел рядом, чувствуя тепло её плеча под своей ладонью, и смотрел, как в голографическом проекторе медленно вращается схема рапиры Санчеза. Золотой эфес, драгоценные камни, комбинация нажатий, которую он ещё не расшифровал. — Я его взломаю, — прошептал он, обращаясь к спящей. Губы его почти не двигались. — Клянусь. Я сделаю так, что он останется нищим. И тогда ты сможешь решать. Отпустить её или добить. Он выключил свет и вышел из лаборатории. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком. В темноте осталась только Дурашка, свернувшаяся на диване, и маленький красный рог, который тускло светился в темноте — не физическим светом, а тем, который бывает только в глазах тех, кто её любил. Или ненавидел. Она уже не могла различить. Она проснулась от того, что не могла вдохнуть. Не как обычно — с усилием, с хрипом, с болью. А совсем. Лёгкие отказывались наполняться воздухом, как будто кто-то залил их цементом и дал ему застыть. Новикони открыла глаза — и первую секунду не поняла, где находится. Потолок с ангелами. Тяжёлые шторы. Запах лекарств и собственной болезни, сладковато-горький, как прелые фрукты. Она села на кровати — рывком, как утопающий, который вырывается на поверхность. Схватилась за горло. Пальцы нащупали твёрдые, натянутые мышцы, которые раньше были мягкими. И закашлялась. Кашель пришёл волной — сначала сухой, лающий, как у больной собаки, потом влажный, глубокий, вырывающийся откуда-то из самого низа груди. Ей показалось, что сейчас вылетят рёбра. А потом на подушку упали мелкие капли крови. Красные на белом. Страшно красиво. Как маки на снегу. Как вино на скатерти. Как прощание. — Санчез! — крикнула она. Но крика не получилось. Только хрип, похожий на звук ломающейся ветки — сухой, трескучий, неестественный. Он вошёл мгновенно. Будто стоял за дверью. Будто не спал всю ночь — как и она. Будто ждал этого момента. На нём всё ещё был белый китель с золотыми пуговицами — вчерашний, мятый, с пятном кофе на рукаве. Волосы были собраны в небрежный пучок на затылке — он никогда не собирал их, всегда носил распущенными, гордясь их длиной и цветом. Корона сидела криво, как шляпа, которую надели в темноте. Он выглядел не как король — как солдат, проигравший битву. Он увидел кровь на подушке. И побелел. Не постепенно, как в баре, когда Дурашка сказала про кашель. А мгновенно — как будто кто-то выключил свет в его лице. Даже его голубые глаза, обычно яркие, светящиеся, с меткой, которая мерцала как живая, — даже они, казалось, выцвели, потускнели, превратились в лёд, в который вморожен ужас. — Я вызываю врача, — сказал он. Голос его был чужим — высоким, срывающимся, как у подростка, который впервые увидел смерть. Он потянулся к телефону на тумбочке. Пальцы его дрожали так сильно, что он не мог попасть по кнопке — дважды промахнулся, нажал на третий раз, но не на ту кнопку. — Не надо, — прошептала Новикони. Каждое слово давалось ей с трудом, как будто она выталкивала их сквозь завал из битого стекла. — Врач не поможет. Ты же знаешь. Он замер. Телефон замер в его руке. Он смотрел на неё — на её зелёное лицо, ставшее пепельно-серым, на её губы, потрескавшиеся, с запёкшейся кровью в уголках, на её глаза — красные, больные, но всё ещё горячие. В них горела жизнь. Или то, что от неё осталось. — Это она, — продолжила Новикони. — Дурашка. Она сделала это. И только она может это остановить. Она говорила медленно, останавливаясь после каждого слова, чтобы перевести дыхание. Грудная клетка ходила ходуном, рёбра выпирали из-под тонкой ткани ночной рубашки — она похудела ещё за эту ночь. Или ей просто казалось. — Я знаю, — сказал Санчез. Два слова. А в них — вся его беспомощность, вся его ярость, вся его любовь, которую он не умел показывать иначе, чем через защиту. И вся его вина, которую он носил три года. — Тогда иди к ней. — Новикони посмотрела на него. В её взгляде не было упрёка. Не было злости. Было только одно: мольба. Тихая, отчаянная, почти животная — такая, с какой смотрят на бога, когда понимают, что помощи больше ждать неоткуда. — Иди и проси. Ползай на коленях. Делай что хочешь. Но принеси мне лекарство. Санчез опустил голову. Голубые волосы, выбившиеся из пучка, упали на лицо, скрыв корону — этот вечный символ его власти, который сейчас казался насмешкой, карнавальной маской, которую он забыл снять после праздника. Он смотрел в пол. На свои ботинки — дорогие, ручной работы, с золотыми пряжками. На пятна крови на полу — она кашляла и раньше, просто не говорила ему. — Она хочет яйцо, — сказал он глухо. Голос его звучал как из-под земли — низкий, вибрирующий, с ноткой чего-то детского, беззащитного, что он никогда не показывал никому, кроме неё. — Яйцо дракона. Но оно у неё. — Потому что тогда все враги, которые сейчас охотятся за ней, переключатся на тебя, — сказала она. В её словах не было вопроса — была констатация. Горькая, выстраданная, как старый шрам, который ноет перед дождём. — Ты использовал её как живой щит. А теперь сам застрял в собственной ловушке. Она не смотрела на него. Смотрела в потолок, где ангелы — эти безмолвные свидетели её агонии — продолжали улыбаться своим каменным ртам. Ей всегда казалось, что они насмехаются. Теперь она была уверена. Санчез молчал. Его рука в её руке дрогнула — мелко, почти незаметно, но она почувствовала. Он не мог ничего сказать. Потому что она была права. Всё, что он построил за три года — иллюзию безопасности, иллюзию власти, иллюзию того, что он управляет своей жизнью, — всё это держалось на одной лжи. Лжи, которую он вплел в судьбу Дурашки, как отравленную нить в гобелен. Он отдал яйцо не из доброты. Не из страха перед местью. Он отдал его, потому что был умным игроком. Магическая система города — та самая, что фиксировала каждый переход ценностей, каждую сделку, каждое движение артефактов — запечатлела передачу. Теперь во всех базах данных, во всех досье, во всех охотничьих списках значилось: «Яйцо дракона — похититель: Дурашка». Все враги смотрели на неё. Все наёмники шли по её следу. Все корпоративные убийцы держали её фотографию на внутренней стороне век. А он — истинный вор — стоял в стороне и улыбался, чистый, как утренний снег. Но у этой чистоты была цена. Яйцо физически находилось у неё. И забрать его обратно значило не просто вернуть артефакт. Это значило добровольно надеть на себя венок из шипов, который он так ловко переложил на чужую голову. Магия не делает различий между «вернул» и «украл». Если он коснётся яйца, система зафиксирует его как нового владельца. И тогда все те, кто охотился за Дурашкой, мгновенно переключатся на него. Санчез поднял голову. Его лицо в предрассветном свете казалось вырезанным из старого воска — жёлтое, с провалившимися щеками, с тёмными кругами под глазами, которые напоминали синяки после долгого боя. — Если я отберу яйцо, — прошептал он, и голос его был похож на скрип несмазанных петель, — меня убьют. Не она. Те, кто за ним охотится. Он говорил правду. И эта правда была горькой, как полынь. За яйцом дракона охотились полгорода — криминальные синдикаты, корпоративные коллекционеры, одиночки-авантюристы, для которых этот артефакт был билетом в бессмертие. Санчез знал их всех. Он сам был одним из них. И он знал, что они не остановятся ни перед чем. — А если не отберёшь, — Новикони снова закашлялась. Кашель пришёл внезапно, как удар под дых — сначала сухой, потом влажный, глубокий, вырывающийся из самого нутра. Она отвернула лицо в подушку, и когда повернулась обратно, на белом покрывале алели свежие капли — мелкие, как брызги вина, и такие же яркие. — Умру я. Она выдохнула эти слова вместе с остатками воздуха, который ещё оставался в лёгких. В них не было злости. Не было упрёка. Был только факт — голый, как проволока, и такой же режущий. — Выбирай, Санчез. Сокровище или я. Твоя жизнь или моя. Она посмотрела на него. В её глазах — потускневших, с мелкими лопнувшими сосудами в уголках — горел последний огонь. Не надежда. Не любовь. Требование. Последнее требование умирающей, которая уже не боится потерять то, чего у неё почти не осталось. Санчез медленно, как старик, поднялся с края кровати. Сделал шаг. Опустился на колени. Пол был холодным — паркет, по которому она любила ходить босиком, — и холод проник сквозь тонкую ткань брюк, заставив его вздрогнуть. Он взял её руку — ту, в жёлтой перчатке, которая когда-то казалась ему такой забавной, а теперь выглядела как саван. Прижался губами к холодным пальцам. Ткань перчатки была мягкой, почти неосязаемой, но под ней он чувствовал кости — тонкие, хрупкие, как птичьи. — Я не могу потерять тебя, — сказал он. Голос его дрожал — впервые в жизни. Он не помнил, чтобы когда-либо его голос дрожал. Даже когда отец бил его за непослушание. Даже когда первая пуля просвистела над ухом. — И я не могу умереть. Это тупик. Он поднял на неё глаза. В них стояли слёзы — не те, которые проливают от боли или жалости к себе, а те, которые приходят, когда человек понимает, что загнал себя в угол, из которого нет выхода. Слёзы беспомощности. Самые горькие. Новикони смотрела на него сверху вниз. Его голубые волосы разметались по плечам, касаясь пола. Корона съехала набок — он даже не пытался её поправить. Он выглядел не как король, проигравший битву. Он выглядел как мальчик, который потерялся в лесу и понял, что никто не придёт его искать. — Тогда договаривайся с ней, — прошептала Новикони. Её свободная рука легла ему на макушку — легче, чем падает осенний лист. — Она не глупа. Она дочь Нагибайки. Она знает, что если ты заберёшь яйцо, то станешь целью. Может быть, она не хочет твоей смерти. Может быть, она хочет… чтобы ты понял. — Что понял? — Он почти не разжал губ. Слова вышли приглушёнными, как из-под воды. — Что нельзя просто так взять и разбить чужую жизнь. — Её пальцы замерли на его волосах. — Даже если ты сильный. Даже если у тебя корона. Она убрала руку. Откинулась на подушку. Её лицо было пепельно-серым — не тем зелёным оттенком, который был у неё от природы, а тем мёртвым, серым, который бывает у людей, чьи лёгкие уже не справляются. Санчез поднял голову. В его глазах стояли слёзы — слёзы, которых никто никогда не видел. Непобедимый Санчез, гроза корпораций, убийца с золотым эфесом, человек, который не боялся ни бога, ни дьявола, — плакал. Беззвучно. Слёзы катились по его щекам, падая на паркет, на её руку, на жёлтую перчатку, которая больше не казалась забавной. — Я пойду к ней, — сказал он. Голос его сел до хрипа. — Я пойду и попрошу. Не ради яйца. Ради тебя. Он сказал «ради тебя», но они оба знали, что это неправда. Он шёл не ради неё. Он шёл ради себя. Потому что если она умрёт, он останется один в своей короне, в своём пустом доме, со своей виной, которую не с кем разделить. И это было страшнее любой пули. Новикони слабо улыбнулась. Улыбка вышла кривой — не той, которой она улыбалась ему по утрам, а той, которой улыбаются, когда уже нечего терять. Её красные глаза — когда-то яркие, как угли, как вишни, как закат над морем — потускнели до цвета старой крови. Но в них всё ещё теплилось что-то. Не надежда. Привычка. Привычка верить, что он сможет. — Иди, — прошептала она. — И запомни, Санчез. Если я умру… ты никогда себе этого не простишь. Она не сказала «я тебя не прощу». Она знала, что простит. Она всегда всё прощала. Но он — нет. Он будет носить её смерть на себе, как корону, которая тяжелее любой короны на свете. Он встал. Колени хрустнули — сухо, как сломанные ветки. Поправил корону — жест, который когда-то был полон уверенности, а теперь стал механическим, пустым, как у часового механизма, который заводишь по привычке. Взял рапиру со стола. Золотой эфес блеснул в сером свете — холодно, равнодушно, как глаза статуи. Он вышел, даже не оглянувшись. Новикони лежала на кровати, раскинув руки в стороны, как распятая. Простыни сбились под ней в комки — она металась, пытаясь найти положение, в котором можно дышать, но не находила. Грудная клетка ходила ходуном, рёбра выпирали из-под тонкой ткани ночной рубашки, и каждый вдох давался с таким трудом, будто воздух превратился в патоку. Она уставилась в потолок. Не на ангелов — на них она старалась не смотреть, потому что их каменные улыбки вызывали тошноту. Она смотрела на трещины в штукатурке — тонкие, извилистые, похожие на молнии, застывшие в момент удара. Раз, два, три… Она считала их, как старуха чётки, надеясь, что счёт успокоит, отвлечёт, заставит тело забыть о том, что творится внутри. Четыре, пять, шесть… Трещины ветвились, расходились в разные стороны, как корни старого дерева. Семь, восемь, девять… Она почти забыла о кашле, почти поверила, что можно просто лежать и считать, и ничего больше не будет. На пятнадцатой она сбилась. Приступ пришёл внезапно — как удар под дых, как кулак, влетевший в солнечное сплетение. Тело свело судорогой, выгнув дугой, как лук перед выстрелом. Она зажала рот подушкой — пуховой, мягкой, пахнущей лавандой, — чтобы заглушить звуки. Не для того, чтобы не разбудить Санчеза — его не было в доме. Не для того, чтобы не разбудить служанку — та спала в своей комнатке на первом этаже, и стены были толстыми. Она зажимала рот, потому что не хотела слышать саму себя. Не хотела знать, на что похож её голос сейчас — этот хриплый, надрывный кашель, в котором слышалось что-то звериное, умирающее. Подушка намокла от слюны и крови. Она отбросила её в сторону и глубоко вдохнула — насколько позволяли лёгкие. Воздух вошёл со свистом, как через соломинку. Бесполезно. Дверь скрипнула. Скрип был тихим — дверные петли Мира смазывала маслом каждую неделю, но дерево всё равно стонало по ночам, как живое существо. Новикони повернула голову на звук, и это простое движение заняло у неё столько сил, сколько раньше уходило на целую тренировку. На пороге стояла Мира. Её служанка — худая женщина лет сорока, с вечно встревоженным лицом и руками, пахнущими ромашкой и мылом. Она работала в этом доме пять лет и за это время ни разу не повысила голос. Ни разу не опоздала. Ни разу не спросила лишнего. Она была идеальной — как мебель, как посуда, как часть интерьера, которая двигается, когда нужно, и исчезает, когда не нужна. Но сегодня в её облике было что-то другое. Что-то, чего Новикони не могла уловить спросонья. Может быть, складка между бровями — чуть глубже обычного. Может быть, уголки губ — чуть жёстче. Или взгляд — слишком прямой, слишком внимательный для служанки, которая всегда опускала глаза. — Госпожа, — тихо сказала Мира. Голос её звучал как всегда — мягко, успокаивающе, с лёгкой хрипотцой, которая появлялась только по ночам. — Вы опять не спите. Новикони попыталась усмехнуться, но из горла вырвался только хрип. — Не могу, — прохрипела она. Слова давались с трудом, как будто она выталкивала их сквозь завал из битого стекла. — Кашель душит. Как только закрываю глаза — начинаю задыхаться. Она не сказала про страх. Про то, что каждую ночь, когда веки смыкались, ей снилось, что она тонет. Что её заливают бетоном. Что кто-то — невидимый, безликий — затыкает ей рот и нос, а она не может двинуть ни рукой, ни ногой. Она просыпалась с криком, который никто не слышал, потому что крик был внутри. Мира подошла ближе. Шаги её были бесшумными — она научилась ходить так за годы работы в домах, где тишина была признаком хорошего тона. В полумраке спальни её лицо казалось бледным, почти прозрачным, как фарфоровая маска. Тени под глазами — те, что всегда были у людей, которые мало спят и много думают, — сегодня казались глубже, чернее. Она осторожно присела на край кровати — так, чтобы не потревожить простыни, не смять одеяло, не нарушить хрупкий порядок, который держал Новикони на плаву. И взяла её за руку. Поверх жёлтой перчатки. Не снимая. Тактильность через ткань — безопасно, чисто, без риска прикоснуться к тому, чего касаться нельзя. Перчатка была тонкой, почти невесомой, и сквозь неё Новикони чувствовала тепло Мириных пальцев — сухих, мозолистых, с коротко стрижеными ногтями. Руки человека, который много работает. Который не боится грязной работы. Который, возможно, видел вещи пострашнее, чем умирающая госпожа в роскошной спальне. — Я могу заварить вам чай, — сказала Мира. — Успокаивающий. Моя бабушка делала такой. От кашля и бессонницы. Новикони слабо усмехнулась. Усмешка вышла кривой — не той, которой она улыбалась раньше, а той, которой улыбаются люди, когда уже нечего терять. — Чай? — переспросила она. Голос её сорвался на хрип, и в этом хрипе слышалась не только болезнь, но и горечь. — Мира, я, кажется, умираю. И ты предлагаешь мне чай? Она не хотела быть грубой. Она просто была слишком уставшей, чтобы подбирать слова. Слишком напуганной, чтобы играть роль вежливой госпожи. Слишком одинокой, чтобы помнить, что служанка — не подруга. Но Мира не обиделась. Она смотрела на Новикони спокойно, даже ласково, как смотрят на больного ребёнка — с терпением, которое не знает границ. — Я предлагаю вам то, что поможет, — ответила она. Голос её был тихим, но в нём впервые за пять лет прозвучала сталь. Не громкая, не резкая — тонкая, как лезвие, спрятанное в рукаве. — Я видела, как этот чай ставил на ноги людей, которые были хуже вас. Поверьте мне, госпожа. Новикони посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. Красные глаза — когда-то яркие, как раскалённые угли, как вишни в июле, как закат над морем — теперь потускнели, покрылись мутной пеленой боли и усталости. В них не осталось огня. Осталась только зола. — А он тебе поможет? — переспросила она. Вопрос прозвучал глупо даже для неё самой. Чай не мог помочь. Ничто не могло помочь. Кроме одной женщины с белыми волосами и красным рогом, которая сейчас, наверное, спала в своей лаборатории и видела сны о мести. Но Мира ответила серьёзно. — Он поможет вам уснуть, — сказала она. — Крепко. Без кашля. Без кошмаров. А когда проснётесь — может быть, всё уже решится само собой. «Решится само собой». Новикони хотела спросить, что это значит. Хотела потребовать объяснений. Хотела вцепиться в эту фразу, как утопающий в соломинку, и вытрясти из неё ответ — ответ на все вопросы, которые мучили её последние три дня. Но сил не было. Не было даже на то, чтобы открыть рот и произнести слова. Болезнь высосала из неё всё — энергию, волю, желание бороться. Осталось только желание забыться. Спать. Не дышать. Не чувствовать, как лёгкие превращаются в камень. Она просто кивнула. Один раз. Едва заметно. — Заваривай. Мира встала. Бесшумно, как тень, выскользнула из спальни, притворив за собой дверь так, что не щёлкнула защёлка. Новикони осталась одна. Она смотрела на дверь, за которой только что стояла её служанка, и думала о том, что никогда раньше не замечала, какие у Миры глаза. Светлые. Очень светлые. Почти бесцветные. Как вода в горном ручье. В них можно было смотреть и не видеть дна. Странно, что она заметила это только сейчас. Перед самой смертью. Или перед сном — она уже не различала. Мира вернулась ровно через десять минут. Новикони считала секунды — не потому, что ждала, а потому, что больше нечем было занять голову. Секунды складывались в минуты, минуты — в тишину, а тишина давила на уши, как вата. Служанка держала в руках фарфоровую чашку — тонкую, почти прозрачную, с росписью в виде синих цветов. Из чашки поднимался пар — густой, ароматный, клубящийся в холодном воздухе спальни, как призрак. Запах был сложным: мёд, ромашка, что-то терпкое, травяное, почти лекарственное, и ещё — едва уловимо — миндаль. Горький миндаль. Новикони не обратила на это внимания. Она вообще перестала обращать внимание на запахи после того, как лёгкие начали отказывать. — Пейте маленькими глотками, — сказала Мира, подавая чашку. Её голос был спокойным, ровным, как у медсестры, которая делает укол обречённому пациенту — профессионально, без лишних эмоций. Новикони взяла чашку дрожащими руками. Жёлтые перчатки скользили по гладкому фарфору — она чуть не уронила, но Мира поддержала её пальцы своими, на секунду, и убрала руку. Новикони поднесла чашку к губам. Край фарфора был тёплым — не обжигающим, а приятно-тёплым, как прикосновение живого человека. Сделала первый глоток. Жидкость была горьковатой, с кислинкой, но мёд смягчал вкус, делал его терпимым. Тепло разлилось по горлу, спустилось в грудь, растекаясь приятной тяжестью. Она почувствовала, как спазм в горле отпускает, как расслабляются мышцы, которые были сжаты днями — казалось, навсегда. Второй глоток. Кашель отступил — не постепенно, а сразу, как будто его отрезали ножом. Тишина в груди была такой непривычной, такой пугающе-блаженной, что Новикони чуть не заплакала. Третий глоток. Веки стали тяжёлыми, словно к ним привязали гири. Комната поплыла, расплылась в мягких, акварельных пятнах. Ангелы на потолке перестали улыбаться — или ей просто показалось. Они смотрели на неё теперь с чем-то похожим на сочувствие. — Хороший чай, — прошептала Новикони. Голос её звучал откуда-то издалека, как будто говорил не она, а кто-то другой — маленький, далёкий, почти нереальный. Она протянула пустую чашку Мире, и та приняла её без звука. — Спасибо, Мира. — Спите, госпожа, — ответила служанка. В её голосе не было облегчения. Не было радости от того, что лекарство подействовало. Было только спокойствие — такое глубокое, такое абсолютное, что оно казалось подозрительным. — Всё будет хорошо. Новикони уже не слышала. Её глаза закрылись — медленно, как шторы в театре в конце последнего акта. Дыхание выровнялось, стало глубоким и ровным — впервые за три дня. Впервые за семьдесят два часа она спала без кашля, без хрипов, без ужаса проснуться от того, что не можешь вдохнуть. Впервые за всё это время её тело расслабилось — руки раскинулись в стороны, пальцы разжались, лицо стало безмятежным, почти детским. Мира постояла над ней минуту. Всматривалась в её лицо — в это зелёное, уставшее, измученное лицо, которое когда-то было красивым. Золотая маска солнца на правой стороне — та самая, которую Новикони носила как дань моде и никогда не снимала — блеснула в лунном свете, отбрасывая на стену длинную, причудливую тень. Красные татуировки на ногах, видневшиеся из-под одеяла, казались чьими-то кровавыми следами на белом снегу. Следами, которые вели в никуда. — Спите, — повторила Мира. Шёпотом. Так, чтобы не разбудить. Но Новикони уже не могла проснуться. Не от этого шёпота. Мира вышла из спальни, аккуратно притворив за собой дверь. В коридоре она остановилась, прижалась спиной к стене и закрыла глаза. Её сердце колотилось — быстро, гулко, как барабан перед казнью. Пальцы дрожали — она спрятала их в карманы фартука, чтобы не видеть этой дрожи. Она прошла на кухню — длинную, холодную, с белыми кафельными стенами и запахом вчерашнего ужина. Поставила чашку в раковину. Фарфор звякнул о металл — тонко, жалобно, как последний звук перед тишиной. Потом достала из кармана фартука маленький чёрный коммуникатор — одноразовый, без SIM-карты, без привязки к сетям. Аппарат был холодным и гладким, как камешек, найденный на берегу. Она держала его в ладони несколько секунд, сжимая так сильно, что пальцы заболели. Потом нажала единственную кнопку. В динамике раздался тихий гудок — один, второй. И голос. Искажённый модулятором, лишённый интонаций, превращённый в безликий металлический шёпот. Но Мира знала, кому он принадлежит. Она узнала бы этот голос среди тысячи — такой же спокойный, такой же холодный, такой же опасный, как лёд под тонкой коркой снега. — Она спит, — сказала Мира в пустоту. Голос её не дрожал — она тренировалась. — Крепко. Надолго. Пауза. Тишина на том конце линии — такая плотная, что можно было потрогать. — Хорошо, — ответил голос. — Жди дальнейших указаний. Связь оборвалась — резко, как обрезанная струна. Мира спрятала коммуникатор обратно в карман. Посмотрела в окно. Там, в глубине ночного города, горели огни небоскрёба «Арасаки» — тысячи маленьких жёлтых окон, похожих на глаза, которые никогда не спят. Где-то там, на верхних этажах, сейчас решалась судьба. Чья — она не знала. Может быть, Новикони. Может быть, Санчеза. Может быть, её собственная. Она подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. За стеклом был город — огромный, равнодушный, полный людей, которые никогда не узнают, что сегодня ночью в этом доме служанка заварила чай с горьким миндалём для своей умирающей госпожи. — Простите, госпожа, — прошептала Мира. — Но так надо. Она не объяснила — кому надо. Себе? Хозяевам? Или самой Новикони, которая, возможно, не хотела бы проснуться в мире, где её любимый человек выбрал сокровище вместо неё? Может быть, этот сон — глубокий, без кашля, без кошмаров — был единственным подарком, который ей могли сделать. Может быть, проснуться было бы хуже. Мира не знала ответа. Она просто сделала то, о чём её попросили. А просил её кое-кто, кому она верила больше, чем самой себе. Кто однажды вытащил её из такой ямы, что она до сих пор не могла вспоминать об этом без содрогания. Кто сказал ей тогда: «Ты будешь должна мне жизнь. Но не сейчас. Когда-нибудь потом». Время пришло. Здание «Арасаки» возвышалось над городом как чёрный палец, указывающий в небо — или в могилу. Его стеклянные стены отражали огни ночного мегаполиса, превращая небоскрёб в гигантскую призму, которая дробила свет на тысячи осколков. Внутри пахло стерильностью, дорогим парфюмом и чем-то ещё — неуловимым, металлическим, как запах крови за час до убийства. Санчез шёл по холлу один. Без свиты. Без охраны. Без оружия — он оставил рапиру на входе, и это было самое трудное, что он сделал за последние десять лет. Боль, с которой он расставался с клинком, была почти физической — как будто ему отрезали палец. Но Новикони сказала: «Иди с пустыми руками». И он пошёл. Корона на его голове давила. Он не снимал её даже сейчас — не мог. Корона стала частью его лица, как второй слой кожи. Но сегодня она казалась особенно тяжёлой, и каждый шаг отдавался в висках глухой пульсирующей болью. Винкс ждал его у лифтов — в своём неизменном чёрном пиджаке, белой рубашке и красном галстуке. Шапка-бини была надвинута на самые брови, из-под неё выглядывали пепельно-русые пряди — те самые, которые он обычно прятал, потому что они делали его лицо слишком мягким, слишком человеческим для мира, в котором он жил. На лице Винкса застыло нейтральное, почти скучающее выражение — маска, которую он оттачивал годами. Только маленькое розовое сердечко под левым глазом — татуировка, которую он сделал в двадцать лет в честь первой любви — чуть заметно пульсировало в такт пульсу. Быстрее, чем обычно. Гораздо быстрее. Винкс нервничал. Но не показывал этого. Никогда. — Санчез, — кивнул он, даже не пытаясь изображать радушие. В его голосе не было угрозы, но не было и тепла — только констатация факта: ты здесь, я тебя вижу, идём. — Идём. Она ждёт. — Где моя рапира? — спросил Санчез, автоматически положив руку на эфес. Рука легла на пустоту. Он отдёрнул её, как от огня. — У стойки охраны, — ответил Винкс, не меняя выражения лица. Они прошли через холл. Пол был из чёрного мрамора, отполированного до зеркального блеска, и в нём отражались их фигуры — две тени, которые шли рядом, но не вместе. Потолки были высокими, как в соборе, и эхо шагов терялось где-то наверху, не находя выхода. Лифт поднял их на семьдесят пятый этаж. Кабина была просторной, с зеркальными стенами и панелью из нержавеющей стали. Санчез смотрел на своё отражение и не узнавал себя. Бледный, с тёмными кругами под глазами, с короной, которая сидела криво, с волосами, собранными в небрежный пучок — он выглядел не как король, а как беглец, который слишком долго прятался и наконец вышел из укрытия. Винкс стоял рядом, не глядя на него. Его профиль был острым, почти хищным, и только розовое сердечко под глазом выдавало живое существо под маской. Они вышли из лифта и прошли ещё один коридор — длинный, стерильно-белый, с камерами в каждом углу. Красные огоньки на объективах горели, как глаза ночных насекомых. Санчез чувствовал на себе десятки невидимых взглядов. Знал, что каждое его движение записывается, анализируется, раскладывается на составляющие. Где он смотрит, как дышит, бьётся ли его сердце чаще обычного. Ему было всё равно. Сердце его и так колотилось, как бешеное, с того самого момента, как он переступил порог. Он перестал обращать на это внимание. Винкс остановился перед массивной дверью из чёрного металла — без ручки, без глазка, без опознавательных знаков. Только холодная, гладкая поверхность, в которой отражались их расплывчатые силуэты. Он приложил ладонь к сенсору — экран под его пальцами вспыхнул зелёным, считав отпечаток, пульс, температуру. Дверь бесшумно ушла в сторону, как занавес, открывающий сцену. — Входи, — сказал Винкс. Голос его был тихим, но в нём слышалось напряжение — как в струне, которую натянули до предела. — Я буду снаружи. Если что-то пойдёт не так… — Ничего не пойдёт, — перебил Санчез. Он говорил уверенно, но сам не верил в свои слова. — Я пришёл говорить. Он вошёл. Дверь закрылась за ним с мягким, почти неслышным щелчком. Комната была небольшой — квадратных двадцать, не больше. Ничего лишнего. Посередине стоял стол из тёмного дерева — массивный, старинный, с потёртыми краями и следами от ножей на столешнице. Два стула по разные стороны — простые, деревянные, без подлокотников, как в дешёвых кафе на окраине. На стене — огромное окно от пола до потолка. За ним раскинулся ночной город. Огни — миллионы маленьких жёлтых и белых точек, как звёзды, упавшие на землю. Рекламы — цветные, мигающие, назойливые, обещающие счастье за деньги, которых ни у кого нет. Летающие машины — быстрые, бесшумные, похожие на светлячков, которые мечутся в темноте. Миллионы людей внизу спали — или не спали, или занимались любовью, или умирали, — и никто из них не знал, что сейчас, здесь, на семьдесят пятом этаже, решается судьба трёх жизней. Дурашка сидела на дальнем стуле, спиной к окну. Свет из-за её спины падал на стол, но лицо её оставалось в тени — только контуры, только силуэт, только намёк на то, кто она есть. Она была без жилетки — той кожаной, потёртой, которая всегда была на ней, когда она шла на дело. Только огромная белая рубашка — мужская, явно не её, с закатанными рукавами и расстёгнутыми верхними пуговицами — сползала с плеча, открывая ключицу и тонкую золотую цепочку, которой Санчез никогда раньше не видел. Чёрные шорты виднелись из-под края рубашки — короткие, почти неприличные, но в этом была вся она: небрежная, дерзкая, не дающая никому права судить себя за то, как она одевается. Белый шарф, испачканный краской — ярко-синей, фиолетовой, немного красной — был небрежно обмотан вокруг шеи. Концы шарфа свисали почти до пояса, и один из них был завязан узлом — странным, асимметричным, похожим на знак вопроса. Волосы — объёмные, растрёпанные, с чёрно-белыми полосатыми прядями, которые падали на лицо как занавес — скрывали левый глаз. Только правый, голубой и ясный — протез, подаренный отцом, который видел лучше, чем живой — смотрел прямо на Санчеза. Смотрел и не моргал. Маленький красный рог на лбу поблёскивал в свете ламп — не ярко, а тускло, как уголёк, который вот-вот погаснет. Но Санчез знал: этот уголёк может разгореться в пожар в любую секунду. — Садись, — сказала Дурашка. Голос её был спокойным — слишком спокойным для человека, который держит в руках судьбу двух других. Она кивнула на пустой стул — тот, что стоял напротив неё, ближе к двери. Санчез сел. Стул был жёстким, неудобным — специально, наверное, чтобы тот, кто сидит, не расслаблялся. Он положил руки на стол — ладони вниз, пальцы растопырены. Жест, который должен был показать, что он не прячет оружие. Оружия у него и не было. Между ними на столе стоял графин с водой — прозрачный, без единой царапины, и два стакана. Простые, стеклянные, без гербов и вензелей. Вода в графине была чистой, как слеза, и в ней отражался свет ламп — маленькие дрожащие блики. — Хочешь пить? — спросила Дурашка, беря графин. Её пальцы — тонкие, с обкусанными ногтями, с засохшей чёрной краской под ногтями — обхватили стекло. Графин качнулся, вода плеснулась о стенки. — Нет, — ответил Санчез. Горло его пересохло, и он хотел пить больше, чем когда-либо в жизни. Но он не мог взять у неё ничего. Ни воды, ни жалости, ни прощения. Он пришёл не за этим. Она пожала плечами. Движение было лёгким, почти небрежным, но он заметил, как дрогнул её локоть — едва заметно, как будто мышцы на секунду отказали. Она налила себе воду — тонкая струя, прозрачная, почти невидимая. Поднесла стакан к губам. Сделала глоток. Её кадык — маленький, едва заметный — дёрнулся. Она поставила стакан на стол. Лёгкий звон стекла о дерево — как далёкий колокол, как предупреждение. — Ты пришёл, — сказала она. Голос её звучал ровно, но в нём слышалось что-то новое. Не удивление — удивляться она разучилась три года назад. Скорее, недоверие. Не к нему — к себе. К своей способности предсказывать чужие поступки. — Я не думала, что ты придёшь. — Новикони умирает, — сказал Санчез. Голос его был глухим, без обычного металла — без того звона, который появлялся, когда он говорил о деньгах, о власти, о победах. Сейчас он говорил о ней, и голос его был голым, как провод под напряжением. — Я не мог не прийти. — Мог. — Она подалась вперёд, и свет упал на её лицо — бледное, с резкими скулами, с тонкими губами, сжатыми в нитку. Глаз — единственный видимый — сверкнул холодной синевой. — Ты сильный. Ты мог найти других врачей. Других химиков. Других… варианты. — Нет, — покачал головой Санчез. Волосы выбились из пучка и упали на лицо — он не убрал их. — Не мог. Потому что других вариантов нет. Только ты. Он сказал это, и в его словах не было лести. Только правда. Голая, как проволока, и такая же режущая. Дурашка посмотрела на него долгим взглядом. Её правый глаз — голубой, холодный, с искусственным зрачком, который не расширялся и не сужался — изучал его лицо, как сканер. Искал ложь. Искал слабину. Искал то, что позволит ей ударить первым. Потом она вдруг усмехнулась. Не злобно — злоба была бы понятна, привычна, почти уютна. Она усмехнулась устало — как человек, который слышит старую шутку в сотый раз и уже забыл, когда в последний раз смеялся по-настоящему. — Знаешь, Санчез, — сказала она, откидываясь на спинку стула. Рубашка сползла ещё ниже, открывая плечо почти полностью, но она не поправила её. — Три недели назад я думала, что ты — герой. Она замолчала. В комнате стало тихо — так тихо, что слышно было, как за стеной гудит кондиционер, как где-то далеко внизу сигналит машина, как бьётся её сердце — ровно, спокойно, как у человека, который научился не бояться смерти. — Сильный, красивый, благородный, — продолжила она, перечисляя, как по списку. В её голосе не было насмешки — была горечь. Горечь человека, который верил в сказку и проснулся в реальности. — Ты спас меня на той сделке, помнишь? Когда конкуренты «Арасаки» попытались меня похитить. Ты выхватил рапиру и за три секунды уложил четверых. Она смотрела на него, и в её глазе — холодном, искусственном — промелькнуло что-то живое. Воспоминание. Тёплое, как солнечный свет, и такое же короткое. — Помню, — тихо сказал Санчез. Он помнил каждую секунду того дня. Как она кричала. Как он бежал к ней, перепрыгивая через ящики. Как рапира пела в его руке, как живая. Как она потом обняла его — первый раз, когда кто-то обнял его не за деньги и не из страха. — Тогда я сказала Новикони: «Твой парень — настоящий рыцарь». — Дурашка усмехнулась снова, но теперь в её усмешке слышалась боль. Боль, которую она прятала три года. — А она засмеялась и ответила: «Он рыцарь только тогда, когда ему это выгодно». Я не поняла тогда. Думала, она просто скромничает. Санчез опустил глаза. Его руки на столе сжались в кулаки — не от злости, а от стыда. Стыда, который он не чувствовал никогда в жизни. Он предавал людей, обманывал их, убивал их — и никогда не стыдился. А сейчас стыдился. Потому что она смотрела на него не как на врага. Она смотрела на него как на разбитую надежду. — Теперь поняла, — закончила Дурашка. Голос её упал до шёпота, но в этом шёпоте было больше силы, чем в любом крике. — Ты не рыцарь, Санчез. Ты наёмник, который случайно оказался на правильной стороне. А когда пахнет жареным — ты подставляешь тех, кто слабее. Она не сказала «как меня». Она не сказала «как Новикони». Она не сказала «как все, кто тебя любил». Но это повисло в воздухе — невысказанное, как запах озона после удара молнии. Санчез поднял голову. В его глазах — голубых, с меткой, которая мерцала тускло, почти невидимо — стояли слёзы. Не те, которые льют для жалости. Те, которые текут сами, когда тело не может больше держать их внутри. — Я знаю, — сказал он. — Я знаю, кто я. И знаю, что заслуживаю твоей ненависти. Но Новикони не заслуживает смерти. Она выбрала меня, но это не значит, что она должна умереть за мой выбор. Воздух в комнате стал плотным, как перед грозой. Лампы на стенах горели ровно, но Санчезу казалось, что свет мерцает — или у него просто начало двоиться в глазах от усталости и напряжения. Он сидел напротив Дурашки, и между ними на столе из тёмного дерева стоял графин с водой — почти полный, потому что пил только он. Один глоток. Маленький. Трусливый. Она смотрела на него в упор, и в её единственном видимом глазу — правом, голубом, искусственном — не было ни жалости, ни злости. Была только правда. Такая голая и холодная, что от неё хотелось закрыться руками. — Не перебивай, — сказала она, и голос её стал жёстче — не громче, но плотнее, как сталь, которую закалили в ледяной воде. — Ты подставил меня. Сделал воровкой. Испортил моё имя. Она говорила медленно, чеканя каждое слово, как удары молотка по наковальне. Санчез чувствовал, как эти слова входят в него — не в уши, а прямо в грудь, в то место, где когда-то было сердце, а теперь была только гулкая пустота. — И ты пришёл сюда не потому, что раскаялся, — продолжила она. Её палец — тонкий, с обкусанным ногтем — постучал по столешнице. Один раз. Два. Как метроном, отсчитывающий последние секунды. — Ты пришёл потому, что твоя девушка умирает. Если бы она была здорова — ты бы даже не вспомнил о моём существовании. Она замолчала. Ждала. Он должен был что-то сказать — возразить, оправдаться, солгать. Но он не мог. Потому что она была права. Каждое её слово было правдой, и эта правда жгла, как кислота. Санчез сидел, сжимая край стола так, что костяшки побелели — не просто побелели, а стали восковыми, почти прозрачными, и под кожей проступили синие нити вен. Его челюсть была сжата так сильно, что зубы, казалось, сейчас треснут. Корона на голове давила на виски — не физически, а как напоминание о том, кем он должен быть. Но он не чувствовал себя королём. Он чувствовал себя зверем в клетке, который перестал рычать, потому что понял: рык не откроет дверь. Плащ — тяжёлый, тёмно-синий с меховым воротником — душил, хотя он даже не застёгивал его. Мех щекотал шею, напоминая о тепле, о роскоши, о жизни, которая была у него ещё неделю назад. Теперь от этой жизни осталась только горечь на губах и пустота в груди. — Что ты хочешь? — спросил он наконец. Голос его был низким, хриплым, как у человека, который долго молчал и забыл, как звучат собственные слова. — Я отдам тебе яйцо. Оно твоё. Оно всегда было твоим. Забери его. Продай. Уничтожь. Делай что хочешь. Он сказал это и сам удивился тому, как легко слова вылетели изо рта. Яйцо — то, из-за чего он рисковал жизнью, то, что могло сделать его бессмертным в глазах любого коллекционера, то, что он охранял три года, даже не имея его в руках — теперь было просто словом. Просто звуком. Просто пшиком. — Яйцо у меня, — напомнила Дурашка. В её голосе не было торжества. Только усталость. Такая глубокая, что казалось, она идёт из-под земли, из самого ядра планеты. — Оно всегда было у меня. Ты не можешь отдать то, что у тебя не украл. Она не сказала «дурак». Но это прозвучало в воздухе — невысказанное, как запах дыма после того, как огонь уже потушили. Санчез опустил глаза. На столешнице были царапины — старые, глубокие, чьи-то. Может быть, их оставил нож. Может быть, когти. Может быть, просто время. — Тогда что? — спросил он. В его голосе не было вызова. Было только любопытство — тупое, усталое, как у человека, который уже всё проиграл и хочет знать, кому достанутся его вещи. — Я хочу, чтобы ты сказал правду. — Дурашка подалась вперёд, и свет упал на её лицо — бледное, с резкими скулами, с тонкими губами, которые почти не шевелились, когда она говорила. — Публично. Всем. Что это ты украл яйцо. Что это ты подставил меня. Что я — не воровка, а ты — не герой. Она сказала это спокойно, как будто просила его передать соль. Но в её спокойствии было что-то страшное — как в глазах снайпера, который уже нажал на курок и просто ждёт, когда пуля долетит до цели. Санчез побледнел. Не постепенно, как в баре, когда она сказала про кашель. И не мгновенно, как сегодня утром, когда он увидел кровь на подушке. А как-то по-новому — медленно, волной, которая шла от груди к лицу, от лица к шее, от шеи к рукам. Он стал серым. Пепельным. Таким же серым, как рассвет за окном. — Если я это сделаю, — сказал он, и голос его сел до шёпота, — меня убьют. Он поднял глаза на Дурашку. В его взгляде не было страха — страх был бы слишком простым, слишком человеческим. Было знание. Знание того, что он живёт в мире, где правда стоит дороже, чем любая ложь. И где за правду платят кровью. — Корпораты, наёмники, конкуренты — все, кому я перешёл дорогу. Моя репутация — единственное, что меня защищает. Если она рухнет, я стану мишенью. Самой жирной мишенью в этом городе. Он говорил быстро, как будто хотел выпалить всё, пока не передумал. Пальцы его барабанили по столу — нервно, хаотично, без ритма. — А моя репутация? — тихо спросила Дурашка. Тишина. Такая густая, что можно было потрогать. Она не повысила голос. Не вскочила. Не ударила кулаком по столу. Она просто спросила — и в этом вопросе было больше силы, чем в любом крике. — Тебя волновало, что меня убьют? — продолжила она. В её голосе не было обиды. Была констатация. Факт, который она переворачивала в голове три года, пока он не стал таким же острым со всех сторон, как осколок стекла. — Когда ты передал мне яйцо, ты знал, что на меня начнут охоту. Ты знал и всё равно сделал это. Санчез открыл рот, чтобы что-то сказать — может быть, «я не хотел», может быть, «у меня не было выбора», может быть, «прости». Но слова застряли в горле. Потому что не было «не хотел». Был выбор. И он сделал его. — Я… — начал он, но она перебила. — Ты выбрал свою шкуру. — Её голос стал тише, но от этого не мягче. Как снег, который падает и падает, и каждый снежинка — как лезвие. — А теперь я выбираю свою. Она встала. Стул скрипнул по полу — жалобно, как живое существо, которого разбудили среди ночи. Подошла к окну. Повернулась к нему спиной. За стеклом всё ещё горел город — миллионы огней, миллионы жизней, миллионы проблем, которые не имели к ней никакого отношения. У неё была одна проблема. Она стояла за её спиной, на расстоянии трёх метров, и сжимала край стола побелевшими пальцами. Санчез смотрел на её спину. Белая рубашка — огромная, мужская, сползающая с плеча — делала её похожей на ребёнка, который надел папину одежду и теперь играет во взрослую жизнь. Но он знал, что она не играет. Она никогда не играла. Белые волосы рассыпались по плечам, и в их прядях — чёрных, полосатых — тускло отражался свет ламп. Маленький красный рог на лбу отражался в стекле окна, как далёкая звезда — холодная, одинокая, недосягаемая. — Но я не хочу твоей смерти, Санчез, — сказала она, не оборачиваясь. Голос её звучал глухо, приглушённо — как будто она говорила не ему, а своему отражению в стекле. — Я не мой отец. Я не убиваю людей, которые не поднимали на меня руку. Она замолчала. Её плечи чуть поднялись — она сделала глубокий вдох. Потом выдохнула. И в этом выдохе было что-то похожее на сожаление. — Ты убиваешь Новикони, — прошептал Санчез. Он даже не понял, что сказал это вслух, пока слова не повисли в воздухе — тяжёлые, как свинцовые гири. — Я даю ей выбор, — ответила Дурашка, поворачиваясь. В её единственном видимом глазу горел холодный огонь — не тот, который согревает, а тот, который освещает путь в темноте. — Такой же, какой она дала мне, когда помогла тебе. Она выбрала тебя. Я выбираю себя. Она сделала шаг к столу. Босая — он только сейчас заметил, что она без обуви. Ноги её были бледными, с синими венами, просвечивающими сквозь кожу, и на левой лодыжке — маленькая татуировка в виде паука. — Но если ты согласишься на мои условия, — продолжила она, садясь обратно на стул, — я дам ей противоядие. Санчез вскинул голову. В его глазах — потухших, усталых — мелькнул огонь. Не надежда — надежда умерла три дня назад, когда Дурашка сказала «кашляет кровью». Но что-то похожее на надежду. Может быть, любопытство. Может быть, страх. — У тебя есть противоядие? — спросил он. Голос его сорвался — на полтона, на один жалкий полутон, который выдал всё: и отчаяние, и мольбу, и готовность ползать на коленях, если нужно. Дурашка обернулась. Свет ламп упал на её лицо, и он увидел — впервые за весь разговор — не маску, не броню, не стену. А лицо. Уставшее. Бледное. С красными глазами — тем, живым, что виднелся из-под чёлки, и тем, искусственным, который никогда не плакал, но, казалось, хотел. — У моего отца есть противоядие, — сказала она. — Я поговорю с ним завтра утром. Если я скажу, что ты согласился на мои условия — он его отдаст. — А если нет? — Санчез затаил дыхание. Он не хотел знать ответ. Но должен был. — Если нет — Новикони умрёт через три недели. — Дурашка говорила ровно, без жестокости, без удовольствия. Как врач, который сообщает диагноз. — И ты будешь знать, что это ты её убил. Своим выбором. Своей гордостью. Санчез закрыл глаза. Внутри у него всё кричало — не от боли, от понимания. Он вдруг понял, что стоит на краю пропасти, и что любой шаг — в любую сторону — будет смертельным. Но если не сделать шаг, пропасть сама придёт за ним. В голове шумело — как будто кто-то включил вентилятор на полную мощность. Он вдруг понял, как сильно хочет пить. Не просто хочется — горло пересохло так, что язык прилипал к нёбу, и каждый вдох отдавался сухим, царапающим звуком. — Можно воды? — спросил он, не открывая глаз. — Пожалуйста, — ответила Дурашка. В её голосе не было насмешки. Было разрешение. Он протянул руку. Пальцы его дрожали — он не мог их унять. Нашарил графин, налил воду в стакан. Жидкость плеснулась о стекло — громко, как водопад в тишине. Поднёс стакан к губам. Сделал глоток. Вода была чистой, холодной, без вкуса. Она обожгла горло — не огнём, а льдом. Он выпил всё до дна, поставил стакан на стол. Лёгкий звон стекла о дерево — как последний удар колокола. — Хорошо, — сказал он, открывая глаза. — Я согласен. Дурашка удивлённо подняла бровь. В её глазе — голубом, искусственном — мелькнуло что-то похожее на недоверие. Она ожидала торгов. Ожидала, что он будет спорить, угрожать, предлагать деньги, информацию, территории. Она готовилась к войне. А он сдался. — Согласен? — переспросила она. — Просто так? Без условий? — С одним условием, — Санчез посмотрел на неё в упор. В его взгляде не было вызова. Была мольба — тихая, почти незаметная, как шёпот в пустой комнате. — Новикони не должна знать, что я сделал это ради неё. Скажи ей, что я отдал яйцо. Что я проиграл бой. Что угодно. Но не говори, что я торговался её жизнью. — Ты и так торгуешься её жизнью, — жёстко сказала Дурашка. В её голосе не было удивления — было утомление. — Сейчас. Со мной. — Знаю. — Его голос дрогнул. Впервые за весь разговор — не от гнева, не от страха, а от того, что он не мог смотреть ей в глаза. — Но не надо, чтобы она знала. Дурашка долго смотрела на него. Её правый глаз — холодный, неподвижный — изучал его лицо, как сканер, как детектор лжи, как судья, который выносит приговор. Потом она медленно кивнула. Один раз. Коротко. — Хорошо. — Голос её смягчился — совсем чуть-чуть, на полтона. — Я скажу, что ты признал поражение. Что я оказалась сильнее. Это даже правда. Санчез криво усмехнулся. Усмешка вышла сломанной, кривой, как у человека, который забыл, как это делается. — Да. — Он посмотрел на свои руки — на побелевшие костяшки, на дрожащие пальцы. — Это правда. Он встал. Ноги его дрожали — не от слабости, а от облегчения. Тяжесть, которая давила на плечи три дня, вдруг стала легче. Не исчезла — просто стала легче. Плащ тяжело висел на плечах, меховой воротник щекотал шею, напоминая о том, кто он есть. Или о том, кем он был. — Когда? — спросил он. — Когда ты поговоришь с отцом? — Завтра утром. — Дурашка тоже встала. — Как только он проснётся. Приходи в полдень. Я дам тебе противоядие. А ты дашь мне запись с признанием. Санчез замер. — Запись? — переспросил он. В его голосе не было удивления — было запоздалое понимание. Он вдруг понял, что всё это время был не просто гостем. Он был актёром в чужом спектакле. — Ты же не думал, что я поверю тебе на слово? — Дурашка усмехнулась. В её усмешке не было злорадства. Была усталость — такая же, как у него. — В этой комнате двадцать скрытых камер. Каждое твоё слово записано. Если ты откажешься от своих слов — запись уйдёт в сеть. Всем. Включая корпоратов, которые охотятся за яйцом. Санчез побледнел ещё сильнее — настолько, что его лицо стало почти одного цвета с белой рубашкой Дурашки. Кровь отхлынула от щёк, от губ, от кончиков ушей. Он выглядел не как живой человек — как восковая фигура, которую поставили у окна и забыли. — Ты записывала наш разговор? — спросил он медленно, как будто пережёвывал каждое слово. — С самого начала? — С того момента, как ты переступил порог, — спокойно ответила Дурашка. Она стояла напротив него, босая, в огромной рубашке, с растрёпанными волосами, и в её единственном видимом глазу горел холодный огонь — не тот, который согревает, а тот, который освещает путь в темноте. Она была похожа на ребёнка. И на судью. И на палача. И на ту девочку, с которой он когда-то ел мороженое в парке, пока Новикони поправляла ей чёлку. — Я не дура, Санчез, — сказала она. — Я — дочь Нагибайки. И я учусь у лучшего. Тишина после её последних слов была такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом. Санчез сидел, глядя на неё — на эту девчонку в огромной мужской рубашке, с растрёпанными волосами и красным рогом на лбу, которая только что разобрала его жизнь по винтикам и разложила детали на столе, как пазл. Внутри у него всё кипело. Гнев поднимался из груди, как лава из кратера, — горячий, обжигающий, требующий выхода. Он хотел закричать. Хотел ударить кулаком по столу так, чтобы дерево треснуло. Хотел схватить её за горло — эти тонкие пальцы, этот голос, который говорил такие спокойные, такие убийственные вещи. Он хотел разозлиться. Но вместо этого он вдруг… рассмеялся. Сначала это был просто выдох — чуть громче обычного, чуть более рваный. Потом тихий, гортанный звук, похожий на кашель. А потом — настоящий смех. Тихий. Горький. С надрывом, который разрывал что-то внутри, как старую ткань. Он смеялся, и слёзы текли по его щекам — не от боли, не от жалости к себе, а от абсурда. От того, как всё глупо обернулось. Он, Санчез, который три года назад переиграл всех — корпоратов, конкурентов, саму судьбу, — теперь сидел напротив девчонки, которая разложила его на лопатки, даже не прикоснувшись к нему. — Ты выиграла, — сказал он, вытирая выступившие слёзы тыльной стороной ладони. Голос его был хриплым, срывающимся — как после долгого крика, которого не было. — Чёрт возьми, девочка. Ты выиграла. Он не знал, почему назвал её «девочкой». Может быть, потому что не мог признать, что проиграл равной. Может быть, потому что в его глазах она навсегда осталась той — маленькой, беловолосой, которая смотрела на него с восхищением на дне рождения отца. Дурашка не улыбнулась. В её единственном видимом глазу — холодном, голубом, искусственном — не было торжества. Не было облегчения. Была только усталость — такая глубокая, что, казалось, она идёт из самого центра земли. — Я знаю, — ответила она. Голос её был ровным, без единой эмоции. — Теперь иди. Спи. Завтра будет долгий день. «Спи». Она сказала ему «спи», как будто он был ребёнком, которому пора в кровать. Как будто не она только что поставила его перед выбором: репутация или жизнь любимой женщины. Как будто всё это было обычным делом — торг, шантаж, запись на скрытые камеры. Санчез кивнул. Один раз. Коротко. Развернулся и пошёл к выходу. Плащ тяжело волочился по полу, меховой воротник щекотал шею, напоминая о том, кто он есть. Или о том, кем он был. Каждый шаг давался с трудом — не потому, что он устал, а потому, что ноги не хотели нести его в ту жизнь, которая ждала за дверью. Жизнь, где он больше не король. Где он — должник. Где его слова записаны на двадцати камерах, и каждое из них может стать пулей. На пороге он остановился. Не обернулся. Просто замер, положив руку на дверной косяк. Пальцы его дрожали — он не мог их унять. — Дурашка, — сказал он. Голос его звучал глухо, как из-под воды. — М? — Её ответ был тихим, почти небрежным, но он знал — она слушает. Она всегда слушала. Это было её оружием — умение слушать, запоминать, использовать. — Ты очень похожа на отца. — Он сделал паузу. Вдохнул. Выдохнул. — И это не комплимент. Она не ответила. Он и не ждал ответа. Просто толкнул дверь и вышел в коридор, где его уже ждал Винкс — молчаливый, с красной шапкой, надвинутой на брови, и с розовым сердечком под глазом, которое почти не пульсировало. Санчез прошёл мимо, не глядя на него. Спиной он чувствовал взгляд Винкса — тяжёлый, изучающий, как у следователя, который смотрит на преступника и решает, виновен ли он. Дверь закрылась. Шаги затихли в конце коридора. Свет погас — Винкс выключил его за ненадобностью. Дурашка осталась одна. Она сидела на стуле, глядя на дверь, за которой только что скрылся Санчез. Её лицо было белым, как бумага, — не тем зелёным оттенком, который был у неё от природы, а тем мёртвым, серым, который бывает у людей, которые только что сделали что-то, от чего нельзя отмыться. Потом, медленно, как будто каждое движение требовало невероятных усилий, она опустилась на стул. Не села — упала. Её тело сложилось, как карточный домик, который дунул ветер. Она закрыла лицо руками — ладони холодные, пальцы дрожат, под ногтями засохшая чёрная краска. Её плечи дрожали. Беззвучно. Сухо. Она не плакала — она научилась не плакать три года назад, в ту ночь, когда Винкс вытащил её из подземного хода. Но тело не забыло. Тело помнило всё — как сжиматься в комок, как трястись от холода, который идёт не снаружи, а изнутри. — Винкс, — позвала она тихо. Голос её был чужим — высоким, детским, каким он был до того, как она стала Дурашкой. Дверь открылась. Бесшумно — Винкс умел ходить и открывать двери так, что ни один звук не выдавал его присутствия. Он вошёл, сел на стул напротив — туда, где только что сидел Санчез. Стул был ещё тёплым от его тела. — Я здесь, — сказал Винкс. Его голос был спокойным, как у врача, который сообщает диагноз, но в глазах — в маленьких, внимательных глазах, спрятанных под шапкой — было что-то похожее на боль. Дурашка не убрала рук от лица. Говорила она в ладони, и слова её были приглушёнными, почти неразборчивыми. — Я только что продала душу, — прошептала она. — Не свою. Его. Но всё равно чувствую себя… грязной. Она не сказала «как будто я вывалялась в грязи». Не сказала «как будто меня окатили помоями». Сказала просто — «грязной». И в этом слове было всё: и стыд, и отвращение к себе, и понимание того, что обратной дороги нет. — Ты поступила правильно, — тихо сказал Винкс. Он сказал это так, как будто сам в это верил. Или хотел верить. — Он заслужил. — Заслужил, — повторила она, и в её голосе не было уверенности. Было сомнение — тяжёлое, как свинец. — А Новикони? Она заслужила умирать в постели от яда, который я придумала? Она заслужила предательство подруги? Винкс молчал. Он смотрел на её дрожащие плечи, на её пальцы, вцепившиеся в собственные волосы, и не знал, что ответить. Потому что ответа не было. Была только правда — та самая, которую они оба знали, но не решались произнести вслух. — Она выбрала его, — сказал он наконец. — Не тебя. Слова повисли в воздухе, как копоть после взрыва. Они были правдой. Но правда не лечила. Правда только жгла. — Я знаю, — Дурашка подняла голову. Её лицо было мокрым — не от слёз, а от пота, который выступил на лбу и на верхней губе. Глаз — тот, что виднелся из-под чёлки — блестел. Не от слёз — от боли. — Но она всё равно была моей подругой. Она посмотрела на Винкса. В её взгляде было что-то новое — то, чего он никогда раньше не видел. Не решимость. Не страх. А что-то похожее на прощание. С прошлым. С собой. С той девочкой, которая когда-то верила в дружбу. — И завтра я пойду к отцу и буду просить у него противоядие. — Она говорила медленно, как будто читала вслух чужое письмо. — И он спросит меня: «А что ты получила взамен?» И я скажу: «Душу Санчеза». И он улыбнётся. И скажет: «Молодец, дочка». Она произнесла «молодец, дочка» с такой горечью, что Винксу захотелось закрыть уши. В этих двух словах слышалось всё: и пустота в отношениях с отцом, и цена, которую она платила за его одобрение, и понимание того, что это одобрение никогда не сделает её счастливой. Винкс протянул руку через стол. Медленно, осторожно, как будто боялся спугнуть дикое животное. Накрыл её ладонь своей — пальцы у него были тёплыми, в мозолях от паяльника, с желтоватыми пятнами от химикатов. Его рука была тяжёлой и надёжной, как якорь, который держит корабль в шторм. — Ты не грязная, — сказал он. Голос его звучал твёрже, чем обычно, — он хотел, чтобы она поверила. Она посмотрела на него долгим взглядом. Её глаз — живой, красный, воспалённый — изучал его лицо, как будто она видела его впервые. Потом она выдернула руку. Резко, как будто обожглась. И улыбнулась. Улыбка вышла кривой — не той, которой она улыбалась Винксу раньше, когда они пили чай в лаборатории и смотрели старые фильмы. А той, которой улыбаются, когда хотят спрятать боль. Улыбкой, которая не касалась глаз. — Ты слишком хороший для этого мира, Винкс, — сказала она. — Не меняйся. Он пожал плечами. Жест был лёгким, почти небрежным, но в нём чувствовалась тяжесть человека, который видел слишком много, чтобы верить в простые ответы. — Не собирался, — ответил он. Они сидели в тишине. Не в той тишине, которая бывает перед бурей, и не в той, которая бывает после. А в той, которая бывает, когда двое людей сказали друг другу всё, что могли, и теперь просто ждут. В комнате было холодно — кондиционер работал на полную мощность, и воздух пах озоном и стерильностью. За окном, за огромным стеклом от пола до потолка, медленно разгорался рассвет. Холодный, серый, безжалостный — такой же, как правда, которую они только что произнесли вслух. Дурашка смотрела на город. На миллионы огней, которые гасли один за другим, уступая место утру. На летающие машины, которые становились видны — чёрные силуэты на сером небе. На людей внизу — маленьких, как муравьи, которые просыпались, пили кофе, целовали своих любимых и не знали, что где-то наверху, на семьдесят пятом этаже, девушка с красным рогом только что решила, что будет жить дальше. Что бы ни случилось. Где-то внизу, на подземной парковке, Санчез садился в свою машину. Она представила его: бледного, с дрожащими руками, с короной, которая съехала набок, с глазами, которые не видели дороги. Он включит зажигание, выедет на улицу, поедет в особняк — к Новикони, которая спит крепко, без снов, без кашля. И будет сидеть у её постели всю ночь, держать за руку и думать о том, что завтра ему предстоит выбрать: правда или смерть. Его смерть. Или её. Особняк Новикони. Кухня особняка была просторной, но неуютной — слишком стерильной для дома, где кто-то живёт. Белые стены, белая мебель, белый кафель на полу. Ни одной лишней детали. Ни одной фотографии на холодильнике. Ни одной кружки с трещиной, которую жалко выбросить. Мира ненавидела эту кухню. Она напоминала ей операционную — холодную, безличную, где каждая вещь лежит на своём месте, потому что так надо, а не потому, что этого хочется. Она стояла у окна, выходящего на пустую улицу. Стекло было холодным — она чувствовала это через тонкую ткань фартука, которым прикрыла руки. На улице не было ни души. Фонари горели тускло, жёлтым, больным светом, который выхватывал из темноты только мокрый асфальт и редкие лужи, блестящие как ртуть. Где-то далеко, за крышами, гудел ночной город — равномерно, как дыхание спящего зверя. Чёрный коммуникатор всё ещё был зажат в её кулаке — тёплый, почти живой. Она чувствовала его вес — не физический, а тот, который бывает у вещей, от которых зависит слишком многое. Пластик нагрелся от её ладони, стал липким, и Мира то и дело перекладывала аппарат из руки в руку, чтобы не чувствовать этого прикосновения. Она не убрала его в карман. Знала, что скоро понадобится снова. Что в любую минуту может прийти сигнал — короткий, без слов, просто вибрация, означающая: «Пора». Мира смотрела на улицу и ждала. Ждала уже час. Или два — она сбилась со счёта. Время на этой кухне текло иначе — густо, как патока, и каждая минута растягивалась в вечность. Она слышала, как тикают часы над раковиной — старые, механические, которые Новикони привезла из какой-то поездки. Тик-так, тик-так, тик-так — как пульс умирающего. Новикони спала. Мира заглядывала в спальню три раза за последний час. Каждый раз — одно и то же. Неподвижное тело на кровати, укрытое одеялом до подбородка. Ровное дыхание — такое ровное, что Мира в первый раз испугалась: не остановилось ли оно? Она подошла ближе, прислушалась. Нет, дышит. Глубоко, спокойно, как человек, который наконец-то забыл о боли. Золотой крест лежал на ночном столике — Новикони сняла его перед сном и не надела обратно. Металл тускло блестел в полумраке, цепочка свисала с края, как змея, застывшая в прыжке. Мира смотрела на крест и думала о том, что, возможно, Новикони никогда не наденет его снова. Или наденет — но уже в другом месте, в другой жизни, где не будет ни Санчеза, ни Дурашки, ни этой кухни. Жёлтые перчатки лежали на покрывале, аккуратно сложенные одна на другую. Мира помнила, как Новикони снимала их перед сном — медленно, стаскивая каждый палец, как снимают кожу с раны. Без перчаток её руки казались чужими — бледными, с синими венами, с длинными тонкими пальцами, которые когда-то играли на фортепиано. Теперь они лежали неподвижно, как у куклы. Чай сделал своё дело. Мира знала, что было в том чае. Она сама заварила его по инструкции, которую получила от Винкса три дня назад. Пакетик был маленьким, белым, без опознавательных знаков — просто бумажный прямоугольник с чем-то серым внутри. «Травяной сбор, — сказал Винкс, протягивая его. — Безвредный. Просто крепкий сон. Никаких последствий. Твоя задача — чтобы она проснулась только тогда, когда мы скажем». Мира кивнула. Она не задавала лишних вопросов. Не потому, что не хотела знать. А потому, что знала слишком хорошо. Она работала на Дурашку уже два года — с тех пор, как та спасла её брата от передозировки экспериментальным противоядием. Это было в другой жизни, в другом городе, когда Мира ещё не была служанкой, а была просто женщиной, которая смотрела, как её младший брат умирает на больничной койке, потому что у неё не было денег на лекарство. Дурашка появилась из ниоткуда — маленькая, беловолосая, в огромном чёрном балахоне. Она не представилась. Не спросила разрешения. Просто вошла в палату, достала из кармана ампулу с мутной жидкостью и ввела её брату в вену. Через три минуты он открыл глаза. Через час — засмеялся. Через день — попросил есть. — Ты обязана мне жизнью, — сказала тогда Дурашка, глядя Мире прямо в глаза. В её голубом глазу — том, что был протезом, — горел холодный огонь. — Не брата. Своей. Потому что если бы он умер, ты бы убила себя. Я вижу это по твоим рукам. Мира посмотрела на свои руки — на тонкие запястья, на синие вены, на следы от верёвки, которые она прятала под длинными рукавами. Дурашка увидела то, что никто не замечал. И Мира поняла: эта девчонка — не просто богатая наследница. Она — тот, кто видит. И тот, кто помнит. С того дня Мира была обязана ей. И платила верностью — не рабской, а той, которая бывает между теми, кто прошёл через одно и то же дерьмо и вышел с другой стороны живыми. Она знала план. Знала, что сегодня ночью придут люди. Знала, что они заберут Новикони — тихо, без шума, без свидетелей. Знала, куда её повезут — не к врачам, не в больницу, а в безопасное место, подготовленное людьми Нагибайки. Подземный бункер на окраине города, где была своя вентиляция, своя система очистки воды и небольшой медицинский отсек. Там Новикони будет спать — не в коме, а в глубоком, лекарственном сне — пока Дурашка не решит, что пора её будить. Мира знала, что это часть игры. Что Дурашка разыгрывает Санчеза, как пешку на шахматной доске. Что исчезновение Новикони — это козырная карта, которая заставит его действовать по её правилам. Он будет искать её, рвать на себе волосы, платить информаторам, переворачивать город вверх дном. А она будет лежать в бетонной коробке и дышать через трубку, и знать, что её жизнь теперь зависит от того, как быстро её любовник согласится на условия. Знала даже больше: после того как машины уедут, Мира должна исчезнуть. Новые документы, новая жизнь, новая страна. Дурашка обещала ей безопасность и свободу — не как награду, а как плату за последнюю услугу. Конверт с билетом и паспортом лежал в кармане её фартука, прижатый к животу, согретый теплом её тела. Она не открывала его. Боялась, что если откроет — передумает. Мира согласилась. Не из страха — она давно перестала бояться. Не из денег — они никогда не были для неё главным. Из благодарности. Из той самой, которая заставляет людей делать страшные вещи во имя тех, кто когда-то протянул им руку. В 2:47 ночи она увидела фары. Сначала — два жёлтых пятна в конце улицы, расплывчатые, как глаза ночного зверя. Потом — ещё два. Фары приближались медленно, беззвучно, как призраки. Мира замерла, прижавшись лбом к холодному стеклу. Дыхание её затуманило прозрачную поверхность, и на секунду фары стали размытыми, нереальными — как сон. Две машины — чёрные, без опознавательных знаков, с затемнёнными стёклами — выехали из-за угла и бесшумно припарковались у ворот. Двигатели заглушили мгновенно — даже звука не было. Только свет фар погас, и улица снова погрузилась в темноту, более глубокую, чем прежде. Лужи перестали блестеть. Фонари, казалось, потускнели. Город затаил дыхание. Мира не двинулась с места. Она ждала. Знала, кто приедет. Знала, что эти люди не причинят ей вреда. Знала, что они — часть механизма, который запустила Дурашка, и что её роль в этом механизме — быть шестерёнкой, которая тихо вращается в темноте, пока никто не видит. Из первой машины вышли четверо. Высокие, одинаково одетые — тёмные костюмы, белые рубашки, никаких галстуков. Они двигались синхронно, как части одного организма — ни лишних жестов, ни лишних звуков. Только глухие шаги по мокрому асфальту, шуршание подошв, которое тонуло в ночной тишине. На груди у каждого серебряный значок — стилизованная буква «А», перечёркнутая молнией. Корпоративная безопасность «Арасаки». Элитный отряд. Те, кого не показывают в отчётах. Те, чьи имена не фигурируют в документах. Те, кто приходит по ночам и забирает то, что нужно их хозяевам. Мира видела таких раньше — мельком, из окон, из-за штор. Они всегда казались ей машинами, а не людьми. Но сейчас, стоя у окна и глядя на их лица — спокойные, безэмоциональные, с глазами, которые не моргают — она поняла: они просто делают свою работу. Так же, как она делает свою. Из второй машины вышел только один. Он был выше остальных, шире в плечах, с коротко стриженными седыми волосами, которые блестели в свете уличных фонарей, как иней. Его лицо было грубым — крупные черты, тяжёлая челюсть, глубокие морщины вокруг глаз. Холодные серые глаза смотрели вперёд, не мигая, как у снайпера, который держит цель на прицеле. На его левой щеке — тонкий шрам от виска до подбородка, похожий на удар молнии, застывший в момент удара. Шрам был старым — белым, почти незаметным в темноте, но Мира знала о нём. Знала, что этот шрам оставил ему нож в одной из подпольных операций двадцать лет назад. Знала, что он мог бы убрать его — пластическая хирургия давно не проблема для человека его уровня. Но он оставил. Как напоминание. Как предупреждение. Он не носил значка. Ему он был не нужен. Мира выдохнула — медленно, как учили. Воздух вышел из лёгких с лёгким свистом, и она почувствовала, как напряжение отпускает плечи. Она узнала его. Командир Кортес — человек Нагибайки. Легенда корпоративной безопасности. Ветеран трёх войн, которые никто не признавал официально. И теперь — их союзник в этой игре. Кортес подошёл к двери и нажал кнопку звонка — один короткий сигнал. Код. Не тот, который использовала служанка. Не тот, который знал Санчез. Тот, который передали только им — Мире и её людям. Мира открыла дверь. Ручка была холодной — металл обжёг пальцы, но она не отдёрнула руку. Сделала шаг назад, пропуская Кортеса в дом. В прихожей пахло воском и старым деревом — запахи, которые она знала пять лет и которые сегодня казались чужими, как будто она вошла в чужой дом. — Доброй ночи, госпожа Мира, — сказал Кортес, переступая порог. Его голос был низким, спокойным, почти ласковым — таким голосом говорят с детьми или с больными. Но Мира знала, что этот голос может отдавать приказы, после которых люди исчезают навсегда. — Как наша пациентка? — Спит, — ответила Мира. Голос её не дрогнул — она тренировалась. — Чай подействовал. Она не проснётся до утра. Она сказала это, и внутри у неё что-то кольнуло. Не боль — сожаление. Сожаление о том, что Новикони, которая никогда не была к ней жестока, которая всегда благодарила за ужин и желала спокойной ночи, сейчас лежит наверху в глубоком, искусственном сне, и никто не спросил её, согласна ли она. — Хорошая работа, — Кортес кивнул своим. Четверо мужчин бесшумно рассредоточились по дому — двое пошли наверх, ступая так тихо, что половицы не скрипели, двое остались внизу, проверяя окна и двери. Один из них прикоснулся к раме, проверяя, закрыта ли она. Другой дёрнул ручку чёрного хода — заперто. — Вы готовы? — Да, — Мира кивнула. Руки её дрожали — она спрятала их в карманы фартука. — Документы у меня. Билет. Я ждала только вас. Она не сказала, что билет был в одну сторону. Не сказала, что новый паспорт был на чужое имя — имя женщины, которая умерла пять лет назад в автокатастрофе, и чью личность купили на чёрном рынке. Не сказала, что она никогда не видела той страны, куда летела, и не знала ни слова на её языке. Кортес посмотрел на неё долгим взглядом. Серые глаза изучали — проверяли, не дрогнет ли. Искали страх, сомнение, желание отступить. Мира выдержала его взгляд. Она научилась не отводить глаз три года назад — в ту ночь, когда Дурашка сказала ей: «Если ты боишься смотреть в глаза смерти, она придёт быстрее». — Вы знаете, что будет с ней после того, как мы уедем? — спросил Кортес. В его голосе не было угрозы. Был экзамен. Мира покачала головой, она не знала что будет а Новикони, но ей это было и не нужно. Кортес усмехнулся — одними уголками губ. Усмешка была короткой, почти незаметной, но Мира её увидела. В этой усмешке не было насмешки — было уважение. Уважение к человеку, который верит. Даже если верит в того, кто, возможно, не заслуживает этой веры. Кортес кивнул одному из своих — высокому, с татуировкой дракона на шее. Тот подошёл к Мире и протянул конверт. Толстый, из крафтовой бумаги, с логотипом транспортной компании — стилизованный самолёт, обведённый кругом. Бумага была шершавой, пахла типографской краской и чем-то ещё — может быть, деньгами, может быть, свободой. Мира взяла конверт. Пальцы её дрожали — она не могла их унять. Она прижала конверт к груди, как прижимают ребёнка, и почувствовала, как края впиваются в кожу через тонкую ткань фартука. — Ваш рейс через четыре часа, — сказал Кортес. — Машина ждёт у чёрного входа. Вас отвезут в аэропорт. Дальше — сами. Мира кивнула. Она не открыла конверт. Не проверила, всё ли на месте. Она доверяла Дурашке. Может быть, это было глупо. Может быть, именно эта доверчивость и делала её удобной пешкой. Но Мира не умела иначе. — Мне нужно попрощаться, — сказала она. — С ней. Перед уходом. Кортес посмотрел на часы — массивные, хронограф, с кучей циферблатов, которые Мира не умела читать. — Две минуты, — сказал он. — Не больше. Мира развернулась и пошла наверх. Ноги её дрожали — каждая ступенька давалась с трудом, как будто она поднималась на Голгофу. В коридоре второго этажа было темно — только тусклый ночник горел у двери в спальню, отбрасывая на стену длинные, причудливые тени. Она вошла в спальню. Закрыла за собой дверь. Подошла к кровати. Новикони лежала на спине, раскинув руки в стороны, как распятая. Её лицо было спокойным — без морщин, без боли, без страха. Она выглядела моложе, чем была на самом деле — может быть, из-за того, что мышцы расслабились, может быть, из-за того, что тени под глазами стали меньше. Золотой крест по-прежнему лежал на тумбочке, и цепочка свисала с края, касаясь пола. Мира села на край кровати. Осторожно, чтобы не разбудить. Взяла Новикони за руку — поверх одеяла, не касаясь кожи. Пальцы Новикони были холодными и неподвижными, как у статуи. — Простите, госпожа, — прошептала Мира. — Я должна была это сделать. Не потому, что хотела. А потому, что обещала. Она помолчала. В комнате было тихо — только дыхание Новикони, ровное, глубокое, как у младенца. — Дурашка спасла моего брата, — продолжила Мира. — Вы не знали об этом. Я никогда не рассказывала. Но если бы не она, я бы похоронила его через месяц. И себя — через два. Она дала мне причину жить. И теперь я плачу ей тем, что у меня есть. Она сжала руку Новикони — чуть сильнее, чем нужно. Потом отпустила. Мира встала. Поправила одеяло — машинально, как делала это сотни раз. Посмотрела на золотой крест. Потом на жёлтые перчатки, сложенные на покрывале. — Я оставляю вам крест, — сказала она. — Он ваш. А перчатки… может быть, в следующий раз вы выберете кого-то, ради кого их не нужно будет носить. Она повернулась и вышла из спальни. Не оглядываясь. Внизу Кортес уже отдавал приказы. Двое его людей поднимались наверх — они несли носилки, сложенные в гармошку, и медицинскую сумку. — Она готова? — спросил Кортес, глядя на Миру. — Да, — ответила она. — Она готова. Мира вышла через чёрный ход. Холодный ночной воздух ударил в лицо, и она глубоко вдохнула — впервые за несколько часов. У крыльца стояла машина — серая, неприметная, с работающим двигателем. За рулём сидел человек в чёрной куртке и не глядел на неё. Мира села на заднее сиденье. Конверт всё ещё был зажат в её руке. Она положила его на колени и закрыла глаза. Машина тронулась. Особняк остался позади — большой, тёмный, с горящими окнами на втором этаже, где Кортес и его люди упаковывали Новикони в носилки. Мира не плакала. Она решила, что выплачет всё потом — когда будет одна в пустом номере отеля на другом конце мира. А сейчас нужно было быть сильной. Дурашка не любила слабых. Город проплывал за окном — мокрые улицы, пустые перекрёстки, редкие прохожие, которые куда-то шли в эту ночь, не зная, что только что из особняка на южном склоне увезли женщину, от которой зависела судьба трёх жизней. Мира смотрела на огни и думала о том, что завтра наступит утро. И Новикони откроет глаза — но не в своей спальне, а в бетонной коробке под землёй. И она не будет знать, где находится. И будет кричать. И никто не услышит. — Простите, госпожа, — прошептала Мира ещё раз. Машина свернула за угол и исчезла в темноте. Новикони лежала на заднем сиденье. Безмятежно. Страшно безмятежно — так, как бывает только в глубоком, неестественном сне, из которого не просыпаются. Её красные глаза были закрыты, и впервые за долгое время веки не вздрагивали, не ловили тени, не искали угрозу. Белая маска солнца на правой стороне лица застыла в вечной улыбке — той самой, что когда-то сводила с ума половину Найт-Сити. Золотой осколок короны на голове тускло поблёскивал в полумраке салона, будто последний намёк на то, что это тело когда-то принадлежало кому-то, а не чему-то. Автомобиль двигался бесшумно. Слишком бесшумно для машины, которая везёт живое — пока ещё живое — существо. Неон Найт-Сити лился по бронированным бокам, как вода по стеклу, не цепляясь, не оставляя следов. Город спал или делал вид, что спит. Никто не смотрел. Никто не запомнил. Глубоко под землёй, в промышленных секторах «Арасаки», воздух пах озоном и старым металлом. Трубы пульсировали, как артерии гигантского организма, перекачивая что-то, чему лучше не знать названия. Лаборатория была стерильна до омерзения — ни пылинки, ни случайного звука, ни намёка на человеческое тепло. Две фигуры в защитных костюмах извлекли Новикони из салона. Их движения были точны и безжалостны, как у хирургов, удаляющих опухоль. Они не смотрели ей в лицо. Они вообще старались не смотреть. Утилизационная камера открылась с тихим шипением — вежливым, почти услужливым. Внутри не было ничего. Пустота. Серая, гулкая, абсолютная. Тело Новикони, когда-то гибкое и опасное, сейчас казалось куклой, сломанной и ненужной, которую выбросили после праздника. Её уложили на холодный пол камеры — без церемоний, без последнего взгляда. Дверь закрылась. Красный индикатор загорелся, и воздух вокруг стал тяжелеть. Высокотемпературное уничтожение не оставляет сомнений. Нет праха. Нет воспоминаний. Нет даже запаха. Только чистота, которой корпорации ценят больше, чем человеческую жизнь. В ту же секунду, далеко наверху, в офисе, залитом мягким искусственным светом, Дурашка сидела у панорамного окна. Неоновая россыпь города расстилалась под ней — километры лжи, денег и отчаяния, упакованные в красивые огни. Её белые растрёпанные волосы сливались с бледностью лица, и только один голубой глаз, выглядывающий из-под чёлки, хранил в себе что-то живое. Что-то, что не вписывалось в картину идеального спокойствия. Она пила чай. Маленькими глотками, вдумчиво, почти религиозно. Белый шарф, испачканный краской, лежал на плечах — единственный беспорядок в этом выверенном пространстве. В её позе не было ни триумфа, ни сожаления. Только пустота, похожая на ту, что осталась в утилизационной камере. Винкс склонился над голографическим верстаком. Красная шапка-бини горела на его голове, как маяк, как вызов строгой чёрной униформе. Пепельно-русые волосы падали на лоб, и он то и дело отбрасывал их раздражённым движением. Схемы, проекции, сложные механизмы мерцали перед ним — работа, которая требовала всего его внимания, но что-то всё равно отвлекало. — Отчёт завершён, — произнёс он наконец. Сухо. Слишком сухо даже для него. — Сигнал подтверждён. Объект «Новикони» ликвидирован. Без остатка. Он не сказал «она». Он сказал «объект». Потому что иначе было бы тяжелее. Дурашка сделала ещё один глоток. Город внизу сверкал, не зная, что только что исчезла одна из его теней. — Хорошо, — ответила она. Ни тепла. Ни холода. Ровно, как диагностическая программа, подтверждающая выполнение задачи. — Предательство должно быть оплачено. Она помолчала. Чашка в её пальцах чуть дрогнула — на долю секунды, незаметно, если не знать, куда смотреть. — Её выбор был не в нашу пользу, — продолжила Дурашка, и в голосе впервые проскользнуло что-то похожее на усталость. — Пусть Санчез теперь думает. Думаешь, он начнёт искать? Винкс поднял взгляд. Его карие глаза встретились с её голубым глазом — и в этом коротком контакте было больше, чем в любом отчёте. Понимание? Соучастие? Или просто усталость от того, что приходится делать, чтобы оставаться наверху? — Его личные поиски не продлятся долго, — сказал он, и в голосе прорезалась та же скрытая нервозность, что и в её дрогнувшей чашке. — Корпоративные системы уже получили утечки. Анонимные. Свяжут его с нелегальными транзакциями. Этого достаточно, чтобы отвлечь. А когда начнёт паниковать — мы ударим. Он замолчал, глядя на мерцающие схемы, которые вдруг перестали иметь значение. — Ему некогда будет думать о Новикони. Тишина повисла в офисе тяжёлая, густая, как дым. Дурашка смотрела на огни Найт-Сити, и впервые за долгое время не видела в них ничего красивого. Чашка опустела. Она поставила её на поднос — тихо, почти неслышно. Но в этой тишине даже такой звук прозвучал как выстрел. Винкс вернулся к чертежам, но пальцы замерли над голографической клавиатурой. Где-то глубоко под землёй утилизационная камера остывала. И больше ничего не осталось. Ни праха. Ни следа. Ни слова прощания. Только неон Найт-Сити продолжал гореть, равнодушный и вечный, как сама смерть в этом городе. Санчез не был глупцом. Это знали все, кто когда-либо пересекался с ним в теневых переулках Найт-Сити. Он был бойцом — грубым, цепким, привыкшим выигрывать не столько за счет хитрости, сколько за счет чистой, животной воли к жизни. Его схватки редко были честными, но он всегда выходил из них живым. До сегодняшнего дня. Исчезновение Новикони ударило первым. Она была рядом — он чувствовал её присутствие, её опасную, манящую ауру, которая всегда заставляла держать ухо востро. А потом её не стало. Просто — щёлк — и пустота. Он обыскал все её логова, перетряхнул старые связи, заплатил информаторам. Тишина. Такая плотная, что она давила на барабанные перепонки. Но настоящая паника началась позже. Когда стали рушиться столпы, на которых держалась его империя. Сначала утечки — анонимные, но смертоносные. Кто-то слил в сеть его нелегальные транзакции, схемы отмывания, имена подставных лиц. Репутация, выстроенная годами крови и страха, рассыпалась за сутки. Потом заморозили счета — не все сразу, а по одному, с издевательской медлительностью, чтобы он успел почувствовать каждую потерю. Люди, которые клялись ему в верности, вдруг перестали отвечать на звонки. Слишком многие знали, откуда дует ветер. И тогда Санчез понял. Его не грабят. Его методично, с холодным расчётом уничтожают. И источник всех бед находится там, наверху, в сияющих этажах «Арасаки». За стеклом и охраной, за голографическими проекциями и чашкой чая. Он решил идти напролом. Как загнанный зверь, который рвёт горло охотнику, даже если пуля уже вошла в бок. Дверь в личный офис Дурашки распахнулась так, что, казалось, само здание вздрогнуло. Петли заскрежетали, пластиковая панель с треском ударилась о стену, и на пороге, сотрясая воздух своей яростью, возник Санчез. Он был неузнаваем. Обычно безупречный, собранный, с хитрой усмешкой на губах — сейчас он превратился в комок голых нервов и мышц, готовых разорвать любую плоть на своём пути. Глаза — когда-то тёмные, глубокие, с прищуром игрока — сейчас горели бешенством. В них плескалось что-то первобытное, нечеловеческое: смесь отчаяния, ярости и страха. Кулаки сжались до такой степени, что костяшки побелели, а кожа на них натянулась, готовая лопнуть. Дорогой костюм, стоивший больше, чем средняя квартира в Найт-Сити, был помят и расстёгнут — он не брился уже дня два, и щетина делала его лицо ещё более диким, почти звериным. Он ожидал увидеть панику. Он жаждал увидеть её страх — эту холодную, расчётливую тварь, которая осмелилась тронуть его мир. Он представлял, как она вжимается в кресло, как дрожат её тонкие пальцы, как она заикается, оправдываясь. Вместо этого Дурашка сидела за своим огромным столом и допивала чай. Она даже не подняла головы сразу. Её бледное лицо, белое, как фарфор, хранило абсолютное спокойствие — такое, какое бывает только у людей, которые либо уже всё решили, либо никогда не сомневались в исходе. Видимый голубой глаз — второй, как всегда, скрывала чёлка — смотрел на ворвавшегося Санчеза с лёгким, едва уловимым любопытством. Без страха. Без ненависти. Без эмоций вообще. Как будто перед ней был не разъярённый убийца, а надоедливый комар, который случайно залетел в окно. Белые растрёпанные волосы лежали на плечах, и красный рог на голове — тот самый, что делал её похожей на падшего ангела или древнего демона — тускло поблёскивал в свете мониторов. Огромная рубашка, слишком большая даже для неё, была расстёгнута на две пуговицы, открывая ключицы, а белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, небрежно обматывал шею. Ни намёка на суету. Ни капли напряжения. Рядом, за голографическим верстаком, сидел Винкс. Он даже не обернулся на звук. Его пальцы продолжали чертить сложные схемы, воздух перед ним мерцал проекциями микросхем и механизмов. Ярко-красная шапка-бини горела вызывающим пятном среди строгого чёрного металла и стекла. Пепельно-русые волосы падали на лоб, а на его лице — с тем самым розовым сердечком под глазом — не было и тени удивления. Только лёгкое раздражение, словно ему помешали в самый ответственный момент. — Ты! — голос Санчеза сорвался на хрип, пропитанный ядом и бессильной злобой. Он сделал несколько тяжёлых шагов к столу, и каждый его шаг отдавался в полу глухим, угрожающим стуком. — Ты стоишь за всем этим, сучка! Где Новикони?! Что ты с ней сделала?! Он почти кричал. Но в его крике, несмотря на всю его мощь, слышалась нотка чего-то жалкого. Обречённого. Как у зверя, который понял, что капкан захлопнулся, но всё ещё бьётся в агонии. Дурашка не вздрогнула. Она медленно, с той же безмятежностью, с какой пила чай, поставила пустую чашку на блюдце. Фарфор звякнул — тонко, почти музыкально. И этот звук в повисшей тишине прозвучал громче любого выстрела. Как приговор. Как закрытие двери, из которой нет выхода. — Новикони сделала свой выбор, Санчез, — тихо ответила Дурашка. Её голос был ровным, как гладь чёрной воды. Ни угрозы, ни сочувствия. Только констатация факта. — Она выбрала тебя. И получила свою плату. В «Арасаке» предательство не прощают. Она сделала паузу, и в этой паузе повисло всё: крики, которые он не успел прокричать, удары, которые не успел нанести, месть, которая не случится никогда. — И лживые «подарки» — тоже. Эти слова ударили Санчеза больнее, чем любая пуля. Его лицо перекосилось — не просто от ярости, а от какого-то детского, почти обиженного бешенства. Он не привык проигрывать. Он не умел проигрывать. И это неумение жгло его изнутри, превращая разум в одну сплошную, слепую жажду уничтожения. Он рванул вперёд. Перепрыгнул через офисное кресло, даже не заметив его. Его правая рука — тяжёлая, тренированная тысячами ударов — резко выбросилась в сторону Дурашки. Он целился ей в шею. Хотел схватить, сжать, сломать. Заставить её говорить, молить, плакать — что угодно, лишь бы не видеть это чёртово спокойствие. Его пальцы уже почти коснулись белого шарфа. Он видел, как колышутся её волосы от воздуха, который он создал своим движением. Один шаг — и он схватит её. Один рывок — и она будет в его власти. Он был в дюйме от победы. И в этот момент раздался хлопок. Короткий. Сухой. Почему-то негромкий — как удар книгой по столу, как щелчок застёжки. Ничего героического. Ничего эпического. Абсолютно будничный звук, который почему-то перечеркнул всё. Санчез замер. Его глаза, секунду назад полные слепой, животной ярости, расширились. В них мелькнуло удивление — чистое, детское, непонимающее. Он не почувствовал боли. Только холод. Странный, растекающийся холод где-то в центре лба. Мелкая, идеально круглая дыра появилась прямо между его бровями. Из неё, сначала медленно, а потом всё быстрее, потекла струйка крови — тонкая, как нить, как слеза, как последняя мысль, которую он не успел додумать. Он попытался сделать ещё один шаг. Тело, такое сильное и привычное, вдруг стало чужим, тяжёлым, непослушным. Ноги подкосились. Мир накренился. Последнее, что он увидел перед тем, как провалиться в чёрную пустоту, было лицо Дурашки. Всё такое же спокойное. И на её губах — едва заметная, почти неуловимая усмешка. Не злорадная. Не победная. Просто — удовлетворённая. Как у кота, который наконец-то поймал мышь, слишком долго бегавшую по кухне. Тело Санчеза рухнуло на пол с глухим, тяжёлым стуком. Ковёр под ним вздрогнул, принимая этот груз. Глаза остались открытыми — в них застыло то самое удивление, смешанное с чем-то, что могло быть обидой. Он умер мгновенно. Даже понять не успел, откуда прилетела пуля. Над стволом небольшого, изящного пистолета вилась тонкая струйка дыма. Винкс держал его расслабленно, почти небрежно — как держат ручку или чашку кофе. Он опустил оружие и негромко выдул дым — серебряное облачко растворилось в воздухе, пахнущем озоном и порохом. На его лице, с розовым сердечком под левым глазом, по-прежнему было слегка недовольное выражение. Словно он оторвался от действительно важного дела ради какой-то скучной формальности. Бровь чуть приподнята, губы сжаты в тонкую линию — классическая маска раздражённого гения, которому помешали. — Проект почти готов, Дурашка, — произнёс он буднично, убирая пистолет в потайную кобуру под пиджаком. Движение было отточенным, привычным — как будто он делал это сотни раз. — Он всё равно бы тебе помешал. Винкс бросил короткий взгляд на тело, распластавшееся на ковре. Ни отвращения. Ни жалости. Только лёгкое сожаление — о потраченном времени. — И этот состав, который мы разработали для него, был бы излишней тратой. Так быстрее. Эффективнее. Он пожал плечами и снова повернулся к голографическому верстаку, словно ничего не произошло. Дурашка кивнула. Медленно. Почти величественно. Она смотрела на распростёртое тело Санчеза, и в её голубом глазу не было ни тени жалости. Только глубокое, холодное удовлетворение — как у хирурга, завершившего сложную операцию, или у шахматиста, поставившего мат в три хода. — Ты прав, Винкс, — сказала она, и её голос всё так же ровно лежал в воздухе. — Он был слишком шумен. А теперь... Она сделала паузу, и в этой паузе вдруг проступило что-то новое. Что-то, похожее на усталость. Только на секунду. Только тень. — ...теперь он просто очередная отработанная химическая реакция. Утилизируйте его. И не забудьте стереть все следы. Как будто его никогда и не было. Она снова взяла чашку — пустую, холодную — и поднесла её к лицу, делая вид, что наливает себе ещё чаю. Жест был машинальным, почти бессознательным. Защитным. Винкс молча кивнул. На его лице промелькнуло что-то — может быть, понимание, может быть, сочувствие, но оно исчезло так же быстро, как появилось. Он уже набирал на голографической клавиатуре команду для службы утилизации. А Дурашка осталась сидеть у окна, глядя на неон Найт-Сити. Где-то там, внизу, текла жизнь, не знающая о том, что только что закончилась ещё одна маленькая война. Чашка в её пальцах была ледяной. И почему-то не хотелось ни чая, ни победного торжества, ни даже того удовлетворения, которое она чувствовала минуту назад. Только тишина. Гулкая, тяжёлая, как этаж, под которым убирают тело. «Как будто его никогда и не было», — повторила она про себя. И вдруг поняла, что не знает, о ком говорит — о Санчезе или о самой себе. Был поздний вечер. Настоящий, глубокий вечер, когда неон Найт-Сити уже не кажется праздничным, а становится похожим на болезненную сыпь на теле города. Огни небоскрёбов мерцали внизу, далеко-далеко, как россыпь драгоценных камней, рассыпанных по бархатной черноте. Сто сорок третий этаж отделял Дурашку от этого безумного, кипящего жизнью мира. Она стояла у панорамного окна, и стекло было холодным — настолько, что сквозь тонкую ткань рубашки пробирался озноб. Где-то там, в море света и бетона, жили люди, которые даже не подозревали, что война закончилась. Что три дня назад здесь, в этом кабинете, была поставлена последняя точка в долгой и грязной истории. Они пили кофе, ссорились с любимыми, опаздывали на работу, смеялись над глупыми видео — и ни одна их мысль не коснулась того, что произошло за бронированными дверями корпоративной башни «Арасаки». Дурашка чувствовала пустоту. Не ту, что бывает после поражения — когда всё потеряно, а в груди остаётся только ноющая, грызущая тоска. Другую. Ту, которая наступает, когда цель достигнута, враги повержены, месть свершилась — и ты остаёшься один на один с тем, кем ты стал за это время. Пустота была тихой и чистой, как снег, выпавший на поле битвы. Она не давила, не душила. Просто была. Фоном. Постоянной, низкой нотой, на которой теперь строилась вся её жизнь. — Ты чего не спишь? — голос Винкса раздался из глубины комнаты, мягкий, чуть хрипловатый от усталости. Она не обернулась, но в его интонации уловила то, чего не было в отчётах и планах — беспокойство. Обычное, человеческое, не связанное с работой или безопасностью. Просто: «Ты мне дорога, и я волнуюсь». Винкс сидел на диване, обложенный планшетами и чертежами. Красная шапка-бини съехала на самые глаза, и он то и дело поправлял её, но она всё равно сползала — упрямая, как её хозяин. Пиджак был расстёгнут, галстук ослаблен и съехал набок, рукава закатаны до локтей. На предплечье виднелась свежая царапина — когда успел? — но он даже не замечал её. Выглядел Винкс уставшим до изнеможения, но при этом довольным. Не победно-ликующим, а глубоко, по-настоящему удовлетворённым — как человек, который только что сдал самый сложный экзамен в своей жизни и теперь может выдохнуть. Наконец-то. — Не могу, — ответила Дурашка, и голос её прозвучал глуше, чем обычно. Она всё ещё не оборачивалась, уставившись в одну точку где-то на горизонте, где неон сливался в сплошное сияющее пятно. — Всё ещё прокручиваю в голове. Вдруг что-то упустила. Это было не совсем правдой. Она знала, что не упустила. Отчёты были перепроверены трижды, каналы отхода перекрыты, свидетели — те, кого нельзя было убирать, — получили щедрые отступные и билеты в один конец в страны без экстрадиции. Но привычка просчитывать всё на десять шагов вперёд въелась в плоть. Она просто не умела останавливаться. Даже когда война закончилась, её тело всё ещё ждало сигнала тревоги. — Ты ничего не упустила, — Винкс отложил планшет и потянулся, хрустнув позвоночником. На лице мелькнула короткая гримаса — затекли мышцы. — Все враги обезврежены. Их активы заморожены. Репутация уничтожена. А те, кто мог бы мстить, либо мертвы, либо слишком умны, чтобы связываться с «Арасакой». Проверено. Перепроверено. Подписано. Закрыто. Он помолчал, и в тишине, повисшей между ними, вдруг стало слышно, как тикают часы на стене. Редкий звук в этом мире цифрового времени. — А яйцо… — Винкс замолчал, подбирая слова. Его карие глаза стали серьёзнее, почти тревожными. — Ты уверена, что хочешь его вернуть? Дурашка медленно повернулась. Движение было плавным, почти текучим — как у хищника, который наконец-то решил показать лицо. В свете ламп её бледная кожа казалась почти прозрачной, а голубой глаз — слишком ярким, слишком живым для той тишины, что царила вокруг. — Уверена, — сказала она. Коротко. Без колебаний. — Оно стоит миллиарды, Дурашка. — Винкс приподнялся на диване, опираясь на локоть. В его голосе не было жадности, только трезвый расчёт — то, чему его научили годы работы в корпорации. — Ты могла бы продать его. Купить остров. Или десять островов. Или финансировать собственную корпорацию. Или просто лечь на дно и никогда больше ни о чём не волноваться. — Я не торгую артефактами, Винкс. — В её голосе вдруг прорезалась сталь. Не та, что была в разговоре с Санчезом — холодная и смертоносная. Другая. Твёрдая, как принцип, за который готовы умереть. — Я не Санчез. Эти слова повисли в воздухе, как удар гонга. Имя Санчеза всё ещё было запретной темой — не потому, что она боялась его тени, а потому, что её собственное решение было слишком свежим, слишком личным, чтобы выносить его на обсуждение. Дурашка подошла к столу. Там, в центре, под мягким светом направленной лампы, стояла шкатулка из перламутра и золота. Небольшая — размером с две ладони, сложенные вместе. Но кажущаяся тяжёлой, как ядро планеты. Внутри лежало яйцо дракона — то самое, из-за которого началась эта война, из-за которого погибли люди, из-за которого Новикони предала, а Санчез ослеп от жадности. Шкатулка была открыта. Дурашка не закрывала её уже три дня — не могла заставить себя отвести взгляд от того, что находилось внутри. Яйцо переливалось в свете лампы. Чёрная чешуя, глубокая, как космос, сменялась прожилками расплавленного золота, которые пульсировали в такт с каким-то невидимым, но неумолимым ритмом. Дыхание жизни. Едва заметное, почти неуловимое, но оно было — тёплое, живое, упрямое. Как сердце, которое бьётся даже тогда, когда весь мир против него. Дурашка провела пальцем по крышке шкатулки. Перламутр был прохладным и гладким — на ощупь как вода, застывшая в твёрдую форму. — Оно не моё, — сказала она тихо, почти шёпотом. Не ему. Себе. — Оно принадлежит городу. Магии. Истории. Я всего лишь временный хранитель. И моё время вышло. Она подняла взгляд на Винкса. В её глазу не было сомнения — только странная, незнакомая ей самой мягкость. — А что скажет отец? — спросил Винкс осторожно. Он знал, что вопрос скользкий. Отношения Дурашки с главой корпорации были сложными — слишком сложными, чтобы обсуждать их при посторонних. Но он не был посторонним. Уже нет. Дурашка усмехнулась. Усмешка вышла кривой, почти грустной — не той, которой она привыкла встречать врагов. — Отец уже знает, — сказала она. — Я сказала ему сегодня утром. Он ответил: «Ты поступаешь как дура. Но это твой выбор». В её голосе прозвучало что-то странное. Не обида. Не горечь. Скорее — усталое принятие. Как будто она давно привыкла к тому, что её решения называют дурацкими, и давно перестала ждать аплодисментов. — Звучит как комплимент, — заметил Винкс. В его голосе промелькнула тёплая усмешка. — От него — да, — согласилась Дурашка. — Он редко говорит что-то приятное. Если сказал «это твой выбор» — значит, гордится. По-своему. Она взяла шкатулку в руки. Та была тяжёлой. Не физически — физически её вес был почти неощутим, пара килограммов перламутра и золота. Тяжесть была другой. Моральной. Внутри лежало не просто яйцо, не просто артефакт, не просто объект сделки. Внутри лежала чужая жизнь, чужое будущее, чужое право на существование. И ещё — память о тех, кто погиб ради этого куска чешуи. О предательстве Новикони. О ярости Санчеза. О крови, пролитой на холодные полы утилизационных камер. Дурашка сжала пальцы на крышке шкатулки — не сильно, просто чтобы почувствовать текстуру. — Завтра утром, — сказала она, и голос её стал твёрже, — я отнесу его в Магический музей. Сдам под расписку. Пусть лежит там, где ему положено. — А если его снова украдут? — Винкс подался вперёд, опираясь локтями на колени. Вопрос был не риторическим. В Найт-Сити всё крали. Всё. Даже то, что, казалось бы, охранялось лучше, чем жизнь президента. — Не украдут, — ответила Дурашка, и в её голосе прорезалась уверенность, которая не оставляла места для споров. — Я лично поговорю с куратором. Усилим охрану. Добавим химические сенсоры. Твои, между прочим. Она бросила на Винкса короткий взгляд — с вызовом, с лёгкой усмешкой. Винкс приподнял бровь, и его лицо, обычно сосредоточенно-недовольное, вдруг осветилось чем-то вроде гордости. — Мои сенсоры стоят как маленький самолёт, — заметил он. — Я заплачу, — парировала Дурашка, ставя шкатулку на стол. Движение было мягким, почти нежным — как будто она боялась разбудить то, что спало внутри. — У меня теперь есть деньги Санчеза, помнишь? — Ах да, — усмехнулся Винкс, откидываясь на спинку дивана. — Его счета. Ты так и не рассказала, что с ними сделала. — Заморозила, — пожала плечами Дурашка. — Пусть полежат. Может быть, позже они пойдут на благотворительность. Детские дома. Больницы. Что-нибудь полезное. Винкс покачал головой. Медленно, с лёгким изумлением, которое никак не могло улечься — как будто он уже давно знал её, но всё равно каждый раз удивлялся. — Ты странная, Дурашка, — сказал он. Без осуждения. Скорее с нежностью, которую прятал за маской деловитости. — У тебя в руках состояние, а ты думаешь о детских домах. — А что мне делать? — она подошла к дивану, и в её походке вдруг появилась та лёгкая, почти детская неуклюжесть, которую она позволяла себе только здесь, в этом кабинете, только с ним. — Купить себе третий рог? — она коснулась маленького красного рога на лбу, и её пальцы задержались на нём на секунду дольше, чем нужно. — Мне хватает. Она села на диван рядом с Винксом, и диван прогнулся под её весом — едва заметно, по-домашнему. Дурашка поджала под себя ноги в массивных футуристичных ботинках — на толстой подошве, с неоновыми вставками, которые тускло мерцали в полумраке. Белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, натянула на плечи, хотя в кабинете было тепло. Привычка. Защита. Огромная рубашка, слишком большая даже для неё, сползла с плеча, открывая ключицу и тонкую, почти прозрачную кожу. Чёрная жилетка была расстёгнута — дома, в безопасности, можно позволить себе расслабиться. Винкс молча смотрел на неё. Не пристально, не изучающе — просто смотрел, как смотрят на что-то родное, привычное, что уже не требует анализа. Наступила долгая, густая тишина. Такая, в которой можно слышать дыхание друг друга. — Винкс, — сказала Дурашка после паузы, которая могла длиться минуту или целую вечность. — М? — он не повернул головы, но она почувствовала, как изменилось его дыхание — стал более внимательным, более собранным. — Ты не жалеешь, что связался со мной? Вопрос повис в воздухе, как капля воды на лезвии ножа. Дурашка не смотрела на него. Она смотрела куда-то вперёд, на мерцающий горизонт Найт-Сити, но её пальцы — кончики пальцев — слегка сжимали край шарфа. Единственное движение, которое выдавало её напряжение. Винкс повернул голову. Его карие глаза — усталые, с тёмными кругами под ними, но тёплые — встретились с её голубым взглядом. Второй глаз по-прежнему прятался за чёлкой, но он знал, что там, за белыми прядями, — такой же уставший, такой же живой, такой же её. — Нет, — сказал он. Просто. Тихо. Без пафоса. — Ни разу. — Даже когда я просила тебя собрать «Паука»? — Даже тогда. «Паук» — многотонная машина смерти, которую он собирал по чертежам, украденным из архивов «Милитеха». Три бессонные ночи. Две почти разорванные схемы. Один момент, когда он чуть не лишился пальца. Дурашка помнила, как он пришёл к ней утром — синий от усталости, с красными глазами, но с лёгкой, победной улыбкой. «Готово. Надеюсь, он того стоил». — Даже когда я травила Новикони? Винкс замолчал. Не потому, что не знал, что ответить. А потому, что воспоминание было слишком свежим, слишком тяжёлым. Он видел, как Дурашка отдавала приказ. Как её голос не дрогнул. Как её рука, подписывающая документ, была твёрдой. Но потом, когда все ушли, он нашёл её в туалете — она стояла, уронив руки в раковину с ледяной водой, и смотрела на своё отражение так, будто не узнавала его. — Это было тяжело, — признался он наконец. В его голосе не было обвинения. Только правда. — Но я понимал, зачем ты это делаешь. И я видел, как ты мучаешься. Он помолчал, собираясь с мыслями. — Ты не монстр, Дурашка. Ты просто… — он запнулся, подбирая слова. — Девочка, которую предали. И которая учится защищаться. — Учится, — повторила она. И в этом одном слове было столько — и горькая ирония, и усталость, и что-то похожее на надежду. — Страшно получается. — Эффективно, — поправил Винкс. — Это главное. Она слабо улыбнулась. Та улыбка, которую он так редко видел за последние месяцы — не холодная, не дежурная, не для отчётов. Настоящая. Кривоватая, неуверенная, ещё не до конца привыкшая к тому, что её можно показывать. Она не касалась глаз — голубой глаз оставался серьёзным, почти грустным, — но уже не была той ледяной маской, к которой он привык. — Завтра, — сказала она, словно пробуя слово на вкус. — После того как верну яйцо, я хочу купить мороженое. — Мороженое? — Винкс приподнял бровь, и на его лице, обычно таком невозмутимом, мелькнуло искреннее удивление. — Серьёзно? — Да. Обычное. Ванильное. С шоколадной крошкой, — она говорила медленно, как будто описывала что-то очень важное, почти священное. — Как в детстве. В её голосе вдруг прорезалось что-то, чего Винкс не слышал никогда. Ностальгия. По тому времени, когда не было «Арасаки», врагов, предательств, утилизационных камер. Когда мир был больше, а боль — меньше. — Ты хочешь сказать, что всё это время ты не ела мороженое? Голос Винкса прозвучал тихо, почти благоговейно. Не потому, что мороженое было чем-то важным само по себе. А потому, что он вдруг понял, насколько глубоко уходили корни её боли. Дурашка молчала несколько секунд. Её пальцы, лежащие на подлокотнике дивана, чуть заметно дрогнули. — Не могла, — наконец сказала она, и в этом коротком слове прозвучало столько всего: и стыд, и горечь, и что-то похожее на признание в давней, невылеченной ране. — Каждый раз, когда я видела ванильное мороженое, я вспоминала, как мы с Новикони… Она замолчала. Сглотнула. Горло сжалось, как будто она пыталась проглотить осколок стекла. — Вспоминала, как она смеялась, — продолжила Дурашка, и голос её стал тише, почти шёпотом. — Как она запрокидывала голову, и её красные глаза сужались, и она была… живой. Настоящей. Не той, кем она стала в конце. Винкс не перебивал. Он знал: сейчас нельзя перебивать. — И у меня внутри всё переворачивалось, — закончила Дурашка. — Комок подкатывал к горлу. И я не могла. Просто не могла взять ложку и съесть это чёртово мороженое, потому что оно пахло предательством. Моим предательством. Её смертью. Она замолчала. В комнате стало так тихо, что слышно было, как гудит где-то далеко система вентиляции. — А теперь? — спросил Винкс. Осторожно. Как спрашивают у человека, который стоит на краю, но уже видит, куда поставить ногу. — А теперь я хочу поесть его одна, — ответила Дурашка, и в этом «одна» не было одиночества. В нём было освобождение. Она не хотела делить это мороженое с памятью о Новикони. Она хотела встретиться с ним лицом к лицу — одна. И сказать себе: «Я справилась. Я жива. Имею право на сладкое». Винкс молчал. Его карие глаза, такие усталые, но такие тёплые, смотрели на неё с той тихой гордостью, которую невозможно подделать. Потом он протянул руку. Небрежно, как будто это было самым обычным делом. Но Дурашка знала: для него, человека, который не любил прикосновений, этот жест значил больше, чем тысяча слов. Его пальцы — длинные, с идеально чистыми ногтями, пальцы инженера, который собирает сложнейшие механизмы — сжали её пальцы. Не сильно. Нежно. Так, как сжимают руку ребёнка, который боится темноты. — Ты сильная, — сказал он. И в его голосе не было лести. Только факт, выверенный, как его чертежи. — Самая сильная из всех, кого я знаю. Дурашка усмехнулась. Криво, по-своему, но без горечи, которая была в ней всего минуту назад. — Это потому, что ты не знаешь моего отца, — парировала она. В её голосе прозвучало что-то вроде вызова. Но Винкс не принял его. — Отца — знаю, — спокойно ответил он. — Но он сильный по-другому. Его сила — холодная. Как лёд. Как расчёт. А твоя — тёплая. Даже когда ты травишь людей. Дурашка фыркнула. Громко, почти по-детски. В этом звуке вдруг проступила та девчонка, которой она была когда-то — до корпорации, до убийств, до того, как научилась не плакать. — Ты ненормальный, — сказала она. — Знаю, — ответил Винкс, и его губы тронула та редкая, почти неуловимая улыбка, которую она видела всего несколько раз за всё время их знакомства. Они сидели так долго. Минуты складывались в часы, а они всё сидели, глядя на ночной город, который внизу мерцал тысячами огней. Сто сорок третий этаж отделял их от мира, и это расстояние казалось сейчас не преградой, а защитой. Дурашка чувствовала тепло его пальцев, переплетённых с её. И впервые за много недель — за много месяцев — она почувствовала, что может дышать полной грудью. Без страха. Без оглядки. Без того комка в горле, который появлялся каждый раз, когда она думала о будущем. Война закончена. Она выжила. Она не знала, заслужила ли она этот покой. Но он был здесь. И она не собиралась отказываться от него. Солнце вставало над Найт-Сити, как раскалённый апельсин, разрезанный пополам горизонтом. Неон медленно умирал, уступая место серому, утреннему свету, который делал город почти красивым. Почти человеческим. Музей располагался в центре — старое здание из серого камня, уцелевшее среди стекла и бетона, как памятник другой эпохе. Высокие колонны, украшенные резьбой, витражи, на которых были изображены драконы, фениксы и другие магические существа, — всё это выглядело почти нереальным в городе, где реальность давно стала товаром. Дурашка любила это место. Раньше. Она поднималась по широким мраморным ступеням, и каждый шаг отдавался в груди глухим эхом. Не потому, что было страшно. А потому, что слишком много воспоминаний было связано с этим зданием. Мать водила её сюда по воскресеньям. Они бродили по залам часами, и мать рассказывала про каждый экспонат — про его историю, про его силу, про то, почему он важен. Голос матери был мягким, как шёлк, и Дурашка помнила его до сих пор. Каждое слово. Каждую интонацию. «Магия, — говорила мать, останавливаясь перед витриной с древним амулетом, — это не оружие. Это память. Это то, что делает нас людьми». Дурашка вспомнила эти слова, когда вошла в холл. В руках она несла шкатулку с яйцом дракона — перламутр и золото тускло блестели в утреннем свете, проходящем сквозь витражи. Рядом шёл Винкс. В своём неизменном чёрном пиджаке, под которым угадывалась кобура, с красным галстуком, завязанным чуть криво — он так и не научился завязывать их идеально. Шапка-бини сидела на голове как всегда, съехав на самые глаза, и он то и дело поправлял её. Выглядел Винкс как телохранитель — подтянутый, собранный, с цепким взглядом, который отмечал каждый угол, каждую тень, каждого человека в зале. Но Дурашка знала: он был просто другом. Другом, который готов убить ради неё, но прежде всего — другом. — Волнуешься? — спросил он, когда они вошли в холл. Голос его был ровным, но она заметила, как он слегка коснулся её локтя — проверял, не дрожит ли она. — Нет, — ответила Дурашка автоматически. Потом выдохнула, и выдох получился дрожащим. — Вру. Да. Винкс ничего не сказал. Просто кивнул и встал чуть ближе, чем обычно. Их встретила куратор музея. Высокая женщина с серебряными волосами, собранными в строгий пучок, и глазами цвета янтаря — тёплыми, внимательными, помнящими. Её звали Элис. Она знала Дурашку с детства. Видела её в коляске, когда мать приносила её в музей в первый раз. Видела её на выпускном, когда она пришла показать диплом — единственный человек, которому тогда было дело. Видела её после смерти матери — стоящей у входа, с красными глазами и сжатыми кулаками. — Я слышала, у тебя для меня подарок, — сказала Элис, и её голос был таким же мягким, как у матери Дурашки. Или это просто казалось? — Не подарок, — поправила Дурашка, и её пальцы крепче сжали шкатулку. — Возврат. Она сделала шаг вперёд и поставила шкатулку на стойку. Движение было медленным, почти торжественным. — Это яйцо дракона, — сказала она. — Оно было украдено несколько месяцев назад. Я… нашла его. Элис подняла бровь. Одна. Тонкая, серебристая, как и её волосы. — Нашла? — переспросила она. В голосе не было скепсиса — только осторожное любопытство. — Можно и так сказать, — вмешался Винкс. Он подошёл ближе, и его голос, обычно сухой и деловитый, стал почти дружелюбным. — Она его нашла. В очень нехорошем месте. У очень нехороших людей. Он не сказал «убила». Не сказал «украла обратно». Не сказал «заставила утилизировать тех, кто посмел прикоснуться к тому, что ей дорого». Элис не нужно было знать подробности. Элис посмотрела на него. Потом на Дурашку. Потом на шкатулку. — Покажешь? — спросила она. Дурашка кивнула. Её пальцы, которые не дрожали даже когда она подписывала смертные приговоры, вдруг задрожали. Она заметила это. И Винкс заметил. Но никто не сказал ни слова. Крышка открылась. Яйцо лежало на бархатной подушке — чёрное, как ночь без единой звезды, но с прожилками расплавленного золота, которые пульсировали, как кровеносные сосуды. Свет, исходящий из него, был едва заметным — как дыхание спящего ребёнка. Но он был. Тёплый. Живой. Упрямый. Яйцо дышало. Элис ахнула. Это не было громким, театральным восклицанием. Это был тихий, сдавленный звук — как будто у неё перехватило дыхание. Её янтарные глаза расширились, и она протянула руку к яйцу, но не коснулась его. Остановилась в дюйме. — Драконье, — прошептала она. — Настоящее. Я думала, они все погибли. — Не все, — сказала Дурашка. Её голос прозвучал твёрже, чем она чувствовала себя. — Это последнее. Поэтому я и вернула его сюда. Здесь оно будет в безопасности. — Здесь? — Элис покачала головой, и в её глазах промелькнуло что-то похожее на панику. — Детка, наше хранилище не предназначено для таких артефактов. Оно слишком сильное. Слишком древнее. Наши стены не выдержат его энергии, если оно начнёт просыпаться. — Поэтому я привела его, — Дурашка кивнула на Винкса, и тот сделал шаг вперёд. — Мой друг установит дополнительные системы защиты. Химические сенсоры, биометрические замки, автономное питание. Тройное резервирование. Никто не сможет его украсть. — Никто? — переспросила Элис, и в её голосе прозвучала надежда, которую она боялась впускать. — Никто, — подтвердил Винкс. Он говорил спокойно, как о погоде или о цене на нефть. — Даже если они придут с армией. Элис долго смотрела на них. Сначала на Винкса — оценивающе, как смотрят на человека, которому предстоит доказать свои слова. Потом на Дурашку — мягче, почти по-матерински. Потом медленно кивнула. — Хорошо, — сказала она. — Я подготовлю документы. Она сделала паузу. Её пальцы, унизанные тонкими серебряными кольцами, легли на крышку шкатулки. — Но ты должна понимать, Дурашка, — продолжила Элис, и её голос стал серьёзным, почти суровым. — Если ты отдаёшь яйцо музею, ты больше не сможешь его забрать. Никогда. Оно станет собственностью города. Исчезнет из твоей жизни. Ты готова к этому? Дурашка не отвечала несколько секунд. Она смотрела на яйцо. На эти золотые прожилки, которые пульсировали, как сердце. На эту чёрную чешую, глубокую, как космос. Внутри него была жизнь. Целая жизнь, которая даже не родилась ещё, но уже боролась за своё место в мире. Она вспомнила, как впервые увидела это яйцо. В руках Санчеза. Как он сжимал его, как сжимают трофей. Как Новикони смотрела на него — с жадностью, с восторгом, с тем блеском в красных глазах, который Дурашка приняла за любовь. А оказалась предательством. Она вспомнила, сколько крови было пролито за этот кусок чешуи. Сколько жизней оборвалось. И она вспомнила слова матери: «Магия — это память. Это то, что делает нас людьми». — Я понимаю, — наконец сказала Дурашка. И её голос не дрогнул. — Оно никогда не было моим. Она протянула шкатулку. Элис взяла её дрожащими руками — впервые за всё время разговора её руки дрожали. Она прижала шкатулку к груди, как младенец, как что-то бесконечно ценное, как последнюю надежду. — Спасибо, — сказала Элис, и в её глазах блеснули слёзы. — Ты не представляешь, что ты сделала для магии. — Представляю, — тихо сказала Дурашка. — Я вернула ей то, что украли. Она развернулась. Не оглядываясь. Не прощаясь. Шаг. Ещё шаг. Мраморный пол холодный даже сквозь подошвы массивных ботинок. Винкс пошёл рядом — его шаги были бесшумными, но она чувствовала его присутствие, как чувствуют тепло от костра в холодную ночь. Они вышли на улицу. Солнце ударило в лицо — яркое, утреннее, неласковое. — Ну что, — спросил Винкс, щурясь от света, — чувствуешь себя героиней? — Нет, — ответила Дурашка. Она посмотрела на свои пустые руки — на них не было ни шкатулки, ни перламутра, ни золота. Только лёгкая краснота от того, как сильно она сжимала крышку. — Чувствую себя уставшей. — Это нормально, — Винкс поправил шапку, и она снова съехала на глаза. — Герои всегда устают после подвига. Дурашка посмотрела на него. Солнце светило прямо в лицо, и её голубой глаз — единственный видимый — блестел. Не от слёз. От света. От жизни. — Мороженое? — спросила она. И в этом вопросе было всё: и обещание, и прощание с прошлым, и маленькая, хрупкая надежда на то, что дальше будет легче. — Мороженое, — согласился Винкс. Они пошли вниз по улице, туда, где на углу, под старой вывеской, которая мигала, потому что хозяин экономил на ремонте, продавали ванильное мороженое с шоколадной крошкой. Дурашка шла и чувствовала, как с каждым шагом тяжесть уходит из плеч. Не сразу. Не полностью. Но уходит. Она не знала, будет ли завтра легче, чем сегодня. Не знала, сможет ли когда-нибудь простить себя за Новикони. Не знала, сбудется ли обещание, которое она дала себе в ту ночь, когда смотрела на неон Найт-Сити и чувствовала пустоту. Но сегодня, в это утро, на этой улице, под этим солнцем — она позволила себе маленькую, глупую радость. Мороженое. Ванильное. С шоколадной крошкой. Как в детстве. И когда они зашли в кафе, и она взяла в руки холодную, липкую вафельную трубочку, и откусила первый кусочек — ванильный, сладкий, тающий на языке, — она вдруг поняла, что плачет. Не от горя. Не от боли. А от того, что мир, который казался ей серым и жестоким, вдруг стал цветным. Вкусным. Живым. Винкс не сказал ни слова. Просто сел напротив, взял своё мороженое — шоколадное, потому что он не любил ваниль, — и молчал. Потому что иногда молчание — это самое громкое «я тебя понимаю», которое только можно сказать. Дурашка вытерла слёзы тыльной стороной ладони, размазав остатки мороженого по щеке, и улыбнулась. По-настоящему. Прошло две недели. Город жил своей обычной жизнью — неон зажигался с наступлением сумерек и гас только под утро, корпорации делили рынки в конференц-залах, залитых холодным светом, наёмники искали заказы в барах, где пахло порохом и дешёвым виски. А в маленьком кафе на углу, где столики были липкими от сиропа, а кофе вечно проливали на скатерти, по-прежнему продавали ванильное мороженое с шоколадной крошкой. Дурашка ела его почти каждый день. Она приходила ближе к вечеру, когда солнце уже садилось и неон только начинал разгораться. Садилась за столик у окна — тот самый, где можно было видеть и улицу, и дверь. Привычка. Заказывала одну порцию. Ела медленно, маленькими ложками, растягивая удовольствие. Иногда смотрела на прохожих, иногда просто закрывала глаза и чувствовала, как холодное, сладкое тает на языке. Винкс составлял ей компанию, хотя предпочитал клубничное. Они сидели молча — не потому, что им не о чем было говорить, а потому, что в этой тишине было что-то правильное. Другое. Ненапряжное. Но сегодня было особенное утро. В десять ноль пять Винкс стоял перед дверью отдела кадров. Он пришёл на пять минут раньше — вышколенная привычка, въевшаяся в плоть за годы работы. Потом пять минут стоял и смотрел на матовую серую дверь с маленькой металлической табличкой. Табличка была старой, потёртой — на ней едва можно было разобрать надпись. «Отдел кадров. Вход только по пропускам». Он поправил галстук. Чёрный пиджак был отглажен до идеальных стрелок, белая рубашка — свежая, пахнущая утюгом и чем-то нейтрально-химическим, как всё в корпорации. Красный галстук завязан идеальным узлом — он потратил на него десять минут, три раза перевязывал, пока не добился совершенства. Шапка-бини — на месте, чуть сдвинута набок, как всегда. Талисман. Без неё он чувствовал себя голым. Выглядел Винкс как обычно: собранный, спокойный, даже слегка скучающий. Но внутри всё дрожало. Не от страха. От неизвестности. — Входите, — раздался голос из динамика над дверью. Дверь открылась бесшумно — хорошая смазка, отметил он машинально. Внутри его ждал не обычный кабинет для собеседований с пластиковой мебель и стенами цвета унылой офисной эстетики. Это был большой кабинет с панорамными окнами, из которых открывался вид на восточную часть города — туда, где старые кварталы постепенно уступали место новым башням. За столом сидела женщина. Высокая, с острыми скулами и серыми глазами, в строгом костюме цвета мокрого асфальта. Её звали Лидия. Начальник отдела кадров. Винкс видел её только на корпоративных мероприятиях — издалека, когда она стояла на сцене и вручала награды лучшим сотрудникам. Говорили, что она помнит каждого сотрудника по имени. И каждую ошибку — по дате. — Винкс, — сказала Лидия, и её голос был таким же серым, как костюм — ровным, безэмоциональным, но с лёгким намёком на что-то человеческое. — Присаживайтесь. Она жестом указала на стул напротив — кожаный, дорогой, с высокой спинкой. Винкс сел. Кожа скрипнула под его весом — отвратительный, но почему-то успокаивающий звук. — Вы, наверное, удивлены, почему вас вызвали. — Немного, — честно признался Винкс. Он не видел смысла врать. Лидия знала всё. Или почти всё. — Не удивляйтесь, — она чуть приподняла уголки губ — не улыбка, скорее намёк на неё. — Ваша работа в последние месяцы была… впечатляющей. Она открыла папку — толстую, с грифом «Совершенно секретно» на обложке — и пробежалась глазами по документам. Винкс знал, что там: отчёты, схемы, аналитика. Его жизнь, разложенная по пунктам. — Системы безопасности, которые вы разработали, показали эффективность на девяносто восемь процентов, — продолжала Лидия, перелистывая страницы. — Ваши дроны спасли три корпоративные делегации от покушений. Два из них — с использованием новейшего оружия, против которого не работали стандартные протоколы. Ваши дроны сработали. Ваши. Она подняла глаза, и Винкс почувствовал на себе этот взгляд — оценивающий, взвешивающий, как на весах. — А химические сенсоры, которые вы установили в музее… Она сделала паузу. Драматичную, как будто готовила главный козырь. — Их уже хотят купить три конкурирующих корпорации. Винкс моргнул. Он не ожидал этого. Сенсоры были его личным проектом — он сделал их для Дурашки, для неё одной, по её просьбе. Никаких патентов. Никаких заявок. Просто работа для друга. — Я их не продавал, — сказал он, и голос прозвучал жёстче, чем он хотел. — Они принадлежат «Арасаке». Лидия кивнула. Медленно. С удовлетворением. — Правильно, — сказала она. — Поэтому вас и повышают. Вы лояльны. Вы талантливы. И вы нужны корпорации. Она подвинула к нему контракт. Толстый. С золотым тиснением на обложке — логотип «Арасаки» в виде трёх переплетённых колец. Винкс взял его в руки. Бумага была плотной, дорогой — не дешёвая офисная, а та, что используется для особо важных документов. — Новый кабинет, — перечисляла Лидия, пока он листал страницы. — Новая мастерская. В два раза больше прежней. Полный доступ к ресурсам корпорации — любые материалы, любые компоненты, любые технологии, какие запросите. Ваша зарплата увеличивается в три раза. Плюс премия за успешные проекты. Размер премии — плавающий, зависит от результатов. Винкс пробежался глазами по тексту. Читал быстро — навык, выработанный годами работы с технической документацией. Всё было именно так, как она сказала. Чётко. Прозрачно. Никаких скрытых пунктов в мелком шрифте. Никаких подвохов, которые он мог бы не заметить. — А если я откажусь? — спросил он. Не потому, что хотел отказаться. А потому, что хотел услышать её ответ. Лидия улыбнулась. Впервые за весь разговор — по-настоящему, с теплотой, которая не вязалась с её серым костюмом и серыми глазами. — Зачем вам отказываться? — спросила она. — Не знаю. — Винкс пожал плечами, чувствуя себя глупо. — Принцип. — Принципы — это роскошь для богатых, — сказала Лидия. И в её голосе не было цинизма. Только констатация факта, выверенная годами работы в системе, где принципы убивают быстрее пуль. — Вы пока не богаты. Но можете стать. Винкс помолчал. Он смотрел на контракт. На золотые кольца логотипа. На плотную бумагу, которая пахла деньгами и властью. Потом перевёл взгляд на свои руки — в мозолях от паяльника, с въевшейся машинной смазкой под ногтями. Руки инженера. Руки убийцы. Руки, которые собирали «Паука» и нажимали на спусковой крючок. Он взял ручку. Подпись заняла три секунды. Его имя, написанное быстрым, размашистым почерком — единственное, что осталось в нём от человека, который не принадлежал корпорации. — Когда могу заезжать? — спросил он, откладывая ручку. — Прямо сейчас, — Лидия встала. Движения были плавными, отточенными — как у человека, который привык, что каждую секунду его времени оценивают в деньги. Она протянула ему ключ-карту. — Седьмой этаж, крыло Б. Комната 712. Ваша. Винкс взял ключ. Он был тяжёлым. Не пластиковая одноразовая карточка, которую можно сломать пальцами, а настоящий металлический ключ с голографической вставкой. Холодный. Весомый. Настоящий. — Спасибо, — сказал он. — Не благодарите, — ответила Лидия, и в её серых глазах промелькнуло что-то похожее на уважение. — Заработали. Он вышел из кабинета и направился к лифту. Коридоры отдела кадров были пусты — рабочее время ещё не началось, и только уборщики бесшумно скользили по полу с мастикой. Винкс шёл быстро, но не бежал. Сохраняя достоинство. Хотя внутри всё пело. Седьмой этаж. Крыло Б. Лифт открылся, и он оказался в другом мире. Здесь не было пластиковых панелей и дешёвых ковролинов. Здесь был мрамор — чёрный, с золотыми прожилками, как то самое яйцо. Стены из тёмного дерева. Светильники, которые не резали глаза, а мягко освещали пространство, создавая ощущение покоя. Комната 712. Дверь была массивной — металлической, с биометрическим замком. Винкс приложил ключ-карту. Сканер считывателя мигнул зелёным. Тихий щелчок. Дверь открылась с шипением — пневматика, отметил он. И замер на пороге. Кабинет был огромным. Не меньше ста квадратных метров — больше, чем вся его предыдущая квартира. Панорамные окна от пола до потолка выходили на южную сторону города. Оттуда открывался вид на реку — широкую, медленную, с серебристой водой, которая отражала утреннее солнце. Мосты — три старых, железных, покрытых ржавчиной, и один новый, стеклянный, сверкающий, как лезвие ножа. Старые кварталы, которые корпорации пока не успели снести — разноцветные крыши, узкие улочки, где ещё жила настоящая, неподдельная жизнь. Свет заливал комнату. Не искусственный, не офисный — настоящий, солнечный, живой. Он падал на деревянный пол, на полированный стол красного дерева, на стеллажи с инструментами, которые Винкс заметил в дальнем углу. В дальнем углу. Он медленно прошёл вглубь кабинета, и каждый шаг отдавался в груди глухим, радостным стуком. Потому что за столом, в зоне отдыха, стоял верстак. Не обычный, не старый, не потрёпанный — новый. Огромный. С голографической проекционной панелью, с выдвижными ящиками, с креплениями для инструментов, с увеличительной лупой на гибкой штативе. Винкс провёл пальцем по его поверхности — гладкой, холодной, идеально чистой. — Чёрт, — выдохнул он. — Чёрт возьми. Он сел за верстак. Кресло — эргономичное, с регулировкой по всем параметрам — подстроилось под него, как будто ждало именно его веса. Голографическая панель включилась сама, и перед ним развернулась проекция — чистый рабочий стол, готовый принять любые чертежи, любые схемы, любые идеи. Винкс откинулся на спинку кресла, сдвинул шапку на затылок и закрыл глаза. Улыбка расползалась по его лицу — та самая, редкая, почти детская, которую никто не видел. Тишину разорвал стук. Короткий, уверенный, чуть громче, чем требовал этикет, — в этом стуке уже угадывался характер той, кто стоял за дверью. Винкс не успел открыть рот, чтобы сказать «войдите», как дверь уже распахнулась. Вошла Дурашка. Она не была гостем, который ждёт приглашения. Она была той, кто приходит, когда хочет, и берёт то, что ей нужно. В данном случае — право первой увидеть его новое королевство. Винкс откинулся в кресле, наблюдая, как она обводит взглядом кабинет. Её походка была неторопливой, почти ленивой — как у кошки, которая зашла на чужую территорию и пока не решила, стоит ли её метить. Огромная белая рубашка, слишком большая даже для неё, висела свободно, почти спадая с одного плеча. Поверх — чёрная жилетка, расстёгнутая, с множеством карманов, в которых что-то позвякивало при каждом движении. Белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, обматывал шею несколько раз, пряча её почти до подбородка. Массивные футуристичные ботинки на толстой подошве с неоновыми вставками глухо стучали по деревянному полу. — Ну как тебе? — спросила она, и её голос прозвучал почти игриво. Она медленно повернулась вокруг своей оси, окидывая взглядом стеллажи с инструментами, голографический верстак, панорамные окна. — Неплохо для простого инженера. — Откуда ты знаешь? — удивился Винкс. Он подался вперёд, опираясь локтями на стол. — Про повышение. Я тебе не говорил. Никому не говорил. Звонок был сегодня утром. Дурашка усмехнулась — той своей кривоватой, немного насмешливой усмешкой, которая всегда появлялась, когда она знала больше, чем должна. — Я твой начальник, забыл? — Она подошла к окну и провела пальцем по стеклу, оставив на идеально чистой поверхности тонкую полоску. — Меня спросили, достоин ли ты повышения. Я сказала «да». Винкс замер. Его карие глаза расширились — сначала от удивления, потом от чего-то большего. От понимания. — Ты? — переспросил он, и в его голосе проскользнуло то, что бывает редко: растерянность. — А кто? — Дурашка повернулась к нему, скрестив руки на груди. В её голосе не было хвастовства. Только спокойная уверенность. — Ты спас мне жизнь. Ты собрал «Паука». Ты просидел со мной все эти ночи в лаборатории, когда я не спала. Ты заслужил, Винкс. Каждый квадратный сантиметр этого кабинета. Она сказала это просто, без пафоса, как говорят о чём-то очевидном: что два плюс два — четыре, что небо — голубое, что Винкс заслужил больше, чем получал все эти годы. Он смотрел на неё долгим взглядом. В его карих глазах, усталых от бессонных ночей и постоянного напряжения, вдруг появилось что-то новое. Не благодарность — она была бы слишком мелкой. Что-то большее. Похожее на то чувство, когда человек, который никогда не верил в чудеса, вдруг понимает, что чудо возможно. Просто потому, что кто-то рядом оказался. — Спасибо, — сказал он. Тихо. Искренне. — Не благодари, — отмахнулась Дурашка, уже теряя интерес к теме. Её взгляд упал на кофемашину — новую, блестящую, с множеством кнопок и подсветкой. — Лучше сделай мне кофе. Двойной эспрессо. Она направилась к дивану, даже не оглядываясь, уверенная, что он выполнит просьбу. Или приказ — как посмотреть. — Это не твой кабинет, — заметил Винкс, но в его голосе не было возражения. Только лёгкое, почти привычное ворчание. — Но я же гостья, — Дурашка плюхнулась на диван, поджав под себя ноги в массивных ботинках. Диван прогнулся под её весом, и она откинулась на спинку, глядя в потолок с видом человека, который пришёл расслабляться, а не работать. — А гостей полагается угощать. Винкс вздохнул. Вздох был длинным, с лёгким намёком на обречённость — но в углах его губ уже пряталась улыбка. Он подошёл к кофемашине, провёл пальцами по панели — новая модель, с программным управлением, можно настроить любой параметр. Сделал эспрессо для неё — двойной, крепкий, почти чёрный, как она любила. Американо для себя — с длинной пенкой и щепоткой корицы, привычка, оставшаяся с тех времён, когда он работал по ночам и кофе был единственным, что держало его в сознании. Через минуту они сидели на диване. Дурашка — сжимая крошечную чашку в обеих ладонях, вбирая тепло. Винкс — с большой кружкой, от которой поднимался пар, смешиваясь с утренним светом. Они смотрели на город через панорамное окно. Внизу текла река — медленная, серебристая, отражающая небо. Мосты — старые, железные, покрытые ржавчиной, и новый, стеклянный, сверкающий, как лезвие. Старые кварталы — разноцветные крыши, узкие улочки, дымок над трубами — корпорации ещё не добрались до них, и там по-прежнему жила настоящая жизнь, неподдельная, шумная, грязная и прекрасная. Солнце стояло высоко, заливая кабинет светом — не искусственным, не офисным, а настоящим, живым, тёплым. — Винкс, — сказала Дурашка после долгого молчания. Её голос был тихим, почти задумчивым — не тем, которым она отдавала приказы, а тем, которым говорила только с ним. — Ты когда-нибудь думал, что мы дойдём до этого? — Она сделала маленький глоток эспрессо, поморщилась — горько, но именно такой она любила. — Что ты будешь сидеть в собственном кабинете на седьмом этаже «Арасаки» и пить кофе из корпоративной кофемашины? — Нет, — честно ответил он. И в этом «нет» было всё: и годы работы на износ, и бессонные ночи, и проекты, которые никто не замечал, и моменты, когда он думал, что всё зря. — Я думал, что меня уволят. Или убьют. — Ещё не поздно, — усмехнулась Дурашка, и в её голосе проскользнула та самая насмешка, которая была их общим языком. — Спасибо за оптимизм, — парировал Винкс, но в его голосе не было обиды. Только тепло. Она поставила чашку на столик — звон фарфора прозвучал в тишине, как аккорд — и повернулась к нему всем телом. Теперь её голубой глаз смотрел прямо на него, без защиты, без чёлки, без масок. — Серьёзно, Винкс, — сказала она, и её голос стал серьёзнее, глубже. — Я рада за тебя. Она сделала паузу, подбирая слова — что случалось с ней нечасто. Обычно слова приходили легко, как пули из хорошо смазанного пистолета. Но сейчас она искала их. — Ты талантливый, — продолжила она. — Ты добрый. Ты заслуживаешь большего, чем возиться с моими дурацкими планами мести. — Твои планы не дурацкие, — возразил Винкс. И в его голосе прозвучала та твёрдость, с которой он защищал её даже перед ней самой. — Они гениальные. Просто безумные. — Это одно и то же, — отмахнулась Дурашка, но уголки её губ дрогнули в улыбке. Они снова замолчали. Солнце светило в окно, отражалось от стеклянных стен, от блестящих инструментов на верстаке, от голографических проекторов, которые мягко мерцали в углу. Тишина была густой, но не тяжёлой — той, которая бывает только между людьми, которым не нужно заполнять паузы словами. — Винкс, — снова сказала Дурашка. — М? — он повернул голову, и их взгляды встретились. — Не меняйся, ладно? — В её голосе вдруг проскользнуло что-то хрупкое, почти детское. То, что она прятала за слоями брони, краски и холодных приказов. — Даже если станешь большим начальником. Оставайся собой. Он посмотрел на неё долгим взглядом. На её белые растрёпанные волосы, на маленький красный рог на лбу, на голубой глаз, который сейчас смотрел на него с теплотой, которую она редко кому показывала. И подумал: «Она боится. Не за себя — за меня. Боится, что корпорация съест меня, как съела всех, кто поднимался слишком высоко». — Не изменюсь, — сказал он, и это прозвучало как клятва. — Обещаю. Она кивнула. Один раз. Коротко. И в этом кивке было принятие — не только его слов, но и его самого, каким он был и каким останется. Дурашка встала с дивана, поправила жилетку — жест, который она делала автоматически, когда собиралась уходить. Её массивные ботинки стукнули по полу, и звук прозвучал как точка в их разговоре. — Тогда я пошла, — сказала она, направляясь к двери. — У меня встреча с отцом. — Удачи, — сказал Винкс, и в его голосе прозвучало то, что он редко позволял себе: искренняя, неподдельная тревога. — Она мне понадобится, — ответила Дурашка, и её усмешка была кривой, почти грустной. Она вышла, и дверь за ней закрылась с тихим, почти нежным шипением. Винкс остался один в своём новом кабинете. Он подошёл к окну — медленно, чувствуя под ногами тепло деревянного пола. Встал у панорамного стекла и посмотрел на город. На реку. На мосты. На старые кварталы, где ещё жила настоящая жизнь. На новые башни, которые росли на востоке, как металлические деревья. Солнце светило прямо в лицо, и он не щурился. — Всё только начинается, — прошептал он. И улыбнулся. В то же самое время — той же минутой, тем же мгновением — в кабинете на восьмом этаже царила совсем другая тишина. Здесь не было солнечного света. Окна были затемнены — плотные шторы из ткани, блокирующей любой взгляд снаружи, и любопытство изнутри. Вместо солнца — холодное, голубоватое свечение двадцати экранов, которые покрывали стену от пола до потолка, как чешуя гигантского механического дракона. На каждом экране — своя картинка. Камеры в лаборатории — учёные в белых халатах склонялись над пробирками, их движения были отточенными, безликими, почти нечеловеческими. Камеры в коридорах — охранники, уборщики, редкие сотрудники, которые спешили по своим делам, не подозревая, что за ними наблюдают. Камеры в комнате переговоров — пустые стулья, графин с водой, на столе лежала папка с грифом «Совершенно секретно». Камеры в новой мастерской Винкса — пустая комната, залитая солнцем, с верстаком и стеллажами. Винкс вышел несколько минут назад, но запись сохранилась. Нагибайка перемотал её назад, посмотрел, как Винкс ходит по кабинету, как касается инструментов, как садится в кресло и закрывает глаза. Как улыбается. Камеры даже в кафе на углу, где Дурашка ела мороженое. Нагибайка сидел в своём кресле — высоком, с прямой спинкой, скорее троне, чем рабочем месте. Его фиолетовый мундир с яркой жёлто-золотой окантовкой сидел безупречно — каждая складка на месте, каждая пуговица застёгнута. Белая рубашка — ослепительной белизны, ни пятнышка, ни намёка на изгиб. Тёмный галстук завязан идеальным узлом, который держался бы даже под ураганом. Жёлтые перчатки плотно обтягивали пальцы — ни морщинки, ни складки, как вторая кожа. Правый глаз был скрыт светящимся зелёным прямоугольным визором — тот мерцал, переливаясь, обрабатывая данные, которые текли с экранов быстрее, чем мог бы воспринять обычный человек. Левый глаз — насыщенного фиолетового цвета, глубокого, как космос — смотрел на стену из мониторов. Он наблюдал. Не просто смотрел — наблюдал. Анализировал. Раскладывал на составляющие каждое движение, каждую улыбку, каждый вздох. Его лицо не выражало ничего. Ни гнева, ни радости, ни удивления. Только холодное, абсолютное спокойствие — как у хирурга, который смотрит на вскрытое тело и видит не человека, а систему. Экран в центре, самый большой, показывал Дурашку. Она выходила из кабинета Винкса, шла по коридору, её массивные ботинки стучали по полу — звука не было, но Нагибайка слышал его в голове. Он знал, как стучат её ботинки. Он знал, как она дышит, когда нервничает. Он знал, как она берёт чашку — двумя руками, вбирая тепло, хотя никогда не жаловалась на холод. Он знал её. Потому что он был её отцом. Нагибайка медленно поднялся с кресла — движение было плавным, почти текучим, без единого лишнего жеста. Он подошёл к стене мониторов и коснулся пальцем — жёлтая перчатка оставила развод на стекле — того экрана, где Дурашка садилась в лифт. — Хорошая работа, дочка, — сказал он в пустоту. Его голос был низким, спокойным, без эмоций. Он коснулся сенсорной панели — короткое, почти небрежное движение, которое тем не менее изменило всё. Один из экранов, тот, что висел прямо перед ним на уровне глаз, увеличился, заполнив собой половину стены. На нём — коридор. И по этому коридору, мерно ступая массивными ботинками, шла Дурашка. Её белые волосы колыхались в такт шагам, шарф слегка сбился набок, жилетка была расстёгнута — она не прихорашивалась перед встречей с ним. Никогда не прихорашивалась. Она шла к двери его кабинета. Нагибайка смотрел, как её фигура становится крупнее, как приближается к объективу камеры, встроенной в косяк. Её лицо было спокойным — но он видел напряжение в уголках губ, в том, как она чуть сжимала пальцы в кулак, прежде чем поднять руку для стука. — Входи, — сказал он в тишину кабинета, хотя знал, что она не может его слышать. Привычка. Или ритуал. Или просто способ почувствовать, что он контролирует даже то, что происходит за закрытыми дверями. Дверь открылась. Дурашка вошла. Свет из коридора упал на пол широкой полосой, разрезая полумрак кабинета. Нагибайка сидел в своём кресле — прямой, как копьё, в фиолетовом мундире с жёлто-золотой окантовкой, в безупречно белой рубашке и тёмном галстуке. Его жёлтые перчатки лежали на столе — спокойно, неподвижно. Правый глаз скрывал зелёный прямоугольный визор, который сейчас не мерцал — он работал в пассивном режиме, просто фиксируя. Левый глаз — насыщенного фиолетового цвета, такого же, как мундир — смотрел на дочь. — Здравствуй, отец, — сказала Дурашка. Её голос был ровным, но Нагибайка услышал то, что другие не заметили бы: нижнюю ноту, лёгкую хрипотцу. Волнение. Она волновалась перед встречей с ним. И это почему-то тронуло его больше, чем любые слова. — Здравствуй, дочь, — ответил он, и в его голосе впервые за долгое время прозвучало что-то тёплое. Не сентиментальное — он не умел быть сентиментальным. Но живое. Настоящее. То, что он прятал за слоями корпоративной брони и многолетних привычек. Дурашка села напротив. Кресло скрипнуло под её весом — старое, ещё с той эпохи, когда кабинет выглядел иначе. Она села прямо, как учили, но всё равно казалась в этом кресле маленькой, почти хрупкой. Огромная рубашка, растрёпанные волосы, красный рог на лбу — она была такой же, как всегда. И совсем другой. Между ними на столе стоял графин с водой и два стакана. Такие же, как в том кабинете, где она разговаривала с Санчезом. Такие же — но атмосфера была другой. Не враждебной. Не холодной. Почти домашней. Нагибайка заметил это и почувствовал что-то, похожее на удовлетворение. — Я смотрел, — сказал он без предисловий. Потому что не видел смысла ходить вокруг. — Всё это время. Камеры. Его фиолетовый глаз не отрывался от её лица. Он искал реакцию — испуг, возмущение, обиду. Он знал, что некоторые люди чувствуют себя преданными, когда узнают, что за ними следят. Но Дурашка была не из них. — Знаю, — ответила она спокойно. Даже с лёгкой усмешкой. — Ты всегда смотришь. — Ты не злишься? — спросил он, и в этом вопросе было не только любопытство. Было что-то ещё. Проверка. Понимает ли она. — Нет, — она покачала головой, и белые пряди упали на лицо, скрыв левый глаз. — Если бы ты не смотрел, ты не был бы моим отцом. Нагибайка усмехнулся. Это была редкость — его усмешка. Не та, которой он встречал подчинённых, холодная и оценивающая. Другая. Почти человеческая. В ней было что-то от того человека, которым он был до того, как стать Нагибайкой — главой отдела, тенью, которой боялись. — Ты хорошо поработала, — сказал он. И сделал паузу. Слова давались ему тяжело — не потому, что он не хотел их говорить, а потому, что за всю жизнь он произносил их так редко, что они казались чужими на языке. — Я горжусь тобой. Дурашка замерла. Она перестала дышать — Нагибайка видел, как остановилось движение её плеч. Её голубой глаз расширился, став почти круглым, и в нём промелькнуло что-то, чего он не видел в ней с детства. Удивление. Чистое, незащищённое, детское удивление. — Ты… что? — переспросила она. Голос сорвался на шёпот, и она тут же прикусила губу, словно пыталась взять себя в руки. — Я горжусь тобой, — повторил Нагибайка. И в его голосе не было раздражения от того, что приходится повторять. Только терпение. — Не заставляй меня говорить это ещё раз. Он сказал это так, как говорил всегда — сухо, с лёгкой угрозой в конце. Но Дурашка не восприняла это как угрозу. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, и в этом взгляде было столько всего: и недоверие, и надежда, и что-то, похожее на боль, которую она носила в себе годами. — Ты никогда не говорил этого раньше, — прошептала она. Её голос дрожал. Нагибайка слышал эту дрожь и чувствовал, как что-то сжимается у него в груди — то, что он давно считал атрофированным. — Потому что раньше не было повода, — ответил он, и это было правдой. — А теперь есть. Он встал. Кресло не скрипнуло — он поднялся плавно, бесшумно, как тень. Подошёл к ней — три шага, которые прозвучали в тишине кабинета громче, чем любой выстрел. Остановился рядом, глядя сверху вниз на её макушку, на белые растрёпанные волосы, на красный рог, тускло блестевший в свете мониторов. Потом положил руку на её плечо. Жёлтая перчатка легла на белую ткань рубашки — контраст яркий, почти болезненный. Он чувствовал, как она напряглась под его прикосновением — не от страха, от неожиданности. Он редко прикасался к ней. Слишком редко. — Ты поступила правильно, дочь, — сказал он, и голос его стал тише, мягче. — Ты не стала мной. Ты стала лучше. И это самое главное. Дурашка опустила голову. Её белые волосы упали на лицо, скрыв глаза полностью — и правый, и левый, который обычно прятался за чёлкой. Она смотрела в свои руки, лежащие на коленях, и Нагибайка видел, как дрожат её пальцы. — Я боялась, — сказала она тихо. Так тихо, что он едва расслышал. — Боялась, что ты будешь разочарован. — Разочарован? — Нагибайка убрал руку и вернулся в кресло. Движения были медленными, почти усталыми — он позволял себе эту усталость только здесь, только при ней. — Ты вернула яйцо. Ты могла продать его за миллиарды — и никто не узнал бы, никто не смог бы тебя осудить. Но ты вернула. Он посмотрел на неё через стол. Его фиолетовый глаз — единственный видимый — был серьёзен. — Ты — единственный человек в этой истории, кто не потерял себя. — Он сделал паузу, и в этой паузе повисли все те слова, которые он не говорил годами. — Как я могу быть разочарован? Дурашка подняла голову. На её щеке блестела слеза — одна-единственная, тонкая, как нить. Она не вытирала её. Не прятала. Просто позволила ей течь, зная, что отец не скажет ничего о слабости. Потому что для него слёзы не были слабостью. Они были правдой. — Спасибо, — прошептала она. — Не благодари, — ответил Нагибайка. И в его голосе прозвучала та самая сухость, которую она знала с детства, но сейчас она не ранила. Она была знаком. Якорем. — Ты всё сделала сама. Они сидели в тишине. Отец и дочь. Два химика, для которых формулы стали родным языком раньше, чем слова. Два стратега, привыкшие просчитывать ходы на десять шагов вперёд. Два человека, которые научились быть сильными, потому что мир не оставлял им выбора. Но которые не разучились чувствовать — просто прятали это глубоко, очень глубоко, под слоями брони, долга и молчания. Сейчас, в этом кабинете, в полумраке, под мерцание двадцати экранов, броня дала трещину. И в эту трещину пробился свет. — Что теперь? — спросила Дурашка. Её голос окреп — слёзы высохли, дыхание выровнялось. Она снова стала собой. — Теперь? — Нагибайка посмотрел на экраны — на город, на музей, на новую мастерскую Винкса. Его взгляд скользнул по каждому изображению, как по клавишам пианино. — Теперь ты отдыхаешь. Ешь мороженое. Ходишь в музей. Восстанавливаешься. Он повернулся к ней, и в его фиолетовом глазу промелькнул огонёк — тот самый, который появлялся, когда он задумывал новую операцию. — А потом — новое задание. — Новое задание? — Дурашка приподняла бровь, и в этом жесте было что-то от него. Та же лёгкая насмешка, тот же вызов. — Ты думала, я повысил Винкса просто так? — усмехнулся Нагибайка. — У меня на него планы. И на тебя тоже. Дурашка вздохнула. Вздох был длинным, с лёгким намёком на обречённость — но в уголках её губ уже пряталась улыбка. — Отдохнуть хотя бы дашь? — спросила она. — Неделю, — сказал он, и в его голосе не было торга. Только приказ, смягчённый отцовским снисхождением. — Потом — работа. — Идёт, — она встала. Кресло снова скрипнуло, и этот звук показался им обоим почти уютным. — Тогда я пошла. Мороженое ждёт. — Иди, — кивнул Нагибайка. Она направилась к выходу. Её массивные ботинки стучали по полу — мерно, уверенно, как биение сердца. Она почти дошла до двери, когда остановилась. Не обернулась. Просто замерла на пороге, держась за косяк тонкими пальцами. — Отец, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то новое. То, чего он не слышал никогда. Или слышал, но очень давно. — М? — Он не повернул головы. Смотрел прямо перед собой, на тёмные экраны. — Ты тоже молодец, — сказала она. И в этих словах было всё: и прощение за годы молчания, и признание его труда, и та самая связь, которую невозможно разорвать, сколько бы войн ни прошло между ними. Нагибайка замер на секунду. Потом уголки его губ дрогнули — не в улыбке, нет, он не умел улыбаться широко. Но в этом движении было что-то, что можно было назвать счастьем. — Знаю, — ответил он. Дурашка усмехнулась — той своей кривоватой, тёплой усмешкой — и вышла. Дверь закрылась за ней с тихим щелчком. Нагибайка остался один. Он снова посмотрел на экраны — на город, который сверкал внизу тысячами огней, на музей, где в хранилище лежало яйцо дракона, на новую мастерскую Винкса, где инструменты ждали своего часа, на коридор, по которому уходила его дочь — прямая, сильная, живая. Он был доволен. Впервые за много лет — по-настоящему доволен. Не результатами операций, не приростом прибыли, не тем, как выросли показатели эффективности. А тем, что его дочь — его кровь, его наследие — оказалась лучше него. Честнее. Добрее. Он выключил мониторы. Один за другим экраны гасли, погружая кабинет в темноту. Последним погас тот, на котором был коридор — пустой, тихий, ещё хранящий тепло её присутствия. Нагибайка откинулся в кресле, сложил руки на столе — жёлтые перчатки тускло блеснули в последнем отблеске света — и закрыл глаза. Темнота обняла его, тёплая и безопасная. — Хорошая работа, дочь, — прошептал он в пустоту. — Хорошая работа. Утро понедельника началось как обычно. Кофемашина в новой мастерской была настолько хороша, что Винкс до сих пор не привык к тому, что эспрессо может быть идеальной температуры с первого раза, а пенка — держать форму. Он заварил двойной американо — с длинной пенкой и щепоткой корицы, привычка, оставшаяся с тех времён, когда кофе был единственным, что держало его в сознании по ночам. Включил голографический экран — тот развернулся перед ним прозрачной панелью, залитой голубоватым светом. Начал просматривать утреннюю сводку. Три запроса на модернизацию дронов — от разных отделов, с разными требованиями, но одинаково срочные. Два отчёта по тестированию сенсоров — химических, тех самых, что вызвали интерес у конкурирующих корпораций. Один заказ на новую систему охлаждения для лаборатории Нагибайки — без дополнительных комментариев, что было странно, потому что обычно такие заказы сопровождались десятками уточняющих вопросов. И ещё одно сообщение. Оно висело в самом верху списка, отдельно от остальных, помеченное алым грифом, который Винкс видел всего несколько раз за свою карьеру. Надпись гласила: «Лично. От Нагибайки». Винкс замер. Кружка с кофе застыла на полпути к губам — он сидел с поднятой рукой, как статуя, боясь пошевелиться, будто это могло изменить содержание сообщения. Потом медленно опустил кружку на стол и открыл. «Винкс. Вам поручается разработка дрона с корпусом-невидимкой. Технические требования во вложении. Срок — три недели. Ресурсы — любые. Вопросы — ко мне лично. Нагибайка». Он прочитал сообщение три раза. Сначала быстро, по диагонали — просто чтобы убедиться, что не ослышался. Потом медленно, вчитываясь в каждое слово. Потом ещё раз, шевеля губами, как ученик, который боится пропустить важное. Потом открыл вложение. Технические требования были… безумными. Оптическая маскировка в реальном времени — не просто камуфляж, а полное слияние с окружающей средой, до уровня, когда дрон становится буквально невидимым для невооружённого глаза. Терморегуляция, которая сделает его холоднее окружающего воздуха — ни один тепловизор не засечёт. Акустическая бесшумность на всех режимах работы — ни жужжания моторов, ни шелеста лопастей, ни щелчков электроники. Автономное питание на 72 часа непрерывной работы. Дистанционное управление с любого устройства в любой точке города — без потери сигнала, без задержек, без возможности перехвата. — Это невозможно, — прошептал Винкс в пустоту мастерской. Но тут же поправил себя: — Это сложно. Но не невозможно. Он отпил кофе — американо уже успел остыть, став горьким и тёрпким, — и начал набрасывать первые чертежи. Пальцы летали по голографической клавиатуре, оставляя за собой светящиеся линии, которые складывались в причудливые геометрические узоры. Корпус-невидимка — это не просто покрасить дрон в чёрный цвет или облепить зеркальной плёнкой. Нужно покрытие из миллионов микроскопических линз, каждая из которых будет захватывать изображение с одной стороны и транслировать его на другую. Сложнейшая оптика на грани современной физики. Сложнейшая электроника — процессор, способный обрабатывать эти потоки данных в реальном времени без задержек и сбоев. Но у него были ресурсы. Целый этаж корпорации, неограниченный доступ к материалам и технологиям. И главное — у него был стимул. Задание от Нагибайки лично. Это не просто работа. Это проверка. Билет во что-то большее — или чёрная метка, если он провалится. Винкс не знал, хочет ли он проходить эту проверку. Но знал, что выбора нет. В корпорации не говорят «нет» людям в жёлтых перчатках. Через час в дверь постучали. Негромко, но уверенно — три удара, коротких и сухих, как выстрелы. Винкс не успел открыть рот, чтобы сказать «войдите», как дверь уже распахнулась. Вошел не кто-нибудь, а Дурашка. Сегодня она была без жилетки — только огромная белая рубашка, которая доходила ей почти до колен, сползала с одного плеча, открывая ключицу. Чёрные шорты едва виднелись из-под рубашки — практично, для движения. Белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, был намотан на шею в несколько слоёв, как кокон. Массивные футуристичные ботинки на толстой подошве глухо стучали по полу, и Винкс заметил, что неоновые вставки на них сегодня не светились — сели батарейки, или она просто забыла их включить. Волосы — объёмные, растрёпанные, с чёрно-белыми полосатыми прядями — сегодня были особенно непослушными. Они торчали во все стороны, как солома, и она то и дело отбрасывала их со лба, но они тут же падали обратно. Она явно только что встала — веки ещё чуть припухшие, голос слегка хриплый, хотя на часах уже было восемь утра. — Ты уже работаешь? — спросила она, не дожидаясь приглашения, и рухнула на диван в зоне отдыха. Диван прогнулся под её весом, и она откинулась на спинку, запрокинув голову и уставившись в потолок. — В такую рань? — Восемь утра, — сказал Винкс, не поднимая головы от чертежей. Его пальцы продолжали летать по клавиатуре — он нащупал ритм и не хотел его терять. — Нормальное время. — Для кого? Для роботов? — Для ответственных сотрудников. Дурашка фыркнула. Громко, почти по-детски, и этот звук разорвал тишину мастерской, как брошенный в стену камень. — Ты стал скучным, — сказала она. — Я всегда был скучным, — ответил Винкс, и в его голосе прозвучала та самая сухая, почти механическая нотка, которая обычно злила её, но сегодня почему-то заставила улыбнуться. — Просто раньше у меня не было своего кабинета, чтобы демонстрировать это официально. Она засмеялась. Лёгко, искренне — так, как не смеялась с тех пор, как началась вся эта история с яйцом. Смех был коротким, как вспышка, но в нём было что-то живое, настоящее, то, что Винкс почти забыл в ней за последние месяцы. Он наконец поднял голову и посмотрел на неё. Она лежала на диване, раскинув руки в стороны, и смотрела в потолок с видом человека, у которого нет ни одной заботы в мире. Винкс знал, что это не так. Но сейчас, в этом кабинете, она позволяла себе эту иллюзию. — Ты чего пришла? — спросил он. — Соскучилась, — ответила Дурашка, и в её голосе не было кокетства. Только правда. — Не звонишь, не пишешь. Сидишь в своей новой мастерской, как сыч. Я думала, мы друзья. — Мы друзья, — сказал Винкс. — Я просто работаю. — Вижу, — она кивнула на голографический экран, где мерцали чертежи, — что это? Винкс помедлил. Стоило ли ей рассказывать? Задание было от её отца. С одной стороны, она имела право знать — она была его начальником, наследницей химической империи, той, кто открыла ему дверь в этот кабинет. С другой — Нагибайка не сказал, что это секрет. Не сказал и «можно рассказывать». Винкс оказался в серой зоне, где каждое решение могло быть ошибкой. — Дрон, — сказал он наконец. — С невидимым корпусом. — Невидимым? — Дурашка приподнялась на локтях, и её голубой глаз — единственный видимый из-под чёлки — заблестел интересом. — Как это? Как в старых фильмах? — Лучше. Оптическая маскировка. Микроскопические линзы на поверхности — миллионы, вплавленные в композитный материал. Картинка с одной стороны дрона транслируется на другую. Наблюдатель видит то, что находится за ним, а не сам дрон. — А тепловизоры? — Она села на диване, поджав под себя ноги. Теперь она выглядела не как гостья, а как студентка на лекции — внимательная, впитывающая каждое слово. — Терморегуляция. Внутренняя система охлаждения будет поддерживать температуру корпуса ниже температуры окружающей среды. На тепловизоре он будет выглядеть как холодное пятно, но такие пятна — обычное дело в городе: тень от здания, поток воздуха из подземки. Никто не обратит внимания. — А звук? — Акустическая бесшумность. Бесшумные моторы. Звукопоглощающие прокладки. В идеале — на расстоянии двух метров его не услышит даже кошка. Дурашка присвистнула. Свист был долгим, восхищённым, с лёгкой ноткой зависти — как у человека, который сам хотел бы такое придумать, но не умеет. — Круто, — сказала она. — И кто заказал? Винкс посмотрел на неё. В его карих глазах, покрасневших от недосыпа и напряжения, мелькнуло что-то похожее на извинение. — Твой отец. Дурашка замерла. Её тело, только что расслабленное, почти текучее, вдруг стало жёстким. Плечи напряглись, пальцы вцепились в край дивана. Даже чёлка, казалось, перестала колыхаться. — Отец? — переспросила она, и в её голосе исчезла вся лёгкость. Остался только голый, неприкрытый вопрос. — Лично? — Лично. — Винкс кивнул. — Сообщение с алым грифом. «От Нагибайки». Срок — три недели. Ресурсы — любые. Она замолчала. Её голубой глаз смотрел куда-то сквозь него, в пустоту, где разворачивались её собственные расчёты и догадки. Что-то мелькнуло в этом взгляде — то ли удивление, то ли лёгкая ревность, то ли тревога за него. — Он никогда не даёт задания лично, — сказала она наконец. Голос был тихим, почти шёпотом. — Обычно через помощников. Через отдел разработок. Через посредников. Личное задание — это… это что-то другое. — Значит, это что-то особенное, — пожал плечами Винкс. Он пытался выглядеть спокойным, но внутри всё сжалось. — Или он проверяет тебя, — тихо сказала Дурашка. Винкс кивнул. Он думал об этом каждую минуту с тех пор, как прочитал сообщение. — Я тоже так подумал. Она встала с дивана и подошла к верстаку. Встала рядом с ним, почти касаясь плечом, и посмотрела на чертежи, которые он набросал за час. Линии, формулы, расчёты — всё это мелькало перед её глазами, и Винкс видел, как она пытается разобраться в том, что для неё было чужим языком. Винкс всегда был талантлив. Но сейчас, в новом кабинете, с новыми ресурсами, с этим безумным заданием, его талант казался почти пугающим. Дурашка смотрела на его чертежи и думала: «Как он это делает? Откуда в его голове берутся такие вещи?» — Ты справишься? — спросила она. — Должен, — ответил он, и в этом «должен» было столько усталости, что ей захотелось сказать ему: «Отдохни, выспись, поешь нормальной еды». — Не «должен». — Она взяла его за подбородок и повернула к себе. Сильнее, чем планировала, почти грубо. — Справишься? Он посмотрел на неё. На её серьёзное лицо, на маленький красный рог на лбу, на пряди чёрно-белых волос, упавших на глаза. На оба глаза — сейчас они оба были видны, голубые, почти одинаковые, если не присматриваться. В одном была лёгкая мутная пелена — старая травма, которую он никогда не спрашивал о ней. — Справлюсь, — сказал он, и в его голосе появилась та твёрдость, которую она искала. — Вот и хорошо, — она отпустила его и отступила назад. — Тогда я не буду мешать. Пойду, поищу мороженое. — В восемь утра? — Мороженое не знает, который час, — ответила Дурашка и направилась к выходу. На пороге она остановилась. Не обернулась. Просто замерла, положив руку на дверной косяк. — Винкс, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то, что он не слышал никогда. Или слышал, но очень давно. — Будь осторожен. Отец… он не просто так даёт задания. Он всегда что-то замысливает. Всегда. — Знаю, — ответил Винкс. — Спасибо. Она вышла. Дверь закрылась с тихим шипением, и мастерская снова погрузилась в ту особую тишину, которая бывает только в лабораториях — с лёгким гулом вентиляции, с тонким писком осциллографов, с запахом озона и металла. Винкс посмотрел на чертежи, на остывший кофе, на фотографию родителей на стене — они улыбались, обняв его за плечи, и море за их спинами было синим-синим. — Справлюсь, — повторил он себе. И снова взялся за работу. Три дня спустя Винкс почти не выходил из мастерской. Он спал на диване в зоне отдыха, свернувшись в клубок под тонким корпоративным пледом, который пах прачечной и дезинфекцией. Ел доставку из корпоративной столовой — безвкусную, однообразную, но калорийную — и пил кофе литрами, пока язык не начал неметь, а руки не начали дрожать от переизбытка кофеина. Глаза покраснели — белки стали розовыми, как у альбиноса, с лопнувшими капиллярами в уголках. На щеках появилась щетина — жёсткая, тёмная, колючая, он забыл побриться на второй день и теперь походил на бездомного, который случайно забрёл в корпоративный кабинет. Шапка-бини съехала на затылок, обнажая лоб и залысины, которых он стеснялся. Галстук валялся на стуле, скрученный в жгут, — он снял его на второй день, когда понял, что галстук мешает наклоняться над верстаком. Пиджак был расстёгнут и заляпан припоем — маленькие серебристые капли застыли на чёрной ткани, как звёзды на ночном небе. Но дрон рождался. Корпус был готов — сферический, размером с футбольный мяч, из лёгкого композитного материала, который был прочнее стали, но весил меньше пластика. Поверхность покрывали тысячи микроскопических линз — они переливались на свету, как чешуя рыбы, и если смотреть под определённым углом, казалось, что корпус исчезает. Винкс протестировал оптическую маскировку на стенде. Дрон исчезал почти полностью. Почти — потому что оставалась лёгкая рябь в воздухе, как марево над горячим асфальтом. Невооружённым глазом её можно было заметить только если знать, куда смотреть. Но для задания Нагибайки этого было недостаточно. — Недостаточно хорошо, — бормотал Винкс, стирая расчёты и начиная заново. — Должно быть идеально. Абсолютно. Невидимо. На четвёртый день у него сгорел процессор. Буквально — дым повалил из платы, густой, едкий, с запахом горелой изоляции и расплавленного кремния. Плата почернела, покрылась пузырями, и из неё вытекло что-то жидкое, оранжевое, пузырящееся. Винкс выругался — так громко, что, наверное, было слышно в коридоре. Выругался длинно, с чувством, смачно, используя такие выражения, которых от него не ожидал бы никто, кроме Дурашки. — Проблемы? — раздался голос с порога. Он обернулся. В дверях стояла Дурашка. Сегодня она была в жилетке — чёрной, с серебряными заклёпками, которые поблёскивали в свете ламп. Массивные ботинки — новые, с синими неоновыми вставками вместо белых, — глухо стучали по полу, когда она вошла. Волосы были собраны в высокий хвост — высокий настолько, что он почти касался потолка, — и это открывало оба её глаза. Голубой, который она всегда показывала, и тот, что обычно прятался за чёлкой — тоже голубой, но с едва заметным бельмом, с мутной пеленой, которая делала его похожим на замерзшее озеро. Винкс редко видел оба её глаза. Каждый раз, когда это случалось, он чувствовал что-то вроде неловкости — как будто ему разрешили заглянуть туда, куда другим вход запрещён. — Процессор сгорел, — сказал он, кивая на дымящуюся плату. — Не выдерживает нагрузки. Слишком много данных — оптическая маскировка, терморегуляция, акустическая бесшумность, плюс каналы связи. Процессор просто… не справился. — А запасной? — Дурашка подошла ближе, рассматривая остатки платы. Её нос наморщился от запаха гари. — Нет. Такой мощности нет в свободной продаже. Даже у корпоративных поставщиков — под заказ, три-четыре недели минимум. — Три-четыре недели? — Она подняла на него глаза. — А срок? — Три недели, — горько усмехнулся Винкс. — Я не успею. Она замолчала. Её пальцы — тонкие, с обкусанными ногтями — потянулись к сгоревшей плате, но она отдёрнула руку — плата была ещё горячей. — А если найти на чёрном рынке? — спросила она. — На чёрном рынке то, что мне нужно, стоит как маленький самолёт. У меня нет таких денег. — А у меня есть, — спокойно сказала Дурашка. — Деньги Санчеза, помнишь? Винкс замер. Он забыл. За эти три дня бессонницы и кофеина он забыл о деньгах, которые Дурашка заморозила после смерти Санчеза. О миллиардах, которые лежали на счетах и ждали своего часа. — Ты серьёзно? — спросил он, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на надежду. — Я никогда не была серьёзнее, — она достала телефон — новую модель, с гибким экраном, который можно было свернуть в трубочку, — и развернула его. — Давай характеристики. Я позвоню своим людям. — Твоим людям? — У меня есть люди, — усмехнулась Дурашка, и в этой усмешке было что-то от её отца — та же холодная уверенность, та же лёгкая насмешка над теми, кто думает, что она всего лишь его дочь. — Не только ты, Винкс. Я наследница химической империи. У меня связи. Поставщики. Люди, которые могут достать то, что нельзя достать. Она сказала это без гордости. Скорее как констатацию факта — констатацию, за которой стояли годы учёбы, унижений, ошибок и побед. Винкс продиктовал характеристики. Коротко, чётко, без лишних слов — так, как он привык писать технические задания. Дурашка набрала сообщение — быстро, двумя пальцами, как подросток, — и отправила. — Через два часа привезут, — сказала она, пряча телефон в карман жилетки. — Два часа? — Винкс не поверил своим ушам. — У меня ушло бы две недели! Три — с учётом бюрократии. — У тебя нет связей на чёрном рынке. А у меня — есть, — она пожала плечами, как будто речь шла о том, чтобы заказать пиццу, а не военный процессор за миллионы. Она села на диван, закинула ногу на ногу. Массивные ботинки с синими вставками тускло блеснули в свете ламп — вставки мерцали слабо, как светлячки в сумерках. — Пока ждём, расскажи, как идёт работа, — сказала она. — В подробностях. Я хочу понять, что именно мой отец заказал. Винкс выдохнул. Усталость навалилась на него, как только он перестал работать — плечи опустились, голова потяжелела, веки стали свинцовыми. Он сел рядом с ней на диван — диван прогнулся под его весом, пружины жалобно скрипнули, — откинулся на спинку и закрыл глаза. — Если я сейчас начну рассказывать, я усну, — сказал он. — Честно. — Тогда молчи, — ответила Дурашка. — Я посижу. Они сидели в тишине — инженер, который забыл, когда в последний раз спал больше двух часов, и наследница, которая научилась ждать. Свет ламп падал на их лица, выхватывая из полумрака усталые глаза Винкса и спокойный взгляд Дурашки. Месяц спустя. Винкс не спал уже третьи сутки. Третьи сутки подряд его веки слипались, но он заставлял себя смотреть на чертежи, на схемы, на показания приборов. Третьи сутки подряд кофеин перестал действовать — сердце колотилось где-то в горле, а руки дрожали такой мелкой дрожью, что паяльник приходилось удерживать двумя пальцами, как скальпель. Последние штрихи. Последние калибровки. Последние тесты. В мастерской пахло озоном, нагретым металлом и его собственным потом — он не менял рубашку уже двое суток. Шапка-бини свалилась на пол ещё вчера, и он не поднял её — она лежала красным пятном на сером ковре, как лужица крови. Галстук был расстегнут и висел на спинке стула, пиджак валялся в углу, покрытый слоем пыли и мелкой стружки. Кофе давно кончился. Последнюю кружку он выпил восемь часов назад, и с тех пор его организм перестал подавать сигналы — ни голода, ни жажды, ни усталости. Только одна мысль: закончить. Довести до идеала. Сделать так, чтобы Нагибайка не к чему было придраться. Глаза слезились — от напряжения, от яркого света ламп, от сухости, которая въелась в роговицу. Он моргал часто, коротко, но это не помогало. Пальцы дрожали, но движения оставались точными — месяцы тренировки, годы работы выработали в нём способность делать сложнейшие операции даже на пределе человеческих возможностей. Дрон был почти готов. Ещё немного. Ещё чуть-чуть. На столе лежал чёрный сферический корпус. Гладкий, как зеркальная гладь озера в безветренный день. Холодный — даже на ощупь, хотя внутри работали системы, генерирующие тепло. Без единого шва — корпус был напечатан на 3D-принтере за один цикл, слой за слоем, атом за атомом. Внутри, под вакуумным слоем, пульсировал процессор, который Дурашка достала с чёрного рынка — тот самый, что стоил как маленький самолёт. Он работал на грани своих возможностей, перерабатывая терабайты данных в секунду, и Винкс слышал его тонкий, едва уловимый писк — голос машины, которая жила своей, нечеловеческой жизнью. Вокруг корпуса — тысячи микроскопических линз. Каждая размером с клетку крови. Каждая вплавлена в композитный материал на молекулярном уровне. Они переливались в свете ламп, как чешуя сказочной рыбы, как крыло бабочки, как радужная плёнка на луже бензина. Если смотреть под определённым углом, казалось, что корпус исчезает — но это была только иллюзия, предвкушение того, что должно было случиться через секунду. Винкс глубоко вздохнул. Пальцы легли на сенсорную панель пульта управления. — Ну, давай, — прошептал он. — Покажи, на что способен. Он включил тестовый режим. Дрон завис в воздухе. Винсы — четыре, расположенные по сферической геометрии, — раскрутились с тихим, почти неслышным шелестом. Дрон поднялся на полметра над столом, выровнялся, завибрировал на секунду — и исчез. Не стало ряби. Не стало марева. Не стало даже той лёгкой, едва уловимой дрожи воздуха, которая выдавала бы присутствие невидимого объекта. Просто — пустота. Винкс смотрел на то место, где только что был дрон, и не видел ничего. Абсолютно ничего. Стол, стена за ним, лампы, чертежи — всё было на месте. Кроме дрона. Он словно провалился в другую реальность, в щель между мирами, где физика переставала действовать. Он протянул руку. Медленно, боясь спугнуть — хотя что можно спугнуть в невидимом дроне? Пальцы упёрлись в холодный металл. Твёрдый, гладкий, живой. Дрон был здесь. Прямо перед его носом. Но глаза отказывались его замечать. Мозг отказывался верить тому, что говорили пальцы. — Работает, — прошептал Винкс, и голос его сорвался — от усталости, от облегчения, от того, что этот чёртов месяц не прошёл зря. — Чёрт возьми, это работает. Он отключил маскировку. Дрон снова появился — чёрный шар, парящий в полуметре над столом. Винсы замедлились, корпус слегка нагрелся — терморегуляция выравнивала температуру после теста. Линзы на поверхности перестали переливаться, став матовыми, почти незаметными. Винкс сел на диван. Не просто сел — рухнул. Тело, которое держалось на чистом упрямстве последние семьдесят два часа, вдруг вспомнило, что оно смертное. Кости заныли, мышцы заныли, голова заныла — всё сразу, как будто организм решил взять реванш за все те минуты, когда Винкс игнорировал его сигналы. Он закрыл глаза. В темноте под веками кружились цветные пятна — последствия усталости и переутомления. Перед глазами всё ещё стояли чертежи, схемы, формулы. Они въелись в сетчатку, как ожог от слишком яркого света. Месяц. Целый месяц вместо трёх недель. Винкс думал, что Нагибайка будет звонить каждый день. Или присылать проверяющих. Или хотя бы напоминать о сроках. Ничего. Тишина. Такая плотная, что она давила на барабанные перепонки сильнее, чем любой звонок. Нагибайка не торопил. Ни разу. Ни слова. Ни намёка. Только то одно сообщение в начале: «Срок — три недели». И всё. Дальше — молчание. Которое пугало больше, чем любые угрозы, потому что Винкс не знал, что оно означает. Терпение? Презрение? Или он уже списал его со счетов и просто ждал, когда Винкс сам признает поражение? — Он убьёт меня, — пробормотал Винкс в пустоту мастерской. Голос прозвучал глухо, с металлическим привкусом — язык распух от кофеина и обезвоживания. — Или уволит. Или сделает что-то похуже. Он не знал, чего ожидать от отца Дурашки. Никто не знал. Нагибайка был загадкой даже для тех, кто работал с ним десятилетиями. Его фиолетовый глаз видел то, что другие не замечали. Его жёлтые перчатки не оставляли отпечатков. Его решения были холодными, точными и всегда — всегда — вели к какой-то цели, которую никто не мог предугадать. И это пугало Винкса больше всего. Телефон завибрировал. Звук был тихим, но в тишине мастерской он прозвучал как выстрел. Винкс вздрогнул, открыл глаза — они слезились, и мир перед ним расплывался разноцветными пятнами. Нащупал телефон на столе, поднёс к лицу. Сообщение от Дурашки: «Жив?» Одно слово. Без смайликов, без восклицательных знаков. Но в этом одном слове было столько — и тревога, и надежда, и то, что она не могла сказать прямо, потому что не умела. Винкс усмехнулся. Усмешка вышла кривой — губы треснули от обезвоживания, и он почувствовал привкус крови. Напечатал в ответ: «Жив. Дрон готов». Отправил. Подумал секунду и добавил: «Работает идеально». Ответ пришёл через минуту. Дурашка набирала долго — он видел, как появляются и исчезают точки, обозначающие, что она что-то пишет, стирает, пишет заново. Потом сообщение пришло: «Приду смотреть». И ещё через десять секунд: «Не смей умирать до моего прихода». Винкс не ответил. Просто отложил телефон и закрыл глаза. Тишина мастерской обняла его, как одеяло — тёплая, безопасная, обещающая отдых. Но отдыха не будет. Не сейчас. Сначала — демонстрация. Потом — суд. Потом — либо повышение, либо смерть. Или что-то среднее, что страшнее и того и другого. Он не заметил, как прошло десять минут. Может быть, он задремал. Может быть, просто провалился в то состояние между сном и явью, когда время течёт иначе. Дверь мастерской открылась. Не распахнулась, как обычно. Открылась тихо — с лёгким шипением пневматики, без обычного грохота. И вошла Дурашка тоже тихо — её массивные ботинки сегодня почти не стучали по полу. Она ступала осторожно, как будто боялась разбудить его — или как будто сама была в каком-то непривычном, хрупком состоянии. Винкс открыл глаза и посмотрел на неё. Сегодня она была в чём-то непривычном. Вместо огромной белой рубашки и чёрной жилетки — тёмно-синий свитер, мягкий, с высоким воротом, который почти касался подбородка. Свитер был немного великоват — рукава спускались ниже пальцев, и она то и дело подворачивала их. Чёрные леггинсы обтягивали ноги, и массивные ботинки — те самые, с белыми неоновыми вставками, — казались ещё больше на фоне тонкой ткани. Волосы были распущены — чёрно-белые полосатые пряди падали на плечи и спину, закрывая лицо, как занавес. Белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, был небрежно намотан на шею — не в несколько слоёв, как обычно, а просто повязан, как косынка. Она выглядела… другой. Не той Дурашкой, которая травила людей и отдавала приказы. А той, которая могла быть — если бы не корпорация, не война, не яйцо дракона. Просто девушка, которая пришла проверить, жив ли её друг. — Ты выглядишь ужасно, — сказала она, глядя на Винкса. В её голосе не было насмешки — только констатация факта, смешанная с тревогой. — Спасибо, — ответил он, и голос его прозвучал хрипло — как будто он не пользовался им несколько дней. — Ты всегда умела сделать комплимент. — Я серьёзно, — она подошла ближе и остановилась в метре от него, рассматривая его лицо — синие круги под глазами, треснувшие губы, щетину, которая уже перестала быть щетиной и превратилась в маленькую, неопрятную бородку. — Когда ты в последний раз спал? — Не помню, — честно ответил Винкс. И добавил, увидев её взгляд: — Кажется, позавчера. Или вчера. Я потерял счёт. — И ел? — Кофе считается? — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой. Дурашка вздохнула. Вздох был длинным, с лёгким шипением — как у человека, который сдерживает то, что хочет сказать, потому что знает: сейчас это не поможет. Она развернулась, подошла к холодильнику — маленькому, корпоративному, который стоял в углу зоны отдыха. Открыла его. Внутри были только банки с энергетиками, упаковка дешёвого растворимого кофе и заплесневелый сыр. Дурашка достала йогурт и бутерброд, которые сама принесла на прошлой неделе — и которые Винкс так и не тронул. Йогурт был ещё нормальным — срок годности не истёк. Бутерброд заветрился, но не испортился. — Ешь, — сказала она, сунув ему в руки еду. — И показывай своего монстра. Винкс откусил бутерброд. Язык почти не чувствовал вкуса — только текстуру: хлеб, сыр, ветчина. Жевать было тяжело — челюсти устали от того, что он почти не пользовался ими последние дни. Но он жевал, потому что она сказала. Он кивнул на стол. — Он на столе. Дурашка посмотрела на пустой стол. На гладкую полированную поверхность, на которой не было ничего. Ни пылинки. Ни инструментов. Ни чертежей. Всё было убрано — Винкс подготовил мастерскую к демонстрации, даже в таком состоянии помня о порядке. — Где? — спросила она, прищурившись. — Включи маскировку, — сказал Винкс, жуя бутерброд. — Он в режиме ожидания. Прикоснись к пульту. Она подошла ближе, протянула руку к столу — и нащупала холодный металл. Её пальцы, тонкие и длинные, обхватили сферу, и она почувствовала, как под корпусом пульсирует что-то живое — процессор, который перерабатывал данные, вентиляторы, которые охлаждали системы. — Не вижу, — сказала она, медленно водя рукой по поверхности, которая была перед её глазами, но которую глаза отказывались замечать. — Совсем. Ничего. — Это и есть идеал, — ответил Винкс, и в его голосе прозвучала гордость, смешанная с усталостью. Она отдернула руку, обошла дрон со всех сторон. Ничего. Пустота. Только лёгкое дуновение воздуха от винтов, если прислушаться — едва уловимое, как дыхание спящего ребёнка. И слабый, почти неслышный гул — работа процессора, перемалывающего терабайты данных в секунду. — Включи обратно, — попросила она. Винкс коснулся пульта. Короткое движение — и дрон проявился. Сначала лёгкая рябь в воздухе, как марево над пустыней. Потом очертания — сфера, чёрная, гладкая, пульсирующая. Потом сам дрон — чёрный шар, парящий над столом на высоте ровно в тридцать сантиметров. Дурашка смотрела на него долгим взглядом. Её голубые глаза — оба, потому что сегодня чёлка была убрана за уши, и он видел и тот, что всегда был на виду, и тот, что скрывал бельмо — медленно обводили каждую деталь. — Он красивый, — сказала она наконец. — Ты молодец. — Я опоздал на неделю, — напомнил Винкс, доедая бутерброд. Он чувствовал, как еда падает в пустой желудок, как организм начинает просыпаться, вспоминать, что он живой. — Твой отец просил три недели. Прошёл месяц. — Он не просил, — покачала головой Дурашка. — Он дал задание. Без срока. Три недели были в техническом требовании как ориентир, но не как дедлайн. Она говорила уверенно, но Винкс видел, как она сжала пальцы в кулак. Она не была уверена. Она тоже гадала, как отец отреагирует на опоздание. — Ты уверена? — спросил он. — Отец не терпит опозданий, — ответила Дурашка, и в её голосе прозвучало то, что она сама слышала от него сотни раз. — Если бы ему был важен срок, он бы напомнил. Или прислал проверяющего. Или хотя бы написал что-то. Он не напоминал. Ни разу. Значит, ему важнее качество. Она замолчала, глядя на дрон. — К тому же, — добавила она тише, — он знал, что ты сделаешь его идеальным. Он дал тебе столько времени, сколько нужно. Ты просто не понял. Винкс допил йогурт — сладкий, с фруктовым вкусом, который обжёг пересошее горло, — поставил пустой стакан на стол. — Когда я должен показать ему? — спросил он, и в его голосе не было страха. Только усталость и решимость. Два чувства, которые боролись в нём последний месяц. — Завтра, — ответила Дурашка. — Я договорилась. В десять утра. В его кабинете. — Ты будешь там? — Он посмотрел на неё — в её глаза, в её лицо, которое было серьёзным и спокойным, хотя внутри, он знал, она волновалась так же сильно, как он. — Если хочешь, — ответила она. — Хочу, — сказал Винкс, и в этом «хочу» было всё: и страх остаться одному перед Нагибайкой, и надежда, что её присутствие смягчит отца, и просто — человеческое, нерациональное желание, чтобы кто-то был рядом. — Очень. Она кивнула. Не улыбнулась. В её голубых глазах — обоих, потому что сегодня чёлка была убрана за уши, и он видел их ясно — читалась тревога. Та самая тревога, которую она прятала за насмешками и холодными приказами. — Винкс, — сказала она, и её голос стал тише, почти шёпотом. — Что бы он ни сказал… не принимай близко к сердцу. Она сделала паузу, подбирая слова. — Он проверяет не только дрон. Он проверяет тебя. — Знаю, — ответил Винкс, и его голос был ровным, хотя внутри всё дрожало. — Это и пугает. — Не бойся, — сказала Дурашка, и она сказала это так, как будто верила в то, что говорит. — Ты лучший инженер, которого я знаю. Дрон идеален. Он не сможет придраться. — Нагибайка всегда может придраться, — возразил Винкс, и в его голосе прозвучала горькая усмешка. Дурашка усмехнулась в ответ. Та же горькая, понимающая усмешка. — Это да, — согласилась она. — Но не в этот раз. Она встала, поправила шарф — движение было машинальным, почти бессознательным. Поправила рукава свитера, которые снова сползли на пальцы. — Завтра в десять, — повторила она. — Не опаздывай. — А если я просплю? — Я позвоню, — ответила Дурашка. — Триста раз. Она направилась к выходу, но на пороге остановилась. Обернулась. Посмотрела на него — на его усталое лицо, на покрасневшие глаза, на дрожащие пальцы. — И выспись, — сказала она. — Серьёзно. Если ты явишься к отцу в таком виде, он подумает, что ты наркоман. — Спасибо за заботу, — ответил Винкс. — Не за что, — ответила Дурашка и вышла. Дверь закрылась с тихим шипением. Винкс остался один в мастерской. Он посмотрел на дрон — чёрный шар, застывший над столом, готовый к демонстрации. Посмотрел на фотографию родителей — они улыбались ему с выцветшего снимка, море за их спинами было синим-синим. Посмотрел на свои руки — красные, опухшие, с обожжёнными пальцами. Десять утра. Винкс стоял перед дверью кабинета Нагибайки и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле — тяжело, глухо, с таким усилием, будто пыталось вырваться наружу. Коридор на восьмом этаже был пуст — ни охранников, ни секретарей, ни случайных сотрудников. Только тишина, нарушаемая едва слышным гулом вентиляции. И эта тишина давила сильнее, чем любой допрос. Он выспался. Впервые за месяц — по-настоящему, глубоко, без снов и кошмаров. Проснулся в шесть утра от того, что организм сам решил, что достаточно. Побрился — аккуратно, без порезов, хотя руки всё ещё слегка дрожали. Надел свежую белую рубашку — крахмальную, с идеально прямыми стрелками на рукавах. Завязал галстук — красный, в тон шапке-бини, — узлом, который отрепетировал перед зеркалом пять раз. Поправил пиджак — чёрный, без единой пылинки, с идеально выглаженными лацканами. Шапка-бини была на месте — чуть сдвинута набок, как всегда, потому что без этого смещения он чувствовал себя не собой. В руках он держал кейс. Чёрный, металлический, с биометрическим замком, который считывал отпечаток пальца за долю секунды. Внутри, на мягком бархатном ложе, покоился дрон. Спящий. Невидимый. Готовый. Дурашка стояла рядом. Сегодня она снова была в своём обычном — огромная белая рубашка, которая доходила ей почти до колен и сползала с одного плеча, открывая ключицу. Чёрная жилетка с серебряными заклёпками, расстёгнутая, с карманами, полными каких-то мелочей, которые позвякивали при каждом движении. Белый шарф, весь в разноцветных пятнах краски, намотан в несколько слоёв, почти до подбородка. Массивные футуристичные ботинки с белыми неоновыми вставками — сегодня они светились ярко, как будто она специально зарядила их на полную мощность. Волосы распущены — чёрно-белые полосатые пряди падали на плечи и спину, закрывая левый глаз привычной чёлкой. Маленький красный рог на лбу тускло поблёскивал в свете коридорных ламп. Она не улыбалась. Её лицо было спокойным — слишком спокойным для человека, который стоял перед дверью собственного отца. Но Винкс видел, как её пальцы сжимают край жилетки, как чуть заметно подрагивают уголки губ. — Готов? — спросила она, не глядя на него. — Нет, — честно ответил Винкс. Голос не дрожал — он тренировался всю ночь, повторяя перед зеркалом слова, которые собирался сказать. — Я тоже, — она взялась за ручку двери. Металлическую, холодную, тяжёлую. — Но делать нечего. Она открыла дверь. Кабинет Нагибайки был огромным — не меньше ста квадратных метров. Панорамные окна от пола до потолка открывали вид на восточную часть города — туда, где река делала плавный изгиб, а старые кварталы постепенно уступали место новым башням. Свет утреннего солнца заливал комнату, делая её почти уютной — если не считать холодной, давящей атмосферы, которую создавал хозяин кабинета. Стены были увешаны дипломами в рамках — докторские степени, почётные грамоты, награды от корпораций, имена которых Винкс даже не мог произнести. Патенты — десятки, сотни, тысячи. Фотографии с приёмами у глав корпораций — Нагибайка в центре, с неизменным зелёным визором и фиолетовым глазом, среди людей в дорогих костюмах, которые выглядели мелкими и незначительными рядом с ним. В углу — настоящий сейф XIX века, массивный, чугунный, с коваными ручками и сложным механическим замком. Он был переделан под холодильник для химических реактивов — из щелей сочился холодный пар, и Винкс почувствовал запах жидкого азота. Нагибайка сидел за столом — не просто за столом, а за троном из тёмного дерева и стекла. Его фиолетовый мундир с яркой жёлто-золотой окантовкой сидел безупречно — каждая складка на месте, каждая пуговица застёгнута. Белая рубашка — ослепительной белизны, ни пятнышка, ни намёка на изгиб. Тёмный галстук завязан идеальным узлом, который держался бы даже под ураганом. Жёлтые перчатки плотно обтягивали пальцы — ни морщинки, ни складки, как вторая кожа. Правый глаз был скрыт светящимся зелёным прямоугольным визором — тот мерцал, переливаясь, обрабатывая данные, которые текли с десятков мониторов, встроенных в стены. Левый глаз — насыщенного фиолетового цвета, глубокого, как космос — смотрел на вошедших. Нагибайка не встал при входе. Не улыбнулся. Не кивнул. Просто смотрел. И этого взгляда — одного фиолетового глаза — было достаточно, чтобы Винкс почувствовал себя мухой на стекле. — Входите, — сказал Нагибайка. Его голос был низким, спокойным, без единой эмоции — как у диктора, который зачитывает сводку погоды. Винкс вошёл. Ноги не слушались — он чувствовал их, но казалось, что они принадлежат кому-то другому. Каждый шаг отдавался в груди глухим эхом. Дурашка шла за ним, но села не рядом — в кресло у стены, подальше, превратившись в наблюдателя. Она скрестила ноги, положила руки на подлокотники и замерла, как статуя. — Винкс, — Нагибайка кивнул на стул напротив. — Присаживайтесь. Винкс сел. Стул был жёстким, с высокой прямой спинкой — его специально поставили так, чтобы сидящий чувствовал себя неуютно. Кейс Винкс поставил на колени, обхватил руками, как щит. — Я слушаю, — сказал Нагибайка. Он сложил руки на столе — жёлтые перчатки тускло блеснули в свете мониторов. — Дрон готов, — начал Винкс. Голос не дрожал — он контролировал его, как когда-то контролировал паяльник, не позволяя ошибиться ни на миллиметр. — Корпус-невидимка. Оптическая маскировка — сто процентов. Ряби нет — вакуумный слой между внешним и внутренним корпусом гасит любые искажения. Терморегуляция работает — дрон холоднее окружающей среды на два градуса, тепловизоры его не видят. Акустическая бесшумность — уровень шума ниже порога чувствительности любого известного детектора, включая военные образцы. Он перечислил это так, как перечислял характеристики в отчётах — сухо, чётко, без лишних слов. Но внутри всё сжималось от ожидания. — Срок, — сказал Нагибайка. Одно слово — как удар хлыста. — Месяц, — признал Винкс, и это признание далось ему тяжелее, чем все ночи за чертежами. — Техническое требование предполагало три недели. Я не уложился. — Почему? Винкс выдохнул. Честность. Дурашка советовала быть честным. «Отец ненавидит враньё больше, чем ошибки», — сказала она вчера, когда они сидели в его мастерской и готовились к этому разговору. «Если соврёшь — он узнает. Он всегда узнаёт». — Потому что я ошибся в расчётах на первом этапе, — сказал Винкс, глядя прямо в фиолетовый глаз. — Оптическая маскировка работала на девяносто семь процентов. Оставалась рябь — едва заметная, но для боевого применения неприемлемая. Я потратил десять дней, чтобы найти решение. — И нашли? — Нагибайка не шелохнулся. Его лицо оставалось непроницаемым, как стена. — Дурашка подсказала, — кивнул Винкс, и краем глаза увидел, как она чуть заметно напряглась в кресле. — Вакуумный слой между внешним и внутренним корпусом. Рябь исчезла полностью. Нагибайка перевёл взгляд на дочь. Та сидела с непроницаемым лицом — идеальная маска спокойствия, которую она носила в его присутствии. Но уголки её губ чуть дрогнули — Винкс заметил, потому что знал, куда смотреть. — Дочь, — сказал Нагибайка, и в его голосе не было ни тепла, ни холода. Только констатация факта. — Ты помогала? — Я подсказала идею, — ответила Дурашка. Её голос был ровным, как у отца. — Всё остальное — его работа. Расчёты, сборка, программирование, калибровка. Месяц без сна. Я только приносила еду. Нагибайка снова посмотрел на Винкса. Долго. Так долго, что Винкс начал слышать, как кровь шумит в ушах. — Показывайте, — сказал наконец Нагибайка. Винкс открыл кейс. Биометрический замок щёлкнул, крышка откинулась с тихим шипением. На бархатном ложе лежал дрон — чёрный шар, гладкий, как зеркальная гладь, холодный даже на вид. Винкс достал его осторожно, как бомбу, и положил на стол перед Нагибайкой. — Включите маскировку, — сказал Нагибайка. Винкс коснулся пульта — маленького, размером с кредитную карту, с единственной сенсорной кнопкой. Дрон исчез. Нагибайка смотрел на пустой стол. Его фиолетовый глаз сузился — Винкс заметил, как сузился зрачок, как напряглись мышцы вокруг глаза. Зелёный визор мигнул — один раз, другой, третий — переключая режимы. Тепловизор. Ультрафиолет. Рентгеновский спектр. Инфракрасный диапазон. — Ничего, — сказал Нагибайка после долгой паузы. Голос его изменился — появилась в нём едва заметная нотка удивления. — Я не вижу его даже в рентгене. — Вакуумный слой, — объяснил Винкс, и его голос зазвучал увереннее. — Композитный материал корпуса поглощает рентгеновское излучение. Вакуум не даёт волнам проходить дальше. Дрон становится «чёрной дырой» для большинства видов сканирования. Нагибайка протянул руку в жёлтой перчатке. Его пальцы — длинные, тонкие, неестественно прямые — нащупали дрон в пустоте. Он провёл по гладкой поверхности — от полюса до полюса — и убрал руку. — Вес? — спросил он. — Четыреста граммов, — ответил Винкс. — Композитный материал позволил снизить вес на тридцать процентов по сравнению с первоначальными расчётами. — Автономность? — Семьдесят два часа в режиме маскировки без движения. Сорок восемь — с активным патрулированием на скорости до шестидесяти километров в час. — Управление? — Любое устройство в любой точке города, — Винкс чувствовал, как уверенность растёт в нём с каждым ответом. — Защищённый канал на квантовом шифровании. Собственный протокол, который я разработал с нуля. Перехват невозможен — даже теоретически. Нагибайка убрал руку. Откинулся в кресле — первый раз за весь разговор он изменил позу. — Выключите маскировку, — сказал он. Винкс коснулся пульта. Дрон проявился — сначала лёгкая рябь в воздухе, потом очертания, потом сам шар, чёрный и холодный, лежащий на столе, как спящий зверь. Нагибайка смотрел на него долго. Молча. Его лицо ничего не выражало — ни одобрения, ни недовольства. Только холодное, абсолютное спокойствие. Винкс чувствовал, как пот стекает по спине, как рубашка прилипает к позвоночнику, как сердце колотится где-то в горле. — Хорошо, — сказал наконец Нагибайка. Винкс не поверил своим ушам. — Хорошо? — переспросил он, и голос его сорвался — от облегчения, от неожиданности, от того, что это слово, такое простое, прозвучало как помилование. — Хорошо, — повторил Нагибайка. — Дрон принимаю. Задание выполнено. Винкс выдохнул. Так глубоко, что чуть не закашлялся. В груди что-то разжалось — спазм, который держал его месяц, отпустил. Плечи опустились, пальцы разжались, и он понял, что всё это время сжимал край стула так сильно, что побелели костяшки. — Но, — добавил Нагибайка, и сердце Винкса снова ухнуло вниз, проваливаясь в пятки. Нагибайка наклонился вперёд — медленно, как хищник, который готовится к прыжку. Его фиолетовый глаз стал почти чёрным — зрачок расширился, поглотив радужку. Зелёный визор замерцал, как маяк в тумане. — В следующий раз укладывайтесь в срок, — сказал он, и каждое слово падало на Винкса, как камень. — Три недели — это не ориентир. Это требование. — Понял, — сказал Винкс. Голос не дрожал — он заставил его не дрожать. — Не поняли, — Нагибайка наклонился ещё ближе, и Винкс почувствовал запах его одеколона — дорогого, терпкого, с нотками кожи и табака. — Вы талантливы, Винкс. Я это вижу. Но талант без дисциплины — это просто красивая игрушка. Я не покупаю игрушки. Я покупаю оружие. Он сделал паузу. В тишине кабинета было слышно, как гудит сейф-холодильник в углу. — Вы поняли? — спросил Нагибайка. — Понял, — повторил Винкс. Твёрже. Громче. Так, чтобы в этом «понял» было слышно обещание. Нагибайка откинулся в кресле. Его лицо снова стало непроницаемым — фиолетовый глаз и зелёный визор, два холодных огня в бледном лице. — Хорошо, — сказал он. — Дрон оставьте. Идите. Сегодня отдыхайте. Завтра получите новое задание. Винкс встал. Ноги слушались — теперь, когда всё закончилось, они снова стали его собственностью. Он поклонился — коротко, по-военному, как учили в корпоративной школе. Развернулся и направился к выходу. — Винкс, — окликнул Нагибайка. Он обернулся. Замер на пороге, чувствуя, как сердце снова начинает свой бешеный бег. — Вы не спросили, зачем мне дрон-невидимка, — сказал Нагибайка. Винкс посмотрел на него. На жёлтые перчатки. На фиолетовый глаз. На зелёный визор, который мерцал, как глаз механического бога. — Не моё дело, — ответил Винкс, и в этом ответе не было страха. Было то, чему его научил этот месяц: понимание своего места. — Я инженер. Я выполняю задания. Не задаю вопросы. Нагибайка смотрел на него долгим взглядом. Фиолетовый глаз и зелёный визор — два холодных огня, которые, казалось, видели не только его лицо, но и душу. — Правильный ответ, — сказал наконец Нагибайка. — Идите. Винкс вышел. В коридоре он прислонился к стене и закрыл глаза. Стена была холодной — мраморной, гладкой, как поверхность его дрона. Он чувствовал её спиной, через пиджак и рубашку, и этот холод помогал ему не упасть. Сердце колотилось так, что, казалось, рёбра треснут. Пот тёк по спине, по лицу, по вискам. Руки дрожали — теперь, когда не нужно было их контролировать, они тряслись крупной, нервной дрожью. — Жив, — прошептал он. — Я жив. Дверь кабинета открылась снова. Из неё вышла Дурашка — бесшумно, на носках, но её массивные ботинки всё равно стучали по мраморному полу. Она встала рядом, не касаясь его, просто присутствуя. — Ну как? — спросила она, хотя всё видела через камеры в кабинете отца. Винкс знал, что она всё видела. Но она спросила — потому что хотела услышать его голос. — Он сказал «хорошо», — ответил Винкс, не открывая глаз. — Я не знал, что это слово может звучать так страшно. — Он был доволен, — сказала Дурашка. — Правда. Я его знаю. Если бы он был недоволен, ты бы не вышел из кабинета своими ногами. Винкс открыл глаза и посмотрел на неё. На её спокойное лицо, на чёлку, падающую на левый глаз, на маленький красный рог, который блестел в свете коридорных ламп. — Он сказал, что в следующий раз я должен укладываться в срок, — напомнил Винкс. — И ты будешь, — она взяла его под руку. Не нежно — крепко, как берут под руку раненого солдата, чтобы вывести с поля боя. — Пошли. Мороженое за мой счёт. — Я не хочу мороженое, — сказал Винкс. — А что хочешь? — Еды хочу, — ответил он. — Настоящей. Горячей. С мясом. — Договорились, — Дурашка потянула его к лифту. Они пошли по коридору — Винкс, всё ещё бледный, с дрожащими руками, и Дурашка, которая улыбалась уголками губ. Не широко — но Винкс видел эту улыбку и знал, что она значит: «Мы справились». Они зашли в лифт. Двери закрылись, отрезая их от восьмого этажа, от кабинета Нагибайки, от фиолетового глаза и зелёного визора. — Винкс, — сказала Дурашка, глядя на цифры, которые бежали вниз. — М? — Ты понравился моему отцу. Винкс посмотрел на неё. На её отражение в зеркальных дверях лифта — они стояли рядом, как два солдата после битвы. — Это комплимент? — спросил он. — Нет, — ответила Дурашка, и её голос стал тише, почти шёпотом. — Это предупреждение. Лифт поехал вниз, унося их прочь от кабинета, где на столе остался лежать чёрный сферический дрон — идеальное оружие, созданное за месяц бессонницы, ошибок и одной подсказки. А наверху, в своём кабинете, Нагибайка смотрел на дрон. Он сидел в кресле, выпрямившись, как стрела, и смотрел на чёрный шар, который лежал на столе, отражая свет мониторов. Его фиолетовый глаз был спокоен. Зелёный визор не мерцал — он работал в пассивном режиме, просто фиксируя. Нагибайка улыбался. Редко. Почти незаметно. Только уголки губ дрогнули — чуть-чуть, на долю секунды. Но это была улыбка. Те, кто знал его, поняли бы, что это значит: он доволен. Очень доволен. — Хороший мальчик, — прошептал он в пустоту кабинета. — Дисциплины ему не хватает. Но это поправимо. Он взял дрон в руки — жёлтые перчатки скользнули по гладкой поверхности — и покрутил его, рассматривая под разными углами. Линзы на корпусе переливались, как чешуя дракона, и в этом переливе было что-то почти живое. — Дочь, ты сделала правильный выбор, — сказал Нагибайка, обращаясь к пустоте, к мониторам, к городу за окном. — Этот парень — не просто инженер. Он оружие. А я люблю оружие. Ночь. Он проснулся от того, что голова раскалывалась. Не так, как бывает после бессонной ночи — тупая, ноющая боль, которую можно перетерпеть, запив парой таблеток аспирина. По-другому. Острая. Пульсирующая. Будто кто-то сидел у него внутри, прямо за глазницами, и сверлил череп изнутри тонкой раскалённой иглой. Боль била в такт сердцу — бум-бум-бум — каждый удар отдавался в висках, в затылке, в переносице, выжимая из глаз непрошенные слёзы. Винкс открыл глаза. Потолок плыл. Белая поверхность, которую он видел каждый день, каждую ночь, странно переливалась — не светом, а какой-то внутренней, болезненной пульсацией. Потолок расплывался в пятна, сжимался в точки, растягивался в длинные белые ленты, которые извивались, как черви. Он моргнул — не помогло. Моргнул ещё раз — потолок остался прежним, чужим, ненастоящим, будто он оказался в чужой комнате, хотя лежал в своей постели. В комнате было темно. Только красные цифры на часах — 03:47 — горели кровавым светом, и этот свет пульсировал, как рана. Или как сердце. Или как та игла, что сверлила его череп. Он попытался сесть — и не смог. Тело не слушалось. Это было странное, пугающее чувство — он хотел приподнять корпус, напрячь мышцы пресса, опереться на локти, но мышцы отказывались подчиняться. Они превратились в вату — тяжёлую, мокрую, безжизненную. Кости стали свинцовыми, как будто их заменили на металлические протезы, которые весили в десять раз больше нормы. Он чувствовал каждую косточку, каждый позвонок, каждую фалангу — но не мог ими пошевелить. Он упал обратно на подушку, тяжело дыша. Подушка была мокрой. Жар. Его бросило в жар — такой сильный, что простыня под спиной стала влажной за секунды. Не просто тёплой — мокрой насквозь, как будто он лежал в луже. Кожа горела, как после долгого пребывания на солнце, хотя он не выходил из дома уже несколько дней. Он чувствовал, как пот выступает на лбу, на груди, под мышками — липкий, солёный, неприятный, стекающий по вискам и щекочущий шею. Он скинул одеяло. Рывком, резко — но одеяло почти не сдвинулось, потому что сил не хватило даже на это. Пришлось скидывать в два приёма: сначала откинуть край, потом, переведя дух, стянуть остальное. Но стало только хуже. Холод пробирал до костей, хотя кожа всё ещё горела. Будто внутри него поселился вулкан, раскалённый, кипящий, а снаружи — вечная мерзлота, арктический ветер, который дул прямо сквозь стены. Дрожь сотрясала тело — мелкая, противная, неуправляемая. Зубы стучали, хотя он сжимал челюсти до скрежета. Он обхватил себя руками, пытаясь согреться, но руки были такими же горячими, как и всё тело, и это не помогало. — Чёрт, — прошептал он. Голос сел. Превратился в хрип — сухой, надломленный, чужой. Он не узнал свой голос. Этот хрип принадлежал кому-то другому — старому, больному, умирающему. Не ему. Не инженеру, который собрал дрона-невидимку и вышел живым из кабинета Нагибайки. Он снова попытался встать. На этот раз медленно, осторожно, как учили врачи в детстве, когда он болел ангиной и температура поднималась до сорока. Разбил движение на этапы, как сложную операцию. Сначала — перекатиться на бок. Матрас жалобно скрипнул под ним. Потом — упереться ладонью в матрас. Ладонь скользнула по мокрой простыне, и он чуть не упал обратно. Потом — подтянуть колени к груди. Ноги слушались плохо, дрожали, колени стучали друг о друга. Потом — сесть. Комната качнулась, как корабль в шторм. Стены наклонились, потолок рухнул куда-то вниз, пол ушёл из-под ног, хотя он сидел на кровати, свесив ноги. Винкс закрыл глаза, чтобы не упасть — и мир перестал вращаться. Но стоило открыть — началось снова. Стены поплыли, как в калейдоскопе, складываясь в причудливые, пугающие узоры. Он вцепился в край кровати, чувствуя, как дерево впивается в ладони. Температура. Он знал это чувство — в детстве он часто болел. Мама говорила, что у него слабые лёгкие и он подхватывает любую заразу, которая гуляет по школе. Он помнил, как лежал в постели, глядя в потолок, а мама сидела рядом и читала вслух — книги, журналы, всё, что попадалось под руку. Помнил, как она приносила чай с мёдом и малиной, как укрывала его пледом, который пах домом и чем-то сладким. Помнил, как её прохладная ладонь ложилась на лоб, и боль отступала — ненадолго, но достаточно, чтобы заснуть. Сейчас он был один. Мысль об одиночестве ударила больнее, чем температура. Она пришла неожиданно, как удар под дых, и он вдруг остро, до слёз, захотел, чтобы кто-то был рядом. Чтобы кто-то сказал: «Всё будет хорошо, ты справишься». Чтобы кто-то просто сидел рядом и молчал. Чтобы чья-то рука легла на лоб — холодная, живая, настоящая. Телефон лежал на тумбочке. В полуметре от кровати. Эти полметра казались километром. Винкс смотрел на телефон, и в его воспалённом мозгу боролись два чувства: отчаяние и гордость. Отчаяние говорило: «Позвони. Попроси о помощи. Ты умрёшь здесь один, если не позвонишь». Гордость шептала: «Ты справишься сам. Ты всегда справлялся сам. Не показывай слабость». Он вспомнил лицо Дурашки. Её голубые глаза — оба, когда чёлка была убрана. Её кривую усмешку. Её голос, когда она сказала: «Ты понравился моему отцу. Это предупреждение». И подумал: «Она придёт. Если я позвоню — она придёт». Он протянул руку. Пальцы дрожали — мелко, часто, как будто внутри них поселился тот же вулкан, что и во всём теле. Он сфокусировался на телефоне, на его чёрном корпусе, на тусклом отблеске экрана, который отражал красные цифры часов. Рука двигалась медленно, будто сквозь воду. Будто он тянулся не полметра, а сто метров, и каждый сантиметр давался с боем. Пальцы коснулись телефона. Соскользнули. Он снова потянулся — на этот раз вцепился мёртвой хваткой. Схватил. Прижал к груди. Телефон был холодным. Твёрдым. Настоящим. Единственным, что не плыло и не вращалось в этой комнате, которая стала похожа на карусель. Он разблокировал экран. Пальцы дрожали так сильно, что он трижды промахивался мимо кнопки, нажимая то на цифру выше, то на цифру ниже. Пот заливал экран, и он вытирал его ладонью, но ладонь была мокрой, и это не помогало. Наконец он ввёл код. Открыл сообщения. Одно сообщение. От Дурашки, отправленное пять часов назад: «Завтра в десять. Не опаздывай». Он хотел написать ответ, но буквы расплывались. Текст прыгал перед глазами, слова рассыпались на отдельные символы, как осколки разбитого зеркала. Он сфокусировался из последних сил — и нажал на вызов. Гудок. Один. Длинный, тягучий, как стон. Два. Он почувствовал, как сердце колотится где-то в горле, перекрывая дыхание. Три. — Алло? — Голос Дурашки был сонным, хриплым, но живым. В нём было утро, тепло, жизнь. То, чего так не хватало в этой холодной, тёмной комнате. Винкс открыл рот, чтобы что-то сказать — и не смог. Горло свело судорогой, язык прилип к нёбу. Он слышал своё дыхание — тяжёлое, хриплое, как у загнанного зверя. — Винкс? — В её голосе появилась тревога. Сон ушёл, осталась только острая, колючая нота беспокойства. — Ты там? Он сжал телефон так сильно, что побелели костяшки. Собрал остатки сил, воли, гордости — всё, что у него было. И прошептал: — Дурашка… помоги. Голос сорвался, превратился в кашель — сухой, надрывный, выворачивающий лёгкие. Он отнял трубку от уха, чтобы не оглушить её, и кашлял, кашлял, кашлял, пока не почувствовал привкус крови на губах. — Я еду, — сказала Дурашка. Коротко. Без лишних слов. — Не смей умирать до моего прихода. Гудки. Он опустил телефон, положил его на подушку рядом с собой и закрыл глаза. Темнота была мягкой. Тёплой. Она обещала покой. Он не спал. Он проваливался куда-то — в глубокую, тёмную яму, на дне которой не было ни боли, ни холода, ни жара. Только тишина. И чей-то голос, который говорил: «Держись. Я скоро». — Держусь, — прошептал Винкс в пустоту, и потерял сознание. Телефон зазвонил в четвертом часу ночи. Дурашка не спала — сидела в лаборатории на втором этаже, перед голографическим экраном, где мерцали формулы, которые она никак не могла решить. Не спалось. Мысли разбегались, как ртуть, и никак не хотели собираться в стройные ряды. Винкс не отвечал на сообщения с одиннадцати вечера — последнее, что он написал, было «доделываю калибровку, не жди». Обычно он отвечал сразу, даже если был занят до предела. «Я в порядке, просто паяю» — его стандартная отписка. Сегодня не было ничего. Только тишина. Она взяла трубку после первого гудка, даже не глядя на экран — имя высветилось само, врезалось в сетчатку, заставило сердце пропустить удар. — Винкс? — Её голос был сонным и встревоженным одновременно — странная смесь, которую она сама не узнала. Она действительно спала пару часов назад, но проснулась мгновенно, как от толчка, и теперь в голове шумело, а глаза жгло. — Ты чего в четыре утра? Ответа не было несколько секунд. Только дыхание — тяжёлое, хриплое, с каким-то неприятным присвистом на выдохе. Потом он заговорил, и Дурашка не узнала его голос. — Я… — Винкс закашлялся. Звук был рваным, грубым, как будто по глотке водили наждачной бумагой. Кашель перешёл в сухой, лающий кашель, от которого у неё самой заболело в груди. — Я заболел. — Что значит заболел? — В её голосе появилась резкость — та, которая включалась автоматически, когда она чувствовала угрозу. А сейчас она чувствовала угрозу. Его голос был угрозой. Не ему — ей. Её миру. — Температура, — выдохнул он, и каждое слово давалось ему с трудом, как будто он выталкивал их из себя через силу. — Не могу встать. — Снова кашель. На этот раз глубже, грудью, с влажным, булькающим звуком. — Я не приду завтра. — Винкс, — Дурашка выпрямилась. Её голос изменился — стал жёстким, командным, таким она бывала только в критические моменты, когда медлить нельзя, когда каждая секунда на счету. — Я сейчас приеду. Не отключайся. — Не надо… — начал он, но она уже нажала на отбой. Она не стала слушать. Он мог говорить что угодно — он был болен, напуган и, скорее всего, не соображал, что говорит. Она знала его: он не просил помощи никогда. Если он позвонил — значит, дело плохо. Очень плохо. Она не побежала к выходу. Она полетела. Ботинки стучали по коридорам лаборатории, по лестнице, по ковровым дорожкам жилого крыла. Она ворвалась в кабинет отца без стука — распахнула дверь так, что она ударилась о стену. Нагибайка не спал. Он никогда не спал по ночам — считал сон пустой тратой времени, которую могут позволить себе только слабые и ленивые. Сидел в своём кресле перед стеной мониторов, изучал какие-то отчёты — гриф «Совершенно секретно» на каждом. Рядом на столе дымилась кружка зелёного чая — третья за ночь. Когда дочь ворвалась без стука, он даже не удивился. Только медленно поднял фиолетовый глаз от экрана и посмотрел на неё. — Винкс заболел, — выпалила Дурашка, тяжело дыша. Она не бежала — летела, и теперь сердце колотилось где-то в горле, перекрывая дыхание. — Температура. Не может встать. Я еду к нему. Нагибайка посмотрел на неё своим фиолетовым глазом — спокойно, изучающе, как смотрят на новую формулу. Зелёный визор мигнул — один раз, коротко, переключая режим анализа. — Одна? — переспросил он. — В четыре утра? Голос его был ровным, без эмоций, но Дурашка знала отца: за этой ровностью скрывался расчёт. Он уже просчитывал риски, вероятности, угрозы. — А что мне делать? — Она не сдерживала раздражение. — Он один, отец. Совсем один. Никого рядом. Он может умереть. — Может, — согласился Нагибайка. — Но не должен. Он медленно встал — плавно, бесшумно, как тень. Снял с вешалки тёмный плащ — длинный, до колен, из плотной ткани, защищающей от дождя и ветра. Набросил на плечи, не застёгивая. — Я везу, — сказал он. — Нечего тебе одной по ночам ездить. — Но… — начала Дурашка, готовая спорить, но отец поднял руку — жёлтая перчатка мелькнула в свете мониторов — и она замолчала. — Никаких «но», — отрезал Нагибайка. Он взял ключи от машины — чёрные, с голографическим ключом, который считывал отпечаток пальца. — Одевайся. Через пять минут выезжаем. Дурашка не стала спорить. Она знала отца — если он сказал «везу», значит, везёт. И не потому, что не доверяет ей. А потому, что в четыре утра Найт-Сити просыпаются те, кому лучше не попадаться на глаза даже наследнице химической империи. И потому, что он — её отец. И он не отпустит её одну в ночной город, даже если она уже взрослая и может за себя постоять. Через семь минут они сидели в чёрном корпоративном автомобиле. Машина была бронированной — Нагибайка не ездил на обычных. Стёкла толщиной в три сантиметра, кузов, выдерживающий попадание из гранатомёта, двигатель, который рычал тихо, но мощно, как спящий зверь. Нагибайка за рулём — редкость, обычно у него были водители, но сейчас он вёл сам. Жёлтые перчатки сжимали руль, фиолетовый глаз смотрел на дорогу, зелёный визор сканировал пространство — камеры, датчики, тепловизоры. Дурашка сидела на пассажирском сиденье, сжимая в руках аптечку, которую собрала на ходу. Она не знала, что именно нужно — Винкс не сказал, какие симптомы, только «температура» и «не могу встать». Поэтому она взяла всё: антибиотики, жаропонижающие, антидоты на случай отравления, даже ампулу с адреналином — на самый крайний случай. — Адрес? — спросил Нагибайка, выезжая с подземной парковки. Шины зашуршали по мокрому асфальту — снаружи моросил мелкий, противный дождь, который в Найт-Сити шёл почти всегда. — Южный квартал, улица Ветровая, дом семь, квартира сорок два, — ответила Дурашка, не глядя на отца. Она смотрела в окно, на мокрые улицы, на редкие фонари, которые размывались в пелене дождя. — Далеко, — констатировал Нагибайка. — Двадцать минут. — Езжай быстрее, — попросила Дурашка. В её голосе не было приказа — только просьба, почти мольба. — Не могу, — ответил Нагибайка спокойно. — Правила. — С каких пор тебя волнуют правила? — Она повернулась к нему, и в её глазах — обоих, потому что чёлка упала на лоб, открывая левый, с бельмом — читалось такое отчаяние, что Нагибайка на секунду отвел взгляд. — Правила придуманы не для меня, — сказал он, перестраиваясь в левый ряд. — Для других. Если я нарушу правила, другие решат, что могут нарушать их тоже. А это приведёт к хаосу. Он говорил спокойно, как лекцию читал, но Дурашка заметила, что педаль газа нажата чуть сильнее обычного. Спортивный режим. Он не признался бы, но он тоже торопился. Они ехали в тишине — только шум мотора, который стал чуть громче на высоких оборотах, и редкие сигналы машин за окном. Город спал. Огни небоскрёбов мерцали вдалеке, как россыпь драгоценных камней, но здесь, на окраине, было темно и пусто. Фонари горели через один, и тени от них падали на асфальт длинными, дрожащими полосами. Дождь моросил — мелкий, противный, холодный, он затягивал стёкла мутной пеленой, и дворники скрипели в такт, как плач. — Отец, — сказала Дурашка, когда они свернули на набережную. Внизу, за парапетом, текла река — чёрная, маслянистая, с редкими бликами от фонарей. — М? — Нагибайка не повернул головы, но Дурашка знала: он слушает. — Он не просто заболел, — сказала она. — Я слышала его голос. Он был… чужой. Не его. Как будто кто-то другой говорил его голосом. Слабый. Чужой. — Отравление? — Нагибайка сказал это спокойно, как констатировал факт. Как будто речь шла не о человеке, а о сломанном механизме. — Возможно. Он сказал, что вчера ужинал в корпоративной столовой, — Дурашка сжала аптечку так сильно, что пальцы побелели. — Проверим, — коротко ответил Нагибайка. В этом «проверим» было всё: и угроза тем, кто мог это сделать, и обещание найти виновных, и холодная, страшная уверенность в том, что он это сделает. — Он не должен умереть, — сказала Дурашка, и в её голосе прозвучало что-то, чего Нагибайка не слышал давно. Страх. Настоящий, неприкрытый страх. Не за себя — за другого. — Он не должен, отец. — Не умрёт, — ответил Нагибайка. И в его голосе впервые за этот разговор появилась эмоция. Уверенность. Такая же холодная и твёрдая, как броня его машины. — Я не позволю. Он нажал на газ до упора, и машина рванула вперёд, разрезая ночной дождь. Через восемнадцать минут они были на месте. Нагибайка открыл дверь своим ключом. У него был доступ ко всем квартирам сотрудников — это было в контракте, мелким шрифтом, на сорок седьмой странице. Никто не читал эту страницу. Но Нагибайка читал. Он всегда читал всё. Квартира была маленькой — однушка на окраине, в старом доме, который корпорация пока не успела снести. Дешёвый ремонт — обои в цветочек, оставшиеся от прошлых жильцов, линолеум, который вздулся в углах, старая мебель из ДСП. Но чисто. Винкс был аккуратистом — даже заболев, он не разбрасывал вещи. Инструменты лежали на столе в идеальном порядке, одежда висела в шкафу, книги стояли на полке корешками наружу. Дурашка ворвалась в спальню первой, даже не сняв ботинки. И замерла на пороге. Винкс лежал на кровати, свернувшись в клубок, как больной зверёк, который ищет тепло. Одеяло сбилось в комок в ногах, подушка была мокрой от пота, простыня смялась. Его лицо — бледное, с синими кругами под глазами, с запёкшимися губами, с щетиной, которая за ночь стала жёсткой и колючей — было обращено к стене. Он дрожал — крупная, неуправляемая дрожь сотрясала его тело волнами. — Винкс, — позвала Дурашка тихо, боясь спугнуть. Он не ответил. Она подошла ближе, села на край кровати — матрас прогнулся под её весом, и Винкс чуть заметно вздрогнул. Она коснулась его лба — и отдернула руку, как от огня. — Горячий, — выдохнула она. — Очень горячий. Нагибайка вошёл в комнату следом. Остановился в дверях, оценивая обстановку — фиолетовый глаз скользнул по комнате, по Винксу, по Дурашке, по аптечке, которую она всё ещё сжимала. — Температура? — спросил он. — Не знаю. Градусника нет, — ответила Дурашка. — Но очень высокая. Сорок, наверное. Или больше. Нагибайка подошёл к кровати, наклонился. Его жёлтая перчатка легла на лоб Винкса — спокойно, профессионально, как у врача. — Сорок один, — сказал он после секундной паузы. — Может, больше. Он выпрямился, достал телефон, набрал номер. — Это Нагибайка, — сказал он в трубку. — Мой сотрудник заболел. Высокая температура, озноб, потеря сознания. Возможно отравление. Присылайте бригаду. Он назвал адрес и сбросил звонок. — Через десять минут будут, — сказал он Дурашке. — Десять минут? — она посмотрела на него с ужасом. — Он может не продержаться десять минут. — Продержится, — сказал Нагибайка. — Он сильный. Он сел на стул у окна, сложил руки на коленях и замер, как изваяние. Жёлтые перчатки тускло блестели в свете уличного фонаря, пробивающегося сквозь занавески. Дурашка взяла Винкса за руку. Его пальцы были горячими — неестественно горячими, как будто внутри него горел огонь. Но он сжал её руку в ответ — слабо, почти неощутимо, но сжал. — Я здесь, — сказала она. — Я рядом. Не смей умирать. Винкс не ответил. Его дыхание было тяжёлым, хриплым, с тем самым присвистом, который она слышала в трубке. Но он дышал. Он был жив. — Держись, — прошептала Дурашка. — Пожалуйста. Держись.. Скорая приехала через девять минут — не через десять, как обещал Нагибайка, а на минуту раньше. Три машины: реанимационная, диагностическая и машина сопровождения с вооружённой охраной. В Найт-Сити скорая не приезжает так быстро, если только за вызовом не стоит имя «Арасака». В комнату ворвались четверо в синих костюмах биологической защиты. Их лица скрывали прозрачные щитки, дыхание было ровным и деловым — они привыкли к смерти. Но когда один из них — старший, с нашивкой «доктор» на рукаве — измерил температуру Винкса, его рука дрогнула. — Сорок два и три, — сказал он тихо, но в тишине маленькой квартиры это прозвучало как приговор. — Он на грани. Дурашка не отпускала руку Винкса, пока санитары аккуратно, но быстро перекладывали его на носилки. Его тело было горячим — таким горячим, что сквозь тонкую простыню чувствовался жар, как от печи. Лицо Винкса, ещё утром живое и сосредоточенное, сейчас напоминало восковую маску: бледное, неподвижное, с синими тенями под закрытыми глазами и запёкшимися губами, которые шевелились, пытаясь произнести что-то — имя, слово, может быть, прощание. — Я поеду с ним, — сказала Дурашка, и это было не вопросом. Доктор кивнул. Он знал, кто она. Он знал, кто её отец. Он знал, что если этот парень умрёт, ему придётся объяснять это не только начальству. Нагибайка не поехал. Он стоял в дверях спальни, заложив руки за спину, и смотрел, как носилки выносят из квартиры. Его фиолетовый глаз был непроницаем, зелёный визор мерцал ровным, спокойным светом. — Держи меня в курсе, — сказал он дочери, когда она проходила мимо. — Хорошо, — ответила она, не оборачиваясь Три часа ночи — сменяется четырьмя, потом пятью, потом шестью. Дурашка сидела в коридоре реанимации на жёстком пластиковом стуле, который был создан для того, чтобы никто не чувствовал себя комфортно. Белые стены, белый пол, белый потолок — стерильно, холодно, безлико. Пахло антисептиком и чем-то сладковато-тошнотворным — тем особенным запахом, который бывает только в больничных коридорах, где смерть задерживается слишком часто. Она не спала. Не ела. Не пила даже воды, которую ей предлагала медсестра — молодая девушка с испуганными глазами, которая явно узнала наследницу и боялась сделать что-то не так. Телефон в её руке вибрировал каждые полчаса — сообщения от отца. Короткие, сухие, без эмоций: «Статус?» «Температура?» «Результаты анализов?» Она отвечала так же коротко: «Без изменений», «Сорок один и пять», «Ждём». Врачи выходили к ней трижды. Первый раз — через час после поступления. Нервный молодой токсиколог с дрожащими руками объяснял, что это, скорее всего, отравление, но каким именно токсином — неизвестно. «Мы взяли кровь, ликвор, образцы тканей. Анализы будут готовы через несколько часов». Второй раз — через три часа. Пожилая женщина-реаниматолог с усталыми глазами и седыми волосами, собранными в строгий пучок. Она говорила спокойно, но каждое её слово падало на Дурашку, как камень. — Состояние тяжёлое. Температура не сбивается. Мы ввели максимальные дозы жаропонижающих — эффекта ноль. Давление падает. Сердце работает с перебоями. Мы переводим его на искусственную вентиляцию лёгких. — Он умрёт? — спросила Дурашка. Её голос не дрожал. Только руки, спрятанные в карманы жилетки, сжимались в кулаки так сильно, что ногти впивались в ладони. — Мы делаем всё возможное, — ответила врач. Стандартная фраза, которую говорят всем. Но в её глазах Дурашка прочитала то, что не было сказано вслух: «Шансов мало». Третий раз — на рассвете, когда за окнами больницы начало сереть небо, а дождь наконец прекратился. Главный врач центра — высокий мужчина с лысиной и дорогим костюмом под белым халатом. Он пришёл не один: с ним был Нагибайка. Дурашка поднялась со стула так резко, что он опрокинулся. — Отец? Что ты здесь делаешь? — Я привёз результаты, — сказал Нагибайка. В его руке был планшет с голографическим экраном. — Токсин идентифицирован. Главный врач взял планшет, пробежался глазами по данным. — Экзотоксин «Медуза», — прочитал он вслух. — Редкий. Очень редкий. Парализует нервную систему, вызывает гипертермию, отёк мозга, полиорганную недостаточность. Без антидота — летальность сто процентов в течение двенадцати часов. Дурашка смотрела на него широко раскрытыми глазами. — Антидот есть? — Был, — ответил Нагибайка. — Он хранился в нашей лаборатории. Две ампулы. Одна была использована три года назад при аналогичном отравлении. Вторая… исчезла неделю назад. — Исчезла? — голос Дурашки сорвался на фальцет. — Как это — исчезла? — Кража, — коротко ответил Нагибайка. — Кто-то из своих. Я уже занимаюсь. Он посмотрел на главного врача. — Сколько у него времени? — Четыре часа, — ответил тот. — Максимум — пять. Нагибайка кивнул, повернулся и направился к выходу. — Отец! — окликнула Дурашка. — Куда ты? — Искать антидот, — ответил он, не оборачиваясь и вышел. Дурашка осталась одна. Она сидела на пластиковом стуле, который кто-то поднял и поставил обратно, и смотрела на закрытую дверь реанимации. За ней, на больничной койке, окружённый проводами и приборами, лежал Винкс. Его грудь поднималась и опускалась в такт аппарату ИВЛ — механически, неестественно, без той жизни, которая всегда была в каждом его движении. Она вспомнила его улыбку. Редкую, кривоватую, почти застенчивую — ту, которую он показывал только ей. Вспомнила, как он сидел за верстаком, склонившись над чертежами, и его пальцы, такие точные, такие живые, летали над панелью. Вспомнила, как он сказал ей в новом кабинете: «Я справлюсь». И как он справился. — Ты не умрёшь, — прошептала она, обращаясь к двери. — Слышишь? Я не позволю. И она поверила в это. Потому что другого выхода не было. Нагибайка вернулся через три часа. Он вошёл в коридор реанимации с кейсом в руке — тем самым, чёрным, с биометрическим замком. Его фиолетовый глаз был красным — не от эмоций, от недосыпа. Зелёный визор работал на пределе, сканируя всё вокруг. — Нашёл, — сказал он, протягивая кейс главному врачу. — Где? — спросила Дурашка, вскакивая со стула. — Не важно, — ответил Нагибайка. — Важно, что он у меня. Главный врач открыл кейс. Внутри, на охлаждаемой подушке, лежала ампула с прозрачной жидкостью — антидот «Медузы». Единственная. Последняя. — Успели, — выдохнул врач. — Успели. Через пятнадцать минут антидот был введён. Через час температура Винкса начала падать. Через три часа он открыл глаза. Дурашка сидела рядом, держа его за руку, когда его веки дрогнули — сначала левое, потом правое. Его карие глаза, мутные после комы, медленно сфокусировались на её лице. — Привет, — прошептал он. Голос был слабым, хриплым, но это был его голос. Живой. — Привет, — ответила Дурашка, и только сейчас, в эту секунду, позволила себе заплакать. Винкс слабо улыбнулся. — Мороженое… принесла? — спросил он. — Идиот, — ответила Дурашка сквозь слёзы. Два дня спустя Винкс лежал в палате — уже не реанимационной, а обычной, с видом на город. Рядом на тумбочке стояла ваза с фруктами — Дурашка принесла, «чтобы не умирал с голоду». На стуле сидел Нагибайка — в своём обычном мундире, с непроницаемым лицом. — Вы знаете, что вас отстранили от проекта? — спросил Нагибайка без предисловий. Винкс кивнул. Ему уже сказали. — Знаю, — ответил он. — И что теперь? — Теперь вы делаете вид, что вас это не волнует, — сказал Нагибайка. — А я разбираюсь с теми, кто украл антидот. И с теми, кто отдал ваш проект Вэнсу. — Зачем вам это? — спросил Винкс. Нагибайка посмотрел на него своим фиолетовым глазом. — Потому что вы — мой, — сказал он. — Мой инженер. Моя инвестиция. Я не позволяю трогать то, что принадлежит мне. Он встал, поправил мундир и направился к выходу. — Выздоравливайте, Винкс, — сказал он. — Через неделю проект «Призрак» снова ваш. Я обещаю. Он вышел. Винкс посмотрел на Дурашку. — Твой отец… он всегда такой? — Всегда, — ответила Дурашка. — Привыкай.. Через неделю Винкс выписался из больницы. Он похудел, побледнел, под глазами залегли тени, но он был жив. И это было главным. Дурашка встретила его у входа — в своём обычном: огромная белая рубашка, чёрная жилетка, белый шарф. В руках она держала два стаканчика мороженого — ванильное для него, клубничное для себя. — Ну что, инженер, — сказала она, протягивая ему стаканчик. — Пойдём, посмотрим, что осталось от твоей мастерской? — Вэнс там всё переделал? — спросил Винкс. — Переделал, — ответила Дурашка. — Но отец сказал, что ты можешь переделать обратно. И добавить всё, что захочешь. Винкс взял мороженое. Откусил. Ванильный вкус растаял на языке — сладкий, холодный, живой. — Знаешь, — сказал он, глядя на небо, которое наконец-то очистилось от дождя, — я, кажется, начинаю понимать, почему ты любишь этот город. — Почему? — спросила Дурашка. — Потому что он дерётся за тебя. Даже когда ты уже готов сдаться. Она посмотрела на него. Улыбнулась. — Пошли, — сказала она. — Работа ждёт. Они пошли по улице — двое, которые пережили войну, предательство, отравление и кому. Впереди их ждала новая глава. И она обещала быть не менее опасной, чем предыдущая. Но теперь у них было то, чего не было раньше: знание, что они могут положиться друг на друга. А в Найт-Сити это стоило больше, чем любые деньги..
15 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (4)