Аллергия на Эндрю Миньярда.

PG-13
Завершён
94
Размер:
39 страниц, 13 866 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
94 Нравится 3 Отзывы 30 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Мэри Хэтфорд никогда не говорила сыну про любовь. Она вообще была немногословной женщиной. Слова экономила, как патроны — каждый на счету, каждый может пригодиться, чтобы выжить. Нил вырос на коротких фразах, рубленых предложениях и долгих периодах тишины, когда они сидели в дешёвых мотелях и слушали, как за стенкой кто-то ссорится или, наоборот, слишком громко занимается тем, что Мэри приказывала Нилу называть «взрослыми делами». — Не доверяй, — говорила Мэри, когда Нил был достаточно маленьким, чтобы задавать вопросы. — Смотри в оба. Если кто-то говорит, что любит — беги. Беги быстрее, чем можешь. Не оглядывайся. «Любовь» в её устах звучало как «рак». Как диагноз. Как то, от чего можно умереть, если вовремя не вырезать. Нил не знал, от чего именно сбежала его мать. Знал, что от отца — того самого человека, о котором она никогда не говорила, чьи фотографии не хранила, чьё имя произносила только шёпотом и с таким лицом, будто глотала яд. Нил видел его однажды. Мельком. В зеркале заднего вида, когда они уезжали из очередного города, и чья-то фигура стояла на тротуаре, слишком большая, слишком тёмная, слишком неподвижная. Нилу тогда было пять, и он запомнил только плечи. Широкие, как дверной проём. Больше он никогда его не видел. Мэри сбежала. И с тех пор единственным уроком, который Нил вынес из её воспитания, было: любовь — это ловушка. Любовь — это когда кто-то хочет тебя запереть. Любовь — это боль, это побег, это пустой кошелёк и фальшивые документы, сложенные в пластиковый пакет на случай, если придётся срываться посреди ночи. Потом Мэри «исчезла в неизвестном направлении». Нил не дурак. Он знает, что это значит. Он просто никогда не спросит у Стюарта, потому что ответ сломает в нём что-то, что ещё не сломалось окончательно. Стюарт, дядя, который забрал его к себе, был лучше. Не потому что он умел говорить о чувствах — боже упаси, Стюарт был таким же деревянным, как табуретка, на которой он сидел по вечерам с банкой пива. Но Стюарт хотя бы не учил Нила бояться. Он учил его выживать. — Держи нож так, чтобы не порезаться. Смотри, чтобы спина была прикрыта. Никогда не садись спиной к двери. И если кто-то лезет в драку — бей первым, бей сильно, бей так, чтобы он не встал. Про любовь Стюарт не говорил ничего. Потому что сам не знал, что это такое. Когда Нил в тринадцать лет спросил у него, как понять, что ты влюбился, Стюарт долго жевал сэндвич, смотрел в окно и наконец выдал: — Любовь — это когда ты готов делить с человеком многое. — И всё? — Или не готов. Я херовый учитель, Нили. Иди набей шишки сам. Нил и набил. Шишек было много. Синяков — ещё больше. Но ни одна из них не готовила его к тому, что случилось на школьной парковке в первый месяц учёбы в Пальметто. *** Нил впервые замечает, что с ним что-то не так, на школьной парковке. Он опаздывает. Как обычно. Потому что ночью не спал — опять эти дурацкие сны, в которых он бежит по коридорам без конца и края, а за ним кто-то дышит в затылок, тяжёло, с присвистом, и Нил знает, что это за человек, знает, но никогда не оборачивается. Проснулся в пять утра, до сих пор ходит как зомби. Кофе не помог. Энергетик не помог. Даже холодный душ не смог вытравить из головы остатки сна, которые липнут к мыслям, как паутина. Он паркуется на самом краю стоянки — подальше от чужих машин, чтобы никто не поцарапал его убитый седан, который Стюарт отдал ему со словами «если сдохнет — купим новый, но лучше не сдыхай». Выходит, закидывает рюкзак на плечо, щурится на утреннее солнце — яркое, наглое, будто назло его красным глазам — и собирается идти к главному входу. Но потом он видит Эндрю. Эндрю Минярд стоит у чужой тачки — не своей, потому что у Эндрю нет прав, и это отдельная история, которую Нил узнал от Кевина и до сих пор не может переварить. Как можно не иметь прав? Как можно передвигаться по городу, будучи привязанным к расписанию автобусов и милости друзей, которые соглашаются тебя подвозить? Эндрю Минярд выглядит как человек, который должен сидеть за рулём чёрного спорткара и смотреть на дорогу так, будто она обязана перед ним расступиться. Но у него нет прав. Абсурд. Безумие. Очередная трещина в картине мира, которую Нил не может заклеить. Эндрю стоит, прислонившись к капоту чужой машины — серой, мытой, какой-то скучной, — и ждёт. Кого? Никогда не ясно. Эндрю всегда кого-то ждёт. Или ничего. Или просто время убивает, пока остальные суетятся. Рукава его худи закатаны до локтей. Это важно. Потому что обычно Эндрю носит длинные рукава — чёрные, мешковатые, скрывающие то, что он, вероятно, не хочет показывать. Но сегодня тепло. Солнце встало рано, и воздух уже прогрелся до того состояния, когда хочется снять куртку, а не надевать её. И Эндрю, видимо, тоже тепло. Потому что рукава закатаны, и видны его предплечья — бледные, с тонкой синевой вен, с этими дурацкими чёрными браслетами, которые он никогда не снимает. Солнце падает на его выбеленные волосы, и Нил думает: «Выглядит как гребаный ангел, который только что сжёг детский приют». Потому что в Эндрю Минярде есть что-то библейское. Не в смысле «святой» — нет, святой бы не смотрел на мир так, будто ему должны по гроб жизни. А в смысле «ветхозаветный». Явился, чтобы покарать. Стоит, сложив руки на груди, и солнце делает его похожим на иллюстрацию к книге, которую Нил никогда не читал, но чувствует, что она важная. А потом его сердце выпрыгивает из груди. Буквально. Нил чувствует, как грудная клетка сжимается, как лёгкие отказываются втягивать воздух, как где-то в районе солнечного сплетения зарождается волна — горячая, быстрая, сбивающая с ног. Он не может дышать. Он не может отвести взгляд. Он стоит на парковке с открытым ртом, как выброшенная на берег рыба, и смотрит на человека, который даже не знает, что на него смотрят. Эндрю поднимает голову. Медленно. Будто чувствует чужой взгляд кожей. И смотрит прямо на Нила. Янтарные глаза. На солнце они почти прозрачные — светлые, как чай, в который добавили слишком много воды. Но в центре, вокруг зрачков, остаётся этот золотой ободок, который заставляет Нила забыть все языки, на которых он когда-либо говорил. Он отводит взгляд первым. Всегда первым. Потому что не может смотреть в эти глаза дольше трёх секунд — они жгут, как огонь, как укор, как вопрос, на который у Нила нет ответа. «Чёрт, — думает Нил, пока его сердце пытается вырваться через горло. — Чёрт, чёрт, чёрт». Он быстрым шагом идёт к входу, не глядя под ноги, почти бегом. Спиной чувствует взгляд — Эндрю всё ещё смотрит. Конечно, смотрит. Эндрю всегда смотрит. У него это профессиональное — буравить людей дырами в черепе, пока они не начинают заикаться и нести чушь. Нил залетает в коридор, отходит от двери на безопасное расстояние и только тогда позволяет себе выдохнуть. — Это гнев, — говорит он вслух. В коридоре никого нет, только автомат с водой жужжит где-то в углу, и это хорошо, потому что если бы кто-то услышал, как Нил разговаривает сам с собой, его бы точно записали в сумасшедшие. — Точно. Гнев. Потому что у этого сукина сына идеальная линия челюсти, и он смеет это делать без моего разрешения. Да. Гнев. Нил цепляется за эту мысль, как утопающий за соломинку. Гнев объясняет всё. Учащённый пульс? Гнев. Потливость ладоней? Гнев. Ощущение, что внутри зажгли костёр и забыли потушить? Тоже гнев, самый настоящий, праведный, здоровый гнев. Проблема в том, что гнев не должен заставлять твой живот делать сальто с подвывертом. Нил знает гнев. Он вырос на нём. Гнев — это когда челюсти сжимаются так, что зубы скрипят. Гнев — это когда кулаки сами собой сжимаются, а в голове остаётся только одна мысль: «Ударить. Разбить. Сломать». Гнев — это холодный и жёсткий, как лёд, как лезвие ножа, как голос матери, когда она говорила «беги». То, что случилось с ним на парковке, не было холодным. Это было горячим. Это было жидким. Это растеклось по венам, как расплавленный металл, и оставило после себя только странную, сосущую пустоту в груди. Но Нил упрямый. Если он решил, что это гнев, значит, это гнев. И он собирается это доказать. *** Он начинает вести дневник наблюдений. Не потому, что хочет. А потому, что иначе его мысли разбегаются, как тараканы на кухне, когда включают свет. Нужно их систематизировать. Нужно найти закономерность. Нужно доказать самому себе, что всё, что с ним происходит, имеет рациональное объяснение, а не является каким-то… чем-то… тем, о чём он не хочет думать. Он покупает самую дешёвую тетрадь в канцелярском магазине — в клетку, с мятыми уголками, с обложкой, на которой нарисован грустный кот и подпись «I have no idea what I'm doing». Это иронично. Это даже смешно, если подумать. Нил не смеётся. На первой странице он пишет крупными буквами: «СИМПТОМЫ». И ниже, аккуратным почерком (потому что, если уж делать что-то идиотское, делать это нужно с чувством собственного достоинства): · учащённый пульс — ✅. Наблюдается каждый раз, когда Эндрю находится в радиусе пяти метров. Особенно сильно, когда Эндрю смотрит прямо на него. Особенно сильно, когда Эндрю не смотрит, но Нил знает, что он рядом, потому что воздух меняется, становится тяжелее, слаще, как перед грозой. · ладони потеют — ✅. Постоянно. Даже когда Эндрю нет рядом, но Нил о нём думает. А он думает о нём постоянно, и это уже само по себе симптом, который он должен записать, но не записывает, потому что боится. · язык прилипает к нёбу — ✅. Каждый раз, когда Эндрю говорит с ним. А Эндрю говорит редко — двумя-тремя словами, обрубленными фразами, но этих слов достаточно, чтобы Нил забыл, как называются цвета, как дышать и что он вообще делал в этой комнате. · желание сломать Эндрю нос и одновременно зарыться лицом в его светлые волосы — ❓. Этот пункт Нил не может проверить. Но он есть. Он существует. Он пульсирует где-то в задней части черепа, и Нил не знает, что с ним делать. Он смотрит на список. Потом на потолок. Потом снова на список. — Не гнев, — шепчет он, и голос звучит так жалко, что хочется дать себе пощёчину. Но если не гнев, то что? *** «Аллергия, — думает Нил на следующее утро. — Это аллергия. Биологически обоснованное заболевание, которое лечат таблетками». Он сидит в классе, у окна, и смотрит, как Эндрю пьёт свой напиток. Не кофе — Нил уже выучил расписание: кофе утром, до первого урока, чёрный и горький, и Эндрю пьёт его маленькими глотками, морщась каждый раз, будто не привык, хотя пьёт одно и то же уже который месяц. А потом, после обеда, начинается сахарный ад. Сегодня это банка с мандарином. Ярко-оранжевая, с нарисованным фруктом, который выглядит так, будто его накачали радостью и стероидами. Эндрю держит её в левой руке, небрежно, как держат сигарету, как будто это не сахарная бомба, а что-то опасное, взрывоопасное, что нужно контролировать. Он подносит банку к губам. Пьёт медленно. Нил видит, как двигается его кадык. Видит крошечную капельку, которая остаётся на нижней губе, и Эндрю слизывает её — языком, быстро, почти незаметно, но Нил замечает. Он замечает всё, что касается Эндрю Минярда, и это пугает его сильнее, чем любой враг, от которого он когда-либо убегал. Уши Нила краснеют. Он чувствует это — как тепло разливается по мочкам, перетекает на шею, на щёки. Он, наверное, похож сейчас на помидор. На очень злого помидора, который хочет провалиться сквозь землю. — У меня аллергия на Эндрю Минярда, — шепчет он сам себе, закрывая лицо руками. — Это биологически обоснованно. Я запишусь к аллергологу. Он не записывается. Потому что аллерголог задаст вопросы. Например: «На что именно у вас аллергия?» И Нил должен будет ответить: «На блондина с янтарными глазами, который пьёт сладкую гадость из банок с единорогами и который никогда, слышите, никогда меня не перебивает». И аллерголог посмотрит на него так, будто он сумасшедший. И будет прав. Поэтому Нил не идёт к врачу. Вместо этого он идёт в аптеку и покупает самые дешёвые антигистаминные, какие находит. «Цетиризин», написано на упаковке. Нил понятия не имеет, как это работает, но верит, что таблетки решат его проблему. Он принимает первую таблетку в пятницу вечером, перед сном. На всякий случай. Выходные впереди, можно переждать побочные эффекты и прийти в школу в понедельник новым человеком — без покраснений, без потных ладоней, без этого дурацкого желания смотреть на чужие руки дольше, чем это социально приемлемо. В понедельник он чувствует себя… никак. Никаких побочных эффектов. Но и улучшений тоже никаких. Потому что Эндрю заходит в класс, и у Нила снова краснеют уши. Эндрю садится на своё место — вторым от прохода, чтобы видеть дверь — и Нил смотрит, как он достаёт из рюкзака очередную банку. Сегодня с клубникой. Розовая, с улыбающейся ягодой, которая подмигивает с этикетки. Эндрю замечает его взгляд. Конечно, замечает. Он всё замечает. — Что, Джостен? — спрашивает он, и голос его ровный, без насмешки, без интереса, просто констатация факта. — Ничего, — отвечает Нил. Голос его подскакивает на октаву выше. — Я просто… ты пьёшь это каждый день. Это же чистый сахар. У тебя диабет будет. — Не будет. — Откуда ты знаешь? — Потому что я пью это уже три года, и у меня нет диабета. Нил хочет сказать что-то остроумное. Вместо этого он говорит: — Можно мне глотнуть? Эндрю смотрит на него. Долго. Секунду, две, три. Нил чувствует, как его уши заливаются краской — сначала розовой, потом красной, потом, наверное, фиолетовой, потому что так бывает, когда крови слишком много и ей некуда деваться. — Нет, — говорит Эндрю и отворачивается. Нил должен был бы обидеться. Или разозлиться. Или, на худой конец, спросить «почему». Но вместо этого он чувствует облегчение. Потому что если бы Эндрю сказал «да», Нилу пришлось бы взять эту банку. Пришлось бы прикоснуться губами туда же, где только что были губы Эндрю. А это было бы уже не аллергией. Это было бы чем-то совсем другим. Чем-то, что нельзя запить таблеткой. — Аллергия, — напоминает он себе, когда Эндрю отворачивается. — У меня аллергия. И я пью таблетки. Он глотает вторую таблетку прямо на уроке, запивая водой из фонтанчика. Ничего не меняется. К концу недели Нил понимает: антигистаминные не работают. Либо у него аллергия на что-то, чего в таблетках нет, либо это вообще не аллергия. Он не знает, что хуже. *** На второй неделе он переводит свои симптомы в разряд «синдром внезапного идиотизма». Потому что только идиот может вести себя так, как ведёт себя он. Примеры идиотизма, задокументированные Нилом за семь дней: Понедельник. Он идёт по коридору, задумавшись о чём-то своём, и не замечает, как Эндрю выходит из-за угла. Они почти сталкиваются. Нил делает шаг назад, теряет равновесие, и Эндрю хватает его за локоть — быстро, чтобы удержать. Ладонь Эндрю холодная даже через ткань толстовки. Нил смотрит на его пальцы — длинные, с идеально ровными ногтями — и думает: «Интересно, какие они на вкус». Потом вырывается и убегает, не сказав ни слова. Среда. На тренировке Нил подаёт мяч так сильно, что тот попадает прямо в голову Аарону. Аарон орет что-то про «рыжего придурка». Эндрю, который стоит рядом, говорит: «Хороший бросок». У Нила подкашиваются колени. Он не может нормально доиграть до конца тренировки. Пятница. Нил ловит себя на том, что считает, сколько раз Эндрю моргнул за десять минут. Результат — семьдесят три. Это много? Мало? Нил понятия не имеет, но цифра застревает в голове и не вылезает до самого вечера. Он пытается уснуть, но перед глазами стоят чужие ресницы — длинные, светлые, почти незаметные на фоне бледной кожи, но они есть, и Нил хочет дотронуться до них пальцами. Это идиотизм. Чистый, концентрированный, патологический идиотизм. И Нил не знает, как его лечить. Он лежит на кровати в своей комнате, смотрит на грустного кота на обложке тетради и чувствует, как внутри разрастается что-то огромное, тёплое, совершенно неконтролируемое. — Это пройдёт, — говорит он пустоте. — Это просто гормоны. Это возраст. Это стресс. Это всё, что угодно, только не… Он не договаривает. Потому что если договорить — придётся признать. А если признать — придётся что-то делать. А Нил не знает, что делать с человеком, который пьёт сахарную отраву из розовых банок и смотрит на него так, будто видит насквозь. Поэтому он закрывает глаза, засовывает тетрадь под матрас и делает вид, что засыпает. Он не спит ещё два часа. *** Элисон смотрит на него как на подопытного кролика. Она сидит на подоконнике в пустом классе, свесив ноги, и жуёт жвачку с такой силой, будто эта жвачка лично оскорбила её мать. Её голубые глаза — слишком яркие, слишком внимательные, слишком всё замечающие — приклеились к лицу Нила, и он чувствует себя так, будто его положили под микроскоп и сейчас начнут препарировать. Без анестезии. — Ты покраснел, когда он вошёл в класс, — говорит Элисон, выплёвывая слова как жвачку — быстро, смачно, без капли сомнения. — Снова. Нил сидит на парте, сжимая в руках учебник по биологии, который не открывал уже полчаса. Учебник нужен ему только для того, чтобы было чем загородиться. Чтобы был хоть какой-то барьер между ним и этими её рентгеновскими лучами вместо глаз. — У меня аллергия, — цедит Нил сквозь зубы. Он знает, что звучит неправдоподобно. Он знает, что Элисон не купится. Но у него нет другого оружия, кроме упрямства, а упрямство у него в крови, от мамы, от дяди, от всех этих лет, когда он отказывался сдаваться даже тогда, когда сдаться было единственным разумным вариантом. — На что? — Элисон наклоняет голову, и её светлые волосы падают на плечо. Она похожа на куклу. На очень злую куклу, которая хочет выведать все твои секреты и потом использовать их против тебя за завтраком. — На его лицо? — Завали, Элисон. — Ой, ну завались, Элисон, — передразнивает она, закатывая глаза. — Ты хоть сам себя слышишь? «Аллергия». Серьёзно? Аллергия на человека? Это даже звучит глупо. — Есть аллергия на пыльцу, — говорит Нил, сам не зная, зачем вступает в этот спор. — А пыльца — это, по сути, растительные клетки. А люди состоят из клеток. Так что теоретически… — Ты сейчас договоришься до того, что у тебя аллергия на его ДНК, и я тебя ударю учебником, — перебивает Элисон. — Не потому что мне жалко его ДНК. А потому что ты меня бесишь своим отрицанием. Нил замолкает. Потому что она права. Потому что она всегда права в таких вещах, и это её суперсила и его проклятие одновременно. Элисон спрыгивает с подоконника, подходит к нему вплотную и тычет пальцем ему в грудь — туда, где под рёбрами бьётся сердце, слишком часто, слишком громко, слишком предательски. — Слушай сюда, рыжий. Я не знаю, что у тебя в голове творится, но то, что происходит между тобой и Минярдом — это не аллергия. Это не гнев. И это не грипп, как предположил вчера Кевин, потому что Кевин, блять, думает, что любовь — это когда показываешь человеку свою статистику бросков. Нил открывает рот, чтобы сказать что-то в защиту Кевина (потому что Кевин — идиот, но он их идиот), но Элисон не даёт ему и слова вставить. — Ты смотришь на него так, будто он — единственное, что имеет значение в этой комнате. Ты краснеешь, когда он входит. Ты заикаешься, когда он с тобой говорит. Ты считаешь, сколько раз он моргнул за урок — да, я заметила, Джостен, я всё замечаю, — и это уже не смешно. Это жалко. В хорошем смысле. В смысле «иди уже поцелуй его, ради всего святого». Нил сжимает учебник так, что костяшки пальцев белеют. — Мы друзья, — говорит он, и это слово «друзья» звучит так фальшиво, так неправильно, что даже его собственные уши морщатся. — Я не хочу всё испортить. Элисон смотрит на него долго. Так долго, что Нил начинает верить — она сейчас скажет что-то мудрое. Что-то, что починит всё внутри него. Что-то, что даст ему инструкцию, как быть, когда твоё тело предаёт тебя каждый раз, когда определённый блондин входит в комнату. — Ты уже всё испортил, — говорит Элисон. — Ты испортил себя. Ты превратился в желе. В красное, злое, постоянно краснеющее желе. Дальше уже некуда. Так что либо признавайся, либо страдай дальше. Но страдать в одиночестве. Потому что я устала на это смотреть. Она разворачивается, и её волосы хлестают Нила по лицу — пахнут кокосом и чем-то сладким, как все её шампуни и бальзамы, которых у неё, кажется, больше, чем у всего женского населения Пальметто вместе взятого. У выхода она останавливается, оборачивается через плечо и добавляет: — И прекрати пить эти дурацкие таблетки от аллергии. Они не помогут. Я проверяла. Ты уже третью упаковку купил, а толку ноль. Нил не спрашивает, как она узнала про таблетки. С Элисон лучше не задавать таких вопросов. Она либо скажет, что наняла частного детектива, либо признается, что порылась в его рюкзаке, пока он был на тренировке. Оба варианта одинаково вероятны и одинаково пугают. Он остаётся один в пустом классе. Смотрит на дверь, за которой скрылась Элисон, и чувствует, как внутри медленно, но верно умирает последняя надежда на то, что он сможет это скрыть. *** Дэн и Мэтт переглядываются. Это происходит на тренировке, через два дня после разговора с Элисон. Нил думал, что после её слов ему станет легче — ну, знаешь, как когда выпускаешь пар из кипящего чайника, и он перестаёт свистеть. Но нет. Стало только хуже. Потому что теперь он не просто чувствует все эти симптомы — он теперь знает, что их видят. Что они не скрыты. Что он ходит по школе с огромной неоновой вывеской над головой, на которой мигает: «ВЛЮБЛЁН В ЭНДРЮ МИНЯРДА, СПРОСИТЕ МЕНЯ ОБ ЭТОМ, Я ВАМ ВСЁ РАВНО СОВРУ». Эндрю сегодня в чёрном. Как всегда. Но сегодня это чёрное особенно чёрное — или это у Нила обострилось восприятие, он не знает. Футболка с длинным рукавом, обтягивающая плечи, которые у Эндрю шире, чем должны быть у человека, пьющего столько сахара. Джинсы, сидящие идеально, как будто их шили на заказ. И эти его дурацкие браслеты — чёрные, кожаные, с мелкими металлическими заклёпками, которые позвякивают, когда он двигается. Нил смотрит. Он не может не смотреть. Он залипает на том, как Эндрю разминает запястья перед тренировкой — медленно, методично, как будто готовит руки к чему-то важному. И думает: «Интересно, какие у него ладони на ощупь? Шершавые? Гладкие? Холодные всегда или могут быть тёплыми?» Потом он понимает, что думает об этом, и хочет треснуть себя по лицу мячом. Мэтт стоит рядом, вытирает лицо полотенцем, и его кудрявые волосы торчат во все стороны, как у пуделя, которого ударило током. Он смотрит на Нила, потом на Эндрю, потом снова на Нила. И медленно, очень медленно, поворачивает голову к Дэн. Они встречаются взглядами. Мэтт поднимает бровь. Дэн едва заметно качает головой — не сейчас, не здесь, не при всех. Мэтт вздыхает. Он всегда вздыхает, когда Дэн запрещает ему делать то, что он хочет. Потому что Мэтт — человек действия. Он не умеет сидеть сложа руки и наблюдать, как его друг страдает от того, что не может отличить любовь от аллергии. — Мэтт, — говорит Дэн тихо, так, чтобы никто не услышал. — Не лезь. — Я ничего не делаю, — шепчет Мэтт в ответ, хотя его кулаки сжимаются и разжимаются сами собой, как будто он готовится кого-то ударить. Или обнять. С Мэттом никогда не угадаешь. — Ты делаешь лицо. Твоё лицо — это действие. Оно говорит громче слов. — Моё лицо просто… сочувствует. — Твоё лицо говорит: «Нил, ты идиот, поцелуй его уже». А Нил сейчас в таком состоянии, что он прочитает это как «твоя мать была права, любовь — это ловушка, беги». Так что убери лицо. Мэтт убирает лицо. Ну, пытается. Он смотрит в пол, на потолок, на свои кроссовки, на Дэн, снова на Нила — и его лицо снова становится тем самым, сочувствующим, с прищуром и лёгкой улыбкой, которая говорит «я знаю то, чего не знаешь ты». — Мэтт. — Я ничего не делаю! — Ты делаешь. Мэтт сдаётся. Он отворачивается к стене и начинает усердно разминать плечи, делая вид, что его очень волнует собственное тело. Но краем глаза он всё равно следит за Нилом. Как тот смотрит на Эндрю. Как тот краснеет, когда Эндрю случайно оказывается рядом. Как тот начинает нести свою фирменную чушь, когда нервничает — быстрее, громче, бессвязнее, чем обычно. Мэтт видел много влюблённых дураков. Он сам был таким, когда встречал Дэн. Но Нил — это новый уровень. Нил — это даже не дурак. Нил — это человек, который отрицает сам факт существования любви как биологического явления. Нил — это вызов. Нил — это тот случай, когда хочется трясти его за плечи и кричать: «ЭТО НОРМАЛЬНО! ТЫ МОЖЕШЬ ЛЮБИТЬ! ТЕБЕ РАЗРЕШАЕТСЯ!» Но Дэн права. Не сейчас. Не при всех. Нужно, чтобы Нил сам дошёл. Или не дошёл. Или споткнулся и упал лицом в эту самую любовь, как в лужу. Мэтт вздыхает и продолжает разминку. Но он решает про себя: если Нил не сделает шаг в ближайшее время, он, Мэтт Бойд, сделает этот шаг за него. Даже если Дэн будет против. Даже если Нил будет против. Даже если Эндрю посмотрит на него своими янтарными глазами и скажет что-нибудь вроде «не лезь, Бойд». Потому что друзья — они для того и нужны. Чтобы трясти тебя за плечи, когда ты застрял в собственной голове и не можешь выбраться. *** Кевин, их общий друг, портит всё. Всегда. Это не открытие. Это аксиома. Теорема, которую Нил доказал ещё в детстве, когда Кевин случайно рассказал его тайну про сбежавшую мать всей спортивной секции, потому что «ты же не сказал, что это секрет». С тех пор Нил усвоил: Кевину нельзя доверять ничего, что требует социальной ловкости. Кевин — великий спортсмен, гениальный тактик, человек, который может прочитать игру за пять минут до её начала. Но в вопросах человеческих отношений он — полный, абсолютный, декоративный ноль. Сегодня этот ноль проявляет себя во всей красе. Нил наконец набрался смелости. Он репетировал речь всю ночь. Лежал на кровати, смотрел в потолок, на котором не было ни одной интересной трещины, но он всё равно вглядывался в них, как будто там были написаны ответы на все вопросы. «Эндрю. Мне нужно тебе кое-что сказать. Это важно. Это про меня и про тебя. Я не знаю, как это сформулировать, потому что меня не учили таким вещам. Моя мать… ну, неважно. Короче. Ты мне нравишься. Не как друг. Нравишься так, что у меня краснеют уши и чешется шея, и я пью таблетки от аллергии, которые не работают. Я не знаю, что с этим делать. Но я подумал, что ты должен знать». Речь была ужасной. Нил знал это. Но другой у него не было. Он нашёл Эндрю между уроками. Эндрю стоял у окна в конце коридора — там, где мало кто ходит, потому что это тупик, и единственное, что там есть, это вид на задний двор и старая урна, которую никто не выносит уже месяц. Эндрю любил это место. Нил заметил. Он вообще замечал всё, что касалось Эндрю, но сейчас это знание пригодилось. Эндрю пил. Сегодня это была банка с нарисованным ананасом — ярко-жёлтая, с зелёными листьями на этикетке и с надписью «Tropical Blast», которая выглядела так, будто её придумал пятилетний ребёнок под действием сахарной лихорадки. Нил заставил себя не думать о том, насколько это нелепо — Эндрю Минярд, человек, который мог бы одним взглядом заставить плакать полицейских, пьёт ананасовую сладкую воду из банки с тропическими мотивами. Он заставил себя не думать о том, как губы Эндрю касаются края банки. — Эндрю, — сказал Нил. Голос не дрогнул. Он был горд этим. Очень горд. Сейчас он скажет. Сейчас он выпалит. Сейчас всё решится. Эндрю поднял глаза. Ждал. Как всегда. Не торопил. Не говорил «говори быстрее» или «у меня нет времени на твои выкрутасы». Просто стоял, прислонившись плечом к стене, и смотрел. Ждал. Нил сделал вдох. Открыл рот. — Я хотел сказать, что… И в этот момент из-за угла вылетел Кевин. Нет. Не вылетел. Ворвался. Как ураган. Как стихийное бедствие. Как человек, у которого нет ни грамма чутья на то, что происходит вокруг. — НИИЛ! — заорал Кевин так, что его голос отразился от стен и вернулся эхом трижды. В его глазах горел тот самый огонь, который загорался только при обсуждении спорта. Огонь, который мог бы растопить лёд, если бы лёд не был лицом Эндрю Минярда. — ТЫ ВИДЕЛ ВЧЕРАШНИЙ МАТЧ? ТАМ ТАКОЙ ПАС БЫЛ! ЭТО БЫЛО НЕЧТО! ЗАПИСАЛ НА ТЕЛЕФОН, СМОТРИ! Кевин ткнул Нилу в лицо экраном своего телефона. На экране какой-то мужик в синей форме кидал мяч какому-то другому мужику в красной форме, и мяч летел по дуге, которая, возможно, была прекрасна с точки зрения физики и спортивной тактики, но прямо сейчас, в эту секунду, Нил ненавидел этот мяч с такой силой, с какой он не ненавидел ничего в своей жизни. — Пошёл нахуй, Кевин, — сказал Нил. Искренне. Глубоко. От всей души. Кевин моргнул. Его зелёные глаза выражали искреннее недоумение. — Но там такой пас, — повторил он, как будто Нил просто не расслышал. Как будто если сказать ещё раз, Нил вдруг проникнется и забудет о том, что он собирался сделать первый шаг в своей жизни. Шаг, на который он решался три недели. Шаг, после которого он мог либо обрести всё, либо потерять единственного человека, который не перебивает его, когда он несёт чушь. — Кевин, — Нил сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. — Я сейчас. Тебя. Убью. — За пас? — За всё. Кевин открыл рот, чтобы сказать что-то ещё — наверное, про то, что убивать за спорт неправильно, потому что спорт — это жизнь, — но осекся, заметив выражение лица Нила. Он не умел читать эмоции, но убийственное бешенство, кажется, было универсальным языком. Кевин медленно убрал телефон в карман и сделал шаг назад. — Я… пойду, наверное, — сказал он. — Ты потом посмотришь запись? — Убирайся. Кевин ушёл. Не быстро — он не умел быстро, когда дело не касалось спорта, — но всё же ушёл. Исчез за углом, оставив после себя только запах дешёвого дезодоранта и лёгкий привкус разбитых надежд. Нил стоял посреди коридора, тяжело дыша, чувствуя, как его уши горят, как шея чешется, как сердце колотится где-то в горле. Он не смотрел на Эндрю. Он боялся посмотреть на Эндрю. Потому что если он посмотрит, то увидит там жалость. Или насмешку. Или, что хуже всего, пустоту. Равнодушие. То самое «мне плевать», которое Эндрю раздавал направо и налево, как конфеты на Хэллоуин. Он уже собрался уйти. Сделать вид, что ничего не было. Сказать что-то вроде «забей, это Кевин достал своей одержимостью» и ретироваться. Спрятаться. Зарыться обратно в свою нору, где он может называть свои чувства аллергией и никто не будет его переубеждать. Но Эндрю не дал ему уйти. Не словами. Не жестом. Эндрю просто стоял и смотрел. Смотрел на Нила своими янтарными глазами — спокойно, ровно, без тени насмешки. И в этом взгляде не было жалости. Не было равнодушия. Не было ничего, кроме терпеливого ожидания. Как будто он говорил: «Я здесь. Я слушаю. Продолжай». И Нил чувствовал, как его мозги плавятся. Буквально. Они превращаются в какую-то субстанцию — жидкую, горячую, неповоротливую, — которая не может сформулировать ни одной связной мысли. Он забыл, зачем пришёл. Забыл, что хотел сказать. Забыл, как его зовут. Он помнил только две вещи: цвет глаз Эндрю Минярда — янтарный, как виски дяди Стюарта, как осенние листья, как мёд, который Нил не любил, но сейчас готов был пить ложками — и то, что этот человек смотрит на него так, будто Нил — единственное, что имеет значение в этой тусклой школьной подсветке. — Я… — начал Нил и запнулся. Язык прилип к нёбу. Ладони вспотели. Пульс подскочил до ста восьмидесяти. — Это… Кевин… он… — Я видел матч, — сказал Эндрю. Голос низкий, ровный, без эмоций, но почему-то этот голос сейчас казался Нилу самым важным звуком на свете. — Пас был хороший. Не настолько, чтобы врываться посреди разговора. Нил моргнул. Он не ожидал, что Эндрю скажет что-то подобное. Он вообще не ожидал, что Эндрю будет говорить о Кевине. Или о пасе. Или о том, что у них с Нилом был разговор, который кто-то прервал. — Ты… — Нил сглотнул. Горло было сухим, как пустыня. — Ты поэтому не убил его на месте? — Я не убиваю людей за плохие манеры, Джостен. Только за причинение вреда. — А Кевин причинил вред? — Мне — нет, — сказал Эндрю, и в его глазах мелькнуло что-то. Что-то, что Нил не мог прочитать. Что-то тёплое. Или, может быть, ему просто показалось. — Тебе — вероятно. Продолжай. — Что? — Ты хотел что-то сказать. Продолжай. Нил стоял. Смотрел. Чувствовал, как мир вокруг него сужается до размеров этого коридора, этой банки с ананасом, этих янтарных глаз, которые не отпускали. Он мог бы сказать. Мог бы выпалить всё — про аллергию, про гнев, про то, как его сердце выпрыгивает из груди каждый раз, когда Эндрю входит в комнату. Про то, что он не спал три ночи, потому что видел во сне чужие руки. Про то, что он боится, боится, боится, но боится не Эндрю, а того, что будет, если он сейчас откроет рот и скажет правду. Он открыл рот. — Забей, — сказал он. — Это было неважно. И ушёл. Он шёл по коридору быстро, почти бегом, чувствуя, как внутри что-то разрывается. Не сердце. Что-то другое. Что-то, что он не знал, как назвать. Спиной он чувствовал взгляд. Тяжёлый, янтарный, не отпускающий. Эндрю смотрел ему вслед. И ничего не говорил. Потому что он никогда не перебивал. *** После уроков Нил сидел на крыше — их с Эндрю месте, куда они ходили курить, когда в школе становилось слишком душно. Сегодня Эндрю не пришёл. Может, у него были дела. Может, он просто не захотел. А может, он понял, что Нил — потерянный случай, и решил не тратить время. Нил сидел на холодном бетоне, сжимал в руках нераскуренную сигарету и смотрел на закат. — Аллергия, — сказал он небу. — У меня аллергия на Эндрю Минярда. Я должен записаться к аллергологу. Он не запишется. Он знал это. Он вообще никуда не пойдёт, потому что единственный врач, который ему нужен — это тот, кто сможет объяснить, почему в груди так больно, когда человек, на которого у тебя «аллергия», не приходит на крышу. Он достал из кармана блистер с антигистаминными. Выдавил одну таблетку. Посмотрел на неё. — Ты не работаешь, — сказал он таблетке. Таблетка молчала. — Я знаю, что ты не работаешь. Но у меня больше ничего нет. Он проглотил таблетку. На вкус она была горькой. Как и всё в последнее время. Внизу, на школьном дворе, кто-то смеялся. Нил закрыл глаза и представил, что этот смех — эндрюв. Но он не умел представлять, как смеётся Эндрю. Потому что никогда не слышал его смеха. Может быть, когда-нибудь услышит. Может быть, если перестанет быть трусом. Но не сегодня. *** Разговор происходит на кухне. Это важно. Потому что кухня в доме Стюарта — это не просто место, где готовят еду. Это место, где решаются судьбы. Где Стюарт сидит по вечерам с газетой (кто вообще читает газеты в двадцать первом веке? Стюарт. Потому что он старый пердун, который не доверяет новостям с экрана), где он пьёт свой чёрный кофе без сахара (Нил иногда думает, что они с Эндрю могли бы сойтись на почве ненависти к сладкому кофе, но потом вспоминает, что Эндрю пьёт только сладкую отраву, и эта мысль разбивается о реальность), и где происходили все важные разговоры в жизни Нила после того, как он переехал к дяде. «Твоя мать ушла», — сказал Стюарт на этой кухне. Нил тогда не плакал. Он уже разучился плавать к тому времени. «Ты остаёшься у меня», — сказал Стюарт на этой кухне, и Нил впервые за долгое время почувствовал, что такое «дом». Или что-то похожее на него. «Ты идёшь в Пальметто», — сказал Стюарт на этой кухне, и Нил не спорил. Потому что спорить со Стюартом было бесполезно, как бесполезно спорить с приливом. Сегодня на этой кухне должно было решиться что-то ещё. Что-то, что Нил откладывал три недели, два дня и примерно семь часов. С тех пор как он впервые заметил, что его сердце ведёт себя странно в присутствии определённого блондина с янтарными глазами. Стюарт сидит за столом. На нём старая фланелевая рубашка, которую он носит уже лет десять, и которая давно уже протёрлась на локтях, но Стюарту плевать. Стюарт вообще не заморачивается по поводу одежды. Однажды Нил видел, как он пошёл в магазин в тапках и пижамных штанах, и это было одновременно и позорно, и величественно, потому что Стюарту было насрать на мнение окружающих. Стюарт читает газету. Серьёзно. Бумажную. С шелестящими страницами и запахом типографской краски. Нил иногда думает, что Стюарт специально её покупает, чтобы бесить всех вокруг своим анахронизмом. Нил стоит в дверях кухни уже пять минут. Он не может войти. Его ноги приросли к полу, как будто кто-то налил клей в его кроссовки. Он сжимает край дверного косяка так, что костяшки пальцев белеют, и смотрит на затылок дяди. — Ты долго там стоять будешь? — спрашивает Стюарт, не оборачиваясь. — Дверь сквозняком продувает. Нил вздрагивает. Конечно, Стюарт заметил. Стюарт всегда замечает. Он не говорит об этом, потому что не любит болтать лишнего, но он видит всё. Видит, что Нил не спит по ночам. Видит, что он стал есть меньше. Видит, что он смотрит в телефон каждые пять минут, хотя ждать ему некого — просто надеется увидеть сообщение от человека, который никогда не пишет первым. — Дядь, — говорит Нил, и голос его звучит так, будто он только что пробежал марафон. — У меня проблемы. Стюарт откладывает газету. Медленно. Аккуратно. Кладет её на стол, расправив страницы, и поворачивается к Нилу. Его карие глаза — тёплые, усталые, но внимательные — смотрят на племянника с тем самым выражением, которое Нил видел только в самые важные моменты. — Садись, — говорит Стюарт, кивая на стул напротив. Нил не садится. Он не может сидеть. У него внутри всё кипит, всё бурлит, всё готово выплеснуться наружу через край, и если он сядет, он, наверное, взорвётся. Или заплачет. Или то и другое одновременно. Вместо этого он делает шаг вперёд. Потом ещё один. Останавливается посреди кухни, сжимает кулаки, смотрит на дядю и чувствует, как слова скапливаются где-то в горле — тысяча слов, десять тысяч, все слова, которые он не говорил последние три месяца, все симптомы, все страхи, всё это дурацкое «а вдруг», которое грызло его изнутри. И он выпаливает. Всё. На одном дыхании. Слова вылетают пулемётной очередью, без пауз, без запятых, без единого вдоха. — Дядь, у меня проблемы, у меня колотится сердце когда Эндрю рядом, у меня немеют пальцы и я хочу то ли треснуть его по роже то ли зарыдать ему в плечо, и я думал это гнев но гнев не длится три месяца, а ещё у меня краснеют щёки как у девчонки и я готов убить любого кто на него посмотрит, кроме меня, я сам могу на него смотреть сколько влезет, и я решил что это аллергическая реакция, но антигистаминные не работают, и сегодня я поймал себя на мысли что хочу поцеловать его в шею, это ненормально да? У меня опухоль мозга? Скажи что опухоль, это было бы логичнее. Он замолкает. Воздух в кухне становится плотным. Где-то за окном чирикает птица — нагло, радостно, как будто не понимает, что здесь происходит драма. Холодильник гудит. Стюарт сидит, не двигаясь, и смотрит на Нила. Десять секунд. Стюарт молчит десять секунд. Нил считает. Один, два, три — сердце колотится где-то в горле. Четыре, пять, шесть — ладони мокрые, он вытирает их о джинсы, но это не помогает. Семь, восемь, девять — он чувствует, как его уши начинают гореть, как будто внутри зажгли лампочку. Десять. Стюарт медленно откладывает газету. Он делает это так, будто это самое важное действие в его жизни — сложить газету, положить её на край стола, снять очки для чтения (которые он носит только дома, потому что на людях он мужик, а мужики не носят очки, идиотизм, но Стюарт упрямый). Потом он смотрит на Нила. И говорит: — Нил. Это любовь, дурак. Нил застывает. Он буквально превращается в статую. Руки висят вдоль тела, не двигаются. Глаза широко раскрыты. Рот приоткрыт, так и не закрывшись после последнего слова. Он похож на восковую фигуру в музее, которую забыли довощить. — Чего? — выдыхает он. Голос ломается, как у подростка, у которого ломается голос. Хотя у Нила голос сломался года три назад, но сейчас он чувствует себя лет на двенадцать — маленьким, потерянным, ничего не понимающим. — Любовь, — повторяет Стюарт. Спокойно. Терпеливо. С таким видом, будто объясняет ребёнку, что вода мокрая, а огонь горячий. — Ты втюрился в этого своего блондинчика. И давно. Весь дом об этом знает. Даже соседская собака, кажется. — Какая собака? — тупо переспрашивает Нил. — У нас нет собаки. — У соседей есть. Она лает на тебя каждое утро, когда ты выходишь из дома. Я думал, она чует запах твоей влюблённости. Собаки это умеют. — Собаки не умеют чуять влюблённость. — Откуда ты знаешь? Ты собака? — Я… — Вот именно, — Стюарт откидывается на спинку стула и скрещивает руки на груди. — Ты не собака. Ты — влюблённый дурак, который три месяца пил таблетки от аллергии вместо того, чтобы просто подойти к парню и поцеловать его. Нил садится на пол. Не потому что хочет. Не потому что так удобно. А потому что его ноги больше не держат. Они превратились в желе — в красное, злое, постоянно краснеющее желе, как говорила Элисон. Он плюхается на линолеум, прислоняется спиной к холодильнику и смотрит в потолок. На потолке пятно. Стюарт обещал его закрасить ещё год назад, но так и не закрасил. — Но… — Нил сглатывает. Горло сухое, как наждачная бумага. — Я не умею. Стюарт вздыхает. Так тяжело, будто он нёс мешок с цементом на девятый этаж. — Никто не умеет, Нили. — Он встаёт, подходит к плите, наливает в чайник воду. Будто ничего особенного не происходит. Будто его племянник только что не признался, что три месяца принимал лекарства от несуществующей болезни, потому что боялся назвать свои чувства настоящим именем. — Твоя мать не умела. Я не умел. Твой Эндрю, наверное, тоже не умеет. Но если ты пришёл ко мне с этим — значит, всё серьёзно. — Он не мой Эндрю, — бормочет Нил, утыкаясь лицом в колени. Голос звучит глухо, приглушённо. — Он вообще ничей. Он свободный агент. Как Кевин говорит. — Кевин — идиот, — отрезает Стюарт, включая газ. Плита старая, зажигается с хлопком, и на секунду кухня освещается синим пламенем. — И не смей больше слушать его советы в сердечных делах. Он однажды посоветовал мне «для поднятия настроения посмотреть запись финала прошлого года». Я чуть не уснул в тарелке с супом. Нил почти улыбается. Почти. Но уголки губ только дёргаются, а потом снова опускаются, потому что внутри слишком тяжело. Слишком страшно. Слишком похоже на правду, которую он так долго отрицал. — Дядь, — говорит он в колени. — А если он… не хочет? Если я ему скажу, а он… отвернётся? Или хуже — засмеётся? Или скажет, что мы просто друзья и не надо портить? Стюарт молчит. Ждёт, пока закипит чайник. Потом заваривает чай — чёрный, крепкий, с мятой, потому что Стюарт верит, что мята успокаивает нервы. (Нил думает, что для успокоения нервов нужно что-то покрепче чая, но не говорит этого вслух, потому что Стюарт и так знает.) — Послушай меня, — говорит Стюарт, ставя перед Нилом кружку. Пар поднимается вверх, запотевает на лице. — Я не специалист по любви. Я вообще ни в чём не специалист, кроме как в том, чтобы выживать и не давать умереть другим. Но я кое-что знаю. Нил поднимает голову. Глаза красные — он не плакал, но близко к тому. Очень близко. — Ты боишься, что он не хочет, — продолжает Стюарт. — А что, если он хочет? Что, если он тоже смотрит на тебя и думает: «Нил классный, но вдруг я ему не нравлюсь?» Что, если вы оба будете ходить вокруг друг друга до старости, пить таблетки от аллергии и страдать? Это ты хочешь? — Нет, — шепчет Нил. — Тогда иди и делай что-нибудь. Целуй его там, что ли. Или кулаками подеритесь. Но, судя по твоему лицу, целовать ты хочешь больше. Нил смотрит в кружку. Чай тёмный, почти чёрный, как глаза Эндрю в полумраке — нет, у Эндрю глаза не чёрные, они янтарные, золотые, тёплые, как… Он сжимает кружку так, что пальцы немеют от жара. — А если я всё испорчу? — спрашивает он. Тихо. Почти неслышно. — Если мы перестанем быть друзьями? Если он не захочет со мной даже разговаривать? — А если не испортишь? — отвечает Стюарт вопросом на вопрос. — А если он скажет «я тоже»? А если вы будете счастливы? Ты готов рискнуть этим «если» ради того, чтобы не рисковать сейчас? Нил не отвечает. Потому что ответ слишком очевидный. И слишком страшный. Стюарт садится на пол рядом с ним. Это тяжело — он уже не молод, колени скрипят, он кряхтит, но садится. Плечом к плечу. Как тогда, когда Нил был маленьким и боялся грозы. Как тогда, когда он сказал, что мама не вернётся. Как тогда, когда Нил впервые ударил человека в лицо и дрожал от ужаса и адреналина. — Ты не испортишь, — говорит Стюарт. — Ты — лучший человек, которого я знаю, Нили. И если этот твой блондин этого не видит — значит, он слепой идиот, и ты найдёшь кого-то лучше. — Он не слепой, — возражает Нил. — У него очень зоркие глаза. Янтарные. Красивые. Стюарт смотрит на него. Потом фыркает. Потом смеётся — громко, раскатисто, так, что чай в кружке колышется. — Боже, ты реально втюрился, — говорит он сквозь смех. — По уши. Влип, как муха в варенье. — Не смешно, — бурчит Нил, но уголки его губ снова дёргаются. И на этот раз они поднимаются чуть выше. — Смешно, — Стюарт хлопает его по плечу. Ладонь тяжёлая, тёплая, родная. — Иди, Нил. Иди и признайся ему. Хуже, чем сейчас, уже не будет. Ты уже на дне. Только наверх. Нил смотрит на дядю. На его карие глаза, в которых светится что-то — гордость, кажется? Или надежда? — А если он меня пошлёт? — Тогда придёшь домой, и я налью тебе виски. И мы вместе будем ненавидеть всех блондинов с красивыми глазами. Идёт? Нил кивает. — Идёт. Он допивает чай залпом — горячо, обжигает горло, но ему сейчас всё равно. Внутри и так пожар. Ещё один ожог ничего не изменит. Встаёт. Ноги всё ещё дрожат, но они держат. Холодильник за спиной гудит ровно, успокаивающе. Где-то за окном соседская собака — та самая, которая чует любовь — заливается лаем. — Дядь, — говорит Нил уже у двери. — А откуда ты знаешь, что это любовь? Ты же сам говорил, что ты херовый учитель. Стюарт улыбается. Редко он улыбается. Но сейчас — улыбается, и морщины вокруг глаз становятся глубже, и он выглядит старше, и мудрее, и каким-то очень уставшим, но счастливым. — Потому что я смотрел на свою первую любовь, — говорит он. — И смотрю до сих пор. Даже после всего. Нил замирает. — Ты… любил её? — Люблю, — поправляет Стюарт. — Настоящая любовь не проходит, Нили. Даже когда человек уходит. Даже когда он тебя не выбирает. Она просто становится другой. Тише. Но она не уходит. В кухне тихо. Только холодильник гудит и чайник остывает на плите. Нил не знает, что сказать. Он никогда не думал о Стюарте и его любви в этом ключе. Он думал, что Стюарт просто… родственник. Брат матери. Тот, кто подобрал его, потому что больше было некому. — Иди уже, — говорит Стюарт, отворачиваясь к окну. — А то сейчас начнутся сопли и обнимашки, а я для этого слишком стар. Нил не двигается. Он смотрит на широкую спину дяди, на его протёртую рубашку, на седые волосы на затылке, которых раньше не было. — Спасибо, — говорит он. Тише, чем планировал. — Не за что, — отвечает Стюарт. — А теперь иди, блять. И чтобы я завтра увидел этого твоего блондина в нашем доме. С цветами. Или без цветов. Мне всё равно. Но чтобы пришёл. Нил почти смеётся. Почти. Он выходит из кухни, идёт по коридору, поднимается в свою комнату, закрывает дверь. Прислоняется к косяку. Смотрит на кровать, на тетрадь в клетку с грустным котом, которая торчит из-под подушки, на пустой стул у окна, на котором никто никогда не сидит, потому что Нил не ждёт гостей. Он подходит к окну. Смотрит на улицу. Уже темнеет. Фонари зажигаются один за другим, разгоняя сумерки. В кармане завибрировал телефон. Нил достаёт. Одно сообщение. От Эндрю. «Ты сегодня не пришёл на крышу. Я ждал.» Нил смотрит на экран. Читает раз. Два. Три. Четыре. Пять. «Я ждал». Не «мне всё равно». Не «забей». Не «в следующий раз». «Я ждал». Нил сжимает телефон в потной ладони. Его сердце колотится так, будто хочет выпрыгнуть через рёбра и ускакать в закат. Уши горят. Шея чешется. И это желание — то ли ударить, то ли зарыться лицом в светлые волосы — возвращается с новой силой. Но теперь он знает, как это называется. Любовь. Идиотская, страшная, совершенно нелогичная любовь. Он печатает ответ. Стирает. Печатает снова. Стирает. Вздыхает. И наконец пишет то, что должен был написать три месяца назад. «Завтра приду. Обещаю.» Ответ приходит через три секунды. «Знаю.» Нил смотрит на это «знаю» и не знает, плакать ему или смеяться. Эндрю всегда знает. Он всегда знал. Наверное, знал ещё до того, как Нил сам понял. Нил ложится на кровать, прижимает телефон к груди и смотрит в потолок. На пятно, которое Стюарт обещал закрасить. — Это любовь, — говорит он вслух. Пробует слово на вкус. Оно горькое, как антигистаминные. Но в нём есть что-то ещё. Что-то сладкое. Как банка с единорогом. — Любовь, — повторяет он. Громче. Где-то внизу, на кухне, Стюарт зажигает свет. Слышно, как он двигает стулья, моет кружку, открывает холодильник. Обычные звуки. Домашние. Нил закрывает глаза и улыбается. Завтра он скажет Эндрю. Завтра он перестанет быть трусом. Завтра он наконец узнает, что значит «я ждал» от человека, который никогда не ждёт. А сегодня он просто ложится спать. Впервые за три месяца — без таблеток. Без дневника наблюдений. Без списка симптомов. Только с одним словом, которое пульсирует в груди в такт сердцебиению. Любовь. *** Осознание того, что он любит Эндрю Минярда, не приносит облегчения. Нил думал, что будет по-другому. Он думал, что когда наконец назовёт это чувство правильным словом — не «гневом», не «аллергией», не «синдромом внезапного идиотизма», а именно «любовью», — то станет легче. Как будто диагноз — это уже полпути к выздоровлению. Как будто можно сказать «у меня рак» и сразу почувствовать себя лучше, потому что теперь ты знаешь, с чем бороться. Но любовь — это не рак. Рак можно вырезать. Любовь — это что-то, что врастает в тебя, переплетается с нервами, с кровью, с каждым вдохом, и если попытаться её вырезать — умрёшь сам. Или не умрёшь, но станешь кем-то другим. Кем-то, кто не смотрит на закат и не думает: «Интересно, а Эндрю видит то же самое небо или у него другое окно?» Осознание приносит панику. Чистую, незамутнённую, как медицинский спирт, панику. Потому что теперь Нил знает, что это. И теперь он не может спрятаться за ложными диагнозами. Не может сказать себе «это пройдёт», потому что любовь, кажется, не проходит. Судя по тому, как Стюарт говорил о матери — спустя столько лет, после всего, что случилось, — она не проходит. Она просто ждёт. Тихая, терпеливая, как тот самый человек с янтарными глазами, который никогда не перебивает. И это осознание парализует Нила. Он теперь избегает Эндрю. Ну, пытается. Это сложно, когда вы в одной команде. Когда ваши имена стоят рядом в списке игроков — Джостен, Н. и Минярд, Э. — и тренер называет их одно за другим, и сердце Нила каждый раз пропускает удар, потому что буква «Дж» стоит рядом с буквой «М», и это почти как если бы они были парой. По алфавиту. Что тоже считается. Наверное. Это сложно, когда вы сидите за соседними партами. Спасибо, мистер Кеннеди, вы просто козёл. Мистер Кеннеди, их учитель истории, почему-то решил, что «Джостен и Минярд отлично дополняют друг друга на занятиях». Что это значит? Каким образом они дополняют друг друга? Тем, что один постоянно молчит, а второй постоянно несёт чушь? Это называется «дополняют»? Нил ненавидит мистера Кеннеди. И любит его. Потому что без этой соседней парты у него не было бы причины смотреть на Эндрю так часто. С такой близостью. С такого расстояния, что он может разглядеть маленький шрам на подбородке — белый, почти незаметный, но он есть. И родинку возле левого глаза. И то, как Эндрю иногда заправляет выбившуюся прядь за ухо — небрежно, будто ему плевать, но Нил знает, что не плевать, потому что волосы у Эндрю послушные, они не выбиваются просто так, он их специально выбивает, чтобы потом заправить. Нил слишком много думает о волосах Эндрю. Это проблема. Он теперь избегает. Не смотрит в сторону Эндрю на тренировках. Не сидит рядом в столовой. Не ходит на крышу после уроков — то самое место, где они обычно курили в тишине, где Нил нёс свой бред, а Эндрю слушал. Но Эндрю замечает. Конечно, замечает. Эндрю замечает всё. Он замечает, что Нил больше не приходит на крышу. Замечает, что Нил отводит взгляд, когда их глаза встречаются. Замечает, что Нил перестал нести эту свою сладкую чушь — быструю, бессвязную, паническую, но почему-то успокаивающую. Эндрю не говорит ничего. Он вообще редко говорит. Но его взгляд становится тяжелее. Вопросительнее. Будто он спрашивает: «Что случилось? Почему ты уходишь?» Нил не отвечает. Он не знает, как сказать: «Я люблю тебя, и это пугает меня до смерти, потому что если ты это узнаешь, ты можешь уйти, а я не переживу, если ты уйдёшь. Ты единственный, кто не перебивает меня, когда я несу хуйню. Ты единственный, кто слушает. Я не могу это потерять». Вместо этого он просто отворачивается и делает вид, что ему нужно срочно куда-то идти. *** В три часа ночи Нил лежит на кровати, уставившись в потолок. Пятно всё ещё здесь. Стюарт так и не закрасил. Нил смотрит на него и думает, что это пятно похоже на карту. На карту страны, в которую он никогда не поедет, потому что боится. Потому что там, на этой карте, есть город под названием «Признание», и в этом городе живёт чудовище по имени «Отвержение». «А что, если я ему скажу, и он посмотрит на меня своими глазами цвета виски, и скажет: «Ты мне друг, Джостен. Не порти»?» Нил сжимает одеяло. Пальцы немеют. Друг. Это слово звучит как приговор. «Друг» — это когда ты можешь смотреть, но не трогать. «Друг» — это когда ты можешь стоять рядом, но не можешь зарыться лицом в его светлые волосы. «Друг» — это клетка, которую ты сам для себя построил, и теперь не знаешь, как из неё выйти. «А что, если он меня возненавидит?» Эта мысль хуже. Потому что ненависть — это конец. Конец разговоров на крыше. Конец совместных тренировок. Конец этих взглядов — тяжёлых, янтарных, от которых у Нила плавятся мозги. Ненависть — это когда Эндрю перестанет смотреть на него вообще. Или будет смотреть, но с отвращением. С презрением. Нил не выдержит этого взгляда. Он знает. Он видел, как Эндрю смотрит на Аарона, когда тот переходит границы. Холодно. Пусто. Как будто человека больше не существует, даже если он стоит прямо перед тобой. «Он единственный, кто никогда не перебивает меня, когда я несу эту сладкую хуйню. Он просто сидит и слушает. Что, если я это потеряю?» Нил переворачивается на бок, сворачивается клубком. Кладёт ладонь на грудь — туда, где сердце колотится слишком часто, слишком громко, слишком предательски. Он не спал уже три ночи подряд. Глаза красные, под глазами круги, как у панды. Элисон сегодня сказала, что он выглядит как «зомби, который забыл, зачем восстал из могилы». Нил не спорил. Он не знает, как сделать этот шаг. Не знает, как подойти к Эндрю и сказать: «Я люблю тебя». Не знает, как произнести эти слова вслух, когда даже про себя он шепчет их с замиранием сердца. Он не знает. Но знает одно: так больше не может продолжаться. Ещё неделя такого — и он рухнет. Или в прямом смысле, от недосыпа, или в переносном — от переизбытка чувств, которые некуда девать. За окном тихо. Только ветер шуршит листвой и где-то далеко лает собака — та самая, соседская, которая, по словам Стюарта, чует любовь. Нил закрывает глаза. Завтра. Завтра он что-нибудь придумает. Он не придумывает ничего. *** На тренировке он подаёт слишком жёстко. Мяч летит быстрее, чем обычно, сильнее, чем нужно. Он врезается в руки принимающего с таким звуком, что все на площадке вздрагивают. Нил даже не замечает, как сильно бьёт. Он вообще не замечает ничего вокруг, потому что его взгляд приклеен к спине Эндрю, который стоит в трёх метрах и разминает запястья — медленно, методично, как будто его руки — это музыкальные инструменты, которые нужно настроить перед концертом. Кевин орёт с другого конца площадки: — ДЖОСТЕН, ТЫ ЧТО, ЗАСНУЛ? ВОЗЬМИ СЕБЯ В РУКИ! ЭТО НЕ ПЕРЕДАЧА, ЭТО УБИЙСТВО! Нил не отвечает. Он вообще не слышит Кевина. Он слышит только биение собственного сердца — слишком громкое, слишком быстрое, слишком напоминающее о том, что он пытается игнорировать. Следующая передача. Ещё жёстче. Мяч свистит в воздухе, и кто-то из команды — кажется, Сет, но Нилу всё равно — не ловит, мяч отскакивает от пальцев и улетает в стену. — ДЖОСТЕН, ТВОЮ МАТЬ! — орёт Кевин. Аарон, который стоит неподалёку и делает вид, что разминается, цедит, не поворачивая головы: — Рыжий перегрелся. Видимо, мозги спеклись. Давно пора. У Нила внутри что-то щёлкает. Это не гнев. Он уже знает, что это не гнев. Но это что-то очень похожее на гнев. Жаркое, красное, пульсирующее. Он сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Плечи напрягаются. Челюсть сжимается. Он делает шаг в сторону Аарона — один шаг, второй, третий. Он не знает, что собирается сделать. Ударить? Скорее всего. У него уже поднята рука, сжата в кулак, готова опуститься на эту самодовольную рожу, которая так похожа на лицо Эндрю, но при этом совершенно другая — злая, мелочная, недостойная даже дышать с ним одним воздухом. Но он не успевает. Потому что между ним и Аароном вырастает кто-то. Кто-то в чёрном. Кто-то со светлыми волосами и янтарными глазами, которые сейчас смотрят не на Аарона, не на Нила, а куда-то в пустоту, но при этом совершенно точно знают, что происходит. Эндрю. Он не говорит ни слова. Не поднимает руку. Не угрожает. Он просто встаёт между ними — плечом к плечу с Нилом, чуть впереди, как щит. Его спина — прямая, напряжённая — оказывается прямо перед лицом Нила. Он пахнет мятой и чем-то горьким, может быть, табаком, и этот запах такой знакомый, такой родной, что у Нила перехватывает дыхание. Аарон смотрит на брата. Его лицо меняется — самодовольство исчезает, сменяется чем-то вроде усталой злости. Он открывает рот, чтобы что-то сказать, но Эндрю смотрит на него — один короткий взгляд, холодный, предупреждающий, — и Аарон закрывает рот. — Ты не вовремя, — цедит Аарон, но в его голосе нет прежней уверенности. — Ты всегда не вовремя, — отвечает Эндрю. Голос ровный, без эмоций, но почему-то от этого голоса у Аарона дёргается глаз. Аарон отворачивается и уходит. Ссутулившись, как побитая собака, но не оглядываясь. Эндрю смотрит ему вслед ровно секунду, потом поворачивается к Нилу. Нил стоит, опустив кулаки. Дышит тяжело. Чувствует, как внутри всё дрожит — не от страха, не от злости, а от того, что Эндрю сейчас так близко, что он может видеть каждую ресницу, каждый волосок на его голове, каждую чёрную заклёпку на его браслетах. Эндрю смотрит на него. Молчит. Ждёт. И у Нила внутри всё рушится к чертям собачьим. Потому что он понимает. Эндрю встал между ним и Аароном не потому, что защищал Аарона. И не потому, что хотел спасти Нила от драки. Эндрю встал между ними, потому что знал: если Нил ударит Аарона, ему будет хуже. Не в смысле наказания — Эндрю плевать на правила. А в смысле внутреннего состояния. Потому что Нил не такой. Он не бьёт первым. Он не опускается до уровня Аарона. Эндрю знает его. Знает лучше, чем кто-либо. Знает, что Нил после этого будет чувствовать себя дерьмово. Что будет крутить эту сцену в голове, спрашивать себя, мог ли он поступить иначе. Что будет ненавидеть себя за то, что позволил эмоциям взять верх. Эндрю защитил его. От него самого. И от этого осознания у Нила подкашиваются колени. Он чувствует, как что-то внутри — та самая плотина, которую он строил три месяца, — начинает трещать. Давать трещины. Пропускать воду. — Эндрю, — выдыхает он. Голос ломается на втором слоге, превращая имя в какой-то жалкий звук, похожий на стон. Эндрю смотрит на него. В его янтарных глазах — Нилу не кажется? — что-то меняется. Становится мягче. Теплее. Как будто внутри у Эндрю тоже что-то трещит. — Не благодари, — говорит Эндрю. — Аарон заслужил удар. Просто не тобой. И он уходит. Разворачивается и идёт к своей половине площадки, не оглядываясь, как будто ничего не случилось. Как будто он не только что спас Нила от него самого. Как будто его сердце не колотится так же сильно, как у Нила. Нил стоит. Смотрит ему вслед. Чувствует, как его руки дрожат, как дрожит всё тело, как дрожит что-то внутри, там, где он прятал все свои страхи и сомнения. Он проиграл. Он знает это. Он не может больше избегать. Не может больше прятаться. Не может больше притворяться, что у него аллергия или опухоль мозга. Потому что Эндрю Минярд только что встал между ним и его собственным безумием. И сделал это так, будто это самое естественное в мире. Будто защищать Нила — это его работа. Будто Нил — это… его. Нил закрывает глаза и делает глубокий вдох. Завтра. Завтра он скажет. Обязательно. Сегодня он просто попытается не умереть от разрыва сердца. *** На следующее утро Нил входит в раздевалку и понимает, что бежать больше некуда. Элисон стоит у двери, блокируя выход. Её руки скрещены на груди, ноги расставлены на ширине плеч, подбородок вздёрнут. Она похожа на статую Свободы, если бы статуя Свободы носила короткие шорты, футболку с надписью «I'm not bossy, I'm the boss» и красила ногти в ядовито-розовый. — Слушай сюда, рыжий, — говорит она, и в её голосе нет ни капли насмешки. Только сталь. Чистая, холодная, негнущаяся сталь. — Ты будешь страдать до старости или признаешься ему? Потому что наблюдать за тем, как вы друг на друга смотрите — это уже не мило, это медицинский случай анемии взглядов. Нил открывает рот, чтобы сказать «какой ещё анемии?», но Элисон не даёт ему и слова вставить. — Анемия — это когда не хватает железа, — объясняет она тоном, каким объясняют детям, что огонь горячий. — А у вас не хватает смелости. Вы смотрите друг на друга, как будто каждый из вас — единственный источник кислорода в комнате, но при этом делаете вид, что ничего не происходит. Это. Не. Здорово. — Элисон, я… — Ты влюблён, — перебивает она. — Мы все это знаем. Тренер это знает. Уборщица это знает. Даже тот чувак, который раз в неделю привозит воду в кулер, и тот, блять, знает. Остался только один человек, который не в курсе. И это, видимо, ты сам, потому что ты до сих пор называешь это аллергией. Нил сглатывает. Он хочет сказать, что он больше не называет это аллергией. Хочет сказать, что он знает правду. Хочет сказать, что он готов признаться. Но слова застревают в горле, потому что признаться Элисон — это почти как признаться Эндрю. Это делает всё реальным. Окончательным. Необратимым. Из-за плеча Элисон выглядывает Дэн. Её кудрявые волосы сегодня собраны в высокий хвост, и она выглядит так, будто готова к бою. Бой, кажется, будет с Нилом. — Нил, — говорит Дэн. Голос низкий, спокойный, командирский. — Если ты не сделаешь первый шаг, я сделаю за тебя. И я буду грубой. — Что значит «грубой»? — спрашивает Нил, хотя боится ответа. — Я пойду к Эндрю и скажу: «Эндрю, Нил тебя любит, но он слишком тупой, чтобы это сформулировать. Поцелуй его уже, чтобы он перестал страдать и начал нормально играть в команде». Слово в слово. — Ты не сделаешь этого, — говорит Нил, но в его голосе нет уверенности. — Сделаю, — кивает Дэн. — У меня свидетельницы. Элисон подтвердит. — Подтвержу, — Элисон кивает так энергично, что её волосы летят во все стороны. — Я даже запишу на видео. Для истории. Нил чувствует, как его лицо заливается краской — от шеи до корней волос, от ушей до кончиков пальцев. Он сейчас, кажется, станет первым человеком в мире, который загорелся от стыда. Буквально. Пожарные приедут, будут тушить, спросят, что случилось, а он скажет: «Элисон сказала, что скажет Эндрю, что я его люблю». — Нил, — Мэтт выходит из-за спин девушек. Обычно он мягче, чем пух, добрее, чем следует, и всегда готов обнять и пожалеть. Но сейчас его лицо серьёзное. Он похож на Дэн — такой же решительный, такой же непоколебимый. — Чувак, я скажу тебе одну вещь. Он на тебя смотрит так, будто ты — единственная причина, по которой он не поджёг эту школу. Нил моргает. — Что? — Ты слышал, — Мэтт пожимает плечами. — Эндрю ни на кого не смотрит. Вообще. Он смотрит сквозь людей, как будто они стеклянные. Но на тебя он смотрит так, будто ты — единственный настоящий человек в этом здании. Поверь, это комплимент от Эндрю. От него вообще не дождёшься комплиментов. — Он не смотрит на меня… — Смотрит, — перебивает Дэн. — И давно. Ты просто не замечаешь, потому что слишком занят тем, чтобы краснеть и пить таблетки от аллергии. — Я больше не пью таблетки, — тихо говорит Нил. В раздевалке повисает тишина. Элисон, Дэн и Мэтт переглядываются. Их лица меняются — на них появляется что-то вроде надежды. Или облегчения. Или того и другого вместе. — То есть… — осторожно начинает Мэтт, — ты наконец понял? Нил кивает. Медленно. Словно его голова налита свинцом. — Я понял. — И что это? — спрашивает Элисон, хотя её голос звучит так, будто она уже знает ответ. — Что это, Нил? — Любовь, — выдыхает он. Слово выходит комком, скомканным, неловким, но оно выходит. Он сказал это вслух. Другому человеку. Не Стюарту, который и так всё знал, а другим. Своим друзьям. — О, слава богу, — выдыхает Мэтт и хлопает в ладоши. — Наконец-то. Я уж думал, ты умрёшь, так и не признавшись. — Не умирай, — добавляет Дэн. — Ты нам нужен для игры. Признаваться будешь после тренировки. Или до. Но лучше до, потому что после ты будешь либо слишком счастлив, чтобы играть, либо слишком убит горем. В любом случае, я не хочу рисковать. — Вы не понимаете, — говорит Нил, обводя их взглядом. — Я не могу. Мы друзья. Если я скажу, а он не… если он посмотрит на меня как на… — Как на кого? — Элисон прищуривается. — Как на друга, — выдавливает Нил. — Как на друга, который испортил всё своим признанием. — Ты не смотришь на друзей так, как смотришь на него, — парирует Элисон, и её голос звучит почти нежно. Почти. — И он не смотрит. Ты думаешь, Эндрю Минярд встал бы между тобой и Аароном, если бы ты был просто другом? Нил вздрагивает. Он вспоминает спину Эндрю — прямую, напряжённую, защищающую. Вспоминает запах мяты и табака. Вспоминает, как Эндрю сказал: «Не благодари». Как будто защищать Нила — это было само собой разумеющееся. — Он встал между нами, — тихо говорит Нил. — Потому что Аарон его брат. И он не хотел, чтобы я… — Аарон его брат, которого Эндрю терпеть не может, — перебивает Мэтт. — Ты серьёзно думаешь, что ему было жалко Аарона? Ему было жалко тебя. Не в смысле «жалость». А в смысле… ну, ты понял. — Я не понял, — честно признаётся Нил. Мэтт закатывает глаза. — Нил, он хотел защитить тебя. От Аарона. От себя. От драки, в которую ты бы влез и потом жалел. Эндрю Минярд, который никого не защищает, кроме себя, встал между тобой и проблемой. Понимаешь? Нил смотрит на Мэтта. Потом на Дэн. Потом на Элисон. Они смотрят на него в ответ — с надеждой, с нетерпением, с лёгким оттенком безумия в глазах. — Иди, Джостен, — говорит Элисон. — Сейчас. Или я скажу Кевину, и тот начнёт давать тебе советы. Нил бледнеет. Угроза работает. Потому что Кевин в любовных делах — катастрофа. Абсолютная, вселенская, уровня «как этот человек вообще выжил до восемнадцати лет» катастрофа. Однажды Кевин посоветовал Нилу «просто показать Эндрю статистику своих бросков, это же романтично». Нил до сих пор вздрагивает при воспоминании об этом разговоре. — Не надо Кевина, — говорит он быстро. — Я сам. Я пойду. — Куда? — спрашивает Дэн. — К Эндрю. — Когда? — Сейчас, — выдыхает Нил. — Я пойду сейчас. Только… не ходите за мной, ладно? Это… это должно быть один на один. — Мы и не собирались, — фыркает Элисон. — Нам нужно место для сплетен после. Без нас вы там быстрее разберётесь. — Давайте оставим их, — говорит Мэтт, беря Дэн за руку. — Пойдём, поищем Кевина. Скажем ему, что Нил заболел и сегодня тренироваться не будет. — А что ему сказать, если он спросит, чем заболел? — спрашивает Дэн, уже выходя из раздевалки. — Скажи, что аллергия, — бросает Элисон через плечо. — У него аллергия на собственное упрямство. Острая форма. Дверь закрывается. Щёлкает замок. Нил остаётся один. Он смотрит на дверь, за которой скрылись его друзья. Наверное, они уже бегут искать Кевина, чтобы он не влез не в своё дело. Наверное, они уже обсуждают, сколько времени у него уйдёт на признание и во сколько нужно ставить чайник, чтобы отметить победу. Он делает глубокий вдох. Второй. Третий. Любовь. Это любовь, дурак. Он повторяет слова Стюарта про себя, как мантру. «Это любовь. И ничего страшного в этом нет. Это просто любовь. Люди любят друг друга каждый день. Это нормально. Это не аллергия. Не опухоль. Не гнев. Это просто… любовь». Он выходит из раздевалки. Ноги несут его по коридору. Мимо автомата с водой, мимо доски объявлений, мимо класса, где у них история, мимо кабинета мистера Кеннеди, который так любезно посадил их с Эндрю за соседние парты и тем самым обрёк Нила на три месяца мучений. Он идёт туда, где обычно стоит Эндрю в это время — у окна в конце коридора, там, где мало кто ходит, где можно спрятаться от всех и просто быть. Эндрю там. Стоит, прислонившись плечом к стене, и пьёт свою сладкую отраву. Сегодня банка с единорогом. Розовая, радужная, с нарисованным существом, которое выглядит так, будто оно сбежало из детского сна. Эндрю пьёт из неё медленно, задумчиво, и это выглядит так нелепо и так прекрасно одновременно, что у Нила перехватывает дыхание. Эндрю поднимает глаза. Видит Нила. И не говорит ни слова. Ждёт. Как всегда. Как никто другой. Нил подходит. Останавливается в двух шагах. Чувствует, как сердце колотится где-то в горле, как уши горят, как шея чешется. Но он не отворачивается. Не убегает. Не придумывает новый ложный диагноз. — Эндрю, — говорит он. Голос дрожит, но это нормально. Это просто голос. Он не обязан быть идеальным. — Мне нужно тебе кое-что сказать. Эндрю смотрит на него. В его янтарных глазах — терпение. И что-то ещё. Что-то, что Нил раньше боялся разглядеть. — Я слушаю, — говорит Эндрю. И Нил понимает: да. Он слушает. Всегда слушал. И будет слушать. Что бы Нил ни сказал — даже если это будет самая идиотская, самая паническая, самая бессвязная речь в его жизни, — Эндрю будет слушать. Не перебивая. Не осуждая. Просто будет рядом. Нил делает вдох. И начинает говорить. — Эндрю, — начинает Нил. И останавливается. Потому что горло пересохло нахуй. Буквально. Язык прилип к нёбу, как будто кто-то намазал его суперклеем. Ладони взмокли так, что он боится, что если сейчас схватится за что-нибудь, то оставит мокрые отпечатки. Сердце колотится где-то в районе гортани, и Нил чувствует каждый удар — гулкий, тяжёлый, как колокол на старой церкви. Эндрю стоит напротив. Прислонившись плечом к стене. С банкой в руке — сегодня с единорогом, розовым, радужным, с надписью «Sparkle Magic» на боку. Он не двигается. Не подгоняет. Не говорит «давай быстрее» или «у меня нет времени на твои истерики». Он просто смотрит своими янтарными глазами — спокойно, терпеливо, как смотрит кот на закрытую банку с кормом, зная, что рано или поздно её откроют. И это ожидание — самое страшное. И самое успокаивающее одновременно. Потому что Эндрю ждёт. Он всегда ждёт. Он никогда не перебивает. И сейчас — не перебьёт. Нил делает вдох. Самый глубокий вдох в своей жизни. Таким вдохом можно нырять на дно океана и не всплывать минут десять. Таким вдохом можно признаваться в любви. — У меня к тебе… короче. Отлично. Просто отлично. «Короче». Тысяча слов в голове, а вылетает «короче». Нил хочет провалиться сквозь землю, сквозь фундамент школы, сквозь подземные коммуникации и вынырнуть где-нибудь в Австралии. Говорят, там кенгуру. Кенгуру не перебивают. Кенгуру просто прыгают и едят траву. Может, ему стоит переехать в Австралию и жить среди кенгуру? У него неплохие шансы, он рыжий, как кенгуру? Кенгуру не рыжие? Нил не уверен. Он вообще сейчас ни в чём не уверен, кроме одного. — Я думал, что это аллергия, — выпаливает он. Слова летят быстрее, чем он успевает их обдумывать. Потому что если думать, он никогда не скажет. Если думать, он развернётся и убежит, и спрячется в раздевалке, и будет пить антигистаминные до конца своих дней. — Потом, что гнев. Потом, что опухоль мозга. Эндрю молчит. Не перебивает. — Дядя сказал, что это любовь, — продолжает Нил. Голос дрожит, но он не может остановиться. Слова льются сами, как вода из прорванной трубы, как кровь из артерии, как эта дурацкая сладкая гадость из банки Эндрю. — Я не знаю, что с этим делать. Я не умею. Я боюсь, что ты скажешь «нет», и мы перестанем быть… этим. Нашими. Он замолкает на секунду. Смотрит на Эндрю. В его глазах — ничего. Ни насмешки, ни жалости, ни нетерпения. Только ожидание. И этот взгляд — единственная причина, по которой Нил может продолжать. — И я просто… я люблю тебя, понял? — Он почти кричит. Слова вырываются из груди с болью, с облегчением, с чем-то ещё, чему у него нет названия. — Я люблю тебя, блять. И мне страшно. Ты можешь что-нибудь сказать? Коридор затихает. Буквально. Даже ветер за окном перестал дуть. Даже старые трубы перестали гудеть. Даже птицы замолчали, как будто природа затаила дыхание, чтобы услышать ответ. Эндрю молчит. Три удара сердца. Один — бум, второй — бум, третий — бум. Нил чувствует каждый из них. Каждый удар отдаётся где-то в затылке, в висках, в кончиках пальцев. Четыре. Пять. Нил готов провалиться сквозь асфальт. Готов исчезнуть. Раствориться в воздухе. Стать частью этого коридора, этой стены, этой банки с единорогом, которую Эндрю так и держит в руке, не двигаясь. Он уже открывает рот, чтобы сказать «забудь, это была шутка, у меня аллергия на признания, это новый симптом», как вдруг Эндрю двигается. Нил даже не понимает, что происходит. Всё слишком быстро. Одна секунда — Эндрю стоит в двух шагах от него, прислонившись к стене, и его лицо ничего не выражает. Следующая секунда — Эндрю уже рядом. Вплотную. Так близко, что Нил чувствует запах мяты и сахара. Чувствует тепло его тела — Эндрю всегда холодный, но сейчас, кажется, тёплый? Или это у Нила всё горит? А потом Эндрю тянет его за шкирку. Буквально. Берёт его за воротник толстовки — там, сзади, где этикетка, которая вечно чешется — и дёргает на себя. Нил даже пикнуть не успевает. Он делает шаг вперёд, теряет равновесие, и в следующую секунду губы Эндрю врезаются в его губы. Коротко. Сухо. Так, что мир едет в тартарары. У Нила внутри взрывается всё. Небо, земля, стены, пол, потолок — всё смешивается в одну какофонию ощущений. Губы Эндрю — не мягкие, как он ожидал, нет, они твёрдые, уверенные, требовательные. Они пахнут той самой сладкой гадостью с единорогом — приторной, искусственной, но сейчас это самый лучший вкус в мире. Вкус победы. Вкус «я не ошибся». Вкус «он тоже». Поцелуй длится секунду. Может, две. Может, целую вечность. Нил не знает. Он потерял счёт времени. Он вообще потерял всё — способность дышать, думать, стоять на ногах. Если бы Эндрю не держал его за шкирку, он бы, наверное, рухнул на пол и лежал там, глядя в потолок, пытаясь осознать, что только что произошло. Эндрю отстраняется первым. Он делает шаг назад. Всего один. Но этого достаточно, чтобы Нил почувствовал пустоту — холодную, острую, как нож. Его губы горят. Горит лицо. Горит всё тело, от макушки до пяток, и он чувствует, что если не прикоснётся к Эндрю снова, то, наверное, загорится и сгорит дотла. Эндрю смотрит на него в упор. Его янтарные глаза горят — не в переносном смысле, а буквально. В них есть что-то, чего Нил никогда не видел раньше. Жар. Жизнь. Что-то, что делает Эндрю не просто красивой картинкой, а настоящим, живым, дышащим человеком. — Глупый Джостен, — говорит Эндрю. Голос низкий, чуть хриплый. — Ты идиот. Нил хочет обидеться. Хочет сказать что-то едкое, вроде «сам ты идиот» или «ты первый начал, между прочим». Но вместо этого он стоит, открыв рот, и смотрит на Эндрю, как рыба, выброшенная на берег. — Я тоже, — продолжает Эндрю. — И давно. Просто ждал, пока твой тугодум-мозг доползёт до финиша. Нил моргает. — Что? — выдыхает он. Он издает писк, как у ребёнка, который только что увидел снег в первый раз. — Ты слышал, — Эндрю пожимает плечами. Его лицо снова становится пустым, но в глазах всё ещё горит тот самый огонь. — Я люблю тебя. Тоже. Уже три месяца. Может, больше. Я не считал. — Три месяца? — переспрашивает Нил. — Ты знал три месяца? Ты знал, что я… и ничего не сказал? — Ты сказал бы сам. — Эндрю отводит взгляд. Первый раз за весь разговор. Смотрит куда-то в сторону, на стену, на окно, на что угодно, только не на Нила. — Ты должен был сам дойти. Если бы я сказал, ты бы не поверил. Ты бы решил, что это жалость. Или насмешка. Или что-то ещё, что придумала бы твоя паранойя. — Моя паранойя? — возмущается Нил, хотя внутри всё трепещет от того, что Эндрю его знает. Знает так хорошо. Так глубоко. Так… идеально. — Твоя паранойя, — кивает Эндрю. — Ты бы не поверил, что кто-то может любить тебя просто так. Без причины. Без скрытых мотивов. Нил хочет возразить. Хочет сказать, что это неправда. Но правда — это как раз это. Потому что если бы Эндрю сказал «я тебя люблю» первым, Нил бы списал это на аллергию. Или на гнев. Или на опухоль мозга. Или придумал бы ещё какой-нибудь дурацкий диагноз, лишь бы не признавать реальность. Потому что реальность страшнее. Реальность — это когда тебя любят. И когда ты любишь. И когда от этого никуда не деться, нельзя сбежать, нельзя спрятаться за ложными диагнозами. — Ты мог сказать раньше! — вырывается у Нила. Он не злится. Он просто… не знает, что делать со всей этой энергией, которая переполняет его изнутри. Ему нужно выплеснуть её куда-то, и слова — единственный способ. — Ты мог просто подойти и сказать: «Нил, я тебя люблю». И всё! И я бы… — И ты бы покраснел и сбежал, — перебивает Эндрю. — Как делал последние три месяца каждый раз, когда я оказывался рядом. Нил закрывает рот. Потому что это правда. Это такая обжигающая, неприятная, совершенно точная правда. Он бы покраснел и сбежал. Или начал бы нести чушь про аллергию. Или притворился бы, что не расслышал. Он бы сделал всё, что угодно, только бы не признавать, что кто-то может любить его. Просто так. Без причины. — А ты мог не сравнивать любовь с аллергией, — парирует Эндрю. В его голосе нет злости. Только усталость. Такая же, как у Нила. Усталость от трёх месяцев ожидания, трёх месяцев сомнений, трёх месяцев «а вдруг». — Мы оба идиоты. Нил всхлипывает. Или смеётся. Или делает то и другое одновременно. Из его глаз текут слёзы — слёзы облегчения, слёзы радости, слёзы всего того, что он сдерживал три месяца. Они текут по щекам, по шее, капают на футболку. Нил не вытирает их. Он не может. Его руки дрожат слишком сильно. — Ты плачешь, — замечает Эндрю. В его голосе — не насмешка. Удивление? Нет, скорее, констатация факта. — Я не плачу, — всхлипывает Нил. — У меня… аллергия. На твои слова. Новый симптом. — Опять аллергия? — Ага. Эндрю смотрит на него. Долго. Тяжело. Своими янтарными глазами, которые больше не пустые — они живые, они светятся, они смотрят на Нила так, как никто никогда не смотрел. — Иди сюда, — говорит Эндрю. И Нил идёт. Он делает шаг. Второй. Третий. Подходит вплотную. Смотрит в глаза Эндрю снизу вверх — Эндрю на пару сантиметров выше, и эти сантиметры сейчас кажутся Нилу целой пропастью, которую он готов преодолевать каждый день до конца своей жизни. Эндрю поднимает руку. Медленно. Кладёт ладонь на щёку Нила. Ладонь холодная — как и всегда. Но сейчас этот холод кажется Нилу самым приятным ощущением в мире. Он прижимается щекой к чужой ладони, как кот, который хочет, чтобы его гладили. — Глупый, — повторяет Эндрю. — Очень глупый Джостен. — Ты уже говорил. — Повторю. И он снова его целует. На этот раз дольше. Не коротко. Не сухо. А медленно, глубоко, так, что Нил забывает, как дышать. Забывает, как зовут. Забывает, что есть какие-то проблемы, страхи, сомнения. Остаются только губы Эндрю — сладкие от этой дурацкой гадости с единорогом, твёрдые и мягкие одновременно, требовательные и нежные в странном, только им двоим понятном сочетании. Нил не знает, сколько это длится. Секунду. Минуту. Час. Он чувствует, как его пальцы сами собой вцепляются в чужую толстовку — в чёрную, мягкую, пахнущую мятой и чем-то ещё, чем-то, что он теперь навсегда запомнит как «запах Эндрю». Когда они отлипают друг от друга — точнее, когда Эндрю отстраняется первым, потому что Нил, кажется, готов целоваться вечно, — Нил понимает, что его колени дрожат. Всё тело дрожит. Он чувствует себя так, будто только что пробежал марафон. Или прыгнул с парашютом. Или сделал что-то невероятно смелое, о чем будет вспоминать всю жизнь. — Ты… — начинает Нил, но голос не слушается. Он откашливается. Пробует снова. — Ты и правда… три месяца? — Три, — кивает Эндрю. — С того дня на парковке. Ты смотрел на меня так, будто я был единственным, что имеет значение. — Я смотрел? — удивляется Нил. — Да. У тебя были огромные глаза. Как у совёнка, которого осветили фарами. — Я не похож на совёнка. — Похож. — Не похож. — Спорить будешь? — Буду, — говорит Нил, и это уже не спор, а флирт. Самый неловкий, самый дурацкий флирт в истории человечества, но это флирт. И он чувствует, как внутри распускается что-то тёплое, что-то живое, что-то, чему он не даёт названия, потому что боится спугнуть. Эндрю смотрит на него. В его глазах — что-то вроде улыбки. Не улыбка — нет, Эндрю Минярд не улыбается. Но что-то очень близкое к улыбке. Что-то, что говорит: «Я рад, что ты здесь. Я рад, что ты наконец понял. Я рад, что ты мой». Нил хочет сказать что-то ещё. Что-то важное. Что-то, что запечатлеет этот момент в памяти навсегда. Но не успевает. Потому что с карниза, откуда они оба не заметили — серьёзно, как можно не заметить кого-то на карнизе? — свешивается голова Кевина. — Ребят, — говорит Кевин. Его зелёные глаза сияют. Он выглядит так, будто только что выиграл в лотерею. — Я всё слышал. Нил замирает. — Вы такие милые, — продолжает Кевин, не чувствуя, какая волна убийственного бешенства поднимается из груди Нила. — Серьёзно. Я чуть не прослезился. Но, ребят, следующий матч через два дня, вы не могли бы поцеловаться уже и пойти тренироваться? Пас мне нужен. Я без паса не могу. У меня ломка без паса. — Кевин, — говорит Нил. Голос низкий, ровный, опасный. — Ты откуда там взялся? — Я на карнизе, — объясняет Кевин, как будто это очевидно. — Я всегда здесь сижу, когда хочу спрятаться от Аарона. А вы сами не заметили. Так что, идём тренироваться? — Я убью его, — говорит Нил, поворачиваясь к Эндрю. Он не шутит. Он готов. Руки уже чешутся. Он убьёт Кевина голыми руками, закопает под трибунами и скажет всем, что Кевин уехал в Канаду. В Канаде любят спорт. Кевину там понравится. — Будет очередь, — отвечает Эндрю. И тянет Нила за подбородок, поворачивая его лицо к себе. — Я первый. Он испортил нам момент. — Я могу подождать, — великодушно предлагает Кевин с карниза. — Я не тороплюсь. — Заткнись, Кевин, — хором говорят Нил и Эндрю. Кевин замолкает. Но не убирает голову. Он продолжает смотреть, широко раскрыв глаза, как будто смотрит самый захватывающий фильм в своей жизни. Эндрю вздыхает. Так тяжело, будто на его плечах лежит весь мир. — Идиот, — говорит он, но непонятно, кому — Нилу или Кевину. Может быть, обоим сразу. — Идиот, — соглашается Нил. — Но ты меня всё равно любишь. — Люблю, — кивает Эндрю. — Идиота. Глупого. С медными волосами и голубыми глазами. Который пил таблетки от аллергии три месяца. — Я больше не пью. — Знаю. Эндрю смотрит на Нила. Нил смотрит на Эндрю. Они стоят в коридоре, посреди школы, где через пять минут начнутся уроки, где кто-то будет писать контрольные, кто-то списывать, кто-то мечтать о перемене. А они стоят и смотрят друг на друга, как будто больше ничего не существует. — Может, вы поцелуетесь ещё раз, прежде чем я упаду с карниза? — подаёт голос Кевин. — А то у меня рука затекла. — Иди вон, — говорит Эндрю, не отрывая взгляда от Нила. — Ну прошу, — канючит Кевин. — Мне нужен позитив перед тренировкой. Ваши поцелуи — это позитив. Нил закрывает глаза. Делает глубокий вдох. И когда открывает их снова, понимает, что ему плевать на Кевина. Плевать на карниз. Плевать на всю школу, на уроки, на контрольные, на этот дурацкий матч через два дня. Он смотрит на Эндрю. На его янтарные глаза. На его светлые волосы. На его губы — чуть припухшие после поцелуя, всё ещё сладкие от гадости с единорогом. — Можно я тебя ещё раз поцелую? — спрашивает Нил. Тихо. Почему-то стесняясь. После всего, что было — стесняясь. — Не спрашивай, — говорит Эндрю. — Просто делай. Нил делает. И на этот раз он не ждёт, пока Эндрю его поцелует. Он сам тянется вперёд. Сам кладёт ладони на чужую грудь — чувствует, как бьётся сердце под тканью футболки, как бьётся так же сильно, как у него. Сам прижимается губами к чужим губам — сладким, мягким, тёплым. Кевин с карниза издаёт какой-то звук — то ли восхищения, то ли зависти. Нил не обращает внимания. Он вообще не слышит ничего, кроме биения двух сердец — своего и Эндрю. Они бьются в унисон. Как будто всегда бились так. Просто раньше Нил не умел слушать. Когда они отстраняются — на этот раз оба одновременно, потому что дышать всё-таки надо, — Нил утыкается лицом в плечо Эндрю. Прячется. Как маленький. Как напуганный зверёк, который наконец нашёл безопасное место. Эндрю не отталкивает. Он кладёт руку на затылок Нила. Не гладит — Эндрю не умеет гладить, наверное. Просто держит. Тепло. Надёжно. — Всё, — говорит Эндрю. — Хватит страдать. — Я не страдаю, — бормочет Нил в чужое плечо. — Страдаешь. Но теперь поздно. Ты мой. — Твой, — соглашается Нил. С карниза слышится шорох. Кевин, видимо, слезает. Или падает. Или его кто-то стаскивает — Нил не видит и не хочет видеть. Сейчас есть только Эндрю. Его плечо. Его запах. Его руки, которые держат Нила так, будто он — самое ценное, что есть в этом мире. Где-то внизу, на первом этаже, у автомата с газировкой, Мэтт, Дэн и Элисон пьют колу и обсуждают, сколько дней продлится их «медовый месяц», прежде чем Нил снова решит, что любовь — это аллергия. — Я ставлю три дня, — говорит Элисон, откусывая соломинку. — У него паранойя хроническая. Он найдёт повод. — Неделю, — возражает Мэтт. — Он сегодня был очень смелым. Может, перерос. — Месяц, — говорит Дэн. — Эндрю не даст ему сбежать. Он теперь вцепится в него мёртвой хваткой. — Ты про Эндрю или про Нила? — уточняет Элисон. — Про обоих, — пожимает плечами Дэн. — Они друг друга стоят. Наверху, в коридоре, Нил чихает. — Аллергия? — спрашивает Эндрю. — Нет, — отвечает Нил, поднимая голову. Его глаза красные, нос красный, уши красные, но он улыбается. Впервые за три месяца — по-настоящему, широко, до ушей. — Просто кто-то обо мне говорит. — Это Элисон, — уверенно говорит Эндрю. — Она всегда говорит о тебе. — Откуда ты знаешь? — Я всё знаю, Джостен. — Даже то, что я люблю тебя? — Это я знал первым, — говорит Эндрю. — Ещё до того, как ты понял. Ещё до того, как ты начал пить эти дурацкие таблетки. Нил смотрит на него. Смотрит в эти янтарные глаза, в которых теперь нет пустоты — только тепло, только свет, только что-то, что делает его слабее и сильнее одновременно. — Я тоже тебя люблю, — говорит он. На этот раз без страха. Без паники. Просто как факт. Как «трава зелёная» или «небо голубое». — Я люблю тебя, Эндрю Минярд. — Знаю, — отвечает Эндрю. — Глупый Джостен. И целует его снова. А внизу Элисон достаёт телефон и делает фотографию их теней на стене — две фигуры, слившиеся в одну, две головы, наклонённые друг к другу, два сердца, бьющиеся в унисон. Она отправляет фото в общий чат с подписью: «Наконец-то. Теперь они оба будут невыносимы.» Мэтт ставит лайк. Дэн — сердечко. Кевин пишет: «А когда тренировка?» Элисон блокирует Кевина. На час. Чтобы он не портил момент. Наверху, в коридоре, Нил и Эндрю стоят, прижавшись друг к другу, и не думают о тренировках. Не думают о матчах. Не думают о Кевине, Аароне, Элисон, Мэтте и Дэн. Они думают только о том, как хорошо — наконец перестать бояться. Назвать вещи своими именами. Признать, что аллергии нет. Что гнева нет. Что опухоли мозга нет. Есть только любовь. Идиотская, страшная, совершенно нелогичная любовь. И она прекрасна.
Примечания:
94 Нравится 3 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (3)