Climax (in a religious way)

NC-17
В процессе
25
Размер:
планируется Мини, написано 13 страниц, 6 165 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

· · ♰ · ·

Настройки
Илья не может сказать, когда именно это началось. На олимпиаде, он уверен в этом, но определить точный момент, когда его взгляд впервые приковался к серебряному крестику, выскакивающему из-под чужой одежды, он не способен. Он просто… есть. И на него слишком сложно не смотреть – Илье это кажется самым настоящим наваждением. Он следит за ним цепким взглядом во время совместной тренировки, смотрит, как тот подпрыгивает вместе с владельцем, закручивается в прыжках, мерно томится на груди во вращениях, и Илье совершенно точно не нравится, как что-то ощутимо падает внутри, когда после тренировки он намеренно задерживается, болтая с Петей, в этот раз менее серьёзным и собранным, чем обычно, и его грудь оказывается плотно закрыта белой кофтой.  Он знает, что отец Пети священник. Помнит, потому что его спросили про Петю ещё до олимпиады, словно что-то знали, словно пути Господни и вправду неисповедимы. Должно быть, неисповедимы, потому что сразу же после он активно пролистал все его профили. Затем – интервью. Ещё позже – посмотрел сезонные программы полностью.  Наверное, он почувствовал это нечто ещё тогда, просто не понял. Не был готов. Списал на интерес, списал на факт знакомства и встреч на всяких юниорских соревнованиях, всплывающих в памяти лишь фрагментами. Как оказалось – зря. Так, он понимает, почему этот кусок металла есть у Пети. Но почему он есть у других – нет. У других нет этой традиции, не должно быть, но в противовес всему, в чём он уверен, у них всех – по маленькому крестику, болтающемуся над вздымающейся грудью. Почему? И почему его это волнует? Почему Илья замечает похожий у Аделии? У Ники? У Максима? Замечает, как некоторые из них перекрещиваются перед выходом на лёд или в раздевалках после упорных тренировок? И почему всё равно возвращается взглядом, полным какой-то разбитой надежды, к груди одной и единственной? Он как-то интуитивно понимает, чувствует, что ни в ком из них нет… он, правда, пока не знает, чего именно. Пока не может это определить. Блаженства? Набожности? Божественности? И может, то, что он делает – и вовсе богохульство? Поэтому он не спрашивает. Просто смотрит.

╋━

Олимпиада заканчивается. Илья позволяет себе думать об этом только с маленькой, слегка непривычной припиской, подслушанной где-то в общем пространстве у русских, и она звучит как «Слава Богу». Правда, Слава. Потому что ему с каждым днём всё сильнее кажется, что он сойдёт с ума или вовсе умрёт, если увидит ещё один сочувствующий взгляд, услышит слишком нежный подтекст в незнакомом голосе. Ему не нравится, что его жалеют. Возможно поэтому он проводит большую часть из свободного времени с Петей и Аделией. Они в какой-то своей исключительной манере разбитые, но предельно молчаливы на этот счёт, так, словно всё про себя знают, словно им всё уже про себя рассказали. Им тоже не нужна жалость, по крайней мере не та, которой их пытаются наградить, и они принимают его в свой неловкий дуэт, ответно понимая, чувствуя, что он на одной с ними стороне, по крайней мере на эти последние олимпийские дни. С ними оказывается комфортно молчать. С ними оказывается комфортно переговариваться на ломаном русском на совсем отвлечённые темы: жизнь, машины, разница в культуре и воспитании, и с Петей – о чём-то, понятном только им, мужском, как тот называет это, тихо посмеиваясь под тяжёлым взглядом Аделии. На них также оказывается комфортно смотреть. Особенно на то, что призывающе поблёскивает у них на груди, когда выбивается из-под одежды. И даже если кто-то из них и замечает, то просто спускает ему это с рук. Илья за это очень благодарен. Проигрыш, однако, остаётся с ним и после игр. Как и наваждение. Он ловит себя на том, что выискивает нечто на шее родителей, и чуть ниже, на том, что пытается разгадать, нанизано на серебро цепочки украшение или… Крестик. Он пробует себя остановить, списывает всё на стресс, или недобор калорий, или на всё вместе, но это не останавливает его от фиксации, которую он не может контролировать. Ему кажется, что он никогда не смотрел на людей так часто, как сейчас. Ему не нравится, что где-то внутри постоянным набатом зудит ещё неосознанное им чувство, которое становится теплом, когда он замечает определённый элемент. Он путается в своих мыслях, не может полностью распробовать горечь поражения и выстроить в себе желание новых побед, и каждый день вынужден бороться с тревогой, неприятно пощипывающей внутренности так глубоко, что ему сложно определить, где именно болит и ноет, и с этим странным ощущением, зовущим, призывающим что-то сделать, что-то найти, но это что-то совсем эфемерно и ему пока непонятно, и у него нет сил, чтобы начать искать. Это мешает спать, мешает есть, мешает делать на тренировках что-нибудь хотя бы в половину осознанное, и когда он пытается заглушить мысли, выкручивая NF на полную громкость, пока едет домой со льда, теперь ощущаемого каторгой, то понимает, что они становятся лишь громче, настолько, что будто бы никогда и ни за что не пропадут. Дома он чувствует себя собой ещё меньше. Всё тело окутывает слабостью, конечности разморены, и он может только бродить кругами по комнате, чтобы после осесть в странной позе на кровати, где-то подальше от родителей и их разбитых взглядов, подпуская к себе только кошек, что на секунды успокаивают мурчанием, отдающим вибрации тепла в грудь. Иногда он бездумно смотрит в пространство перед собой, прокручивая в голове самое страшное – бабочка, падение, холод слёз, текущих по щекам так долго, что, казалось, им не будет конца. Лучше бы не было. Илья чувствует, как в грудной клетке жмётся комок ярости, комок боли и отчаяния, но он никак не может пройти сквозь метаморфозы и превратиться в полноценную эмоцию, которую можно выразить и забыть, выбросить из себя за ненадобностью. Иногда – листает бесконечную ленту инстаграма или твиттера. Оставаться наедине с собой уже нет сил, картинки в голове сливаются в одну, совершенно непонятную, и ему до безобразия тошно, и в горле стоит комок размером с кулак, поэтому он остервенело ведёт большим пальцем вверх-вниз, цепляется за каждый пост, бегло просматривая, пытаясь найти что-нибудь, что позволит испытать эмоцию, неважно какую, главное, чтобы она не напоминала ту мешанину, которая происходит у него внутри. Так, одним вечером, слегка душным и влажным, он застывает, видя странный пост. Не может не застыть, потому что там – Максим, два Максима, две его фотографии. На одной из них он целует фото, повёрнутое пустотой к объективу, но, конечно, все понимают, кто там, а на второй… на второй он подносит к губам крестик, и взгляд его выглядит тёмным исподлобья, почему-то направленный в камеру и совершенно чёткий, и Илья неловко ёжится, практически вздрагивает под ним. Илья взглядом гипнотизирует телефон в своей руке весь оставшийся вечер. Он смутно догадывается, что ждёт знака, подсказки, возможности, чтобы сделать всё без усилий, без нужды чувствовать отголоски стыда, но судьба, кажется, всё ещё к нему неблагосклонна. Он засыпает с девайсом в руке, завалившись набок, и сны терзают его разум и тело липкостью размытых кошмаров, с которыми он не может побороться хотя бы наяву. Когда затёкшая шея отдаёт колкой болью куда-то в висок после пробуждения, Илье остаётся только неразборчиво бормотать смешанные в одно ругательства. Он смотрит в потолок пять, десять, пятнадцать минут, пытаясь прийти в себя, пытаясь найти в себе силы встать и сделать хоть что-нибудь, что поможет ему стать похожим на человека, на прошлого себя. У него не выходит. В дурацком и затянутом диалоге с самим собой он неизменно проигрывает и приходит к молчанию, и молчание это – страшное, потому что кажется, что оно не закончится уже никогда. Он сдаётся, даёт себе небольшую отсрочку, не больше получаса, чтобы провести это время в телефоне, в пустующем и спокойном пространстве между предыдущим и следующим постом, в пространстве, которое не заставляет думать и позволяет вдохнуть полной грудью. Нервно открытая лента обновляется практически сразу же, но он успевает захватиться взглядом за пост, под который вчера заснул, за взгляд, вгрызающийся куда-то далеко внутрь глаз, черепа, в воспалённый мозг. Вновь что-то тянет, где-то глубоко внутри, но он снова не может заставить себя потянуться навстречу, нащупать хотя бы примерные координаты чувства, и пытается заглушить это, остервенело листая ленту, только чтобы наткнуться на странный реплай, картинкой под которым красуется та же. Илья звучно и раздражённо стонет. Он думает наконец отбросить телефон, переставший приносить всё то хорошее, что ему было нужно, на соседнюю подушку и наконец встать, но снова, как-то совсем невольно смотрит – взгляд Максима, с этого ракурса совсем не страшный, а какой-то простой и радушный, слегка разбитый, раздражает, и он пока не может понять, чем, просто знает, что с ним что-то не так, что он сюда не подходит. Он смотрит в его глаза ещё с пару секунд, чтобы удостовериться в том, что чувствует, а потом, назло им всем – Наумову, чёртовым СМИ, своим раздраенным чувствам – заходит в ярко-зелёный раздел смс и пишет. Коротко и слегка раздражённо, не до конца себя понимая – в требовательном тоне просит Максима потренироваться вместе с ним. Максим, конечно же, соглашается. Максим предлагает время, потом, словно опомнившись, и другие дни, но Илья соглашается на сегодняшний вечер, потому что ему хочется, ему необходимо это всё закончить, обрубить хотя бы одну из веточек неопределённости, обволакивающую его внутренности. Илья проводит в кровати еще один час, в который пролистывает все известные ему странички Наумова, и он даже не пытается сопротивляться своему желанию вглядываться в чужую грудь, словно помешанный, на каждой фотографии. Он же просто… пытается понять. Его зацепила фотография, так? Да, так, и он кивает сам себе, слегка неловко и зажато, словно ещё не уверен наверняка. Дальше вопросы и ответы путаются, сливаются в одно большое измазанное полотно, в котором ничего не понятно, и он не может преломить ход своих мыслей, не может зацепиться хоть за что-то, потому что и правда не знает, а не делает вид. Илья позволяет себе надеяться, что встреча поможет, что встреча хоть что-то решит, и что он сможет заснуть и проснуться в спокойствии хотя бы в этот день. Так, он быстро понимает, примерно в первые пятнадцать минут встречи, что Наумов тоже прячет крестик, возможно, даже неосознанно, но тот, как и все другие, в привычной манере желания быть увиденным, вылезает из-под одежды то тут, то там. Илья долго гипнотизирует его взглядом. Долго и тщательно. Они редко выходят на лёд вместе, и ему слегка неловко думать о том, что впервые за долгое время он сам позвал Максима, просто чтобы… посмотреть. Тот делает вид, что не обращает внимание на Илью, жмущегося к бортикам, наверняка списывая каждую из странностей на пост-олимпийский стресс. Илья за это благодарен. Илья уверен, что будь его взгляд хотя бы чуточку более осязаемым, то крестик бы под ним расплавился. Это, как ему кажется, было бы красиво. Он представляет – мазки золота, застывшие на груди мелким водопадом, лёгкий румянец от жара, пальцы, оглаживающие перерождённый металл… Илья, простоявший на месте с полчаса, нервно собирается в раздевалку, и ему резко становится горячо где-то в районе солнечного сплетения, словно нечто жжётся и плавится прямо там, а в его сходящей с ума голове слишком отчётливо рисуется чужая грудь с распахнутой белой рубашкой и – какие же они длинные, их ни с чем нельзя спутать – нежные пальцы. Наваждение. Он сидит на скамейке, тупо пялясь на пол и коньки, Максим уже ушёл, похлопав по плечу в поддерживающем жесте, глупый, сочувствующий Максим, наверняка думающий, что у Ильи развивается одна из форм посттравматического. Может, и развивается, но совершенно не от того, о чём положено думать – и Илья прикусывает язык, вспоминая их тихий, задушенный в неловкости встречи разговор, которым он останавливает Максима в дверях раздевалки. – Почему ты носишь его? – Наумов резко останавливается, где-то между предыдущим и следующим шагом, и не спешит поворачиваться, – Крестик. Илья запоздало думает о том, что очень давно не говорил с ним по-русски так много. Вспоминает, как оба изредка вставляли в свою речь по несколько слов, когда забывали английские эквиваленты, но обычно никогда не общались… так. Так, словно им действительно есть, о чём говорить, так, словно между ними достаточно пройденных степеней искренности для того, чтобы использовать этот язык. Может, поэтому Максим так неприлично долго молчит, и для Ильи это – запредельная задержка, хотя проходят лишь секунды, в которые тот наверняка собирается с духом. – Он напоминает мне о родителях, – Максим криво поворачивает голову полубоком и как-то невольно горбится, так, как всегда делает, когда речь заходит о маме и папе, и Илье становится слегка стыдно, за то, что он ворошит эту тему, – мне важно знать, что они где-то рядом. И мне он помогает почувствовать их тепло. Илья кивает в ответ, заторможенно и глупо, и Максим, задержавшись в дверях ещё с пару секунд, ждущий, выжидающий следующий вопрос или хоть какой-то ответ, спешно поворачивается и уходит, оставляя его одного. Илья так и сидит, ещё с двадцать минут, выискивая в орнаменте напольного покрытия знак, озарение, хоть что-нибудь, потому что он понимает, чувствует, что в объяснении Максима чего-то не хватает, что оно в какой-то степени важное, но совершенно неправильное, не такое, какое должно быть в его, Ильи, мире. Тем же вечером он, в привычном желании отвлечься, лезет телефон. Руки быстро приводят его во вкладку браузера, и он застывает на пару секунд над пустой поисковой строкой, думая, как спросить правильно, думая, что же вообще он хочет узнать. Выводит что-то глупое, обезличенное, такое, чтобы если кто-то и увидел, то ничего не понял. «Для чего люди носят кресты». Глаза разбегаются от обилия форумов. Над названиями большинства хочется посмеяться, и он бы наверняка так и сделал, если бы на нём не было фонового слоя тревоги, если бы он не пытался разобраться в себе так, как делает сейчас – слепо, на ощупь. Он тычет по ссылкам, вчитывается в слова, знакомые и одновременно совершенно чужие, где-то включает автоперевод, не делающий чтение легче в самом деле, и смотрит-смотрит-смотрит, поглощает крупицы информации, и находит себя лишь спустя целый час – с болящей от усталости головой и воспалёнными глазами. В груди, однако, как-то по-привычному становится теплее, но это чувство ещё отдаёт тревогой, её лёгкими отголосками. И чувство не пропадает. Он долго пытается заснуть, в голову лезут отрывистые цитаты из прочитанного, которые он пытается то ли отогнать, отторгнуть в непонимании, то ли наоборот – постигнуть, но у него нет сил анализировать, он лишь сильнее сжимает веки, надеясь наконец-то сбежать, вырваться из лап реальности, и у него получается только когда он позволяет себе расслабиться, только когда он позволяет своим мыслям течь спокойно, в понятном только им темпе, в котором они перескакивают с одного образа на другой. Следующий день встречает его неприятным привкусом разрозненных сновидений, от которых он помнит только ощущение липкости и пару фрагментов, потому что все они о том, что случилось недели назад, о том, что он никак не может отпустить. В попытке отвлечься он тут же лезет в телефон, куда-то подальше, настолько, насколько может, от своей реальной жизни, и руки спотыкаются о десятки незакрытых вкладок, и он вновь в них вчитывается, просматривает, пусть и пропуская отдельные предложения и абзацы. На секунды он замирает, вглядывается в пестрящую бесконечность слов, и подрагивающие в раздражении руки тянутся к ним, хотят их всех наконец закрыть, потому что это бред, непонятный и чужеродный, и он совсем не помогает, его всё ещё преследуют непонятные чувства, и, что самое главное, сны, но… он цепляется взглядом за одну из молитв, открытую на четверть, и не может не прочитать, хотя это сложно, и из-за утренней разбитости, и из-за путаницы в этих странных, устаревших словах, и глаза щурятся, и горло царапается на шумном глотке слюны, и молитва превращается в какое-то бесконечное, убаюкивающее странностью полотно, и… это, внезапно, успокаивает, и он понимает, что тревожное чувство, обострившееся ещё сильнее из-за кошмаров, отступает, сдаётся его новому интересу. Встаёт из постели Илья с головой более чистой, чем во все утра, что он помнит до этого, и в ней пульсирует мысль о том, что ему нужно знать больше. О том, что ему нужно приблизиться к этому нарративу, вгрызться в его естество и открыть для себя его внутренности, тайну, которая в них должно быть скрывается, чтобы поглотить и забыть, и научиться успокаиваться не стихийно, а постепенно, самостоятельно, так, как он умел раньше. Илья приступает к этому с привычным упорством. Он пропускает душ и завтрак, находит ещё сотню статей и ответов на странных форумах, смотрит несколько заумных видео на обычной скорости, но ни в одном из них нет того, что он ищет. Тепло пропадает, перестаёт успокаивать тело, рвущееся остатками тревоги и нервозности, и ему от этого так странно, как не было уже совсем давно. В машине он привычно глушит себя музыкой, на катке он привычно ругается себе под нос на смазанные выезды, на кривые дорожки, и злится на то, что забил себе голову этим бредом, на то, что в голове ясно, но ровно настолько, чтобы там фантомами вставали эти непонятные слова, звучные и яркие, за которые он не знает, как зацепиться. Фантомы не пропадают, фантомы грузят мозг неподъёмной для него тяжестью до конца дня, и он заторможенно отвечает на каждую из коротких реплик родителей, которые постепенно стихают и пропадают, и он не замечает, но понимает, что те решают оставить его в покое, предоставить самому себе, и у него не хватает сил и совести, чтобы попросить так больше не делать. Ночью Илья сжимает кулак где-то в районе ключиц, комкая рубашку, пока блеклый отсвет телефона освещает сжатую руку откуда-то сбоку, и он всматривается в пустоту привычного пространства, ищет ответы на все свои вопросы где-то в районе перехода стены в потолок. Голова побаливает, в ней слишком много додумок, и он снова пытается расслабиться, заставить её опустеть. В борьбе с самим собой он не замечает, как в какой-то момент расслабляется главное – тело, а руки опадают ровно по швам, и он в полудрёме, практически неосознанно просит, на пробу, так, как увидел лишь пару часов назад: «Господи, помоги».  Скажи ему всего месяц назад, что он будет заниматься всем этим, он бы ни за что не поверил, но он так же бы и не поверил в то, что произошло в Милане, и сейчас… Сейчас ему совершенно пусто и одиноко, и он чувствует себя оголённым проводом, запутавшим самого себя в сомнениях. «Господи, пожалуйста». Одними губами, на придыхании, и это, кажется, последнее, что фиксирует его разморённый мозг перед тем, как отдать его лапам сна. Лапы, приносящие все эти дни лишь тягучие, тревожные кошмары, тянущиеся практически бесконечно, так, словно ему не хватает реальности, подают совершенно новое блюдо. В нём неожиданно много света и позолоты, в нём нет фрагментарности, оно чёткое и понятное. В нём мелькают привычные лица, те, которые преследовали его на олимпиаде, те, у которых почему-то всегда оказывалась преданность вере, въевшаяся, ставшая единой с их телами.  На их грудных клетках, нагих, но абсолютно бесполых, совершенно однотонных и плоских, блестят металлические, уже расплавленные волны, такие, которые он когда-то себе представлял. Руки сложены чуть ниже, в молитвенном жесте, глаза подняты высоко к небу, а губы плотно сжаты и раскрываются только тогда, когда он одаривает каждого из них плотным, осознанным взглядом. Тогда они начинают молиться. Шёпот тихий, вкрадчивый, но из-за обилия голосов он не может ни с чем спутать слова.  Отче наш, Иже еси на небесе́х! Да святится имя Твое, да прии́дет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси́ и на земли́. Они начинают едва заметно покачиваться в такт, вперёд-назад, он чувствует, как напряжены их спины, словно они передают это ощущение ему, как дар, как благословение. Хлеб наш насущный да́ждь нам дне́сь; и оста́ви нам до́лги наша, якоже и мы оставляем должнико́м нашим; и не введи нас во искушение, но изба́ви нас от лукаваго. Голоса становятся громче, совсем чуть-чуть, на полтона, но ему кажется, что его барабанные перепонки пульсируют от интенсивности, от того, как в них много отдачи и желания, от того, как они грезят быть услышанными. Он хочет поднять руки к ушам, чтобы помассировать, заткнуть их, сделать хоть что-то, но понимает, что те скованы в молельном жесте, что запястья горят, как и спина, словно их запечатали так часы, дни назад, и они больше не имеют свободы. Яко Твое есть Царство и сила, и слава, Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков. Аминь. Он вздрагивает, когда они затихают, когда гул последнего слова разлетается по бесконечному пространству, в котором они запечатаны. Он понимает, что его губы произнесли это тоже, что его голос смешивается в отголосках. Аминь-Аминь-Аминь. Он всё ещё не может сдвинуться с места, сделать хоть что-нибудь, и его взгляд тревожно прыгает по чужим лицам. Они выглядят так, словно испытали истинное блаженство, словно Господь и вправду услышал их и теперь спустился, одарил своим вниманием, мягко прикоснулся к приподнятой голове.  После – он хочет кричать. Он чувствует, как нечто прожигает его грудь, но он не может отвести взгляд от чужих глаз, сливающихся в один, цветом и формой, один, который резко обращает свой взор на него. Ему становится всё страшнее и страшнее, и он не может пошевелиться, и это похоже на пытку, на самую страшную казнь, и ему хочется извиниться, покаяться, вновь прошептать молитву, лишь бы это чувство – что нечто рвёт его грудь, копается в его груди, заливает в его грудь кипящую воду – пропало, лишь бы эти взгляды отнялись от его лица, даровали ему возможность шевелиться вновь. Это заканчивается также неожиданно, как и началось. Грудь отдаёт лишь мерным покалыванием, он чувствует на ней лёгкую, смутную тяжесть, и на его лице появляются слёзы облегчения. Он легко опускает голову, смотрит ниже, туда, где теперь покоится его личный водопад, серебристый и совершенно красивый, и он может двигаться вновь, но не спешит, не хочет разнимать рук, не хочет ослаблять спину, и чувствует, как на его лице появляется улыбка, выражающее лишь одно – блаженство. Слава Господу. Он слышит, как эти слова вырываются из его рта, как ему вторят трое, стоящие перед ним. Он видит, как тот, что по центру – о, теперь он может различить их, теперь он понимает, что его глаза, в этой безусловно светлой комнате ярко–зелёные, такие чистые, какими никогда не были в реальности, смотрят с теплотой, с молчаливым обещанием – он тянет к нему руку, в пригласительном, нежном жесте, и от этой руки веет самыми светлыми чувствами, и Илья только начинает тянуться ей навстречу, чувствуя, как тело наполняется лёгкостью… Илья просыпается. Тело и вправду лёгкое, невесомое, ему совершенно спокойно, он чувствует себя возвышенным, поцелованным, избранным, он чувствует себя настолько счастливым и полноценным, как не чувствовал себя по утрам, как ему кажется, совсем никогда. Он мерно томится в этом чувстве, наполняется им, запоздало понимая, что его лицо растянуто в мягкой улыбке. На секунду он вздрагивает в недоверии, но всё оказывается в порядке, всё оказывается реальным, улыбка тянется ещё шире, и он мысленно благодарит: «Господи, спасибо», потому что это не может не быть знаком, не может не быть знамением и указанием, и ему лестно, очень лестно от того, что его молитвы были услышаны так быстро, что ему так легко указали на истинный путь, пусть он и сомневался, и злился, и был совершенно отчаян. И если так ощущается вера, так чувствуют себя все они, смотрящие на него ярким взглядом из сна, то он понимает, почему они позволили себе быть преданными Богу. Тело чувствует себя свободно, когда он поднимается с кровати. Тело, кажется, становится совершенно новым, идеальным, и он томит, пробует это новое ощущение, пока стоит под холодным душем, пока пьёт стакан молока вместо завтрака и пока едет на тренировку в полной тишине – он впервые за долгое время не слушает ничего, потому что ему это и не надо, потому что он чувствует себя полноценным и настроенным только от того, что в груди пульсирует маленький комок счастья. Он вслушивается в него на льду. Кажется, впервые после Милана ему удаётся собрать себя заново, прокатать обе программы поразительно чисто и чувственно, и он окончательно отпускает все сомнения, тихо шипящие где-то под ухом всё это время о том, что это лишь часть наваждения, и широко улыбается папе, который смотрит на него с оттенком восхищения. Папа говорит, что такими темпами он скоро будет безусловно готов к Чемпионату Мира. Папа говорит, что давно не видел его таким живым. Папа, кажется, сам начинает во что-то верить. Илья катается до того момента, как ноги перестают держать. Даже после он продолжает выписывать фигуры на льду, бездумно, играючи, и коньки режут покрытие совершенно естественно, выводя глубокие дуги, и ему всего лишь нужно сконцентрироваться на том, что теперь, как ему кажется, неотделимо от его тела, его души. Он остаётся на льду совсем один, и, конечно, никто не собирается его выгонять. Пространство сливается в одну большую круговерть, пока он мерно скользит, неспешно выкручивает твиззлы, и его разум улетает все дальше и дальше. Он видит перед собой то же светлое, бесконечное пространство, что было во сне, он слышит отзвук молитвы, и ему совершенно не страшно выгибаться и выкручиваться так, как он никогда не мог, с закрытыми глазами. Он расправляет руки, входя в быстрое вращение, после – группируется, жмётся сжатыми кулаками к груди и чувствует на ней фантомный жар. Веки подрагивают в предвкушении, ему кажется, что он может вращаться так целую вечность, ему кажется, что в какой-то момент он сможет вознестись. Где-то за тёмной пеленой полуприкрытых глаз вновь встает знакомый, цепкий взгляд. Он кружится и кружится, и смотрит в ответ, и тянет руку навстречу, от своей груди, так, как хотел сделать ещё во сне, и застывает прямо так – он чувствует, как по щеке течёт солоноватая капля, как сбито дыхание, как тянет в ногах, но на ладонь фантомным прикосновением ложится чужая, и её вес ощущается так правильно, что он готов расплакаться. Спасибо, Господи. Он шепчет это на придыхании, и возможный отзвук тонет в шуме крови в висках, и рука подрагивает, застывшая без движения, но чувство не покидает грудь, чувство теплится, клокочет в своей нише, которая, как оказалось, всегда для него там была, и теперь всё правильно, теперь – всё на своих местах, и Илье от этого абсолютно, по-детски невинно радостно. Он возвращается домой таким умиротворённым, каким никогда не бывал после тренировок. Мама встречает ужином – стейки, отдающие кровью, такие, какие ему всегда нравились, но Илья заминается, чувствует, как то нечто, что теперь занимает так долго пустовавшее пространство в грудине недовольно ворочается, и отказывается. Он тщательно выбирает себе ровный кусочек хлеба, наливает в кружку воду и несёт это в комнату, расправляя спину под родительскими непонимающими взглядами. После скудного ужина телу всё ещё хочется есть, но Илье, самому Илье, его разуму, очистившемуся от скверны, тошно думать даже о том, чтобы выпить ещё воды, и он застывает на стуле, поднимает взгляд ввысь, куда-то в потолок, и прикрывает глаза. Он разморённый, уставший, но усидчиво шепчет на пробу молитву, которую не помнит до конца, но этого, наверное, и не надо, главное, что он может выразить благодарность, хотя бы наполовину искренне и честно. Так заканчивается день. И непременно наступает следующий. Илья тушуется, понимая, что сегодня не было снов, и под рёбрами на секунду колет тревогой, но он спешит успокоить себя, расслабляясь, чтобы нащупать внутри себя то самое откровение. Когда он чувствует, что тепла в груди стало меньше, то невольно ведёт по ней рукой, ощупывая себя, словно может найти что-то в реальности и всунуть обратно, лишь бы никогда не терять эту наполненность вновь. Не получается. И голова больше не так ясна, как вчера, но он старается не придавать этому большого значения, ведь это не может быть так просто – потерять себя вновь. Кажется, что стоит просто встать с кровати, провести привычные ритуалы, и всё вернётся, и он снова станет новым собой. Кажется… В такие моменты, наверное, надо креститься? Илья не уверен, что так написано в Библии, но помнит, что так говорила мама, поэтому упорно крестится перед выходом на лёд, перед тем, как прокатать обе программы. У него, конечно, получается. Но не так, как вчера. Конечности наливаются свинцом, часть приземлений смазаны, и его конёк… Илье кажется, что он откатился на месяц, три, пять назад, и в попытках нащупать успокоение внутри себя он натыкается на совсем маленький шарик, который греет, как тлеющий уголёк. Брови невольно складываются в домик, он бросает потерянный взгляд поверх катка, ища знак, ища указание, но там – только отсутствующие лица других, и он спешно идёт в раздевалку. Дорога до дома проходит в привычной тишине. Ужин привычно сменяется каким-то особенным, сакральным приёмом пиши, который несмотря на скудность насыщает разум так, как его не насыщало ничто другое. Илья снова расправляет спину на стуле, снова смотрит вверх, снова – молится, но каждое движение резкó и смазано, в каждом движении есть капля отчаяния, в которое он, ощущая себя на совершенно тонкой грани, не позволяет себе верить. В этот раз он складывает руки в правильном жесте, пытается также правильно произнести каждое из странных слов, вложить в них всё то, что скопилось за день, и этого до ужаса много, но он всё равно сбивается, и это ранит, это ощущается хуже, чем первая олимпийская бабочка, по крайней мере так ему кажется в этот самый момент. Илья чувствует, как тело окончательно теряет лёгкость, как где-то в районе пупка растёт новый шарик, сгусток, и он полон смятения и тревоги. Илья раздражённо распахивает глаза, нервно сканирует ими пространство и спешит залезть в телефон, чтобы найти правильный ключ к замку бесконечного счастья, но его нет ни в одном из полотен, написанных другими людьми. Становится страшно. Становится не по себе. Рука сама тянется к иконке твиттера. Должно быть, привычка, по крайней мере он не может найти другого объяснения тому, что он так яростно листает ленту, вчитывается в каждый из чужих постов, и на минуты тревога действительно отпускает, становится совсем незаметной, но мысли, в какой-то очередной, незаметный момент, начинают становиться всё громче и громче. Он так и сидит – застывший, сгорбленный, с плотно зажатым в правой руке телефоном, пока большой палец листает и листает ленту, но он смотрит сквозь неё, он пытается понять, что же произошло. В какой-то момент вздрагивает, где-то между одиннадцатым и двенадцатым нервным вопросом, включается в реальность, словно кто-то внутри повернул тумблер, и движения руки останавливаются, и он смотрит чуть ниже, цепляя чужое фото, и… Он распахивает глаза шире в удивлении. Он видит вырезку, криво переведённую на английский, но больше, конечно, его влечёт фотография. На ней он сначала цепляет за привычный, знакомый взгляд, и в этом освещении глаза кажутся практически карими, но это не мешает ему поймать их зелёный оттенок, отпечатать его в памяти, чтобы тут же привычно опуститься ниже, и заметить… Его. Металл практически не заметен, на фото остался только верхний край, но Илья, конечно же, не может пропустить его. Он приближает фото, всматривается в очертания крестика, после – вновь смотрит в чужие глаза, и думает наконец выключить телефон и упасть на постель, попробовать попросить вновь, тихо и отчаянно, когда понимает, что тело вновь чувствует себя полноценным, перестав дрожать. Он воровато оглядывается, после – смотрит обратно на фото, и чувствует отголосок тепла, к которому так успел привыкнуть. Илья хмурится. Он не понимает, в чём причина, во взгляде или в крестике, но это не то чтобы так важно сейчас, в эту конкретную секунду, ведь у него есть время, чтобы разобраться, ведь главное, что это работает, главное, что он снова может успокоить себя. На раздумья уходит неопределённое количество времени. Он проводит его с расслабленным телом, но всё на том же стуле, смотря уже потухший телефон пустым взглядом, который по памяти дорисовывает очертания фотографии, пока в голове мысли перескакивают друг через друга, спотыкаются друг о друга, давят друг друга в борьбе за находку якоря спокойствия. Так, это случается поздним вечером. В Вирджинии повышенная влажность, и она ощущается даже в доме, оседает полу-липкостью на кончиках пальцев. Отец, папа, сидит в своё кабинете, и скорее поэтому на первом этаже приглушён свет. Мама кутается в лёгкий, кремовый плед, смотря телевизор. Перед ней стоит недопитый бокал с красным вином. Илья встаёт в дальнем углу комнаты, играется пальцами, словно нашкодивший ребёнок. Мнётся пару секунд, а потом спрашивает: – Мама, у тебя остался мой старый крестик? Мама замирает на секунду. Но не подаёт виду, что что-то не так. Спустя минуты Илья примеряет его в ванной, перед высоким зеркалом, путаясь в замке на тонкой цепочке. Он заставляет себя расслабиться, перестать так открыто сквозить раздражением, потому что он делает шаг к сакральному, к важному и пока неизведанному. Когда он справляется, то сначала лишь вертит его в руках, пытаясь рассмотреть с нового ракурса, и в голову невольно приходит отголосок воспоминания о сне, и он понимает, что это тоже была подсказка – серебро выглядит на нём и вправду совершенно красиво и правильно. После – расслабляется и распрямляет спину и плечи. Он смотрит на себя, но видит будто впервые, и на пробу клонит голову, вправо-влево, и смотрит, как крестик слегка покачивается от натяжения футболки. Тепло. Ему наконец-то снова тепло и спокойно, и он знает, как это ощущается, знает, как это правильно, и не может не радоваться. Илья оглядывается, так, словно кто-то в действительности может подглядывать, и возвращает свой взгляд к груди, обтянутой тканью. Тканью, в которой символ теряется, в которой он хотя бы слегка, но обезличен, и Илья, кажется, понимает, почему его прячут, почему кладут прямо к открытой коже. Так тепло становится жаром. Он проводит по нему ещё одним касанием, убеждаясь, что тот на своём месте, и хочет уйти, отвести от себя взгляд, но он застывает, цепляется взглядом за небольшую выпуклость на футболке, и ему интересно, ему просто хочется понять, как это может выглядеть, и он плавно стягивает с себя растянутую ткань. Серебряный крестик на бледной груди выглядит совсем слегка чужеродным, скорее от непривычки, от того, что на ней нет даже родинок, но блестит заигрывающе. Призывающе. Илья оглаживает его кончиками пальцев, так, словно наконец полностью понимает, что это может значить. По телу проходит дрожь. Илья видит, словно в замедленной съёмке, как от неё привстают волосы на руках. Как твердеют соски и как продолжают подрагивать кончики пальцев. Он снова тянет их к крестику, после – к коже, но они начинают разбалтываться ещё сильнее, и он скорее видит, чем чувствует это. Тело, тем временем, начинает им потакать – и подводит всё сильнее. Дрожь медленно превращает в знакомое, утешающее тепло, накатывающее теперь волнами, окутывающее его полностью. Илье не приходится опускать взгляд, чтобы понять, что где-то в районе ширинки у него смешно топорщатся штаны. На секунду он позволяет себе думать, позволяет вернуться в реальность, больше из-за того, что ему нужно окончательно выдавить из себя последние капли сомнений и тревоги, ведь может, это неправильно? Это не должно быть… так? Но в зеркале отражается его дрожащее тело, поддающееся на каждое из прикосновений, и его блаженное, словно озарённое нимбом света лицо, и он чувствует, что ему так хорошо, что он практически готов заплакать, и это то, что он испытывал в своём сне, тогда, когда Господь отозвался на его просьбы, и значит, что это был знак, что всё вело именно к этому моменту. Как он может сомневаться? Всякое его сомнение приводило к ужасу мыслей, к беспорядку внутри, и только действия, неосознанные, инстинктивные вели к покою. Значит, на то Воля Божия, значит, что он хотел указать на это ещё тогда, но Илья не понял, Илья был озарён собственным счастьем и радостью, был глуп и слеп, был жаден, но теперь, теперь ему ничего не жалко, и он готов, он хочет разделить с Господом свой экстаз, потому что он дарован ему свыше, потому что нет ничего правильнее, чем отвечать милостью на милость, и потому что нет ничего лучше, чем быть искренним со своим Богом. Поэтому он не останавливается. Поэтому он окончательно отпускает, теряет себя, рамазывается где-то меж реальностями – той, где он действительно себя трогает, нежно, робко, словно впервые, и той, где он смотрит на своё отражение, делающее совершенно странные вещи, кажущееся чужеродным. Так или иначе – он греет крестик между пальцами правой руки, потирает подушечкой указательного островатые уголки, пока левая… о, левая опускается всё ниже и ниже, обхватывая где-то под головкой, привыкая к тесноте белья.  Илье кажется, что он смотрит на себя в замедленной съёмке, что он смотрит и не то чтобы на себя, что он и не то чтобы смотрит, а скорее видит – от третьего лица. Видит, как резко распахиваются губы, чтобы выпустить беззвучное «о», как невинно подрагивают веки, как пальцы сжимают крестик до того, что белеют. Но ещё больше он чувствует. Это не привычная нега, нет, теперь все ощущения сконцентрированы в груди, они совершенно лёгкие, тёплые, правильные, такие похожие на то, что он ощущал во сне, и он осознаёт себя самым благодарным человеком на свете, за то, что может испытать это вновь. Он прикрывает глаза, отдаётся ощущениям, и перед закрытыми веками скачут звёздочки, и он так отчётливо слышит своё дыхание, что ему кажется, что он оглохнет. Руку сводит где-то в запястье, но он не может остановиться, ему правда кажется, что он больше не имеет никакого контроля, и он чувствует чужое, фантомное прикосновение, веки дрожат, дрожит всё тело, но сквозь лёгкую пелену слёз облегчения он видит, как его рука становится чужой, как его рука переплетается с двумя чужими, и он знает, чьи они, он не может ни с чем их спутать, и поэтому ему так легко отпустить себя до конца, отдаться изводящим касаниям, и когда он кончает, с громким всхлипом, он даже не сразу понимает, что это произошло. Он замирает, всматривается в своё глупое, застывшее выражение лица, сквозь закатывающиеся от прилива тепла глаза. Господи, ему так хорошо. Господи. Гос-по-ди.  Он шепчет это на грани слышимости, чувствует, как на последнем слоге сбивается, слизывая языком сухость с губ, и ему кажется, что его пробивает второй судорогой оргазма. Он как-то неловко достает руку из штанов, она подрагивает и окрашена в белёсость, и Илья подносит её всё ближе к себе, и ему снова кажется, что он – и не он вовсе, что тело его действует совершенно само, заставляя лишь наблюдать. Заставляя с блеском жадности в затянутых дымкой глазах смотреть, как он медленно облизывает один из пальцев, пробуя, запоминая вкус. Как ведёт ими ниже, размазывая часть по шее, по впадинке ключиц. Как втирает остатки в крестик, который всё ещё подрагивает в другой руке. Как продолжает бездумно оглаживать грудь и серебро, гордо на ней блестящее. Он смотрит то на себя, то куда-то ввысь, он чувствует себя совершенным и благодарным, и он рад, что может этой благодарностью поделиться, что даже в самом обычном и банальном действе он может быть вместе с Богом, что Бог помогает ему, обостряя ощущения, наверняка смотря на него со снисхождением и пониманием, и ему хочется раствориться в этом чувстве, полностью, став таким же сплавом, водопадом, каким были крестики в его сне, чтобы смешаться с серебром на груди и стать с ним единым целым навсегда, и больше не нуждаться ни в чём. Илья не помнит, как после доходит до кровати. Не помнит, как раздевается догола. Не помнит, как зарывается в подушки и одеяла. Но помнит, что спит так, словно родился заново и испытывает это впервые.
Примечания:
25 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)