Часть 1
5 апреля 2026 г., 23:52
— Так и знал, что ты сюда придешь, — раздаётся таким родным, раскатистым в резонирующих стенах пустого заброшенного здания голосом, который Паша всем сердцем мечтал еще хотя бы раз услышать вживую, но с каждым днем терял надежду, а теперь медленно оборачивается на звук, словно солдатик, через правое плечо, и из тёмного дверного проема выходит Фома — целый и невредимый, привычно уставший, с залегшими сизыми тенями под веками, и Паша отчетливо понимает, что у него совсем недавно была полноценная борода, от которой он избавился перед возвращением в Петербург, а теперь прячется за аккуратной порослью на своем лице в виде усов и щетины и небрежной прической.
Фома подходит всё ближе, не вынимая руки из карманов, осторожными неторопливыми шагами, словно давая Паше шанс рассмотреть себя — и принять происходящее, пусть оно и ощущается очередным сном. Паша всматривается жадно, Фома выглядит значительно крепче себя прежнего: он раскачался, набрал мышц, плечи стали шире, и на мгновение Паша видит перед собой совсем другого человека, ничем не напоминающего того Фому, окровавленная холодная ладонь которого в тот страшный октябрьский день сжала Пашино запястье, а бледные, практически синюшные губы едва выговорили «не больно совсем. И не страшно. Почему?..». Захлестнутый этим выворачивающим душу воспоминанием Паша не сразу понимает, что Фома стоит уже едва ли не вплотную, пытливо смотрит в глаза и, только когда ловит наконец осознанный Пашин взгляд, вкрадчиво спрашивает:
— Ну, что молчишь? Не рад? — и чуть улыбается даже, хмыкает, наблюдая за Пашиной оторопью: не только оттого, что полтора года, которые Паша провел, тоскуя по единственному любимому своему человеку, так внезапно оборвались, но и потому, что каждый новый вдох в этом изменившемся мире не несет в себе ничего знакомого: Фома не пахнет — ничем, совсем, воздух вокруг него буквально стерилен, словно перед Пашей стоит призрак.
— Давай, может, хоть обнимемся, — Фома хмурится, произнося это, и явно не понимает, почему Паша стоит столбом.
Паше хочется прижать Фому к себе обеими руками и никогда больше не отпускать; Паше хочется ударить Фому: резко и больно, до крови — за то, что заставил пережить собственную смерть, что скрывался, обманывая тем самым. Фома не может не понимать всё это, однако, он, несмотря ни на что, делает ещё один крошечный шажок навстречу, не иначе как решив обнять первым, а Паша сжимает руку в кулак, собираясь без замаха вмазать ему в челюсть, но не успевает даже начать движение, когда его вдруг пробирает от макушки до пят, заставляя крупно вздрогнуть и осознать — что-то не так. У Паши неожиданно начинают ныть бедра, мгновенно теплеет в животе, невесть откуда нахлынувшее возбуждение до такой степени острое, что полувозбужденный уже член неприятно упирается в ширинку, а между ягодиц становится влажно. Паше требуется несколько мгновений, чтобы осознать: он не просто впервые в жизни потёк, но еще и среагировал на Фому, у которого трепещут крылья носа, когда он втягивает воздух так жадно, словно никак не может надышаться, губы у него дрожат, а верхняя приподнимается, словно в оскале.
Паша рефлекторно поджимается весь, пытаясь остановить поток вытекающей из него естественной — омежьей — смазки, но мышцы ведут себя странно: после недолгого напряжения сами расслабляются, и смазка течёт сильнее. Паша и сообразить не успевает, как его уже притискивают к ближайшей целой стене, вжимая в грязные кирпичи, расчерченные неоново-кислотными граффити. Фома глуховато рычит, и только тогда Паша начинает ощущать его запах — сейчас насыщенно-густой, мускусный, он забивает ноздри, когда сам Фома под аккомпанемент трещащей ткани стягивает с Паши куртку, а футболку-поло на нем просто рвет по шву, прежде чем утыкается носом в голую кожу на стыке между Пашиными шеей и плечом, где сильнее всего чувствуется запах, а небольшое уплотнение брачной железы, на которой традиционно ставят метку, уже пульсирует и горит. Сквозь собственные громкие, совершенно неконтролируемые стоны, Паша только поворачивает голову, чтобы Фоме было удобнее, и цепляется за него обеими руками — ноги не держат, но Фома не позволяет ему осесть на грязный бетонный пол, зажимает плотнее между собой и стеной, лишая воли.
От первого же укуса Паша вскрикивает, с трудом понимая, что Фома сжал зубы вхолостую, не пометил, но вылезшие альфьи клыки оставили маленькие ранки, чуть ноющие: Паше сейчас все равно, он готов позволить Фоме что угодно, хоть сожрать без остатка, однако тело требует совсем другого — на что Паша, одурманенный бьющими в голову гормонами, тоже заочно согласен: ему в этот миг не нужна ни подготовка, ни смазка — своей собственной хватает, ею пропитано не только белье, но и на штанах уже абсолютно точно должно проступить влажное пятно; никакая даже самая плотная джинса не скроет то, как сильно Паша течет. Фома мелко лижет его шею под челюстью, собирая капли пота, поднимается выше, прихватывает мочку уха, только после этого накрывая своими губами Пашины, чтобы разомкнуть их языком, толкнуться им в рот, попробовав на вкус очередной Пашин стон — свидетельство окончательной капитуляции.
У Паши кружится голова, воздуха не хватает, он нещадно течет и мякнет в руках Фомы, который упирается коленом между Пашиных ног, заставляя шире раздвинуть их и создавая себе дополнительную точку опоры: очень вовремя, через мгновение после этого Фома внезапно заходится громким стоном и вздрагивает, не ослабляя хватку, но утыкается лбом в стену над Пашиным плечом, дышит загнанно и притирается плотнее. Паша чувствует его уже очень твердый член, ничуть не скрываемый костюмными брюками, и усилившийся запах, ставший куда более сгустившеся-интенсивным: смесь жженых трав и что-то пряное, пылко-откровенное. Только тогда до Паши доходит — у Фомы гон, в который его организм радостно рухнул, отозвавшись на Истинного рядом, еще и в течке. И всё это после столь долгой разлуки, приправленной отчаянием и болью, виной и непроглядным одиночеством — и Пашиным шоком от того, что его настоящий вторичный пол проявился на тридцать пятом году жизни.
Во всех документах у Паши написано «бета», что, однако, не имеет ничего общего с реальным положением дел, и этот обман тянется с двенадцатого октября восемьдесят пятого: в тот день Паша появился на свет раньше срока и едва не умер в процессе своего рождения, все-таки придушившись пуповиной, которой постепенно обматывался с двадцатой недели, и первые одиннадцать дней своего бренного бытия провел в реанимации Детской городской больницы на Декабристов. Там же ему взяли кровь для обязательного анализа с целью определить вторичный пол, но результаты пришли такими, что пожилой доктор разговаривал с Пашиной мамой за закрытыми дверями своего кабинета, вполголоса объясняя про последствия перенесенной гипоксии, после чего устало потер переносицу, сдвинув очки, и сказал «я не буду портить вашему мальчику жизнь, поэтому вторичным полом укажу «бета». Но вы имейте в виду».
Из всех свалившихся несчастий это взволновало его маму меньше всего, ей пророчили, что ребенок останется дурачком или вовсе овощем, но Паша выкарабкался всем назло, разве что три месяца после выписки плохо ел, отказываясь набирать вес, как полагается, мало и прерывисто спал и часто плакал, однако, потом начал выравниваться, вскоре ничем не отличаясь от сверстников по уровню развития — исключительно внешне. Внутренне же Паша должен был оказаться омегой, что и показал неонатальный скрининг: вернее, сперва у него были одинаково высокие показатели как омеги, так и беты, что списали на ошибку лаборанта и переделали анализ; на второй раз омежьи показатели составили девяносто восемь процентов, плюс часть пунктов, отвечавших за альф, у Паши также выявились положительными, а третья попытка и вовсе показала неведому зверюшку. По всем правилам еще в свидетельстве о рождении Паше должны были указать «омега», но в силу его как физиологических, так и анатомических особенностей врач всё-таки пожалел чудом выжившего младенца и указал «нейтральный» вариант, все равно ведь не перепроверить: скрининг беспощадно врёт, если попробовать провести его новорожденному, находящемуся вне материнской утробы больше двенадцати часов, а современные дорогостоящие тесты тоже не отличаются точностью, особенно в сложных случаях — как у Паши, например, поэтому он с возрастом перестал переживать, что обман вскроется. Его, на самом деле, редко кто с первого раза даже принимает за бету, обычно считают альфой, сидящим на хороших подавителях — Пашу еще в школе милиции хвалили и потом непосредственно на службе: дескать, посмотрите на Семёнова, пьет таблетки и не имеет жалоб и выговоров, которые так любят строчить потерпевшие, особенно омеги, — по делу и нет. Паша прекрасно осведомлен, конечно, что некоторые его коллеги злоупотребляют своей второй сущностью: не сидящий на препаратах альфа, от которого несет тяжелым агрессивным духом, заставит расколоться в злодеяниях определенную часть незаконопослушного населения, а уж по-настоящему невиновного человека может и сломать, перегнув, вынудить признаться в том, что не совершал. Сильнее всего это действует на омег, и Паша с первого же жесткого допроса, на которому ему довелось присутствовать, молча радуется, что эти альфьи фокусы на него не влияют. Практически все.
Единственный, кому Паше бывало трудно противостоять — это Фома, и то, что он альфа, Паша знает со дня их знакомства в коридоре спортшколы: Лёша тогда странно повел носом, увидев его, и немедленно подошел, протянул ладонь с перемазанными зеленкой пальцами и сказал «давай дружить», — а у Паши не сразу получилось пожать ему руку в ответ, он буквально оцепенел, ощутив чужой запах: бескрайнее поле, залитое ранним солнечным светом; капли невысохшей росы на траве; безоблачное небо и целая жизнь впереди: во всех смыслах. Паша тогда еще ничего не знал про Истинность, но сердцем чувствовал: в тот момент что-то незримое связало его с этим долговязым серьёзным мальчишкой-альфой, которому буквально физически было тяжело отойти от Паши, когда перед началом тренировки раздался свисток и прозвучала команда тренера построиться. Во время разминки, для очередного упражнения им нужно было разбиться на пары, и Паша совсем не удивился снова подошедшему Лёше: держаться рядом ощущалось единственно правильным, оттого и домой они потом возвращались вместе. Лёша вместе с матерью жил в квартире крёстной на Металлистов, но сам вызвался проводить Пашу, и в подворотне возле почты их попыталась прищемить местная подрастающая гопота: щенки на пару лет старше. Паша даже испугаться не успел, как Лёша закрыл его собой, оттесняя плечом, а в руке у него блеснул металл: он таскал с собой старый отцовский кастет и впервые применил его тогда, сражаясь с невесть откуда вспыхнувшей яростью берсерка. Лёша отделался рассеченной скулой и синяком на челюсти, нападавшим умудрился всерьёз пустить кровь, чем и заставил отступить, а у Паши не было ни царапины, но он перепугался не на шутку и потащил Лёшу к себе обработать рану, благо мама оказалась дома.
Уже потом, когда Лёша ушел, намазанный вторым слоем зеленки, и не позволил Паше проводить уже его: потрепал по плечу со словами «кто ко мне полезет теперь, ты чего» — выглядел он и вправду грозно, и, стоило двери за ним закрыться, как Пашу вдруг затрясло, да так, что он стоять не мог: всё внутри него требовало побежать следом за Лёшей, но тот сказал нет, и от совершенно невыносимого противоречия у Паши полились слёзы. Успокоился он с трудом, заикался и всхлипывал, — и рассказал матери, как Лёша не позволил ему влезть в драку, прикрыв собой, и что от него пахнет лучше, чем от кого-либо, и с ним хорошо, настолько, что не хочется уходить ни на шаг. Пашина мама промолчала тогда, пусть и понимала, что это значит — и кому Паша предназначен судьбой, которая не иначе как по злой иронии постепенно определяла место каждого из них по разные стороны закона, но разорвать образовавшуюся связь никому не было под силу, как и обмануть природу. Лёша, к которому на тот момент уже всё реже обращались по имени, предпочитая короткое ёмкое «Фома», продолжал оберегать Пашу, подчиняясь животным инстинктам, требовавшим защищать своего Истинного, свою пару, и этой безудержной заботой он порой выводил Пашу из себя, заставляя рявкать нечто вроде «чё ты со мной как с инвалидом?» — и Фома каждый раз терялся, бормотал что-то, отводя глаза, и Паше становилось совсем совестно: из-за его лжи Фома не понимал, почему так реагирует на простого бету — Истинными могли быть только альфы и омеги. Паша, как бы ни страдал сам и ни мучил Фому, всё равно молчал, искренне боясь, что потеряет его, если скажет правду: что он, как сам считал, ошибка природы, неполноценное существо, которое в других обстоятельствах было бы обречено на одинокую жизнь изгоя, но, благодаря великодушному врачу и невероятным образом обретенному Фоме, получившее шанс на счастье.
И про Истинность Паша узнал не из книг: ему едва стукнуло пятнадцать, когда они поехали в Подольск, на соревнования по боксу, перед которыми Паша умудрился потеряться — он с несколькими товарищами и Фомой, конечно, выскользнул тайком из гостиницы погулять по незнакомому городу, и на большом многолюдном перекрестке вдруг отстал от своих; думал — догонит, но только больше плутал и даже обратную дорогу спросить не мог, напрочь забыв название гостиницы. Паша морально готовился даже плестись до отделения милиции, там-то точно разобрались бы с ним-потеряшкой, как на очередной неширокой улице, заканчивавшейся пустырем, неожиданно услышал громкое «Паша» и немедленно утонул в солнечном травянистом запахе, прежде чем Фома схватил его за плечо, развернул к себе и заругал, как маленького, но в его глазах острая тревога сменялась облегчением. До гостиницы они долго ехали на трамвае: Паша умудрился уйти на другой конец города и всю обратную дорогу дремал, привалившись к Фоме — тот грел его ледяные ладони в своих и прикрыл потом перед тренером, солгал, будто это он потерялся, а Паша его нашел.
За такое Фому должны были снять со старта, их наставник не терпел нарушения дисциплины, но в тот вечер он только покачал головой и отправил обоих отпаиваться горячим чаем и отдыхать. Спустя четыре дня, практически безвылазно проведенных во Дворце спорта, чтобы избежать ненужных конфликтов с местными, они вернулись в Петербург с разбитыми надбровьями и отбитыми кулаками, но с кровью и потом выбитыми медалями, а Фома получил ещё и специальный приз «за лучшую технику», и Паша хвалил его перед родителями так, словно сам выиграл столь ценную награду. Немногим позже, оставшись наедине с матерью, чувствовавшей недосказанность в словах сына, Паша рассказал, что заблудился — и что Фома неведомым образом его нашел, заставляя до сих пор недоумевать, как же он это сделал. Паша ожидал любой реакции — кроме улыбки матери: она погладила его по голове и шепотом произнесла «Лёша всегда найдет тебя, по-другому быть не может». Паша недоуменно посмотрел на маму и так же негромко спросил, почему, чтобы спустя годы жалеть — не о вопросе, но о своей реакции.
Паша несколько наивно предполагал, что либо никогда не встретит свою предначертанную пару, либо это будет человек противоположного пола. Бездумно тянуться к Фоме каждой клеточкой и мыслью — и видеть, что он столь же охотно отзывается, — оказалось легче, чем знать настоящую причину их тесной близости, которая, как Паша трусливо решил, только подчеркивала его собственную ненормальность, и на волне этого страха он ударился в крайности, задыхаясь от дымного марева горевших за спиной мостов, и попытался прекратить общаться с Фомой. Бросил секцию: вернее, перешел в другую, дальше от дома, там тренировал армейский друг дяди Гриши, с радостью принявший способного бойца; вместо привычных маршрутов ходил закоулками, только бы нигде не столкнуться с тем, от кого пытался спрятаться, и, продолжая доказывать самому себе, что он ничем не отличается от остальных ребят-сверстников, Паша несколько топорно предложил встречаться Юле Черницыной, переведшейся из соседней школы в параллельный класс, думая — откажется, на смех поднимет, но та неожиданно согласилась.
Всё это время Фома не оставлял попыток выяснить, в чем дело, но Паша старательно нигде не оставался с ним наедине, в компании держался холодно, пусть видеть с трудом скрываемую боль в Лёшиных глазах было невыносимо, однако страх оказался сильнее. Фома часто приходил к нему под окна — Паша знал, мама говорила ему «Лёша тебя опять ждет» и «что между вами случилось, Пашенька?», но произнести вслух гнетущую правду Паше было не под силу. Годы спустя Фома признался, что однажды, не застав Пашу дома, нечаянно столкнулся с его матерью и в отчаянии спросил, что сделал не так. Пашина мама не могла рассказать ему всё, и беседа в конце концов свелась к короткой просьбе «дай ему время, Лёш, пожалуйста. Паше без тебя очень нелегко, он это пусть не сразу, но поймет», — словно Фома мог сдаться, но за следующий месяц они едва ли перебросились парой фраз, несмотря на все попытки Фомы хоть немного сблизиться снова, а Пашу чуть-чуть перестало воротить от поцелуев с Юлей: тело упорно бунтовало против совершенно ненужного человека рядом вплоть до той ужасающей новогодней ночи, в которую Паша остался круглым сиротой. Дядь Юра Окунько при содействии Семенчука по своим связям спешно оформил опеку, чтобы Пашу не забрали в детдом, но жить он остался в родительской квартире: у Окунько родных отпрысков хватало, мал мала меньше в крошечной однушке, там только Паши недоставало для полного комплекта, однако у него не было ни единого шанса ощутить себя по-настоящему одиноким.
После похорон — на которых не было Юли, она сказала потом, отчим не пустил, — Паша ушел с кладбища (хоронили на Ковалевском), едва над могилами установили деревянные кресты, и брёл вдоль дороги, ничего не видя перед собой и не ощущая пронизывающего январского холода. В себя Паша пришёл позади каких-то гаражей: он сидел под обмотанными рваным утеплителем трубами, уставившись на собственные трясущиеся, белые руки с синими ногтями, и не мог пошевелиться, обездвиженный горем. Наверное, Паша так бы и замерз там, но старые отцовские часы на его руке отчитали еще десять минут, прежде чем выжигающий морозный воздух оказался согрет тем дивным запахом деревенского поля под ранним солнцем, захрустел снег под чужими подошвами, и через миг Фома рухнул на колени рядом с ним, забормотал «дурак, вставай, замерзнешь» — и совсем не ожидал, что дрожащий от холода, боли и вины Паша прижмется к нему и завоет, словно раненый зверь. Фома тогда обнял его едва ли не до хруста, держал крепко, бормотал ласковое, стараясь успокоить, но Паша заходился у него на руках, пока не сорвал голос, и только после этого, обессиленный и онемевший, позволил поднять себя на ноги. До дома было десять километров, однако Фома, отдавший Паше свою куртку и обмотавший его шарфом до самых глаз, снова неведомым образом вывел их обоих: сначала к ближайшему поселку, до остановки в котором пришлось бежать, и уже в автобусе Фома запихнул Пашу поближе к печке, нещадно отапливавшей дряхлый ПАЗик, осадил какую-то визгливую старуху, не позволив ей согнать Пашу с места, а в городе привел его домой — к себе, сказав «я тебя одного не брошу».
Почти неделю перемерзший Паша провалялся в забытьи: лихорадил, звал маму, изредка вскидывался, обводил взглядом комнату, пока не находил глазами Фому, и снова засыпал. Все это время Фома неотрывно провел рядом, менял влажные компрессы у Паши на лбу, поил едва ли не с ложечки и уговаривал чуть-чуть поесть, успокаивал его, бредившего, и урывками дремал на раскладушке. Сквозь мутный температурный сон Паша все равно слышал, как звонили в дверь: к Фоме приходили мальчишки из другой компании, в которую Паша не был вхож, звали куда-то, но он отмахивался, отговаривался делами; один раз наведался Окунько, хотел забрать Пашу, говорил «вам и так забот хватает» — у Фомы к тому моменту уже было немерено приводов, — но Лёшина мама, теть Оля, не пустила Юрия Васильевича дальше порога, сурово сказала «за мальчиком уход нужен, ему близкие нужны, а вы его в пустую квартиру потащите. Он же там загнется, неужели не понимаете?», и Окунько осекся, растерялся даже, пытался было сунуть деньги, — теть Оля не взяла, конечно, отрезала «сами справимся» и захлопнула дверь. Через несколько суток после этого Паша наконец-то пошел на поправку: под утро у него ушла лихорадка, позволив открыть глаза не в липкое марево болезни, но найти себя в Лёшиной комнате. Сам Фома обнаружился рядом, он бережно промокал Пашино лицо от выступившего пота и робко улыбнулся, увидев, что тот вернулся в ясное сознание. Первым же ощущением у Паши стал невыносимый стыд: он так старательно избегал Фому, безмерно раня его, чтобы в итоге тот, без преувеличений, спас ему жизнь, не позволив околеть на морозе, вдобавок к себе притащил и заботился вместе со своей мамой, как о родном. От слабости Паша едва мог голову поднять, но все равно завозился, кое-как перевернулся на бок, чтобы видеть Фому, и едва слышно хрипнул «прости меня», чувствуя, как слезятся глаза. Фома испуганно встрепенулся, зашептал «тише, Паш, тише, что ты, всё хорошо», сжал своей рукой Пашины влажные от пота пальцы, другой ладонью гладил его по волосам и позволил прильнуть к себе — у Паши совсем не было сил, он так и заснул, не отпуская Фому от себя, убаюканный его ласковыми словами и прикосновениями.
Сколько раз после этого они так провели вдвоем, было не сосчитать: теть Оля не позволила Паше вернуться домой, стоило ему оклематься, сказала «у нас пока поживешь, потом видно будет», и Паша остался. Фома отдал было ему свою тахту в безоговорочное пользование, сам ютился на той же раскладушке, но Паше снились кошмары: в них люди-тени без лиц снова и снова стреляли в его родителей, а сам Паша мог только смотреть, задыхаясь от страха и невозможности даже закричать, не то что прийти на помощь, и выхватывался из сна, потому что Фома его будил, снова и снова оказываясь под боком, гладил по голове и плечам, успокаивая, и Паша не позволял ему вернуться на раскладушку, прижимался к нему: жаркому, как и полагалось альфе, жилистому, высокому и худому, словно жердь. У Фомы как раз был скачок роста, он тихо жаловался, мол, всё болит, и частенько просил мать растереть спину, плечи или колени — теть Оля одно время работала в отделении физиотерапии, в том числе в кабинете массажа. Фома, насмотревшись, быстро навострился помогать себе сам, но его моментами прихватывало так, что он только скулил, вздрагивая, и до крови прикусывал губы — по ночам ему было хуже, и Паша, не выдержав, одним вечером пришел на кухню, где теть Оля крутила пельмени, притулился на табуретке и робко попросил научить его паре прихватов, смущенно пробубнив «Лёха не спит совсем». Наука оказалась нехитрой, Паша — вполне смекалистым, с ловкими чуткими пальцами, однако, Фома стеснялся до алых пятен румянца на щеках, бормотал «да не надо, Паш», но ближайшей же ночью, скрученный очередным приступом, сдавался и покорно устраивался под Пашиными руками, позволяя массировать надсадно ноющие руки и ноги, болящую спину. Фома так и засыпал, прошептав «спасибо, Паш» и выдохнув от облегчения, а Паша накрывал его одеялом и сворачивался калачиком рядом, утыкаясь в плечо Фоме: наутро они чаще, чем были готовы признать, просыпались, сплетясь тесным клубком, однако, никогда об этом не говорили.
В родительскую квартиру Паша вернулся только к концу февраля, но все равно каждые выходные обязательно приходил к Фоме, будто бы пообедать, — на самом деле предстать перед пристальными очами тёть Оли, способной в мгновение ока определить, как Паша питается, сколько «неудов» он схлопотал за прошедшую школьную неделю и не расстроен ли чем. Только она — вместе с Фомой, разумеется, — так пеклась о Паше, у Окунько хватало своих дел; оставалась еще Юля, но с ней у Паши шло ни шатко ни валко: с одной стороны, идеальный щит, с другой стороны, Паша не раз замечал, как на неё смотрит Фома, когда думает, что его никто не видит — если бы взглядом можно было убивать, он уже тогда загремел бы в воспитательно-трудовую колонию, — однако бросить этот чемодан без ручки у Паши не хватало духу. В таком подвешенном состоянии, разрываясь между девчонкой, с которой сдуру вляпался в подобие отношений, и Фомой, Паша дотянул до мая и Лёшиного дня рождения. Его мама неожиданно получила путевку от предприятия в Зеленогорскую здравницу и уехала на три недели, по случаю чего Фома собирался «нормально отметить», как сам заявлял, планируя вроде как выбраться на озеро, но утром двенадцатого мая в назначенном месте сбора его не было, а Паша к тому моменту не видел его дней шесть: школу Фома прогуливал, пропадая то в районе Охты, то где-то на Пороховых, и первой же Пашиной мыслью стало пробравшее до костей «что-то случилось»: тогда шли разборки между Тамбовскими и Малышевскими, правоохранители сбивались с ног. Однако число как случайных жертв, как так и намеренно убитых продолжало расти, и Паша думал было мчать туда, искать Фому, но один из их немногих оставшихся общих друзей, Женя, отвел Пашу в сторонку и сказал, сильно понизив голос, что Фома дома и вроде как переживает гон — который должен был случиться сильно раньше, подчиняясь определенному циклу, напрочь сбившемуся после Пашиной попытки оборвать контакт, что обещало превратить и без того нелегкие дни в настоящую пытку.
Поэтому Паша, съедаемый виной, решил все-таки сунуться к Фоме, у него даже ключи были — Лёшина мама сама отдала ему дубликат после того, как однажды вернулась со второй смены подряд и нашла сына, избитого и без сознания — Фома чудом выжил после особенно жестоких разборок и кое-как доплелся домой, где и отключился, невесть сколько пролежав на полу в крови, — а потом проведя десять дней в больнице с серьезным сотрясением. Паша ходил навещать его, бледного и до странного маленького на узкой койке в большой переполненной палате, украдкой держал за руку под одеялом и после одного из таких визитов как раз пообещал теть Оле, что будет заглядывать в их квартиру, если её самой не будет дома, а Фома снова исчезнет. На четвертый этаж Паша тогда взлетел, не чувствуя ног, и для начала решительно ткнул кнопку звонка — мало ли, но ответом стала тишина.
Для верности Паша постучал, однако, по ту сторону двери не было реакции, а он рисковал привлечь ненужное внимание сварливой Лёшиной соседки, поэтому выцарапал из кармана ключ и сам открыл тяжелую, обитую дерматином дверь, шагнул в прихожую, где его немедленно захлестнуло тяжелой смесью ароматов: вместо привычного Лешиного пронзительно-теплого запаха полевых цветов под солнцем несло жжеными травами и чем-то неприятно горьким — как Паша потом понял, мучительно выжатыми оргазмами и одиночеством. Фома закономерно нашелся в своей комнате: обнаженный, он лежал, съежившись, спиной к двери, и не сразу заметил вторжение, но по его тяжелому дыханию, напряжению мышц и характерным звукам Паша немедленно понял, чем тот был занят: как и любой молодой альфа, проводящий первый гон впустую, Фома безуспешно пытался получить облегчение от очередной разрядки, в одну из которых и сорвался у Паши на глазах, крупно вздрогнув и застонав. На потертом столике возле кровати у него стояла открытая непрозрачная бутыль с медицинской смазкой, которую, скорее всего, специально принесла домой его предусмотрительная мать: Фоме еще повезло, мог бы обходиться детским кремом или банальным вазелином, однако, наличие нормального лубриканта было слабым подспорьем для позднего гона.
Фома с жалобным звуком перевалился на спину, грудь у него ходила ходуном, словно кузнечные меха, следом он перевернулся на правый бок — и только тогда увидел замершего у двери Пашу, глянул на него совершенно дикими глазами и беззвучно позвал: изо рта Фомы не донеслось ни звука, но Паша понял его по одному шевелению искусанных губ — и не мог не подчиниться: главным образом потому, что не мог сказать «нет» — и не хотел. Перепачканный собственной спермой едва ли не до подбородка, дрожащий, потный и липкий, с прижимавшимся к животу членом, у основания которого уже сформировался узел, Фома вцепился в Пашу горячими руками, заставив сесть на край тахты, сдернул с него олимпийку и футболку, оставив влажные следы на ткани, потянул его к себе, уложив на бок, и вжался лицом в Пашино надплечье — он нередко так делал и раньше, особенно по ночам, чего Паша никогда не понимал: он ведь был уверен, что в этом отношении гены беты брали верх, и что от него не исходило никакого запаха. Однако тело Фомы отозвалось так, словно он вдыхал чистейший афродизиак: член у него дернулся, выдав лужицу предэякулята, и Фома с жалобным, измученным скулежом сжал себя рукой, а Паша, неспособный связно мыслить в столь откровенные минуты с Истинным, накрыл его ладонь своей, поплотнее сжал пальцы и задвигал их руками, лаская член от основания до нежной головки. Поцеловать Фому в этот момент казалось единственно верным решением, и Паша подался вперед, еще ближе, губами к губам, пробуя их на вкус — и они были для Паши слаще меда. Фома застонал ему в рот, когда кончал, и не позволил отстраниться, жарко зашептал, умоляя «еще, Паш, пожалуйста, хотя бы раз», словно Паша мог ему отказать.
Раза не хватило, конечно: Фома стонал, толкался в руку, умоляя о разрядке снова и снова, Паша трогал его с животным упоением, выискивая пальцами и губами чувствительные места, гладил по колкому затылку, когда Фома опять утыкался в его надплечье, — и от неожиданности шумно охнул «Лёх…», когда тот потянул Пашины спортивные штаны вниз вместе с бельем, чтобы стиснуть в ладони уже оба члена; Пашин оказался не менее влажным и текущим, им хватило нескольких движений, чтобы кончить — вдвоем, одновременно, Истинность и не такое позволяла. Благодаря ей Пашина близость подействовала на вмиг расслабившегося Фому, словно сильнейшее седативное, убаюкав его, и он провалился в сон, будто по щелчку: казалось, едва дышал, совершенно вымотанный, а Паша никак не мог прийти в себя, с трудом осознавая, что это Лёша, свой, родной, и что вот так — можно: прикасаться, целовать, дышать одним воздухом. Чего точно было нельзя, так это оставить его, вымазанного спермой, смазкой и потом, спать посреди разворошенной постели: Паша лучше всех знал, что Фома на самом деле чистоплотнее любого кота и даже после самых жестких и жестоких драк, «стрелок», а иногда и тренировок, никогда не старается рухнуть где-нибудь и поскорее отрубиться, пока остатки адреналина глушат боль, но лезет под любой доступный поток воды, чтобы отмыться, и ненавидит засыпать в несвежем постельном белье — что, конечно, тщательно скрывает, чтобы не прослыть «неженкой», но он никогда не притворялся рядом с Пашей, волевым усилием заставившем себя подтянуть штаны, доползти до ванной на дрожащих ногах, умыться самому и притащить в комнату таз с теплой водой и полотенце, чтобы обтереть Фому. Паша бережно смывал с него сумасшедшую смесь телесных — и не совсем — жидкостей, аккуратно прикасаясь к нежной внутренней поверхности его бедер, к паху, промокнул обмякший уже член, собрав остатки лубриканта, вытер Фоме живот, грудь, руки и ладони, убрал случайные капли с лица, умудрившись не разбудить, хотя того едва ли поднял бы даже выстрел прямо над ухом, настолько он исстрадался один, не дернувшись даже, пока Паша осторожно убирал из-под него мокрые простыни и стелил чистое. Устроенный на всем свежем, осторожно обтертый и накрытый одеялом Фома выглядел так, словно просто задремал, разве что не ушедшая с лица усталость и круги под глазами выдавали пережитое.
Острая фаза гона у него должна была пройти, и он проснулся бы с сильной жаждой и голодным, а Паше не нужно было заглядывать в холодильник, чтобы знать — там было шаром покати: Лёшина мама зареклась готовить впрок, если вдруг уезжала надолго, чтобы не возвращаться к скисшему супу и покрывшемуся плесенью второму, потому что Фома мог вообще не появляться дома целыми днями, изредка заглядывая, просто чтобы показаться матери: жив-здоров, дескать, а уж в её трехнедельное отсутствие любая еда рисковала превратиться в новую форму жизни. В узкой кладовке, однако, обнаружился мешок с картошкой: Паша был таким себе кулинаром, но почистить, отварить и потолочь её мог даже он, а с найденным кусочком завернутого в газету сала простое пюре превращалось во вполне толковое блюдо. Необходимость готовить окончательно вымотала и Пашу, он вернулся в комнату и тихонько лёг рядом с Фомой за неимением другого спального места — Паша так оправдывал сам себя, всё его существо требовало находиться как можно ближе к своему Истинному, и противостоять этому желанию Паша не мог. Он расслабленно дремал, окутанный сгладившимся запахом Фомы, когда тот завозился, медленно приподнял веки — и буквально отшатнулся, вжался спиной в стену, шепча «Паш, ты как здесь?..» и «это я тебя?..» — Паша не потрудился надеть футболку, и на руках и ребрах у него местами начали цвести следы от цепких пальцев Фомы, которые он торопливо прикрыл, потянув к себе одеяло, и придвинулся поближе к Фоме, тронул его ладонь и успокаивающе забормотал «Лёх, все хорошо»; тот едва ли помнил случившееся достаточно четко, первый гон славился тем, что напрочь отшибал разум; однако Фома, полувозбужденный, но вполне соображающий, с явственно проступившим осознанием их близости, лихорадочно шептал с больным непониманием в глазах:
— Ты же бета, почему тогда… — и Паша, не выдержав снова наблюдать его отчаяние, едва слышно просипел «я не бета», и Фома умолк, растерянно заморгал и едва слышно спросил «а кто?..», словно по инерции, оборвал сам себя, но после этого пути назад не было, и Паша, отведя взгляд, рассказал, какой он на самом деле — поломанный, неправильный, и что их Истинность такая же исковерканная, но Фома заставил его заткнуться, опрокинув на спину и навалившись сверху, тронул жадным поцелуем Пашины губы, в которые безостановочно вышептывал «дурак, дурак, почему ты молчал, я чуть с ума не сошел» и «ты всегда так пах, а никто не чувствовал, кроме меня».
Паша лежал под ним, смаргивая влагу с ресниц, и Фома обхватил его лицо ладонями, смахнул большими пальцами солёные капли и снова поцеловал: чаще, мельче, так явно стараясь забрать копившуюся годами боль, что Паша тоненько заскулил от этой пропитанной заботой нежности; от того, что Фома плевать хотел на отсутствие у него течек и других, присущих омегам, особенностей, — и что простил долгий обман, а потом попытки отгородиться, которыми Паша ему вредил, но в тот день его чувство вины не было и вполовину сильнее того, что Паша испытал спустя пару лет, узнав о беременности Юли от него. Пары между омегами не были редкостью, но Паша почему-то не сомневался, что хитровывернутый организм ему и здесь подложил свинью: такие, как он, нередко оказывались стерильными, и тот единственный раз, когда Паша оказался в постели с Юлей — после отвратительной ссоры с Фомой, который, как Паша тогда заявил, гробил свое будущее среди бандитов, — он надеялся: пронесет, когда уже посреди процесса они оба вспомнили о необходимости предохраняться, и прерванный оргазм не спас. К Фоме же Паша пришел с повинной, чтобы тот узнал от него, а не по разносящимся слухам, и до сих пор помнил, как изменился запах Фомы в те минуты: словно цветочное поле вдруг накрыла грозовая туча и разразилась ливнем, но внешне Фома сдержал эмоции — а потом вдруг обнял, прижал к себе, стиснув пальцы у Паши на лопатках и затылке и проговорил, словно в продолжение старого признания «дурак ты, Паш, какой же дурак». Паша, подсознательно ожидавший, что от него откажутся, разорвут связь — альфа мог, — бессильно подрагивал, подвывая от того, что его снова не бросили, пока Фома гладил его по спине, шепча на ухо «куда я от тебя денусь, глупый».
Их не разлучила по-настоящему ни армия, ни колония, ни Пашино поступление в школу милиции, а потом и его служба, ни пробившийся к криминальной верхушке Фома, которого за один даже намек о связи с другим мужчиной, тем более правоохранителем, заставили бы жестоко пожалеть, однако их годами спасало отсутствие у Паши запаха — вернее, исключительная способность Фомы его ощутить. На тренировках он увлеченно гонял Пашу по рингу, чтобы потом затолкать его в укромный угол и зарыться в шею, попутно выжидая удобный момент, чтобы разложить Пашу на ближайшей пригодной поверхности: с годами — и вседозволенностью, сопутствующей появлению у Фомы кабака с изолированными комнатами, собственного зала, и, разумеется, бесконечных квартир, а потом и домов, это становилось всё проще и проще делать. После Пашиных ранений, полученных от своих же, Фома просидел возле его койки в реанимации все пять дней, — из которых двое суток Паша болтался на аппарате, — и признался потом, что был готов поставить Паше метку, закрепить связь, — это подхлестнуло бы восстановление организма вплоть до полного выздоровления в кратчайшие сроки, омеги реагировали на своих альф иногда фантастическим образом, особенно если речь шла об Истинных, — и собирался забрать его куда-нибудь далеко, где их странная пара никого бы не волновала, но Паша выкарабкался без крайних мер и согласился работать на Фому. Паша предполагал, что после такого Лёшино тело уйдет в отрыв, цикл гона у него был крайне нестабильным: то случался четырежды за полгода, то раз в семь-восемь месяцев, но Фома, к их общему удивлению, наоборот успокоился, гоном его накрывало редко и коротко, — может быть, потому, что Паша постоянно находился рядом во всех смыслах, буквально пропитавшись запахом своего Истинного, что окружающие наивно списывали на специфику работы: начальник охраны ведь, постоянно находящийся подле своего шефа, куда уж ближе, еще и бета, к которым чужие ароматы буквально липли.
Паша проклял двойственность своего организма, позволявшую губкой впитывать чужие запахи, потому что выкручивающий душу аромат умершего — как он считал, — у него на руках окровавленного Фомы Паша не мог смыть с себя неделями, пока не выдержавший наблюдать за его страданиями Семенчук не привел его полураздетым в сарай возле дома, — где Паша два месяца скрывался, прежде всего от самого себя, — и не пустил себе кровь на плече, возле метки, залив землю под ногами, собрал в ладонь её пахнущей железом лужицей и насильно размазал по Пашиному надплечью, по ладоням, мазнул под носом, и удерживал его, не позволяя ничего вытереть, хрипел на ухо «терпи, Паша, терпи, иначе я тебя не вытащу», и Паша бился в его руках, выл: запах Фомы был последней связывавшей с ним ниточкой, которую Семенчук уничтожил, обманув его тело и перекрыв своим ароматом. Паша был уверен, что после такого он должен стопроцентно считаться бетой, чтобы, спустя отвратительно тяжелые месяцы вдали от каким-то чудом выжившего Истинного, его организм, похоже, решил определиться с вторичным полом и провалился в течку, перед которой рациональная часть Пашиного разума оказывается до позорного слаба — так обычно бывает в первый раз у совсем юных омег, а Паша давно уже вышел из нежного возраста, однако, реакции, заложенные природой, у него те же, заставляющие умолять:
— Сейчас… Сейчас давай, — срывающимся голосом шепчет Паша, нисколько не сомневаясь, что Фоме хватит сил взять его на весу, прямо у этой стены: они оба взбудоражены близостью, перевозбуждены настолько, что единственно-правильным кажется продолжить здесь, но Фома перебивает вспыхнувшие Пашины фантазии, едва выговорив через глуховатый стон:
— Если мы продолжим тут, я вряд ли остановлюсь, — и он отчасти прав: совпавшие гон и течка, тем более у Истинных, с большой вероятностью могут вылиться в бесконечные вязки длиной в несколько суток, провести которые в заброшенном здании, стылом даже летом, на заплеванном бетоне не хочет ни один из них. Однако Паша не верит словам Фомы: не остановится он, конечно, такой выдержке можно только позавидовать — кто-то другой на его месте уже давно подмял бы Пашу под себя на грязном полу или плотнее притиснул к стене, сдернул бы его джинсы вместе с бельем до колен и взял так: грубо, жестко. На контрасте Фома не спешит хотя бы расстегнуть Пашин ремень, дернуть молнию ширинки, оторвать с мясом пуговицу и засунуть руку ему в трусы, угваздываясь в смазке; вместо этого он бормочет Паше в кожу, явно не в силах оторваться, перемежая слова поцелуями:
— У меня нет ничего с собой, — пока Паша оторопело моргает, стараясь сообразить, что же такое им может быть нужно, но потом до него доходит: Фома не таскает с собой презервативы, а омежий организм, — как женский, так и мужской, — предполагает возможность забеременеть, однако, Паша и здесь уникум: необходимые для зачатия, вынашивания и деторождения органы у него не развились, а вырабатывающие смазку железы часто присутствуют и у бет как рудимент, поэтому ничто не могло разрушить Пашину легенду — до сегодняшнего дня и случившегося эволюционного возврата, благодаря которому эта самая смазка у Паши не только выделяется, но и стекает по бедрам, а внутри всё горит, заставляя его просяще скулить от столь безумной жажды почувствовать Фому внутри.
Крышу срывает настолько, что живущие своей жизнью Пашины руки сами лезут к брюкам Фомы, желая стащить их, потом — белье, и добраться до твердого текущего члена, но его ладони перехватывают. У них с Фомой никогда не случался незащищенный секс с проникновением, с самого первого раза еще в далекой молодости: Паша каждый раз ворчал, пока Фома разбирался с резинкой, но тот качал головой и говорил, что это не стоит риска — снова и снова заставляя Пашу заткнуться; он на собственном печальном опыте с Юлей знал, что разгребать последствия внезапной беременности куда сложнее, чем заморачиваться с предохранением, о котором Фома всегда помнил, даже в разгар гона, — который, однако, ни разу до этого не сопровождался течкой у Паши, отключающей мозги, страхи и здравые мысли.
— Ты можешь так, я хочу, — горячечно шепчет Паша, у которого одна рука всё равно опять сползла к бедрам Фомы, а вторая на пути туда же, сгребает ткань рубашки и выдергивает её из-под ремня, позволяя немедленно скользнуть ладонью к горячей коже на боку, провести по ребрам. Фома стонет в ответ, кусается в поцелуе, прихватывая Пашины губы, однако, не позволяет ни одному из них зайти дальше, хотя, казалось бы, Паша сам дал ему карт-бланш, чем многие альфы с готовностью воспользовались бы, но где они — и где Фома.
— Могу и так, — признается он, разорвав поцелуй. — Но не буду. Не здесь.
Паша не представляет, чего Фоме стоит такой самоконтроль, когда у него самого всё тело ниже пояса превращается в невнятный студень: ноги трясутся, в животе тянет, от давления одежды на возбужденный член ему хочется заскулить, а уж от ощущения сокращающихся мышц расслабленного входа, выталкивающих смазку, так и вовсе завыть — Паша неспособен глушить свою громкость сейчас и заходится неприлично-гортанным звуком, стоит Фоме подхватить его на руки. Возмущаться, пытаться вывернуться или потребовать поставить, где взял, Паша тоже не в состоянии: своими ногами он не смог бы спуститься, и лестничные пролёты, ведущие со второго этажа на первый, кажутся бесконечными. Фома сильный, очень сильный, держит его крепко — и вместе с тем до поразительного бережно; под его любовно-внимательным взглядом Паша течет сильнее, и ему совершенно наплевать, что Фома выносит его из дверного проема позади здания, к своей машине, а Пашина останется брошена здесь, и куртка лежит возле той стены. Всё это не имеет значения, когда Фома устраивает его на задних пассажирских местах: Паша не старается сесть, чтобы не перемазать обивку, так и лежит на боку, чуть подтянув колени к груди — и от одной мысли, что совсем скоро Фома сможет взять его так, Паша тонет в возникающих перед глазами образах и тонко стонет, едва осознавая, что они уже куда-то едут и Фома смотрит на него через зеркало заднего вида: зрачки у него широченные, цвет глаз не разобрать, и он то и дело поправляет брюки — вести машину ему явно неудобно, однако, он сдерживается сам и ласково просит:
— Скоро, Паш, скоро, потерпи немного.
— Куда мы едем? — спрашивает Паша, будто это действительно важно, а он не готов отдаться Фоме хоть в салоне отчетливо нового лендровера, хоть на его капоте, или прямо на обочине скоростной дороги.
— Ко мне домой, — Фома вдыхает и выдыхает перед последним словом, но все равно сбивается на буквах, те словно цепляются за его поблескивающие клыки, согласные будто дребезжат, а гласные растягиваются, опьяняя Пашу каждым звуком голоса Фомы, который продолжает рассказывать внезапно низким тоном: — Я дом купил, он пока что нигде не засвечен.
Это вопрос времени, его адреса рано или поздно утекают недоброжелателям, однако, Паша слишком возбужден, чтобы переживать о чём угодно, кроме своей низменной потребности в сексе, и пытается чуть-чуть отвлечься, обозревая виды за окном: они, оказывается, уже едут по Выборгскому шоссе, с которого Фома съезжает направо и, спохватившись, лезет за телефоном подрагивающими пальцами, кому-то звонит: Паша обострившимся слухом улавливает два гудка и как будто знакомый, но плохо разборчивый голос; Фома коротко бросает своему собеседнику «охрану убери, буду не один» и сбрасывает звонок. Его особняк прячется на окраине большого посёлка, Паша здесь никогда не был, не его земля, но даже если и наведался бы, то никогда б не подумал, что возле самого леса можно найти такой роскошный дом, пусть отчасти и напоминающий обиталище известного румынского вампира, окруженный кирпичной оградой; ворота украшены сложной ковкой и распахиваются словно сами по себе. Фома заезжает сразу под каменный навес, на ближайшее место к ведущей в дом двери, у которой Паша оказывается первым: он кое-как выбрался из машины сам, запинаясь и едва не падая, проигнорировав просьбу Фомы «подожди, я тебе помогу», чего Паша как раз рассчитывал избежать, чтобы совсем уж не позориться: за недолгое время пути джинсы облепили ему ягодицы и бедра с внутренней стороны, щедро пропитавшись, и Паше почему-то теперь становится обжигающе стыдно, но он не успевает ни загнаться всерьез, ни оценить богатое убранство особняка — ему даже по лестнице самому подняться не дозволяют, — Фома, едва закрыв ведущую к машинам дверь, снова берет его на руки, в этот раз немедленно целует: Паша тонет в его усилившемся запахе, в котором разбирает теперь тонкие цветочные ноты, но в основном всё перекрывает вожделение, полыхающее так ярко, что Паша горит в чужих руках, прежде чем понимает, что это у него самого температура слегка поползла вверх; закономерная реакция на альфу, тем более Истинного.
Организм Фомы, однако, тоже отзывается: руки у него нехорошо теплые, лицо перекрыто румянцем, на лбу выступил пот, а на тонких брюках — пятно от предэякулята, у альфы в гоне он выделяется так, что некоторые омеги позавидуют — только не Паша, ощущающий себя по меньшей мере водопадом с сомнительным источником влаги, заставляющим его сильнее покраснеть, когда уже в уютной тихой спальне — каким-то чудом преодолев лестницу на второй этаж и длинный коридор, — Фома снимает с него порванную футболку, отбрасывая ее на пол, помогает избавиться от джинсов, отчетливо потемневших позади, и слегка повлажневших носков. Только после этого он стягивает с Паши насквозь пропитанное смазкой белье: густые вязкие нити тянутся за тканью, а высвобожденный из ее плена твердый член прижимается к животу. Обнаженный, Паша слегка ежится от прохладного воздуха — и едва не давится скулежом, когда ощущает, как от ягодиц вниз стекает новая порция смазки: казалось бы, идеальный момент для Фомы, чтобы уронить их обоих на постель с единственной целью удовлетворить общее желание, — и Паша заливается краской, видя, как голодно Фома смотрит на его влажные бедра, с заметным трудом сдерживаясь, чтобы не упасть на колени прямо перед Пашей и не собрать языком все потеки прозрачной смазки, а потом забрать в рот член. Однако вместо этого Фома, даже не подумав раздеться, тянет Пашу за собой в соседнюю дверь.
— Куда еще?.. — вымученно стонет Паша, и Фома снова бережно целует его, извиняясь, прежде чем отвечает:
— В душ. Вымоемся, полегче станет.
Утверждение сомнительное: их обоих слегка отпустит, только если Фома возьмет его прямо в ванной, что вряд ли случится, однако, он определенно не намерен позволить этому превратиться в грязную во всех смыслах случку и приводит Пашу в большую комнату, едва ли не треть которой занимает здоровенная душевая кабина: Фома помогает Паше устроиться на сиденье, показывает ему, как отрегулировать воду, но сам не спешит остаться — под Пашин протестующий стон он говорит:
— Ты мойся, я быстро, — и исчезает за дверью, ведущей обратно в спальню.
Оставшемуся в одиночестве Паше ничто не мешает горестно заскулить, словно брошенному щенку, пусть он и понимает, что Фома никуда не пропал на самом деле, но все его естество требует не выпускать Фому из поля зрения, чтобы только никогда больше не потерять — словно это панацея, и Паша заставляет себя настроить поток холодной воды из верхней лейки, подставить под него голову, остужая мысли, и вернуть температуру в горячую зону, а потом и выдавить в ладонь гель для душа из ближайшей баночки, попутно выяснив, что прикосновения к неожиданно припухшей груди и телу ниже пупка провоцируют выделение смазки: Паша ерзает, ему неудобно сидеть, под ягодицами собирается ощутимая лужица, поэтому Фома возвращается как нельзя кстати. Первым делом он убеждается, что Паша в порядке, и только после этого начинает раздеваться скупыми четкими движениями, последовательно избавляя себя от пиджака, рубашки, брюк и носков; последними на пол падают трусы — Паша захлебывается слюной и стоном, перебирается поближе к двери душевой кабинки и откатывает ее в сторону, чтобы видеть Фому не через стекло, и замирает, оглядывая его.
Фома кажется вышедшим из-под резца искусного скульптора, проработавшего каждую линию литых мышц; его бледная кожа буквально сияет в свете ламп, и не виденные до этого относительно свежие пулевые шрамы на груди и спине выделяются острее, грубоватыми кружками, которые притягивают Пашин взгляд сильнее, чем очень твердый и мокрый член Фомы с набухшей извилистой веной — хотя, казалось бы, он должен только о нем и думать; в первую течку обычно не до высоких мыслей, но у Паши-то всё не так, как у простых омег, и, когда Фома поднимает руку, чтобы перевесить полотенца с высокого крючка у зеркала поближе к кабине, все рубцы у него на груди и справа возле позвоночника тоже приходят в движение и выделяются отчетливее, заставляя Пашу смотреть, напоминая ему, какая трагедия могла бы не случиться, если б он не уехал тогда. Бушующая гормональная буря не щадит остатки Пашиного самоуважения: то, что он, как считал, похоронил вместе с Фомой промозглым октябрем, прорывается через все внутренние щиты и тщательно выстроенные барьеры, заставляя сначала подавиться плачем, а потом разрыдаться в голос. Паша прикусывает ладонь, пытаясь заткнуть самого себя, заглушить все эти жалкие звуки, и вздрагивает, когда Фома оказывается рядом, чтобы сразу же обнять, но он никак не помогает Паше выбраться из кабинки — иначе они устроят наводнение локального масштаба, причиной которого станут телесные жидкости, — поэтому Фома удерживает его на сиденьи, прижимая к себе, и гладит по затылку, спине, бормоча:
— Тише-тише, что ты? Это просто шрамы, — словно это какая-то мелочь, не стоящая внимания, но Паша теперь еще и ощущает всем собой отметины от пуль на теле Фомы, ножевые росчерки, вдобавок и рубцы там, где кожа когда-то была жестоко стесана после падений с мотоцикла, но тяжелее всего Паше дается чувствовать последствия тех ранений, которые едва не унесли жизнь Фомы, а это его, Паши, вина — это же он, всё он: сперва оставил Фому одного разбираться с людьми Байкала, а потом бросил его, впавшего в шок и потерявшего сознание, с нитевидным пульсом, на холодной земле истекать кровью. Сквозь всхлипы Паша едва выговаривает «я не хотел» и «Лёх», и «прости», в глубине души не до конца веря, что буквально разваливается на руках у живого Фомы, негромко убеждающего его:
— Ты ни в чем не виноват, — и баюкающего Пашу как маленького в своих объятиях, прижав подбородком его макушку. — Ты не мог знать, что так получится.
То, что Фома тоже сорвался на слезы, Паша понимает очень быстро по его задрожавшему голосу: это всё Истинность, его страдания передаются Фоме, заставляя ощущать их как свои, что накладывается на страшные воспоминания о том октябрьском дне, и они сидят, сжавшись одним клубком, оплакивая их общую печальную судьбу. В других обстоятельствах Паша, успокоившись, наверное, мог бы провести так не один час, буквально растворяясь в тепле тела Фомы и заново привыкая к нему рядом, самому близкому и родному, однако, вторичный пол каждого из них и сопутствующие этому особенности физиологии не позволяют забыть, почему они вообще оказались вдвоем — возбуждение-то никуда не делось: Паша так и вовсе течет с обоих концов, разве что из маленького отверстия на головке его члена естественная смазка выделяется сильно меньше, чем она вытекает между сокращающихся мышц входа. У Фомы же, кроме время от времени струйками выплескивающего предэякулята, продолжает набухать узел, постепенно увеличиваясь в основании и без того немаленького члена, потому от одной мысли, что он скоро окажется внутри, Паша ахает от жаркого спазма внизу живота, сопровождающегося очередной порцией вытекающей смазки, и их с Фомой пылкое желание теперь перебивает остальные эмоции. Фома, однако, убедившись, что Паша больше не плачет, мягко просит его «подожди немного» и сам тянется за флаконом с гелем для душа, другой рукой снова включая воду. Намыливается он торопливо, но не пропуская ни единого сантиметра своей кожи, а у Паши попросту утрачивается связь между разумной частью мозга и животной, и отключается сила воли, терпеть он больше не может, ждать — тоже. Еще немного, и он прижмет Фому к поддону душевой кабины, благо её размеры позволяют лечь хоть вдоль, хоть поперек, сам устроится на нём, сядет прямиком на член и заставит повязать себя.
К его счастью, Фома по одному взгляду понимает, что у Паши горят последние предохранители, и он торопливо подставляется по воду, смывая пену с дочиста вымытой кожи, прежде чем подхватывает Пашу под руки, помогая встать, и бормочет «ну-ка, обопрись вот так»: на стену душевой кабины, посильнее уперевшись ладонями и расставив ноги пошире, благо покрытие под ними не скользит, но колени у Паши дрожат. Однако мир обретает необходимую стабильность, стоит Фоме подняться следом и накрыть Пашу собой: он снова проводит носом вдоль Пашиного надплечья, прихватывая зубами нежное место, но не кусая; одной рукой придерживает Пашу за бок, а второй гладит от поясницы к ягодицам, скользит между ними — и вдруг проталкивает в него сразу два пальца до последних фаланг: легко, не ощущая ни малейшего сопротивления, настолько Паша расслаблен, неожиданно сильно и непривычно приятно для них обоих. С самой молодости и первой такой ласки Пашино тело всегда медленно поддавалось пальцам, неохотно позволяя растянуть тугие мышцы, но Фому это никогда не смущало: он не торопился, проникал в него едва ли не по миллиметру, не жалея смазки, и тщательно следил, чтобы дома всегда был её запас, качество которого с годами менялось, в итоге превратившись в брендированные бутылки и тюбики проверенных фирм, однако, нормально расслабиться Паша мог только в полутьме спальни, на мягкой постели, когда Фома неторопливо раскрывал его под себя, нашептывая «выдыхай, мой хороший, не зажимайся» и «вот так, вот так, умница», стоило Паше принять в себя очередную фалангу.
Течка же избавляет от необходимости возиться с подготовкой — во всех смыслах: вытекающая смазка еще и очищает тело с нужного конца, а выделяющиеся гормоны заставляют мышцы расслабиться, это омежья физиология во всей красе, облегчающая дальнейшее проникновение. Так или иначе, два пальца внутри себя Паша ощущает совсем незначительно, даже когда Фома разводит их, явно перестраховываясь, но Паша только отзывается протяжным звуком и подается назад, насаживаясь на пальцы сразу до костяшек. Фома тревожно просит «тише, Паш, осторожно, не надо так»; и Паша думает: смешной, словно он не видит, как течка действует на его тело — природой всё заранее предусмотрено, однако, Фому это не успокаивает, он аккуратно начинает вводить третий палец: при том, что его собственный каменно-твердый член тычется Паше во влажные ягодицы.
— Перестань, — отчаянно стонет Паша и усилием стискивается на пальцах, не позволяя Фоме шевельнуть и фалангой. — Потом это, давай уже…
Но Фома выдыхает «не здесь», посильнее сжимает зубы на плече у Паши, заставляя его ахнуть, отвлечься и перестать зажиматься: вместо этого Паша бьется под Фомой, навалившимся сверху и настойчиво массирующим его простату чуткими подушечками пальцев, а на члене у Паши двигается его плотно сжатая ладонь. Паша не выдерживает и минуты такой стимуляции: кончает он долго, ничего не видя перед собой, кроме разноцветных фейерверков, кружащихся чудным калейдоскопом, и слышит шумное дыхание Фомы под аккомпанемент собственных стонов, пока выплескивается, пачкая стену, чужие пальцы, собственный живот. Фома еще и добавляет, погладив его под напряженной мошонкой и надавив на нежное местечко — Паша выстанывает «Лёх» и обвисает у него на руках, чтобы в итоге оказаться на полу кабинки, куда его бережно опускает Фома. Паша ощущает собственные краснеющие уши, когда понимает, что из него, во-первых, продолжает течь, а во-вторых, член обмякает едва ли на десяток секунд и снова начинает вставать: еще бы не, пустой оргазм ощущается профанацией, и Паша может, конечно, помочь себе рукой, но толку не будет, организм требует Фому, который присаживается было на колени рядом, гладит Пашу по щекам — и тут же снова поднимается на ноги, шепчет «посиди пока, я быстро» и, как был, одетый только в капли воды, выбирается из душа и подходит к раковине, лезет в шкафчик справа от неё, откуда добывает бритвенный станок и флакон с пеной, которую торопливо наносит на своё лицо.
— Зачем ты?.. — едва ли не скулит Паша, чуть живой от перевозбуждения. — Не надо, — однако Фома не внемлет его мольбе, четкими быстрыми движениями сбривает щетину под носом, вокруг рта, на щеках, под челюстью, пока в отражении большого зеркала не появляется по-мальчишески гладкое лицо. Фома находит себе лосьон, прихлопывает ладонями по коже и моет руки после, прежде чем возвращается к ноющему на одной ноте Паше и ласково выговаривает ему в самое ухо:
— Ты сейчас очень чувствительный, вон, губы уже… — и до Паши не сразу доходит, что Фома объясняет, зачем брился: это заставляет Пашу всмотреться в дверцу душевой кабины, словно в мутноватое зеркало, однако ему хватает.
В самом деле, тонкая кожа вокруг губ, на подбородке и обеих щеках сплошь в насыщенно-розовых следах, расчесанная щетиной Фомы, а Паша не чувствует ни малейшего дискомфорта, но это пока — или нет: Фома, которого не покидают логика и здравый смысл, несмотря на гон, обычно выбивающий пробки после столь долгого отсутствия его у альфы, вытаскивает из шкафчика успокаивающий гель: впитывается он быстро, Паша едва успевает подставить лицо под бережные пальцы, как на коже остается только ощущение прохлады, никакой липкости или стянутости. Отвыкший от подобной заботы, Паша прерывисто вздыхает на грани с очередным всхлипом — перерастающим в сбивчивый ах, потому что Фома опять легко подхватывает его под плечи и колени, беря на руки: вот ведь дорвался, думает Паша, но ничего против не имеет: сам бы он все равно не выбрался ни из кабинки, ни из ванной в целом, слишком уж дрожит и мокнет.
Фома выносит его в спальню, которую Паша теперь оглядывает внимательнее, тут же замечая, что кровать перестелена: из-под простыни выглядывает непромокаемый наматрасник; горкой лежат полотенца — сухие в изножье, а влажные на придвинутом поближе столике; несколько из более толстой мягкой ткани расстелены поверх простыней, и Паша раскидывается на них, когда Фома наконец-то укладывает его на постель. Паша сдвигается повыше к изголовью, ведет рукой по кровати и натыкается на приткнутый между подушек флакон со смазкой и кажущуюся бесконечной ленту презервативов. Первый же фольгированный пакетик Паше приходится надорвать зубами, руки его не очень хорошо слушаются, трясутся мелко: прилегший рядом с ним Фома тихонько говорит «я сам, Паш» и забирает шелестящую упаковку. Паша едва-едва дожидается, пока он раскатывает резинку по члену, шумно дыша и пережимая ствол у самого основания, чтобы сразу после потянуть Фому к себе, больше не оставляя ему ни малейшего шанса отвлечься на что-то другое: для надежности Паша обхватывает его ногами, сжимая коленями бока, и направляет рукой крепкий член — ерзает, притираясь к крупной головке, навстречу которой Пашино тело радостно выдает, наверное, литр смазки, и подается прямо на нее. В этот момент Фома плавно толкается сам, и они стонут, словно бы одним голосом, сливаясь в каждой ноте, что, однако, несколько перебивает характерный хлюпающий звук, сопровождающий каждый следующий толчок Фомы, но ни его, ни Пашу это совсем не волнует: Фома нависает над ним, буквально согнув пополам, и жарко шепчет:
— Это будет быстро, — имея в виду наступление грядущей сцепки, будто Паша не понимает, что они долго не продержатся: он согласно мычит, перетекая этим звуком в стон, и дергает бедрами, встречая движения Фомы.
То, что с минуты на минуту тот втолкнет внутрь немаленький узел, Пашу никак не беспокоит: любые переживания гасит непоколебимая уверенность — Фома ему не навредит, и это знание ощущается, словно выигранная лотерея, буквально: немногие могут похвастаться подобной сдержанностью своего альфы. За свою жизнь Паша неоднократно слышал, в том числе нечаянно подслушивал и на службе, как омеги — чаще всего они, изредка беты, — жаловались, что уже несколько дней пробавляются уколами, свечами и мазями: мол, никак не придут в себя после секса, сопровождавшегося сцепкой, что всегда было печальным последствием действий альфы, а для Паши казалось чем-то за гранью: годами он ложился в одну постель с Фомой и единственным не самым приятным ощущением снова и снова оставались ноющие на следующий день после секса мышцы, требующие размять их, желательно тем же способом, который привел к накоплению молочной кислоты: иными словами, снова заняться любовью с Фомой, что упиралось в занятость их обоих — и было совсем другой историей.
Главным оставался факт: Фома никогда не причинял ему боль — но и не брал с узлом до этого, — однако Паша, дуреющий от близости, удивительно разумно думает: всё когда-то случается впервые, и самым логичным ему кажется притянуть Фому к себе за затылок, чтобы втолкнуть язык ему в рот, воруя дыхание и заставляя целовать в ответ. Это отвлекает достаточно, чтобы на новом толчке Паша ощутил, что угодно, но не боль, когда его тело легко поддалось напору бедер Фомы, раскрываясь сильнее, впуская в себя и крепкий ствол, и узел, отчего Паша хрипит, Паша воет — и вцепляется в плечо Фоме, в последний момент сообразив сжать зубы в сантиметре от небольшой железы. Фома сдавленно рычит: укус болезненный, на языке у Паши кровь, а внутри него — узел, который вот-вот должен достигнуть максимального своего размера, заклинивая их друг на друге на ближайшие полчаса, как минимум: Фома соображает быстрее и подается назад, застонав, стоит узлу покинуть жаркое влажное тело, чтобы легко перевернуть Пашу набок и устроиться позади него. Паша не успевает и заскулить, потеряв такую нужную заполненность, как Фома проталкивает одну руку ему под грудь, прижимает потеснее к себе, а второй ладонью подхватывает Пашину ногу под коленом, заставляя ее согнуть, и снова толкается внутрь, медленнее, но до самого узла — и вместе с ним.
Паша заходится гортанным возгласом: не то стоном, не то криком, когда Фома стискивает его пальцами едва ли не до синяков, а узел окончательно набухает, запирая член внутри — и Фома кончает с глухим «Па-а-ш», сорвавшимся с его губ, инстинктивно пытается втолкнуться поглубже, что не позволяет узел, но усилившееся давление приходится прямиком на небольшую железу, и Пашу будто окатывает жидким пламенем по всему низу живота и паху: он дрожит в руках Фомы и выплескивается на подстеленные полотенца, раскатываясь стонами на всю спальню. Фома немедленно замирает, прекращает любые, даже самые небольшие толчки, опасаясь и шевельнуться лишний раз, — с чем уже не согласен Паша: он сжимается на ничуть не утратившем твердости члене внутри, отчего узел снова давит ему ровнехонько на простату и тут же срывает в очередной оргазм, заставляющий Пашу выгнуться, стиснуть ствол плотнее и позволить Фоме догнаться самому — он заходится рыком, кончая. Не переставая вздрагивать, Паша вслепую тянется рукой назад, обхватывает его затылок, и Фома понимает, подается вперед, насколько может, и приникает к Пашиным губам с глубоким влажным поцелуем, трогает рот языком изнутри, а пальцами левой руки скользит по влажной от семени Пашиной коже от живота вверх к груди, крепким ее мышцам и напряженным острым соскам. Первое же прикосновение к одному из них Паша ощущает, словно маленькую молнию, ярко вспыхнувшую от твердой вершинки соска до влажной головки члена; новый оргазм не заставляет себя ждать, и Паше кажется, что он вот-вот потеряет сознание от переизбытка ощущений, совершенно не представляя, как держится Фома, тело которого продолжает реагировать аналогичным образом: если один из них достигает удовольствия в высшей его точке, то едва ли через секунду второго ожидает та же сладкая участь: в этом прелесть сцепки — и Истинности, разумеется.
Они оба буквально вплавлены друг в друга, стонут в унисон, снова и снова изливаясь от каждого небольшого напряжения мышц из-за чувствительности не просто повышенной, но буквально достигшей абсолюта: Фома может совсем слабо толкнуться бедрами, Паша — встретить его движение, чтобы они оба кончили, и в этой череде кажущихся бесконечными оргазмов, беспорядочно шарящих рук, требовательных поцелуев и стонов, Паша едва не пропускает момент, когда узел перестаёт давить на нежные стенки и начинает постепенно уменьшаться, словно сдуваясь, — и заставляя Пашу чуть разочарованно выдохнуть от потери такой славной распирающей заполненности. Член внутри его тоже устраивает, но Фома осторожно выходит, придержав у основания, — у Паши тут же сильнее влажнеют бедра, хотя казалось бы, куда ещё, но вслед за потерявшим объем узлом вытекает вся накопившаяся смазка. Паша не старается сжаться, бесполезно ведь, мягкие растянутые мышцы не желают смыкаться — Паша, к своему стыду, понимает, что сам хочет этого: остаться таким раскрытым, чтобы Фоме было проще снова его взять. Фома, однако, не торопится: возится у Паши за спиной, избавляясь от презерватива, судя по звукам, но не спешит взять новый: льнет к Паше всем телом, целует в затылок, в плечо, ведет губами к уху.
— Скоро опять накроет, — шепчет он, потираясь влажным членом о Пашино бедро, и Паша с глуховатым выдохом медленно переворачивается лицом к Фоме, чтобы зарыться ему в шею, и все еще не может разобрать ни единой отдельной ноты в ощущаемом густом аромате, оглушенный собственной течкой и едва ли не десятком оргазмов подряд, но и ему, и Фоме — мало.
Паша успевает хорошенько перемазать его живот предэякулятом, прежде чем Фома сползает немного ниже, чтобы тут же прихватить губами Пашин сосок, полностью напрягшийся и невероятно нежный: Фома не трогает его зубами, посасывает настойчиво, вминается языком, и Паша кончает со сдавленным скулежом, едва успев ощутить, как на вершинке соска появляется мутноватая капля. Галакторея у омег в первую течку — обычное явление, через это многие проходят, но Паша теперь убеждается на собственном опыте, что одно дело читать о столь интимном состоянии в книгах, а другое — чувствовать, как мягкие губы вытягивают из его груди влагу, которую Фома определенно распробовал и не отрывается даже после Пашиного оргазма: подталкивает языком то правый, то левый его сосок, по очереди приникая к каждому, и сосет с таким усердием, что заходящийся охрипшими стонами Паша, зарывшись ладонью Фоме в волосы, не может не думать — не краснея, потому что Фома сейчас не видит, — что мечтает ощутить его прекрасный умелый рот на своем члене: ласкать его так Фома умеет виртуозно, приноровившись за годы, когда в условиях ограниченного времени они не могли заморачиваться с подготовкой и Фома с удовольствием опускался на колени, попутно избавляя Пашу от лишней одежды, чтобы хитро глянуть на него из-под ресниц и заглотить член до самого горла, задвигать головой и наглаживать ствол языком, на который Паша выплескивался, зажав себе рот.
Сегодня, однако, им обоим совсем не нужно беспокоиться, не услышит ли кто, и Паша длинно выстанывает «Фома», когда тот догадливо отрывается от его груди, подталкивает самого Пашу, без слов прося лечь на спину, и укладывается между его ног, раздвигая их пошире, чтобы жадно облизнуться и надеться ртом на член, а сразу три пальца втолкнуть между мышц входа, споро нащупывая простату. Паша все же пристыженно скулит, ощутив, как его тело продолжает выделять смазку в таких количествах, что она вытекает наружу прямо по пальцам Фомы: тот немедленно выпускает из губ тяжело качнувшийся член и перекладывается так, чтобы широко лизнуть припухший вход в Пашино тело, собирая смазку, а Паша только посильнее разводит колени и вплетает пальцы в волосы Фомы, без слов умоляя его не останавливаться — и уже предвкушая очередной приближающийся оргазм, который все равно обещает не стать последним.
**
То, что он умудрился провалиться в сон на непонятное количество времени, Паша понимает, только когда медленно открывает глаза: веки кажутся тяжелыми настолько, что удерживать их приподнятыми едва получается. Паша с трудом фокусирует взгляд, утыкаясь им в плотно задернутые шторы: совсем непонятно, который час, но Паша думает, что уже, наверное, поздний вечер. Его до странного онемевшее, уставшее тело слабо вздрагивает в ответ на попытку сменить позу, но эта дрожь помогает Паше найти себя в пространстве: он, оказывается, лежит на боку, свернувшись под одеялом, и Фома обнаруживается рядом: вытянувшимся поперек кровати и прижавшимся головой к Пашиной груди. Паша с усилием втягивает воздух, больше не ощущая столь насыщенного запаха альфы в гоне, пусть настоящий аромат Фомы пока еще не вернулся к нему, но наиболее острый период как его гона, так и Пашиной течки определенно миновал, что неудивительно после долгих часов, проведенных ими в постели — и в самых разных позах. Сейчас Паша жмурится от пережитого удовольствия, вспоминая, как Фома вылизывал его между ягодиц, толкался языком в натруженные мышцы и немного дальше, глубже, а выталкиваемая смазка стекала у него по губам, подбородку, и Паша, некстати опустивший взгляд, тогда все же заалел щеками, повернул голову так, чтобы спрятать лицо в подушке и попытался было зажаться, напрочь забыв, что произойдет после этого — зато Фома прекрасно помнил и чуть отстранился, уставившись при этом между Пашиных ног в ожидании, пока его тело не расслабилось само по себе, вытолкнув столько смазки, что у Фомы, снова прижавшегося ртом к раскрытому входу, лицо влажно заблестело от красивой линии нижней челюсти до самых волос, даже пряди челки слиплись.
Это, однако, его нисколько не остановило, но вот тактику Фома поменял, перестав касаться Пашиного члена и не стараясь толкнуться пальцами туда, где вылизывал, ограничившись исключительно языком, посасывая края входа и изредка причмокивая, пока Паша, больше ничему не противящийся, не кончил с жалобным стоном: от смущения, потому что его тело выплеснуло не только сперму, количество которой словно бы не уменьшилось, но и смазку, в очередной раз вымазавшую и Фому, и бедра Паши, пропитавшую полотенца до состояния вязкого болота. Фома же вжался низом живота в кровать, прихватив зубами нежную кожу у самого Пашиного паха и оставив яркий след, прежде чем его тоже накрыло оргазмом — да таким мощным, что отголоски, благодаря Истинности, ощутил и Паша, шумно охнув, но отпустило его быстро, в отличие от Фомы, неподвижно лежавшего и постанывавшего на выдохах. Весь перепачканный смазкой, с пошедшими сосульками волосами, он устроил голову высоко на Пашином бедре, щекоча своим теплым дыханием тонкую кожу, однако, влажные слипшиеся пряди спадавших на лоб волос беспокоили его, заставляя слабо морщиться и часто моргать.
Паша не с первой попытки сел на кровати с долгим «м-м-м», его податливо-раскрытое тело теперь протестовало против любого положения, кроме горизонтального — и крайне желательно с членом внутри, — но Паша заставил себя сконцентрироваться, дотянулся до чистого полотенца и наклонился к Фоме: тот доверчиво прикрыл глаза, позволяя Паше вытереть ему лицо и убрать смазку с челки. Получалось так себе: у Паши мелко тряслись руки, член снова начал привставать, и близость Фомы к нему нисколько не помогала — как и не способствовала избавлению его от склизковатой влаги на коже и волосах, что сам Фома определенно понимал, когда своей ладонью остановил Пашину и медленно завозился, поднял голову, поймал виноватый взгляд Паши — и улыбнулся ему до разбежавшихся лучиками морщинок, прежде чем негромко выговорил «сейчас разберемся, Паш, не переживай».
Разбираться в постельных вопросах у Фомы получалось лучше еще со дня первого гона, а уж его нынешний, пусть и совпавший с Пашиной течкой, всё равно не повлиял на эту потрясающую способность: Фома ласково велел Паше «чуть-чуть потерпи, хорошо?», словно у него действительно был выбор и его не поставили перед фактом, пусть в очень бережной форме. Ждать ему было трудно, тело требовало прикосновений: единственным из которых стала Пашина же рука, сжавшая член у самого основания, чтобы избежать пустого оргазма от одного наблюдения за прекрасным обнаженным Фомой, заботливо промокнувшим Пашу между бедер и ягодиц и помогшим ему перебраться на край постели, чтобы убрать все пропитавшиеся смазкой полотенца. Паша хотел было постелить новые, потянулся к столику возле кровати, но и от такого крошечного движения у него всё скрутилось жарким спазмом внизу живота, заставив Пашу с тонким стоном перекатиться на торопливо подложенное Фомой свежее полотенце, куда и вытекла смазка: организм явно наверстывал каждую пропущенную течку, иначе как объяснить, что этот поток будто бы и не планировал иссякать — на радость Фоме, от выражения лица которого у Паши словно сами по себе начали раздвигаться ноги: омежья природа и здесь знала лучше. Фоме стоило заметного усилия отвести взгляд: зрачки у него были широченные, голодно-тёмные; ноздри трепетали, и нижнюю губу он прикусил вновь прорезавшимися клыками, прежде чем собрал все нуждавшиеся в стирке полотенца одним комком, сказал «сейчас вернусь» и исчез в ванной.
За недолгие минуты его отсутствия Паша совершенно извёлся от возбуждения, ему нестерпимо хотелось кончить — но не от своих рук, поэтому Паша лежал, свернувшись поскуливавшим калачиком и истекая смазкой, пока дверь в ванную не распахнулась, выпустив Фому, успевшего немного привести себя в порядок: мокрые — и чистые волосы у него были зачесаны назад и вбок; умытое лицо блестело только от капель обычной воды. Фома облизал Пашу взглядом, но сначала подошел к окну, которое, оказывается, успел поставить на проветривание, чтобы закрыть его поплотнее: и он, и Паша были слишком чувствительными к сквозняку. Оконная ручка повернулась с громким щелчком, а Фома вдруг оперся на подоконник обеими руками, прерывисто дыша и опустив голову, на что Паша поднял с пола одеяло, часами ранее предусмотрительно сброшенное туда, потому оставшееся сухим и чистым, что в их случае было достижением, и шепотом позвал Фому к себе, думая, что тому нехорошо от усталости, — и осознал свою фундаментальную ошибку, когда Фома повернулся: его крепкий член, неспособный подняться полностью от собственной тяжести, уронил крупную каплю предэякулята с влажной налитой головки. Паша даже слюной подавился, закашлялся и хрипло выдохнул «иди сюда». Фома, разумеется, пошёл, но прихватил пузатый графин и пару стаканов со столика возле окна, плеснул воду в оба до краёв, сам сделал едва ли три глотка и попросил Пашу попить, хотя бы немного: они теряли приличное количество влаги, однако, пока не испытывали ни жажды, ни голода; всё это предстояло испытать после того, как у них обоих улеглись бы гормоны, перестав требовать непременной вязки — да с узлом, отключив остальные потребности.
Паша, который по-хорошему должен был испытать весь спектр ощущений еще лет в шестнадцать, в глубине души пребывал в абсолютном восторге: спустя столько лет, на протяжении определенной части которых во время секса Фома относился к нему, словно к фарфоровому из-за особенностей Пашиного тела — и морального самочувствия, — течка стала решением практически каждого, избавив от мороки как с подготовкой и внутренними загонами, так и от необходимости непременно отдыхать. Не будь Фома настолько сознательным, Паша бы вообще из-под него не вылезал, однако, тот мягко, но настойчиво, делал перерывы: не так часто, как им обоим требовалось бы вне гона и течки, но с достаточной периодичностью, чтобы перевести дыхание, даже если одурманенное перевозбужденным разумом тело требовало продолжать. Во время одного из таких мгновений отдыха Паша все-таки набрался смелости спросить, и Фома рассказал, почему в том заброшенном здании тот сначала не смог его почувствовать.
— У меня после ранений слетел гормональный фон, — признался Фома. — Ни запаха, ничего, и гона тоже не было ни разу, сам понимаешь.
Едва ли Паша мог по-настоящему понять: как-никак он всю жизнь провел, прикрываясь личиной беты, потому что его организм не проявлял ни единого признака любого другого вторичного пола — даже после тех тяжелых ран, полученных от «коллег по цеху». Паша тогда очнулся в реанимации и на миг с ужасом подумал, что выдал себя, но потом осознал с трудом соображавшим от количества анальгетиков мозгом, что непонятный, давящий аромат — не его собственный, но он исходил от вымотанного Фомы, дремавшего на неудобном стуле возле Пашиной койки. Запах изменился, словно над опаленным полем взошло солнце, стоило Фоме приоткрыть глаза, обведенные чернейшими кругами сильной усталости, и встретиться взглядом с Пашей, жадно глотавшим разделенный со своим Истинным воздух, успокаивавший першение в горле и сухость во рту — спутников недавней экстубации, которую Паша не помнил, но одно знал чётко: Фома был рядом.
Однако самого Паши не оказалось подле него: ни когда Фома пришел в себя после полудюжины выпущенных в него пуль, ни когда он наверняка мучительно восстанавливался где-то в далекой стране и в окружении чужих людей; не брошенный ими, но болезненно одинокий. Это осознание в очередной раз стиснуло Пашино сердце, заставив крепче прижаться к Фоме с невнятным сиплым бормотанием, однако, тот быстро уловил дрожащие нотки в голосе Паши и отвлек его не словами, но прикосновениями: подхватил Пашу подмышки и потянул, укладывая на себя; провел ладонями по его спине, от лопаток до ягодиц, откровенно тиская последние, скользнул пальцами между них и самым кончиком указательного толкнулся внутрь, стимулируя выделение смазки. На такую очевидную провокацию Паша не мог не отозваться: не по своей вине, но его мыслями и действиями во многом управляла течка, по велению которой Паша пробормотал прямо в губы Фоме «можно я?..», и Фома поцеловал его, едва ли не вытягивая душу, прежде чем оторвался и прошептал «всё что угодно». Паша кое-как выпрямился и сполз пониже, ощущая себя странной улиткой, оставляющей за собой влажный скользкий след, пока не притерся к члену Фомы, ощущая, как у него снова наливается узел.
К тому моменту число их оргазмов уже перевалило за два десятка и, пусть измотанность тогда ещё не наступила, Паше не очень хотелось активно двигаться, и он медленно опустился на член, не отрывая глаз от Фомы: тот шептал нежные ласковости, наглаживал Пашу бережной ладонью от мошонки до головки, собирал пальцами предэякулят, и его, казалось, вполне устраивало, что Паша ерзал у него на бедрах, время от времени стараясь сжаться поплотнее — и заставить их обоих застонать. После очередного такого раза, когда Паша уже предвкушал сцепку, Фома вдруг сел поистине филигранным маневром, умудрившись не снять Пашу со своего члена, — исключительно для того, чтобы осторожно опрокинуть его на спину и снова втолкнуться, до самого конца, с практически сцепившим их узлом, который Паша и в новой позе легко принял в себя, сорвавшись на скулеж от удовольствия, и стиснулся весь, от чего узел не преминул набухнуть полностью, вернув их к прежнему циклу из предстоявших умопомрачительных — и зачастую одновременных — оргазмов, пока сцепка не заканчивалась.
Потом Фома волевым решением объявлял отдых: они все равно сначала лениво целовались, следом перестилали постель, чтобы не утонуть в смешавшихся телесных жидкостях, — бутыль с искусственным лубрикантом Фома убрал много часов назад, ее наличие выглядело шуткой, — а уж потом снова жадно целовались на всём чистом, которое оставалось таковым чуть меньше минуты, после чего начинало заново пропитываться в первую очередь смазкой. Паша постепенно перестал этого стесняться: главным образом потому, что Фома еще не раз устраивался между его ног, чтобы вылизать от головки члена до пульсирующе-сжимавшихся мышц входа и тем самым довести до целой череды раскатистых стонов и потеков спермы на животе и груди, которую Фома тоже предпочитал собрать языком. Пашин вкус его манил точно так же, как и запах, причем Паша до сих пор понятия не имел, чем именно он пахнет — и ведь годами старался выспросить, но Фома только однажды едва слышно ответил «домом» без всяких объяснений, а потом предпочитал отшучиваться и отвлекал Пашу напористым поцелуем, если тот пытался настаивать.
Пашин интерес от этого, разумеется, не уменьшился ни на грамм, и свой вопрос он обычно повторял, стоило им с Фомой оказаться наедине — чаще всего в постели, — однако, сегодня Паша держал язык за зубами, кое-как решив даже своим очевидно поплывшим от течки разумом, что не будет перебивать их с Фомой невероятную на грани с нереальной близость попытками вызнать то, что по сути не имело значения: все равно никто, кроме Фомы, не чувствовал Пашин запах, даже сам Паша. И, в конце концов, ему с Фомой было чем заняться. Сильно позже, когда их обоих понемногу стало отпускать — а Паша с трудом мог вспомнить собственное имя, заласканный и совершенно охрипший от стонов, он распластался на животе и не сразу, но приподнял бедра, по которым тут же побежала смазка: Фома слизал её длинными медленными мазками языка, затем перекатил Пашу на бок, пройдясь поцелуями от его лопатки вверх, до плеча, где снова прикусил рядом с чувствительным местом, а после вжал Пашу в себя и взял его так, порыкивая на каждом толчке, заметно потерявшем амплитуду — к ним обоим начали возвращаться привычные реакции тела, позволяя по нарастающей ощутить, насколько же они вымотались. Паша, кажется, отрубился еще до того, как закончилась сцепка, не успев ничего понять: по крайней мере, последнее, что он помнит — как сжимался на распиравшем узле, поскуливая из-за очередного накатившего оргазма, а его ноющий член продолжал выталкивать семя, пока Фома бормотал что-то еле разборчиво-успокаивающее, рефлекторно толкаясь мелкими движениями, стараясь догнаться. Примерно тогда Пашу и выключило, — что тоже нередко случается с омегами в первую течку, однако, теперь его, едва проснувшегося, это пугает: если уж он сам, условно здоровый, пережил такой «марафон» с отключкой, перешедшей в сон, но без особого ущерба для себя, то Фома из-за него с размаху рухнул в гон спустя полтора года после тяжелых ран, очевидно перенесенной клинической смерти и бог знает, чего еще, о чем Паша не знает — пока не знает.
Единственное, в чем он уверен — это было тяжелым испытанием для них двоих, а значит неминуемо придется иметь дело с последствиями. Тревога за Фому заставляет Пашу неловко подтянуть себя на локте и податься вперед, чтобы коснуться его лба мягким поцелуем — напрочь забыв, что на такое может быть самая непредсказуемая реакция: Фома нехорошо просыпается еще с тех далеких времен, когда он ходил в бригадирах у Сурена, и с каждым изменением его статуса, добавлявшейся ответственностью — и изменявшимся в геометрической пропорции количеством недоброжелателей — становилось только хуже. Однако вместо резкого вздрагивания, напряженного, как струна, тела, и дернувшейся за отсутствующим оружием рукой, Фома открывает глаза со стоном, и не тем грудным и низким, от которого у Паши все сладко сжималось в животе, заставляя течь сильнее, но сиплым, слабым, ощутимо измученным.
— Ты как? — хрипит Паша, не узнавая свой голос, и чувствует, как за глазами печет от тонкой нежности, когда Фома вместо ответа жмётся поближе к нему, снова носом к плечу, трогает его губами и замирает так, мгновенно задремывая, — Паша понимает это по изменившемуся дыханию Фомы и его вмиг обмякшим мышцам. Заснуть вместе с ним кажется правильным, поэтому Паша очень осторожно укладывается лицом к Фоме и обнимает его одной рукой, умудрившись не сбросить с них обоих одеяло. Рядом с Фомой, в уютном тепле — и с телом, помнящим каждое его прикосновение, — Паша нащупывает ладонь Фомы и переплетает их пальцы прежде, чем снова проваливается в сон.
Следующее пробуждение застигает его врасплох: в отличие от первого, мягкого, второе Паша ощущает так, словно его насильно запихнули в собственную кожу, болезненно-ноющую, заставляющую застонать, жалуясь, и завозиться, инстинктивно пытаясь найти Фому. Паша, впрочем, тут же понимает, что лежит у него на коленях — и открывает глаза, чтобы встретиться с ним взглядом: Фома, устроившийся спиной к изголовью, сперва тяжело моргает в ответ, но потом чуть улыбается, приподняв уголки губ, а его широкая ладонь бережно поглаживает Пашу по виску, скуле и вниз до самой шеи.
— Который час? — почему-то Паше очень важно это узнать, но короткий вопрос получается стонуще-хрипящим, почти неслышным, и Паша едва узнает свой голос.
— Четыре тридцать семь, — говорит Фома полушепотом: под рукой у него лежит разблокированный телефон. — Утра.
А в дом они приехали еще до полудня прошедших суток: одуревшие от внезапной близости друг к другу, перевозбужденные и не желавшие отвлекаться практически ни на что, кроме взаимного удовольствия. Поэтому Паша теперь не удивляется их общей с Фомой разбитости — и остро ощущаемой сильной жажде: они разделили на двоих полуторалитровый графин с водой, которой, с учетом столь активной физической нагрузки, вообще не могло быть достаточно, однако, единственной беспокоившей их физиологической потребностью был исключительно секс; что уж говорить о поддержании водного баланса, так что пересохшие у них обоих рты и неприятно царапающие словно бы распухшие языки зубы являются вполне логичным последствием. Но от одной мысли, что надо подняться с постели и преодолеть расстояние до кухни, кажущееся сейчас безумной дистанцией, Пашу начинает подташнивать, и он практически уверен, что Фома чувствует себя не лучше: даже сидит с трудом, опираясь на подушки, — но видит, как Паша беспокойно облизывает губы, и с заметным усилием выговаривает «потерпи чуть-чуть»: эта просьба в разных вариациях сопровождает их на протяжении долгих часов, и Паша, конечно же, терпит, незаметно для себя снова начав засыпать, но внезапный стук в дверь заставляет его распахнуть глаза. У Паши всё равно нет сил ни на что больше: ни испугаться непонятного вторжения, ни смутиться, ни прикрыться, и Фома осторожно укутывает его во вторую половину широкого одеяла, в которое завернулся сам, и остается сидеть обнаженным по пояс, когда хрипло каркает «зайди».
Вот уж кого, но увидеть Толю Ежова Паша точно не ожидал — и, будь он на него месте, то десять раз подумал бы, прежде чем сделать шаг в комнату, где Истинные переживают совпавшие гон и течку, но Толя и бровью не ведет, словно для него это в порядке вещей. А еще он точно принял экстренные подавители и совсем не пахнет альфой — иначе Фома легко мог бы наброситься на него, охраняя Пашу, свою пару, своего Истинного от любого постороннего вмешательства, и инстинкты требовали бы по меньшей мере вырвать кадык тому, кто посмел ступить на порог их логова, в которое временно превратилась спальня. Но Толя подстраховался, обезопасив себя препаратами, и Фома ему совершенно точно доверяет достаточно для того, чтобы не дергаться, пока Ежов прикатывает из коридора небольшой столик, который предусмотрительно оставляет у изножья кровати, не рискуя подойти еще ближе, — Фома благодарно кивает ему, — и Толя так же молча выходит из комнаты, что Паша едва замечает, быстро выцепив взглядом кувшин с водой среди всего прочего на столике, но до него еще надо каким-то чудесным образом добраться. А Паше кажется, что он не сможет и перевернуться набок сам, что уж говорить о попытке перейти из горизонтального положения в чуть более вертикальное, и уж только потом доползти до воды, но Фома обхватывает его обеими руками в плотное кольцо и тянет вверх, помогая сесть — и ведь успевает одновременно придержать Пашу под затылок, чтобы у него не закружилась голова от подъема.
От такой заботы Паша и млеет, и краснеет кончиками ушей, протестующе шелестит что-то, но Фома не отпускает его, пока не подсовывает под спину подушки и облокачивает Пашу на них, бормоча «вот так получше будет». Паша, переборов смущение, благодарит его тихим «спасибо, Лёш», однако, тот отмахивается и сам перебирается дальше по кровати, чтобы передвинуть столик поближе, а Паша в это время получает возможность обозреть и себя, и Фому — судорожно вздохнув при этом, неприятно поразившись тому, как они вдвоем выглядят. Удивляют, правда, не следы от пальцев, губ и зубов на коже, кое-где уже успевшие потемнеть, но то, какие они с Фомой осунувшиеся, отчетливо похудевшие до проступивших сухих мышц. Собственного лица Паша не видит, но чуть запавшие глаза Фомы, обведенные темными кругами, и его остро выступившие скулы дают вполне четкое представление: словно Паша вместе с Фомой больше суток провел в неведомой схватке, а не занимался любовью в уютной спальне.
Вдобавок их роднят здоровенные синяки на надплечьях, возле брачных желез, со следами зубов там, где кожа была прокушена, но ранки уже схватились. Паша некстати вспоминает, что на службе судмедэксперты описывают такое в своих отчетах как «холостые» метки, присущие жертвам насильников определенного склада, которым даже состояние аффекта не позволяет поставить настоящую метку. От нерадостных мыслей и печальных картинок перед глазами Пашу отвлекает слабое прикосновение: Фома легонько поглаживает его по неповрежденным местам, но с неприкрытой виной в каждом жесте. Он говорит «прости», и теперь Пашина очередь махнуть рукой со словами «заживет, ерунда», однако, плечо Фомы он трогает так же виновато: сильно ведь укусил, вон как резцы отпечатались, кожа припухшая, пусть и почти не воспаленная, благодаря гону и стимулируемому им выбросу гормонов. Фома, уловив Пашино настроение, мягко разворачивает его, успевшего отвернуться, лицом к себе, гладит по щекам, шепчет «всё пройдет, Паш, не думай об этом» и целует его, отвлекая надежным способом.
У Паши ноют губы, стертые в уголках, но он отвечает, Фома все равно не позволяет ему слишком уж разойтись: спустя минуту Паша уже просто жарко дышит ему в шею и выговаривает куда-то повыше ключицы «пить хочу». Этого оказывается достаточно, чтобы Фома бережно отстранил его, потянулся вбок, к столику, и помог Паше сжать в руках чашку, а потом — сделать из неё глоток, и второй, и ещё; Пашу не смущает кисловато-сладкий привкус напитка: не воды, чего-то спортивно-электролитного, быстро облегчающего жажду. Фома тоже жадно пьет из второй чашки, большущими глотками, и капли стекают у него с подбородка, бегут по груди — Паша промакивает их полотенцем, что не отрывает Фому от поглощения жидкости: Паша-то напивается удивительно быстро, омежье тело более приспособлено переносить значительную потерю влаги, но альфам труднее, и Фома выхлебывает едва ли не литр изотоника, прежде чем оказывается способен воспринимать окружающий мир.
Предусмотрительный Толя обеспечил их и едой: Паша сперва думает — слона бы съел, но, стоит ему набить рот пригоршней крекеров, как он понимает, что вряд ли впихнет в себя что-то сложнее такой легкой пищи во избежание неприятностей после. Фома тоже голоден, и его энергетические затраты мало сопоставимы с Пашиными, роль которого была более чем принимающей, так что Паша слышит, как у Фомы урчит в пустом желудке, но на еду он смотрит с откровенной опаской. Когда-то давно они вдвоем точно так же не могли поесть после затяжных тренировок — или в конце невероятно трудного дня, в то время привыкнув уговаривать друг друга хотя бы перекусить, чтобы были силы встать с кровати на следующий день. Сейчас Паша знает наверняка, что в постели они проведут неизвестно сколько в общей сложности, и что Фоме нельзя морить себя голодом, поэтому Паша пробует осторожненько накормить его, невзирая на все «потом», «не хочу есть» и тонкое «я не смогу», — уже ближе к правде, но Паше Фома верит беспрекословно и доверчиво берет у него из рук сначала несколько сухих печеньиц, потом дольки тонко нарезанного, очищенного от кожуры яблока, и полосочку сыра на четвертинке хлебца, запивая всё это чаем из обнаруженного на столике термоса. Этого, разумеется, недостаточно, чтобы восполнить потраченные калории, но лучше, чем ничего, и Фома выглядит чуть менее загнанным. Однако ему заметно нелегко шевелиться в целом, что неудивительно после стольких заходов, мышцы у него подрагивают, и Паша думает предложить Фоме растереть их, но тот опережает его вопросом:
— Давай ванну наберем? Полежим, получше будет. И она большая, так что вдвоем поместимся.
Паша охотно кивает: правда, помощи от него никакой, организм требует лежать — стиснувшись на узле, и у Паши снова начинает мокнуть между ягодиц, с головки члена течет, пока не интенсивно, и разум ещё ясный, не коротящий от возбуждения, но Паша чувствует, что скоро это случится. Фома — тоже, поэтому «полежать в ванне» превращается в обычную помывку под душем с усложнением: Паша не позволяет нести себя на руках, чтобы не мучить Фому, забирая у него силы своим немаленьким, пусть и подспавшим весом. И, вроде бы, намерение исключительно положительное, но Паша в итоге повисает на Фоме через каждые пару шагов со своими кисельными ногами, и до ванной они бредут, словно по зыбучим пескам, шумно выдохнув в унисон, когда устраиваются в душевой кабине. Оказаться под горячей водой все равно приятно, и Паша приваливается к Фоме, думать забыв про все свои «я сам», пока Фома ласково намыливает его горячими ладонями, не пропуская ни сантиметра кожи, от шеи до кончиков пальцев ног, — Паша то и дело вздрагивает, слишком чувствительный даже для таких любовных прикосновений, но здорово расслабляется, когда Фома помогает ему немного наклониться вперед, чтобы шампунь не попал в глаза, и промывает Паше волосы, самыми кончиками пальцев массируя ему макушку и затылок. Паша, млея, неосознанно подается назад, еще ближе, спиной к груди Фомы — и выныривает из свой полудремы, ощутив, как в поясницу упирается твердый член, отчего едва притихшее желание вспыхивает ярким пламенем у обоих.
Паша разворачивается всем телом, намереваясь поддаться прежнему порыву уложить Фому на обе лопатки прямо в душевой кабине, усесться на бедрах и принять его в себя вместе с набухающим узлом. Фома, однако, всё еще не намерен позволить себе повязать Пашу так: прямо в ванной и до сцепки, потому он встречает Пашино движение своим поцелуем, напористо-голодным, и Паша забывает обо всем, кроме хозяйничающего у него во рту языка. Едва ли через мгновение по его бедрам снова стекает смазка — смирившийся с неизбежностью этого процесса Паша просто позволяет ей быть, но поскуливает прямо в губы Фоме, сжимает его предплечья, жмется к нему еще сильнее, бесстыдно притираясь. Паша совсем не против выбраться из-под душа и продолжить прямо на пушистом коврике возле, но Фома — образец сознательности: он шепчет «подожди, Паш», окатывает их обоих из верхней лейки, смывая остатки пены, и сначала выбирается сам, а потом выуживает Пашу из кабины, тут же заворачивая его в полотенце, и тянется за другим для себя, отчего Паша лишается последних капель терпения. Он бормочет «ты издеваешься?», пока лихорадочно сдергивает с плеч свое полотенце и порывисто обтирает им Фому, не переставая удивляться чужой выдержке: у Фомы крепкий налитой член, не переставая, выталкивает предэякулят; верхняя губа чуть оттопырена клыками, а его запахом, полным насыщенной жажды грядущей вязки, Паша едва не захлебывается, но Фома все равно не опускается до бездумного следования первобытному инстинкту.
Паша, с одной стороны, невероятно благодарен Фоме за столь бескорыстное терпение, но, с другой, мечтает, чтобы он полностью отпустил себя, выдохнул, перестав контролировать каждую секунду их близости, пусть и понимает, что до этого явно далеко. Однако никто не мешает ему хотя бы попробовать взять ситуацию в свои руки, даже на несколько минут — ровно до того момента, пока они не выходят из ванной. За время их отсутствия в спальне уже успели навести порядок: кровать снова перестелена, запас полотенец пополнился ещё двумя аккуратными стопками влажных и сухих; на столике появилась новая бутыль со спортивным напитком, а в комнате приятная свежесть после очевидно недавнего проветривания. Судя по отсутствию запахов посторонних, обо всем этом позаботился Толя, и Паша успевает подумать, что его надо будет поблагодарить, прежде чем обнаруживает себя стоящим между раздвинутых коленей присевшего на постель Фомы, который медлит, разрешая Паше перехватить инициативу, неторопливо поглаживает его по бокам, щекоча тонкую кожу под нижними ребрами, — и Паша живо реагирует: забирается на кровать, ощущая, как бедра влажно трутся друг о друга, пока он переползает ближе к середине на четвереньках и тянет Фому за руку, без слов прося лечь повыше.
Фома охотно подчиняется, сам укладывается параллельно изголовью и сдавленно ахает — чтобы сразу счастливейше улыбнуться, когда Паша устраивается на нем сверху и опирается на локти по обе стороны от его головы, чтобы поцеловать, прихватывая нижнюю губу своими зубами, и трогает языком нежную изнанку рта, одновременно притираясь животом к животу. Они оба громко стонут, Паша совсем уж заходится, потому что Фома проводит ладонями от его лопаток вниз, вдоль позвоночника, обводит подушечками пальцев ямки на пояснице, оглаживает ягодицы, прежде чем скользит к истекающему смазкой входу и толкается внутрь. После оказавшегося таким необходимым отдыха, Паша больше не испытывает ту слегка дискомфортную натруженность, которую начал ощущать до сна: близости Фомы и отсутствия стимуляции даже на несколько часов хватило, чтобы тело снова оказалось готово к новому заходу. Паша, уже предвкушая очередную серию оргазмов от сладко распирающего узла, пристраивается было к члену, когда Фома, словно опомнившись, тянется к столику, как раз доставая до него рукой, и выуживает с полочки под ним Пашин телефон в затертом чехле.
— Держи, он в кармане куртки был. И машину пригнали, всё нормально, — говорит Фома, протягивая Паше кажущийся таким ненужным сейчас гаджет, и Паша только глазами хлопает, не понимая, чего же от него хотят.
— Своих предупреди, что на службу не выйдешь, — ласково напоминает Фома и сам вкладывает телефон в ладонь Паше, который не только напрочь забыл, что его видавший виды самсунг остался в куртке, которую с него сорвал Фома, но и не вспомнил даже, что за пределами этой спальни он остается сотрудником полиции и имеет определенные обязанности — а также право на недельный отпуск в случае наступления течки.
Но здесь загвоздка: для этого нужно числиться омегой по всем документам и подтверждать это на ежегодной комиссии, но не скрывать свой неоднозначный вторичный пол на протяжении всей жизни, чтобы на тридцать пятом ее году сорваться в течку из-за «воскрешения» своего Истинного. Мысли наваливаются грузным комом, и Паша зависает с телефоном в руке — его не может не тревожить так внезапно проявившаяся непредсказуемость собственного тела: станут ли течки регулярными, или это единичный случай? Появится ли у него запах, будут ли окружающие знать, что он омега, или же всё останется по-прежнему? В любой другой момент необходимость думать обо всем этом была бы крайне тревожной, если не сказать — пугающей, однако, рядом с Фомой все страхи становятся не важны. Пашину нервозность он чувствует всем сердцем и спешит успокоить, воздействуя голосом: так может каждый альфа, но влияние Истинного особенно сильно, и Паша отзывается на эту безграничную уверенность, с которой Фома негромко убеждает его — «ничего, Паш, ничего, разберемся», и гладит по плечам, прогоняя усилившуюся дрожь. Пару мгновений Паша тяжело дышит, но все его существо не может заходиться от беспокойства и дальше, ведь это значит пойти наперекор своему Истинному, и от нахлынувшего освежающей прохладной волной умиротворения Паша ненадолго обмякает в руках Фомы, выронив телефон на кровать, прежде чем оказывается в состоянии поднять его, разблокировать, открыть мессенджер и выбрать нужный контакт.
В конце концов уже, наверное, весь Петербург знает, что Фома не погиб — и вернулся в родной город, а следовательно Паше нет необходимости лишний раз объяснять свое исчезновение, и, конечно, отгулов у него накопилось немерено, да и больничный, а потом и справку ему, если что, нарисуют: есть у них в ведомственной поликлинике не самый принципиальный терапевт. Поэтому Паша формулирует социально-приемлемое сообщение начальству и успевает нажать на кнопку «отправить» до того, как его самого перехлестывает до стона и щедро потекшей порции смазки, потому что Фома, слегка не сдержавшись, гладит его пальцами внутри, точнехонько попадая по набухшей маленькой железе. Фома бормочет «прости», словно за такое извиняются: Паша отталкивает телефон подальше и подается прямо на пальцы, пробуя сжать их собой, но тело, очевидно готовящееся принять узел, предпочитает привычно выдать смазку в ответ на напряжение мышц, и Паша просяще стонет, без слов умоляя Фому смилостивиться и взять его наконец: втолкнуться до самого основания, ровно так, как Паша в этом нуждается, и заставить его забыть обо всем, кроме потребности принадлежать своему Истинному целиком и полностью.
— Сейчас мы тут с тобой… — спустя минуту шепчет Фома их план на ближайшее будущее, порыкивая между словами, когда Паша, вновь уложенный на спину, подмахивает бедрами в ответ на каждый толчок, с которым член вместе с тугим узлом то входит, то покидает его тело, и раскатывается стонами, перемежая их поцелуями, отчего Фома запинается, но находит силы продолжать: — А потом, наверное, поспим, и еще раз.
Паша думает, что им, скорее всего, и во сне припрет, разбудит, заставляя продолжать, но вслух не озвучивает — потому что с ним Фома. Разберутся.
fin.