i'm only happy when it rains
8 апреля 2026 г., 21:06
Меньше всего Ольга Анваровна похожа на обычную училку — это Серега понимает сразу, как только та, стуча каблучками по казенному паркету, входит в актовый зал, где они репетируют с группой (это потом будет гараж на камчатке города, потом, пока декан не выгнал их взашей за пьянки, вонючие вишневые айкосы и гогот между песнями). Ее губы насмешливо сжаты, а на пальцах позвякивают перстни с бурыми камнями, похожими на потяжелевшие, застывшие капли крови; эти бы пальцы — сомкнуть на его, сережином, горле, ладонью сладко-настойчиво прижимая пульс, ох, господи... «Господа, вы отнимаете время у моей театральной студии», — недовольно бросает в воздух она, не обращаясь ни к кому конкретному, встав у самой сцены и скрестив на груди руки; Ольга смотрит на Серегу снизу вверх, но он как будто становится меньше под ее взглядом, меньше и незначительнее.
Он еще научится со всем этим жить.
Он привыкнет, правда, к ее любимому терпкому вину с непроизносимым названием, напоминающему кровь, слишком опекающему французскому родственничку (история с этим Жаном Иванычем какая-то нехорошая, хоть не его ума это дело) и чеховским ружьям, полагающимся каждому спектаклю.
После репетиции Барановский битый час трется перед университетом, не то поджидая кого-то, не то тщетно пытаясь раскурить сигарету — мартовский снегодождь гасит убогий рыжий огонек, пляшущий над жигой, — когда по слякоти к нему чавкают лакированные сапожки училки, а она сама невесомо касается его локтя затянутой в кожаную перчатку рукой: «у вас очень красивые глаза, вам говорили?»
Не говорили; ни хрена, конечно, ему не говорили.
Разнообразия ради он не пьян и ничем не накурен, впервые целуя ее, прижав к стене за сценой; в голове и без того густой туман от ольгиных тяжелых пряных духов, от ее взглядов, жестов и недовольных гримас. «Ты помял мне все платье», — резко бросает она, а потом вдруг смеется в сережины губы, ускоряя его сердцебиение до кристалловых сто девяноста; по ту сторону псевдо-бархатного занавеса двигают нехитрый реквизит, убирая его после финального прогона, и все вокруг них конвульсивно содрогается, а пыль танцует в тусклом свете закулисных ламп. Возвращаясь домой, Барановский задумчиво-мечтательно касается пальцем ранки на нижней губе, оставленной Ольгой Анваровной; сердце выстукивает о ребра «deep and dark», в такт/рассинхрон с грохотанием последнего трамвая, на который он едва успел, и до дома он добирается только на мышечной памяти, почти проехав свою остановку, почти увязнув-утонув по щиколотку в луже, и вода радостно хлюпает в рваных кедах. Монотонный конец ноября не располагает к романтике, но все-таки в маленьком темном баре на Маяковского Сережа пьет немотивированно дорогое темное нефильтрованное и влюбленно смотрит на Ольгу — пялится как шестнадцатилетка, и это почти стремно, — привередливо, щепетильно помешивающую салат с уткой; на пластиковой трубочке, воткнутой в бокал с облепиховой настойкой, застыло смазанное пятно алой помады. Хочется послать к чертям и этот бар, и вечную мерзлоту уходящего-умирающего года; хочется, чтобы она села к ему на колени в этом своем кремовом кружевном платье, подмяв длинными юбками грязные протертые джинсы, прикусила губу, поиграла висящими на шее цепями (может быть дома, потому что Ольга как будто Серегу стыдится, хотя она, типа, ниче такая милфа, пусть детей у нее нет, и Барановский видел, как его кенты и школота смотрят на нее, а он и сам вроде вполне себе…)
От отчества он избавился еще тогда, в марте, а покурить так и не покурил.
«Поехали домой» нежно, но настойчиво вибрирует в сережином ухе, пальцы женщины с перстнями гладят локоть, коленка игриво толкает его колено под столом, рождая по всему телу миллионы электрических импульсов, и ноябрьский четверг становится на полтона теплее. Ольге необъяснимо идет его отжившая век косуха с чешуйками облупившегося кожзама на внутренней части воротника, идет его крепкая рука, собственнически гладящая поясницу, идет алая помада на капризных губах — слишком яркий оттенок, на вкус Сереги. Она вся «слишком»: в своих насмешливых недоулыбках, жестах, запрокинутой вверх голове; бархате, кружеве и парче.
Перед новогодними праздниками у группы наступает особо горячая пора рокерских шабашек; Барановский почти рычит имя любимой, вплетая его в визг струн и грохот барабанов, в нестройный гул зрителей на концерте (и делает вид, будто не понимает, что наверняка сейчас у женщины в ушах эйрподсы с Рахманиновым, пусть и прикрытые волосами). Белые рукава винтажного платья качаются над головой в такт существующей только для Ольги музыки, топот каблучков утонул под тонной тонн других звуков, отрешенное лицо со смеженными веками бледнее обычного, и Серега снова пялится на нее, пропуская три такта проигрыша; в каждом плавном движении — спектакль, грандиозная премьера вне зависимости от того, есть ли зрители. У нее — есть всегда; он не ревнует, потому что грех и хула просить у нее еще больше, чем она может дать.
«Хочешь музык новых самых?» — он знает, что ответ всегда «да», но верит своему счастью через раз.
Выйдя с Ольгой из бара, Барановский заботливо застегивает на ней свою старую косуху, и внутри него самого что-то теплеет, наливаясь приятной тягучей болью, колотясь о клетушку ребер быстрее обычного.
Не обязательно быть музыкантом, поэтом или влюбленным, чтобы звать это «что-то» сердцем.