Французский поцелуй

NC-17
Завершён
26
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
61 страница, 20 258 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник

🍇🍇🍇

Настройки
Примечания:
Пепельный свет софитов лился сверху, превращая сцену в стерильную операционную, где вместо скальпелей — микрофоны, а вместо анестезии — визг тысячи обезумевших голосов. Феликс сидел на высоком табурете, расслабленно откинувшись назад. Он чувствовал, как вибрирует дерево сцены от топота, как воздух становится плотным, почти вязким от чужого желания. Золотистые контактные линзы делали его взгляд нечеловеческим — взгляд хищника, который пока играет. Слева, сжавшись в тугую пружину, сидел Хенджин. Сегодняшний принц. Блестящий, нервный, красивый до зубовного скрежета. Его колено под столом било мелкую дрожь — единственное предательство, которое он себе позволял. Феликс знал эту дрожь. Он сам так трясся за кулисами, когда сценарий предлагал зайти слишком далеко. Ведущий что-то вещал про «особенный момент», про «близость, которую вы просили». Феликс не слушал. Он смотрел на палочку пеперо, зажатую в тонких пальцах Хенджина. Хрупкая, как спинка новорождённого птенца. — Начинаем, — выдохнул Хенджин, и в его глазах мелькнуло что-то отчаянное. С вызовом. Первый укус. Хруст печенья показался Феликсу выстрелом. Они приближались друг к другу, как два астероида, которым судьба прописала столкновение. Феликс чувствовал запах геля для душа Хенджина — мята и что-то горьковатое, вроде коры. И жар. Невероятный жар, идущий от чужого тела на расстоянии. Второй укус. Теперь оставался сантиметр. Феликс видел каждую ресницу напротив, каждую неровность на губах, которые так плотно сжал Хенджин. Зал затих — такой тишины не бывает при пяти тысячах человек. Это тишина нырнувшего под воду. — Сдавайся, — одними губами сказал Феликс. Без звука. И Хенджин дрогнул. Их губы встретились на крошечном обломке печенья. Секунда. Две. Феликс не спешил отстраняться. Он чувствовал, как сухой хруст превращается в сладкую кашу, как трепещет под его нижней губой чужая — влажная, горячая, живая. Потом Феликс сделал то, чего не было в сценарии. Он закрыл глаза. Это всегда пугает больше всего — когда игра становится правдой. Он отстранился первым. Медленно. Провёл кончиком языка по губам — чисто автоматически, пробуя на вкус шоколад и панику. И поднял веки. Взрыв. Зал закричал так, будто случился конец света. Кто-то рыдал в первых рядах. Кто-то бился в истерике. Софиты дрожали от баса. Но Феликс смотрел только на Хенджина. Тот сидел, превратившись в статую из розового золота. Шея залилась краской, уши горели так, что сквозь них можно было видеть свет. Зрачки расширились до предела — два черных озера посреди ирисов. Он не дышал. Он забыл, как это делается. — Ты что творишь? — выдохнул Хенджин одними губами. Голос пропал полностью. Только сиплый, почти нечеловеческий шёпот. Феликс улыбнулся. Медленно. Так улыбаются коты, которые только что сбросили с полки любимую вазу. — Дождёшься, — сказал он ровно, почти ласково, наклоняясь к самому уху Хенджина, чувствуя, как тот вздрагивает от дыхания, — что я поцелую тебя прямо здесь. На глазах у всех. Пальцы Хенджина вцепились в подлокотник кресла. Костяшки побелели. — Или ты уже забыл, что было в той запертой комнате неделю назад? — продолжил Феликс, чуть отодвигаясь, чтобы видеть его лицо. — У тебя что, память как у рыбки Дори? Или мне повторить всё по пунктам, чтобы дошло до печёнок? Вот тут Хенджин взорвался. Это было не криком — это было детонацией. Он вскочил, отшвырнув табурет, который с глухим стуком покатился по сцене. Микрофон упал, издав чудовищный рык обратной связи, но Хенджину было плевать. Он стоял, трясясь, сжимая и разжимая кулаки, и его глаза — огромные, влажные, бешеные — метали молнии. — Ты! — заорал он. Голос сорвался на визг, как у подростка, у которого ломается голос посреди признания. — Ты не имеешь права! Не здесь! Не при них! Он схватил Феликса за воротник рубашки — тонкая ткань натянулась, готовая треснуть. Пять тысяч человек смотрели, затаив дыхание. Охрана на краю сцены зашевелилась. Кто-то из менеджеров за кулисами махал руками, как пожарный. А Феликс даже не шелохнулся. Он просто смотрел снизу вверх на разъярённого, прекрасного, потерявшего берега Хенджина и думал: «Вот он. Настоящий. Не кукла из глянца. Живой. Мой». — Ты прав, — сказал Феликс тихо, но так, что этот шёпот услышали, кажется, в последнем ряду. — Я не имею права. И тогда он улыбнулся снова. Той самой улыбкой, от которой у Хенджина подкашивались колени ещё в той запертой комнате. — Поэтому я ничего не обещаю. Я просто делаю. В зале заиграло радио-пикап песни E.T. — кто-то из фанатов додумался включить на всю мощь колонок. И этот космический, чужеродный, пульсирующий бит встал в такт с бешеным сердцем Хенджина, которое стучало где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, всё ещё сжимающих чужой воротник. «Kiss me, k-k-kiss me, infect me with your love…»Зал выпал в другую реальность. Пять тысяч человек превратились в одну огромную, дышащую тишиной глотку. Никто не двигался. Даже охрана замерла, как вкопанная. Свет софитов вдруг показался Феликсу слишком ярким — обжигающим, безжалостным, как хирургическая лампа. А потом Хенджин шагнул. Не просто шагнул — напал. Он набросился на Феликса с такой яростью, с таким голодом, будто всю жизнь только и ждал этого разрешения. Его пальцы, всё ещё сжимавшие воротник, дёрнули Феликса вверх — с табурета, с этой дурацкой позы превосходства. Они оказались на одном уровне. Глаза в глаза. Ноздри в ноздри. — Ты хотел, — выдохнул Хенджин прямо в губы, и это был не вопрос. Это был приговор. — Ты хотел, чтобы я сорвался. Феликс не успел ответить. Рот Хенджина врезался в его губы с силой, не оставляющей места для манёвра. Это не было похоже на тот невинный, детский поцелуй из-за пеперо. Это было взрослое. Безжалостное. Откровенное. Язык Хенджина скользнул внутрь без спроса, без стука, без намёка на вежливость. Горячий, влажный, настойчивый — он исследовал Феликса так, будто тот был картой сокровищ, а время поджимало. Провёл по нёбу — Феликса пронзило током от макушки до копчика. Обвился вокруг его языка, заставляя играть по своим правилам. Глубоко. Медленно. А потом резко, почти грубо. Феликс застонал. Этот звук — низкий, горловой, сорвавшийся с цепи — утонул во рту Хенджина, но зал его услышал. Камера оператора на краю сцены дрожала. Кто-то из фанатов упал в обморок — тело мешком осело на пол между рядами. Но никто не смотрел туда. Все смотрели только на них. Феликс вцепился в талию Хенджина — позвонки под тонкой тканью футболки, впалый живот, линия трусов, которую можно было просчитать пальцами. Он притянул его вплотную, так, что не осталось воздуха между их телами. Только жар. Только бешеная пульсация там, где их сердца пытались выскочить из грудных клеток. Хенджин зарычал в поцелуй. Да, именно зарычал — низко, хрипло, почти зверино. Его рука скользнула в волосы Феликса, сжала пряди у корней, потянула — достаточно сильно, чтобы стало больно, и достаточно ласково, чтобы эта боль превратилась в удовольствие. Он откинул голову Феликса назад, открывая шею — длинную, бледную, с едва заметным кадыком, который ходил ходуном, когда Феликс сглатывал. — Смотри на меня, — приказал Хенджин, отрываясь от губ лишь на долю секунды. Глаза его горели. Зрачки съели радужки целиком. Никакой больше нежности, никакого смущённого принца. Перед Феликсом стоял зверь. — Я хочу видеть твои глаза, когда я буду тебя целовать. И он снова впился в его рот. Теперь медленнее. Глубже. Изощрённее. Язык Хенджина описывал круги, дразнил, отступал и снова возвращался, заставляя Феликса ловить его, гнаться, просить — молча, одними движениями своего языка. Слюна смешалась. Губы распухли и покраснели. Феликс чувствовал вкус — кофе, который Хенджин пил за кулисами, шоколад от пеперо, и что-то своё, особенное, что невозможно купить ни в одном магазине. — Никогда, — прошептал Хенджин прямо в его приоткрытый рот, облизывая нижнюю губу Феликса медленным, влажным движением, — ты понял меня? Никогда не будешь целовать никого, кроме меня. Феликс усмехнулся. И это была не усмешка — это был удар. Он перехватил инициативу — толкнул Хенджина назад, накрыл его рот своим, входя языком так глубоко, как только мог. Он чувствовал, как Хенджин задыхается, как его пальцы впиваются в плечи Феликса, оставляя синяки через ткань. — Ох, да ты у нас собственник? — выдохнул Феликс, отстраняясь ровно настолько, чтобы слова прозвучали отчётливо. Его губы блестели. Голос сел до хрипоты. — А кто, интересно, начал этот цирк? Кто первый поцеловал меня в запертой комнате? Кто сказал «не останавливайся»? Хенджин дёрнулся, пытаясь закрыть ему рот ладонью, но Феликс перехватил его запястье. Удерживая, он поцеловал каждый палец — медленно, с намёком. Кончики пальцев. Подушечки. Сгибы. Меж пальцев — особенно чувствительное место, от которого Хенджин выгнулся дугой и закусил губу, чтобы не закричать. — Собственник, — повторил Феликс, всё ещё сжимая его руку. — Значит, я твой. А ты, значит, мой. Идёт? Хенджин смотрел на него из-под полуопущенных ресниц. Грудь ходила ходуном. На шее выступила испарина, и одна капелька пота медленно поползла за воротник, туда, где билась голубая жилка. — Идёт, — выдохнул он едва слышно. А потом улыбнулся — развязно, почти неприлично, и прошептал так, что услышал только Феликс: — Но это не значит, что я перестану тебя бесить. Зал взорвался. А они даже не заметили.Сцена превратилась в растревоженный улей. Феликс всё ещё чувствовал на губах вкус Хенджина — горьковатый кофе, шоколад и что-то до одури родное. Его пальцы машинально поглаживали запястье, которое так и не выпустил. Хенджин стоял рядом, тяжело дыша, и его ресницы всё ещё дрожали — как крылья бабочки после ливня. Первым пришёл в себя оператор. Камера дёрнулась, наехала резким зумом, поймала их сплетённые пальцы, и этот кадр влетел на огромный экран над сценой. Зал ахнул снова — уже по-другому. Не истерично, а будто выдохнул единым гигантским лёгким. А потом начались вопросы. Их не задавали — их выкрикивали. С задних рядов, из первых, с балкона, из-за кулис, где менеджеры уже сбились в паническую кучку. Голоса накладывались друг на друга, превращаясь в какофонию: — Что это было?! — Вы с ума сошли?! — Это часть шоу? Скажите, что это часть шоу! Феликс поднял голову. Софиты резали глаза, но он не щурился — он смотрел на зал. На море лиц, на разинутые рты, на чьи-то слёзы, на чьи-то широкие улыбки. Пять тысяч человек. Пять тысяч пар глаз, которые только что стали свидетелями чего-то, что не продаётся по лицензии. Хенджин дёрнул его за руку. Шёпотом, сквозь зубы: — Феликс. Скажи хоть что-нибудь. Правая рука Феликса потянулась к микрофону на поясе. Кнопка включения щёлкнула громко, как выстрел. Тишина упала на зал — тяжёлая, вязкая, полная электричества. — Что это было? — повторил Феликс самый громкий вопрос, и его голос разлетелся под сводами арены. — Вы хотите знать, что это было? Он сделал паузу. Медленно обвёл взглядом первый ряд — там сидели те, кто приехал на пять автобусах из другого города, кто спал на вокзалах, кто рисовал плакаты в три часа ночи. Их лица. Их глаза. Они заслуживали правды. — Можете считать это каминг-аутом, — сказал Феликс ровно. Спокойно. Как будто сообщал, что на обед будет суп. — Если вам нужно слово, которое всё объясняет. Если вам легче спать по ночам с коробочкой, в которую можно положить нас и закрыть крышечку. Тишина стала ещё глубже. Кто-то на балконе всхлипнул. — Но знаете что? — Феликс повернул голову к Хенджину, посмотрел ему прямо в зрачки, всё ещё расширенные, влажные, бесконечные. — Мне плевать, как это называть. Я не собираюсь врать. Не здесь. Не сегодня. Не вам. Хенджин выдохнул — резко, прерывисто — и сжал его пальцы так сильно, что захрустели костяшки. В зале нарастал гул. Не возмущённый — удивлённый. Потрясённый. Феликс вслушивался в обрывки фраз, которые долетали до сцены: — …он серьёзно?.. — …боже, они правда… — …я всегда знала, я всегда, боже, я так счастлива… — …а как же контракты? их же уволят?.. — …да плевать, посмотри на них, они счастливы… Феликс усмехнулся краем губ. — Странно, да? — сказал он в микрофон. — Не так, как в ваших головах рисовалось? Где гнев, где скандал, где факелы и вилы? Он сделал шаг вперёд, к краю сцены. Хенджин пошёл за ним, как привязанный — их руки так и остались сплетёнными. — Только совсем уж отбитые сасенки, — крикнул кто-то из партера, и зал грохнул смехом. Нервным. Освобождающим. — О, сасенки всегда были отбитыми, — отозвался Феликс, и улыбка его стала мягче. — Мы вас за это и любим. Он поднёс микрофон ближе к губам. Пауза. Взгляд в зал, такой открытый, что у людей перехватывало дыхание. — Я не знаю, что будет завтра. Не знаю, позволят ли нам выйти на эту сцену снова. Но сегодня… сегодня я целовал человека, которого люблю. При вас. Потому что вы имеете право знать, кому аплодируете. И потому что врать — это не уважать ни вас, ни себя. Хенджин вдруг дёрнул его за руку — развернул к себе, как тряпичную куклу. И прежде чем Феликс успел что-то сказать, Хенджин поцеловал его снова. Быстро. Крепко. По-домашнему. Просто прижался губами к губам — без языка, без вызова, без шоу. — Я тебя тоже, — шепнул Хенджин, отстраняясь, и голос его дрожал. — Люблю. Только ты знаешь. Феликс рассмеялся — громко, по-настоящему, запрокинув голову. Смех разлетелся по залу, и зал засмеялся вместе с ним, потому что это было заразительно, как зевота, и неправильно, и совершенно, абсолютно правильно. Сзади, за кулисами, взорвался телефон агента. Сообщения сыпались одно за другим, образуя цифровую лавину. Кто-то из охраны уже открывал ворота для эвакуации, кто-то рыдал в голос, уткнувшись в монитор. Но на сцене стояли двое. И держались за руки. — Ну что, — сказал Феликс, поворачиваясь к залу. Его линзы блестели, как расплавленное золото. — Вопросы ещё есть? Или уже всё понятно? И зал закричал. Не «как вы могли». Не «позор». А то самое, ради чего вообще существуют сцены и микрофоны и эта безумная жизнь. Они кричали их имена.Вечер опустился на Сеул липкой августовской душнотой. Хенджин сидел на полу гостиной, прислонившись спиной к дивану, и сжимал в ладонях телефон, который нагрелся до температуры горячего чая. Шторы были задёрнуты. Свет не горел. Только синий призрачный свет экрана освещал его лицо — бледное, с красными веками, с припухшими от бессонницы губами. Он не мог перестать скроллить. Это началось через час после того, как они ушли со сцены. Первый пост появился в твиттере через семнадцать минут. Хенджин запомнил цифру — семнадцать. Потому что семнадцать минут назад его мир ещё подчинялся законам гравитации. А потом кто-то выложил нарезку. Их поцелуй. Крупный план. Руки. Язык. Его собственное лицо, когда он отстранился — растерянное, мокрое, совершенно безумное. Он ждал конца. Ждал, что агент позвонит и скажет холодным голосом: «Собирай вещи. Контракт расторгнут». Ждал, что фандом расколется надвое, и одна половина начнёт плеваться ядом, а вторая — защищать, и они разорвут друг друга в комментариях, и всё это дерьмо впитается в пол, как пролитое молоко, и никогда не отмоется. Но прошло три часа. Пять. Восемь. И ничего не случилось. Вернее, случилось не то. Хенджин зажмурился, сделал глубокий вдох и снова открыл глаза. ТикТок. Первое видео в ленте. Девушка с красными глазами, которая явно плакала последние полчаса, но улыбалась — широко, искренне, почти болезненно: «Ребята, я не знаю, как это объяснить… Я думала, что умру от разрыва сердца, когда это увидела. Я реально упала на колени в супермаркете, серьёзно. А потом… Потом я поняла. Они не врали нам. Ни разу. Все эти годы — все эти моменты, когда они смотрели друг на друга, все эти случайные прикосновения… это было по-настоящему. И знаете что? Я не злюсь. Я, блин, горжусь». Два миллиона просмотров за три часа. Сто двадцать тысяч лайков. Хенджин выдохнул. Перешёл в твиттер. Тренды по всему миру. Не шутка. Не преувеличение. Он смотрел на экран и не верил своим глазам: #FelixAndHyunjin, #LoveIsLove, #WeStandWithThem. Корейские тренды, японские, американские — все девять строчек мирового топа были забиты их именами. — Это невозможно, — прошептал Хенджин в пустоту комнаты. Голос прозвучал чужеродно — осипший, маленький, потерянный. Он открыл статью на новостном портале. Заголовок ударил по глазам капслоком: «СЕНСАЦИЯ НА K-POP СЦЕНЕ: УЧАСТНИКИ STRAY KIDS ЦЕЛУЮТСЯ В ПРЯМОМ ЭФИРЕ. ФАНАТЫ В ШОКЕ, НО…» Хенджин зажмурился на секунду, потом дочитал: «…но, как ни странно, волны возмущения не последовало. Напротив — социальные сети взорвались волной поддержки. Хештег #LoveIsLove собрал более трёх миллионов постов за последние шесть часов. Крупнейшие фан-аккаунты выступили с заявлениями, в которых назвали поступок артистов «актом невероятного мужества».» — Как ни странно, — повторил Хенджин вслух. Губы дёрнулись в нервной усмешке. — Они сказали «как ни странно». Он пролистал дальше. Комментарии. Тысячи. Сотни тысяч. «Я в этом фандоме с 2018 года. Я видела, как они смотрели друг на друга. Я просто ждала этого дня. ВСЕ ЭТИ ГОДЫ Я ЖДАЛА ЭТОГО ДНЯ.» «Честно? Мне насрать, кого они любят. Лишь бы были счастливы. Они подарили мне столько счастья, что я имею право подарить им капельку своего.» «Только совсем уж отбитые сасенки против. А мы, нормальные, идём покупать альбомы. Кста, они уже закончились на трёх сайтах. ТРИ САЙТА, ПАЦАНЫ. ВСЁ РАЗОБРАЛИ.» Хенджин замер. Перечитал последний комментарий три раза. — Что значит «закончились»? — спросил он у телефона. Телефон, разумеется, не ответил. Тогда он открыл интернет-магазин. Альбомы. Их последний релиз. Страница загружалась долго — серверы не справлялись. А когда загрузилась… Хенджин увидел красную надпись: «ТОВАР ЗАКОНЧЕН». Все версии. Все форматы. Даже дурацкие лимитированные бокс-сеты по цене недельного обеда. Он нажал на другой сайт. Та же картина. Третий. Четвёртый. Хенджин отложил телефон. Положил его на ковёр экраном вниз, будто так можно было остановить этот сумасшедший поток. Комната погрузилась в темноту. Только тонкая полоска света пробивалась из-под входной двери. Он сидел, обхватив колени руками, и пытался собрать мысли в одну линию. Не получалось. Мысли рассыпались, как ртуть, и каждая была о разном. Феликс. Его губы. Тепло его языка. Как он сказал «собственник» — с этой своей усмешкой, от которой у Хенджина плавились позвонки. И как потом, уже за кулисами, схватил за затылок и прошептал: «Ты не пожалеешь. Обещаю». Телефон завибрировал. Хенджин подскочил, схватил его, как утопающий хватается за круг. Сообщение от Феликса. Всего одно слово: «Ну что?» И ссылка. Хенджин открыл её дрожащими пальцами. Это был ролик с ютуба — всего двадцать секунд, снятый на телефон где-то в Азии. Филиппины, кажется. Или Индонезия. Не важно. На видео толпа фанатов в торговом центре. Они поют. Хенджин прибавил громкость и узнал песню — их песню. Но слова были другие. Переделанные. Кто-то явно постарался с текстом. Он вслушался. И сердце пропустило удар. «We don't care if you love him, we don't care if it's a sin, we will love you both forever, let them talk, let them grin…» («Нам плевать, если ты любишь его, нам плевать, если это грех, мы будем любить вас обоих вечно, пусть болтают, пусть усмехаются…») Хенджин не заметил, как по щекам потекли слёзы. Тёплые. Солёные. Совершенно бесполезные — он даже не пытался их вытирать. Он нажал ответ Феликсу. Пальцы дрожали так сильно, что пришлось набирать сообщение трижды. «Ты видел это? Видели, что они поют?» Ответ пришёл через три секунды. Феликс, очевидно, сидел в телефоне так же, как и он — не в силах оторваться, не в силах поверить, не в силах перестать улыбаться до боли в скулах. «Видел. И ещё сто таких же. Хенджин, ты знаешь, что случилось с продажами?» «Альбомы кончились на всех платформах. Я уже в курсе.» «Это не всё. Наш мерч. Футболки. Браслеты. Даже эти дурацкие носки с эмблемой — всё смели за шесть часов. Агент говорит, что сайт лёг трижды.» Хенджин уставился в потолок. В темноте он видел только слабое серое пятно — люстру, которую так и не включил. «Как это возможно?» — написал он. — «Мы же… мы же нарушили все правила. Мы должны были рухнуть. Нас должны были растоптать.» Три точки. Феликс печатает. Феликс думает. Феликс, наверное, тоже сидит в темноте, уткнувшись в экран, и у него тоже трясутся руки. Ответ пришел длинный. Не как у Феликса — обычно он писал коротко, ёмко, как выстрел. «Помнишь, я говорил тебе вчера перед выходом на сцену? Я сказал: «Хенджин, люди устали от фальши». Ты тогда отмахнулся, сказал, что я романтик. А посмотри сейчас. Посмотри на них. Они не купили фальшивую историю. Они купили НАС. Настоящих. С нашими дурацкими поцелуями, с нашими страхами, с нашим «ты мой собственник». Знаешь, что сказала моя мама?» Хенджин замер. Мама Феликса — женщина, которая пекла им печенье на Новый год и называла Хенджина «вторым сыном». «Что?» «Она сказала: «Наконец-то. Я устала смотреть, как вы друг на друга дышите. Женитесь уже, блин».» Хенджин расхохотался. Громко, взахлёб, так, что эхо разнеслось по пустой квартире. Слёзы всё ещё текли, но теперь это были слёзы облегчения — такая невесомая, почти болезненная радость, когда воздух вдруг становится сладким, как сироп. Он нажал видеозвонок. Феликс взял после первого гудка. Экран осветил лицо — родное, конопатое, с припухшими губами и сияющими глазами. Феликс улыбался так, как улыбаются только после большого счастья — широко, беззащитно, пряча кончик языка между зубов. — Ты плакал, — сказал Феликс. Не спросил — констатировал. — Ты нет? — хрипло ответил Хенджин. Феликс поднёс телефон ближе, и Хенджин увидел красную каёмку на его нижних веках. Увидел припухлость. Увидел всё. — Плакал, — признался Феликс. — Часа два. А потом перестал, потому что понял одну вещь. — Какую? Феликс замолчал. Его лицо на экране было прекрасным в своей уязвимости — без грима, без контактных линз, с растрёпанными волосами, в старой футболке с дыркой на плече. — Мы не упали, Хенджин. Мы взлетели. К чертям собачьим, взлетели. Не вопреки. А ПОТОМУ ЧТО. — Потому что что? — Потому что мы не побоялись. Потому что мы выбрали их. И себя. И правду. И знаешь… — Феликс усмехнулся, и эта усмешка была точной копией той, что Хенджин увидел на сцене — развязной, уверенной, опасной. — Люди всегда платят за правду. Просто мы привыкли, что платят болью. А оказалось — иногда платят любовью. Хенджин прижал телефон к груди, закрыл глаза и почувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, тягучее, бесконечное. — Феликс? — М? — Ты чудовище. — Знаю. Твоё чудовище. — Иди сюда. — Я через десять минут. Уже в такси. Хенджин улыбнулся в темноту и прошептал то, что хотел сказать ещё на сцене, когда язык Феликса был у него во рту, когда зал кричал, а мир переворачивался с ног на голову: — Жду. А за окнами Сеула горели огни. Тысячи. Миллионы. И в каждой квартире, в каждой кофейне, в каждом телефоне обсуждали их — двоих, которые осмелились быть живыми в мире, где все давно привыкли к идеальным марионеткам. Группа не упала. Она взлетела до небес.Ключ повернулся в замке в четверть первого ночи. Феликс вошёл в прихожую, даже не пытаясь ступать тихо — он знал, что Хенджин не спит. Слишком много адреналина всё ещё гуляло по венам, слишком громко стучало в ушах. Такси, бесконечные звонки от продюсеров, сообщения от мамы, которая уже переслала ему ссылку на свадебный салон. Абсурд. Безумие. Счастье. Он скинул кроссовки, даже не развязав шнурки, повесил куртку на крючок мимо, но не стал поправлять. И замер. Из кухни тянулся запах. Тёплый. Маслянистый. Ванильный. Так пахнет детство — воскресное утро, бабушкины блины, первый снег за окном и обещание, что всё будет хорошо. Феликс прошёл по коридору, завернул за угол и остановился на пороге. Хенджин стоял у плиты в его футболке. Серой, старой, растянутой — той самой, которую Феликс носил на тренировках три года назад и которую Хенджин однажды украл, сказав, что «она пахнет тобой, я буду спать лучше». Волосы были мокрыми — видимо, только что из душа. Босиком. Ноги — длинные, бледные, с выступающими голеностопами — упирались в кафель. Перед ним на разделочной доске лежали: миска с тестом, горка муки, разбитые яичные скорлупки, банан, который уже начал темнеть, и открытая пачка корицы. — Ты… — Феликс не договорил. Хенджин обернулся. Его лицо было спокойным — настолько спокойным, что это казалось подозрительным. Ни следа от той истерики, которую он выдал на сцене. Ни следа от паники, с которой они сбегали через чёрный выход. Только тёмные круги под глазами — единственное свидетельство того, что этот день стоил ему года жизни. — А, пришёл, — сказал Хенджин буднично, как будто они не целовались при пяти тысячах человек восемь часов назад. — Я тут подумал… Надо же отметить. Ну, знаешь. Каминг-аут. Или конец карьеры. Или начало новой жизни. Как пойдёт. Он повернулся обратно к плите. На сковороде шкворчало масло. Феликс медленно вошёл на кухню. Обогнул стол, провёл пальцами по столешнице — на ней были разводы от муки, капли мёда, следы чьих-то торопливых рук. Всё говорило о том, что Хенджин начал готовить задолго до его прихода. Что он колдовал, отмерял, месил, отвлекался, смотрел в стену, потом снова возвращался к тесту. — Ты готовишь, — сказал Феликс. Голос прозвучал глупо. Он знал, что звучит глупо, но не мог ничего поделать. — Гениальное наблюдение, Шерлок. — Хенджин бросил в масло тонкий круглый блинчик, и тот зашипел, выпуская пузырьки. — Панкейки. Банановые. Ты их любишь. — Я знаю, что я их люблю. Я не понимаю, почему ты их готовишь. Хенджин пожал плечами. Одно плечо — футболка сползла, открывая ключицу и начало плеча. Феликс заметил на коже красноватое пятно — след от того, как он вцепился в него на сцене, когда Хенджин в первый раз ворвался в его рот языком. — Потому что я хочу тебя накормить, — ответил Хенджин, переворачивая блинчик лопаткой. Идеально. Золотистый. — Потому что я не знаю, как ещё сказать тебе… ну, всё это. Он махнул рукой в сторону гостиной, где на диване лежал телефон, который, вероятно, уже лопался от уведомлений. — Всё это, — повторил Хенджин тише. Феликс подошёл ближе. Встал за спиной Хенджина — так близко, что чувствовал запах его шампуня. Грушевый. С каким-то цветочным оттенком. И под ним — тот самый, родной, от которого у Феликса всегда кружилась голова. Кожа. Пот. Тёплое молоко. — Хенджин. — Ммм? — Ты знаешь, сколько сейчас времени? — Полпервого. — И ты решил печь панкейки. — Я решил, что нам нужно что-то нормальное. Что-то, что не связано с контрактами, новостями, комментариями, твоей мамой, которая уже, наверное, заказала нам столик в ресторане для помолвок. Феликс усмехнулся. Прижался грудью к спине Хенджина, обвил руками его талию — позвонки, впалый живот, тёплая ткань футболки. Хенджин замер на секунду, потом расслабился, откинул голову назад, касаясь макушкой подбородка Феликса. — Панкейки — это нормально? — спросил Феликс в его волосы. — Панкейки — это очень нормально. — Хенджин накрыл его руки своими — горячими, в мучных разводах. — Мука. Яйца. Молоко. Сахар. Всё честно. Всё понятно. Ты смешиваешь — получается тесто. Жаришь — получается еда. Ешь — становится тепло внутри. Он замолчал. Сковорода шипела. Где-то за окном проехала машина, и свет фар на секунду скользнул по потолку. — Сегодня, — продолжил Хенджин медленно, подбирая слова, — я чувствовал себя тестом. Понимаешь? Меня смешали. Меня разбили. Меня вылили на раскалённую сковородку. И я не знал, пригораю я или пропекаюсь. — Хенджин… — Дай договорить. Феликс замолчал. Прижался носом к затылку Хенджина. Вдохнул. — Я думал, что мир рухнет, — сказал Хенджин. — Я реально думал, что мы встаём утром, а нас нет. Нет группы. Нет карьеры. Нет будущего. Есть только мы двое и куча дерьма, которое нужно разгребать. И я был готов. Я был готов, Феликс. Потому что ты… ты стоишь всего этого дерьма. Он перевернул последний панкейк. Выключил плиту. — А потом оказалось, что мир не рухнул. — Хенджин повернулся в кольце его рук, и теперь они стояли лицом к лицу. Нос к носу. — Оказалось, что мир взял и сказал: «Окей, парни. Мы поняли. Всё пучком». И я не знаю, что с этим делать. Феликс посмотрел на него. На ресницы, которые всё ещё дрожали. На губы — чуть припухшие, с заживающей трещинкой посередине. Он сам её оставил сегодня, когда кусал нижнюю губу Хенджина, не в силах сдержаться. — Ты удивлён, — сказал Феликс. Не спросил. Констатировал. — Я в ахуе, — поправил Хенджин. — Я в полном, абсолютном ахуе. Я готовил панкейки в час ночи, потому что не мог сидеть на месте. Потому что если бы я просто ждал тебя, глядя в стену, я бы сошёл с ума. Мне нужно было делать что-то руками. Что-то, что имеет смысл. Что-то, что не врёт. Он посмотрел на свои пальцы, перепачканные мукой, потом перевёл взгляд на Феликса. — Ты пришёл, — сказал он просто. — Ты здесь. Ты держишь меня. И это единственное, что я понимаю сегодня. Всё остальное — белый шум. Феликс молчал. Он смотрел в глаза Хенджина — глубокие, влажные, с крошечными золотистыми крапинками вокруг зрачков, которые были видны только так близко. И чувствовал, как внутри поднимается что-то огромное, почти болезненное — нежность пополам с желанием, благодарность пополам с голодом. — Ты знаешь, — сказал он наконец, — я думал, что буду успокаивать тебя сегодня. Думал, приду, а ты будешь плакать, или кричать, или кидать в меня вещи. Я был готов. — Я тоже был готов, — тихо ответил Хенджин. — Но когда я начал месить тесто… я просто перестал бояться. Понимаешь? Ты берёшь муку, она сыпется сквозь пальцы. Ты разбиваешь яйцо, желток растекается. В этом есть что-то… настоящее. Живое. Я перестал думать о том, что будет завтра. Я просто делал тесто для тебя. Потому что ты любишь панкейки. Потому что я хочу, чтобы ты был сыт. Потому что… Он замолчал. Опустил глаза. — Потому что? — тихо спросил Феликс. — Потому что я никогда никого не любил так, как люблю тебя. И я не умею это говорить. Я умею только печь чёртовы панкейки в час ночи и надеяться, что ты поймёшь. Феликс выдохнул. Дрожащий, неровный выдох — тот, который он сдерживал весь день, с той самой секунды, когда их губы встретились на сцене. — Иди сюда, — прошептал он и притянул Хенджина за затылок. Поцелуй был не таким, как на сцене. Не публичным. Не спектаклем. Не вызовом. Он был медленным — настолько медленным, что Феликс чувствовал каждый миллиметр губ Хенджина, каждую секунду их соприкосновения. Вкус мёда и корицы, который остался на губах после того, как Хенджин, наверное, пробовал тесто. Тепло. Тишина. Только их дыхание, смешивающееся в одном ритме. Феликс провёл языком по нижней губе Хенджина — медленно, изучающе, как будто пробовал его на вкус впервые. Хенджин приоткрыл рот, впуская его, и это было совсем не похоже на ту бешеную атаку на сцене. Сейчас они никуда не спешили. Сейчас не было пяти тысяч зрителей. Не было камер. Не было контрактов и агентов, которые сойдут с ума завтра утром. Был только он. И Хенджин. И запах банановых панкейков, которые уже остывали на тарелке. — Ты пахнешь мукой, — прошептал Феликс ему в губы. — Ты пахнешь такси и адреналином, — ответил Хенджин. — Иди в душ. Я разогрею панкейки. — Не хочу в душ. — Тогда ешь. Я старался. Феликс отстранился. Посмотрел на тарелку — стопка золотистых кружочков, политых мёдом, с ломтиками банана сверху. Простых. Домашних. Безумно красивых в своей нелепой, неуместной уюте в четверть первого ночи, когда весь мир сошёл с ума. — Ты удивляешь меня, — сказал Феликс, беря тарелку в руки. — Каждый день. Каждый час. Вот сейчас. Ты приготовил мне панкейки. Потому что не знал, как ещё сказать, что любишь. — И как? — тихо спросил Хенджин, кусая губу. — Я сказал? Феликс поставил тарелку на стол. Потянулся к Хенджину, взял его за руку — перепачканную мукой, с засохшим тестом под ногтями, с красным следом от сковороды на запястье. — Ты сказал, — ответил он. — Ты сказал громче, чем любой крик на сцене. Громче, чем все новости мира. Теперь иди сюда. Есть будем вместе. С одной тарелки. Как два идиота, которые только что разрушили свою карьеру и построили что-то новое. Не знаю что. Но что-то своё. Хенджин улыбнулся — той улыбкой, которая начинается в глазах и только потом спускается к губам. Усталой. Счастливой. Настоящей. — Сладкоежки, — сказал он. — Твои сладкоежки, — поправил Феликс. И они сели на холодный кухонный пол, прислонившись спинами к плите, и ели панкейки руками, и смеялись, и иногда целовались, и не думали о завтрашнем дне. Потому что сегодняшний уже подарил им всё, что только можно пожелать.Панкейки давно остыли. Мёд застыл липкими лужицами на тарелке, и кто-то — Феликс или Хенджин, они уже не помнили — накрыл её бумажным полотенцем, потому что доедать никто не собирался. Не потому, что невкусно. А потому, что голод сменился другим голодом. Хенджин сидел на полу, откинув голову на край кухонного шкафчика, и смотрел, как Феликс собирает со столешницы остатки муки влажной губкой. Движения медленные, почти сонные, но в каждом изгибе спины, в каждом повороте плеч читалось что-то другое. Напряжение. Ожидание. — Ты будешь мыть посуду в час ночи? — спросил Хенджин. Голос сел — от усталости или от того, что они целовались, пока мёд не стал приторно-сладким на губах. — Нет, — Феликс бросил губку в раковину и обернулся. — Я буду мыть тебя. Хенджин усмехнулся, но усмешка вышла нервной. — Звучит как-то… хозяйственно. — Звучит как правда. Ты пахнешь кухней. И потом. И днём. И всем этим. — Феликс шагнул к нему, протянул руку. — Пойдём. Хенджин не взял руку. Посмотрел на неё секунду, потом перевёл взгляд на лицо Феликса. В темноте кухни, освещённой только тусклым светом из коридора, его черты казались вырезанными из дерева — резкими, древними, опасными. — Ты уверен? — спросил Хенджин. Не потому, что сомневался. А потому, что хотел услышать ответ. — Я никогда не был так уверен, — ответил Феликс. — Давай. Я хочу смыть с тебя этот день. В ванной было тесно для двоих — так устроены все съёмные квартиры в Сеуле. Узкая душевая кабинка, раковина, на которую нельзя опереться локтями, зеркало в разводах, которое Хенджин так и не отмыл с прошлой недели. Но Феликс включил свет — яркий, безжалостный, и Хенджин поморщился. — Можно было и не включать, — сказал он, прикрывая глаза ладонью. — Я хочу тебя видеть, — ответил Феликс просто. Он повернул кран. Вода зашумела — сначала холодная, потом тёплая, потом горячая. Пар пополз по зеркалу, стирая их отражения, превращая реальность в акварельное пятно. Хенджин стоял, прислонившись спиной к стене, и смотрел, как Феликс раздевается. Сначала футболка — стянул через голову, открывая живот, грудь, ключицы, следы от микрофонных креплений, которые ещё не сошли после концерта. Потом джинсы — расстегнул пуговицу, стянул вместе с бельём, не стесняясь, не играя. Взгляд Хенджина скользнул по его телу — длинному, жилистому, покрытому тонкими синими венами под бледной кожей. — Твоя очередь, — сказал Феликс. Хенджин дёрнул плечом. Футболка Феликса — та самая, серая, старая — упала на кафель. Под ней не было ничего. Хенджин стоял перед ним голый, с мокрыми волосами, с красными следами от его пальцев на бёдрах — он не заметил, когда это случилось. Может, на кухне. Может, когда Феликс прижимал его к плите. Феликс вошёл в душевую первым. Встал под воду, зажмурился на секунду, позволяя горячим струям ударить в лицо, в плечи, в грудь. Потом открыл глаза и протянул руку. — Заходи. Хенджин шагнул под воду. И сразу стало тесно — так тесно, что пришлось дышать друг другом. Феликс прижал его к себе, и вода потекла между ними, горячая, почти обжигающая, смешиваясь с потом и запахами дня. — Закрой глаза, — сказал Феликс. — Зачем? — Затем, что я хочу, чтобы ты чувствовал, а не смотрел. Хенджин закрыл. И мир сузился до ощущений. Ладони Феликса на его плечах — скользкие от воды, тёплые, с натруженными пальцами, которые сегодня сжимали микрофон, а завтра, возможно, будут сжимать его везде, где только можно. Пальцы скользнули к шее, к затылку, запутались в мокрых волосах. — Ты сегодня был невероятным, — прошептал Феликс ему в ухо. Голос вибрировал, и Хенджин чувствовал эту вибрацию всем телом. — Ты вышел на сцену, зная, что может случиться. Ты поцеловал меня при всех. Ты не сломался. Ты… — Я готовил панкейки, — перебил Хенджин, и голос его дрожал. — Именно. Ты готовил панкейки. Потому что это единственное, что ты мог сделать, чтобы не сойти с ума. Я знаю. Я знаю тебя. Феликс взял гель для душа — нейтральный, без запаха, не отвлекающий — и начал намыливать руки. Потом положил ладони на грудь Хенджина. Медленно. Очень медленно. Круги. Тёплая пена. Пальцы, описывающие спирали вокруг сосков — один, второй, снова первый. Хенджин закусил губу, чтобы не издать ни звука, но Феликс почувствовал, как напряглись его мышцы. — Не сдерживайся, — сказал он, не прекращая движений. — Здесь нет камер. Нет фанатов. Нет никого, кроме меня. — В этом и проблема, — выдохнул Хенджин. — Какая проблема? — Что только ты. Когда только ты, я теряю контроль. Феликс усмехнулся — низко, гортанно, и Хенджин почувствовал эту усмешку губами на своей шее. — Хорошо, — сказал Феликс. — Потеряй. Он опустился ниже. Намылил живот Хенджина — полоски мышц, которые напряглись от ожидания, впалые бока, линию волос, уходящую ниже. Каждый сантиметр. Каждую впадинку. Каждый шрам — от старой травмы на ребре, от прыща, который Хенджин выдавил и теперь стеснялся. Феликс поцеловал и этот шрам тоже. — Ты красивее, чем кто-либо, кого я видел, — сказал он в кожу. — Ты красивее, чем на сцене. Сейчас. Мокрый. Уставший. Дрожащий. — Я не дрожу. — Дрожишь. И мне это нравится. Феликс опустился на колени. Кафель был холодным, но он не замечал. Он смотрел на Хенджина снизу вверх — на его расширенные зрачки, на приоткрытые губы, на капли воды, стекающие по подбородку. На то, как Хенджин вцепился пальцами в его плечи, будто боялся упасть. — Можно? — спросил Феликс. — Ты спрашиваешь? — Хенджин почти рассмеялся, но смех превратился в хрип. — Сейчас? После всего? — Я всегда буду спрашивать. — Феликс провёл ладонями по его бёдрам, сжимая, массируя. — Всегда. Пока ты не скажешь «да». — Да, — выдохнул Хенджин. — Да. Да. Феликс, ради всего святого… И Феликс наклонился. Он не спешил. Он дразнил — губами, языком, кончиками пальцев, которые сжимали бёдра достаточно сильно, чтобы остались следы, и достаточно нежно, чтобы это не было больно. Он изучал Хенджина так, будто у них была вечность, а не полтора часа до рассвета. Хенджин выгнулся дугой, ударившись затылком о кафель, и из его горла вырвался звук — не слово, не стон, не имя. Что-то первобытное, сорвавшееся с цепи. — Феликс, я… — Я знаю, — сказал Феликс, не поднимая головы. — Я тоже. Вода всё лилась. Горячая, почти кипяток, обжигающая спину Феликса, затуманивающая зеркало, стирающая границы между ними. Хенджин сполз по стене, оказался на коленях напротив Феликса, и теперь они сидели под водой лицом к лицу, как два мокрых, обессиленных, бесконечно живых существа. — Ты в порядке? — спросил Феликс, проводя пальцами по его щеке. — Нет, — ответил Хенджин. — Я не в порядке. Я чувствую слишком много. Слишком сильно. Слишком. Я сейчас лопну. — Не лопнешь. Я держу. — А если я развалюсь? — Тогда я соберу. По кусочкам. Как пазл. Хенджин посмотрел на него — сквозь воду, сквозь пар, сквозь все слои этого безумного дня. И вдруг улыбнулся. Устало. Искренне. До красноты век. — Ты чудовище, — повторил он то, что говорил уже сто раз. — Твоё чудовище, — ответил Феликс, как отвечал всегда. Они выключили воду, когда она начала остывать. Выбрались из душевой, оставляя мокрые следы на полу. Феликс накинул на Хенджина полотенце — большое, махровое, единственное, которое впитывало нормально — и начал вытирать его волосы. Медленно. Аккуратно. Промакивая каждую прядь. — Я сам могу, — сказал Хенджин. — Я знаю. — Феликс не остановился. — Ты всегда делаешь то, о чём тебя не просят. — Только с тобой. Хенджин закрыл глаза. Позволил. Просто позволил кому-то заботиться о себе — то, что он никогда не умел принимать. Не умел просить. Не умел брать. А Феликс умел давать. В спальню они пошли голыми — полотенца остались на полу в ванной. Феликс упал на кровать первым, раскинув руки, глядя в потолок. Хенджин лёг рядом, на живот, повернув голову к нему. — Завтра будет тяжело, — сказал Хенджин. — Завтра будет завтра. — А сегодня? Феликс повернулся на бок. Придвинулся. Положил ладонь на поясницу Хенджина — туда, где позвоночник уходит в таз, где кожа особенно тонкая, особенно чувствительная. — Сегодня я люблю тебя, — сказал он. — Это всё, что тебе нужно знать. Хенджин молчал долго. Так долго, что Феликс уже подумал — уснул. Но потом Хенджин открыл глаза и сказал: — Я тоже. Люблю. Больше, чем могу в себя вместить. — Тогда не вмещай. Пусть льётся через край. И они лежали так — голые, мокрые, уставшие, сплетённые пальцами ног и дыханием — и слушали, как за окном где-то далеко начинается новый день. Тот самый, который обещал быть тяжёлым. Но сейчас, в эту секунду, он был просто тёплым.Первый звонок разбудил их в восемь утра. Феликс не понял, где находится, кто звонит и почему в ухо кто-то орёт по-английски с таким сильным акцентом, что разобрать можно было каждое третье слово. Он перекатился на спину, нащупал телефон на тумбочке и принял вызов, даже не посмотрев на имя. — Йо! Феликс! Ты спишь ещё, что ли? Позор! Весь мир уже не спит, а ты дрыхнешь! Голос принадлежал кому-то невероятно бодрому для восьми утра. Кому-то, кто явно пил кофе литрами и не знал слова «режим тишины». — Кто это? — прохрипел Феликс, прижимая телефон к уху. Рядом заворочался Хенджин, натягивая одеяло на голову. — Ты серьёзно? Это Сан из Ateez! Я твой корейский папа, забыл? Мы вместе ели самгёпсаль три месяца назад, и ты клялся, что я твой брат навеки! А теперь «кто это»? Обижаешь старика. Феликс резко сел на кровати. Сан. Из Ateez. Звонит ему. В восемь утра. — Ты чего? — выдохнул он, проведя рукой по лицу. — Там что, война началась? — Хуже! — жизнерадостно сообщил Сан. — Там новости. Ты не видел, да? Вы с Хенджином вчера такое устроили, что у нас в общежитии половина группы плакала, а вторая половина орала «наконец-то». Вон Юнхо до сих пор ходит с красными глазами, говорит, что это самая красивая история любви, которую он видел в k-pop за десять лет. Феликс замер. Повернул голову. Хенджин выглядывал из-под одеяла одним глазом — сонный, растрёпанный, с отпечатком подушки на щеке. — Ateez знают? — спросил Хенджин шёпотом, но достаточно громко, чтобы Сан услышал. — Хенджин! — заорал Сан так, что динамик захрипел. — Ты тоже там? Отлично! Слушайте сюда, ягнята. Мы тут всё обсудили всей группой. И Хонджуна особенно. Ты знаешь Хонджуна, Феликс? Он, конечно, вчера устроил истерику на полчаса, потому что «какого чёрта они нас опередили, мы должны были сделать это первыми, это же очевидно». Хенджин вылез из-под одеяла окончательно. Сел рядом с Феликсом, и их плечи соприкоснулись — тёплые, голые, ещё хранящие тепло сна. — В смысле «опередили»? — спросил Хенджин хрипло. — В прямом, — Сан понизил голос до заговорщического шёпота, который всё равно было слышно на всю комнату. — Мы, вообще-то, тоже думали. Ну, знаете. Про каминг-аут. У нас в группе тоже не все однолюбы, если вы понимаете, о чём я. И мы даже обсуждали — может, пора? А вы взяли и сделали. И теперь все газеты пишут про вас. И мы такие — ну нет, так нечестно. Феликс и Хенджин переглянулись. — Ты хочешь сказать… — начал Феликс медленно. — Я хочу сказать, что мы с вами, — Сан сделал драматическую паузу, — хотим сделать коллаб. Совместный трек. Клип. Танец. Всё по-взрослому. Идея такая: мы выходим вместе, делаем песню о… ну, о любви. О настоящей. Без дураков. И в клипе — тоже всё по-честному. Никаких намёков. Только правда. Хенджин прижал ладонь ко рту. Глаза у него стали огромными. — Вы серьёзно? — спросил он, и голос дрогнул. — Абсолютно. Хонджун уже набросал концепцию. Что-то в стиле «мы все разные, но мы вместе». Знаешь, такая обнимательная фигня, от которой плачут даже мужики с бородами. Мы хотим сделать это с вами, потому что вы — первые. Потому что вы рискнули. Потому что если мы сейчас не поддержим друг друга — то кто тогда? Феликс откинулся на спинку кровати. Потолок был белым, с едва заметной трещиной от угла до люстры. Он смотрел на эту трещину и чувствовал, как внутри разворачивается что-то огромное — не страх, нет. Облегчение. Радость. Надежда. — Сан, — сказал он. — А твои менеджеры? Агенты? Лейбл? Они же нас сожрут. — А вот тут самое смешное, — Сан усмехнулся, и в его голосе зазвучали стальные нотки. — Наши менеджеры уже дали добро. Представляешь? Мы собрали экстренное совещание в полночь. Я, Хонджун, наш продюсер и директор отдела по связям с общественностью. И знаешь, что они сказали? — Что? — «Рынок меняется. Либо мы меняемся с ним, либо нас смывает волной. Давайте пробовать». Тишина повисла в спальне. Хенджин смотрел на Феликса, Феликс — на Хенджина. Никто не знал, что сказать. Потому что всё, что можно было сказать, умещалось в одно слово: «невозможно». Но это слово больше не работало. Со вчерашнего дня оно потеряло силу. — Мы согласны, — сказал Феликс. Даже не посмотрев на Хенджина. Потому что знал — тот скажет то же самое. — Я ещё не закончил, — перебил Сан. — Мы хотим не просто коллаб. Мы хотим совместный концерт. Благотворительный. Все средства — в фонд поддержки ЛГБТ-молодёжи в Корее. Потому что если уж делать, то делать с размахом. Чтобы эти ваши «отбитые сасенки», которые вас поддержали, видели — вы не одни. Мы все с вами. Хенджин закрыл лицо руками. Феликс видел, как дрожат его плечи — беззвучно, мелко, отчаянно. — Эй, — сказал Сан мягче. — Ты там не плачь, а? А то я сейчас сам разревусь, а у меня через час интервью. Буду выглядеть как панда. — Я не плачу, — сказал Хенджин в ладони. И соврал. — Плачет, — констатировал Феликс. — Значит, так, — Сан зашуршал бумагами на том конце провода. — Сегодня в три часа дня встреча в нашем агентстве. Приезжайте оба. Обсудим детали. И, Феликс? — М? — Передай Хенджину, что его панкейки, которые он вчера пёк в час ночи, выглядят божественно на фото, которые выложила его соседка снизу. У неё отличный ракурс с балкона, кстати. И да, мы теперь знаем, где вы живёте. Не пугайтесь, сталкеров среди нас нет. Пока нет. Феликс рассмеялся — громко, взахлёб, и Хенджин убрал ладони от лица, и его глаза были красными, но улыбка — самой настоящей, широкой, почти сумасшедшей. — Откуда ты знаешь про панкейки? — спросил Хенджин, шмыгая носом. — Твиттер, детка. В твиттере есть всё. Даже то, чего вы ещё не сделали, но обязательно сделаете. Ладно, мне пора. В три, не опаздывайте. И, парни? — Да? — сказали они хором. — Я горжусь вами. Мы все гордимся. Реально. Сан отключился. Феликс уронил телефон на одеяло и повернулся к Хенджину. Тот сидел, обхватив колени руками, и смотрел в стену. Взгляд расфокусированный — как у человека, который пытается переварить информацию, но желудок слишком мал, а еды слишком много. — Ateez, — сказал Хенджин. — Ateez хотят с нами коллаб. Потому что мы поцеловались на сцене. — Потому что мы не побоялись, — поправил Феликс. — Это одно и то же. — Нет. Поцеловаться мог любой дурак. А не побояться последствий — это другое. Хенджин повернул голову. Посмотрел на Феликса долгим, изучающим взглядом — тем самым, от которого у Феликса всегда перехватывало дыхание, даже после всего, даже после вчерашнего, даже после ванной. — Ты знал? — спросил Хенджин. — Ты знал, что так будет? — Нет. — Феликс покачал головой. — Я надеялся. Но не знал. Никто не знает будущего, Хенджин. Даже Ateez с их экстренными совещаниями в полночь. Хенджин вздохнул. Глубоко, всем телом. Потом вдруг потянулся и поцеловал Феликса — быстро, в уголок губ, по-утреннему, с запахом сна и зубной пасты, которой они ещё не чистили зубы. — Тогда, — сказал Хенджин, отстраняясь, — давай сделаем этот коллаб. Давай докажем всем, что любовь — это не скандал. Это просто любовь. — А ещё? — Феликс приподнял бровь. — А ещё… — Хенджин задумался. — А ещё я хочу увидеть лицо Хонджуна, когда мы предложим добавить в клип сцену, где ты целуешь меня в шею. Прямо при всех. Чтобы эти ваши «отбитые сасенки» упали в обморок окончательно. Феликс расхохотался. Повалился на спину, раскинув руки, и смеялся так, что Хенджин начал смеяться следом — сначала сдерживаясь, потом в голос, до колик в животе, до слёз, до того состояния, когда уже непонятно — от чего именно ты плачешь. Они валялись на скомканных простынях, голые, счастливые, безумные, и смеялись. Потому что мир не рухнул. Потому что Ateez позвонил им в восемь утра. Потому что за окном вставало солнце, и это солнце светило на них — на двоих идиотов, которые осмелились быть собой. — В три часа, — напомнил Феликс, вытирая слёзы. — Нам нужно собраться. — Я знаю. — И одеться прилично. — Я знаю. — И не целоваться на пороге их агентства, чтобы не шокировать охрану. — А вот это уже не обещаю. Феликс повернул голову. Посмотрел на Хенджина — растрёпанного, с красным носом, с припухшими после сна губами, с родинкой под левым глазом, которую он мог бы найти с закрытыми глазами. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я знаю, — ответил Хенджин. — А ещё я знаю, что если мы сейчас не встанем, то опоздаем. А я не хочу опаздывать на встречу с людьми, которые хотят сделать мир лучше. — Они хотят сделать коллаб. — Это одно и то же. Феликс улыбнулся и потянул Хенджина за руку. — Тогда вставай, мой панкейк. Нас ждёт будущее. — Ты назвал меня панкейком? — Ты пахнешь панкейками. После вчерашнего — всегда будешь пахнуть панкейками. Смирись. Хенджин закатил глаза, но улыбка не сходила с его лица. Никогда ещё Феликс не видел его таким — лёгким, свободным, невесомым. Как будто весь груз, который он тащил годами, вдруг рассыпался в прах. И они встали. И пошли в душ — теперь уже вместе, без вчерашней спешки, без надрыва. Просто вдвоём под горячей водой, готовясь к самому важному дню в своей жизни. А в это время в другом конце Сеула восемь парней из Ateez репетировали танец, который они собирались показать на встрече. И Хонджун, который никогда не плакал на репетициях, сегодня почему-то вытирал глаза рукавом толстовки. — Это просто вода, — сказал он, когда Йесан спросил. — Кондиционер капает. Кондиционер не капал. Но никто не стал спорить.Встреча в агентстве Ateez началась с того, что их встретил охранник с лицом человека, который только что видел привидение. Феликс и Хенджин вошли в здание рука об руку — не демонстративно, не вызывающе. Просто так, как ходят люди, которые уже перестали притворяться. И охранник, пожилой мужчина с сединой в усах, вдруг улыбнулся — растерянно, по-детски — и кивнул им, как кивают старым знакомым. — Проходите, — сказал он. — Вас уже заждались. Конференц-зал оказался слишком большим для восьми человек, но слишком маленьким для того, что в нём происходило. Стол ломился от коробок с чизкейком — Хонджун, как выяснилось, заказал три разных вида, потому что «не знал, что вы любите, но вы обязаны что-то любить, все любят чизкейк». В углу стоял Йесан с гитарой, которую он принёс «просто так, вдруг пригодится». У окна курил в форточку Минги, хотя курить он бросил год назад — нервничал. Сам Хонджун сидел во главе стола, разложив перед собой листы бумаги, исписанные его корявым почерком. Когда Феликс и Хенджин вошли, он вскочил так резко, что стул отлетел к стене. — Ну наконец-то! — воскликнул он. — Я уже думал, вы передумали. Или сбежали. Или… — Он замолчал, глядя на их сплетённые пальцы. — Или вы просто шли медленно, потому что вам хорошо вместе. — Второе, — сказал Хенджин с лёгкой улыбкой. Сан, сидевший рядом с Хонджуном, хлопнул в ладоши. — Так, давайте сразу к делу. Время — деньги, а деньги мы тратим на чизкейк. — Он пододвинул к Феликсу коробку. — Ешь. Ты бледный. Хенджин, ты тоже. Вы вчера вообще спали? — Немного, — ответил Феликс, беря пирожное. — Много, — поправил Хенджин. — Всё, что могли. — Вот и славно, — Сан улыбнулся той улыбкой, от которой обычно таяли фанаты, но сейчас в ней было что-то другое — серьёзное, почти отцовское. — Потому что нам нужно, чтобы вы были в форме. Идея, которую мы хотим вам предложить… — Я сам скажу, — перебил Хонджун. Он подошёл к столу, опёрся на него обеими руками и посмотрел на Феликса и Хенджина так, будто от их ответа зависела судьба вселенной. — Помните ваш хит? Тот, который вы пели втроём. Ты, Хенджин, и Минхо. Тишина стала плотной, как патока. Феликс почувствовал, как Хенджин сжал его пальцы под столом. Этот трек. Эта песня. Они никогда не говорили о ней вслух — не потому, что она была плохой. Наоборот. Она была слишком хорошей. Слишком личной. Слишком обнажённой. «Teste» — так она называлась. Странное слово, которое можно было перевести как «испытание» или «проба», но на самом деле оно значило больше. Оно значило «проверка на прочность». Они записали её вдесятером в маленькой студии, когда никто не верил, что у них что-то получится. Хенджин написал текст за одну ночь — плакал, рвал листы, писал снова. Феликс придумал бит — простой, пульсирующий, как сердцебиение. А Минхо… Минхо связал всё воедино. Своим голосом. Своим спокойствием. Своим умением быть тем, кто держит, когда остальные рассыпаются. — Помним, — сказал Феликс. Голос прозвучал глухо. — Конечно, помним. — Мы хотим переделать её, — сказал Хонджун. — Сделать новую версию. Нашу версию. Восемь голосов Ateez плюс вы двое. И выпустить её как сингл. Первый совместный. Хенджин открыл рот, закрыл, снова открыл. — Но это же… — начал он. — Это очень личная песня. Она про… — Про то, что вас троих чуть не раздавила система, — закончил за него Хонджун. — Про то, как вы держались друг за друга, когда всё шло к чертям. Про то, как вы боялись, но не сдались. Я знаю. Я слушал её сто раз. На репите. Подряд. До истерики. — Ты плакал, — вставил Сан. — Я не плакал, — огрызнулся Хонджун. — У меня просто… аллергия на хорошую музыку. Феликс усмехнулся. Хенджин уткнулся лбом в его плечо. — Вы хотите переделать песню о трёх людях, которые едва не сошли с ума, пытаясь быть идеальными, — сказал Хенджин тихо. — И сделать её… о чём? — О том, что быть идеальным — скучно, — ответил Минги, отходя от окна. Он бросил недокуренную сигарету в банку из-под колы и подошёл к столу. — О том, что настоящие чувства важнее фальшивых улыбок. О том, что, когда ты перестаёшь бояться — ты начинаешь жить. — И о том, — добавил Йесан, перебирая струны гитары, — что вы — не одни. Что есть те, кто пройдёт этот путь с вами. Даже если они из другой группы. Даже если их восемь, а не трое. Феликс закрыл глаза. Перед внутренним взором возникла та студия. Маленькая, душная, с продавленным диваном и микрофоном, который фонил на низких частотах. Хенджин сидел в углу, обхватив колени, и читал текст дрожащим голосом. Минхо стоял у пульта и молчал — просто молчал, но этого молчания хватало, чтобы они оба не развалились на куски. А он, Феликс, сжимал в кармане телефон, на котором было написано сообщение от агента: «Если этот трек не взлетит — ваша карьера кончилась. Вы поняли? Кончилась». Он тогда стёр это сообщение. Но помнил его наизусть до сих пор. — Минхо знает? — спросил Феликс, открывая глаза. — Вы говорили с ним? Хонджун и Сан переглянулись. — Мы хотели, чтобы вы спросили его сами, — сказал Сан. — Это ваш трек. Ваша история. Вы имеете право решать, кому её доверить. Хенджин поднял голову. В его глазах блестели слёзы — не тех, что текут от горя, а тех, что появляются, когда внутри слишком много всего, и организм не знает, куда это деть. — Я позвоню ему, — сказал Хенджин. — Сейчас. Он достал телефон. Нашёл контакт. Нажал вызов. Гудки. Один. Два. Три. — Хенджин? — голос Минхо звучал сонно, но с той ноткой тревоги, которая появляется, когда тебе звонят в неурочный час. — Ты чего? Что случилось? Опять Феликс довёл? — Привет, — сказал Хенджин, и голос его дрогнул. — Привет, хён. Ты… ты сидишь? — Я лежу. Я сплю, вообще-то. Четыре утра. — Извини. Но это важно. Минхо вздохнул. Феликс услышал шорох одеяла, потом шаги — Минхо, наверное, встал и пошёл на кухню, чтобы не разбудить соседей. — Говори, — сказал он. — Помнишь «Teste»? — Хенджин зажмурился, будто боялся удара. — Нашу песню. Твою, мою, Феликса. Тишина на том конце провода затянулась. Так долго, что Хенджин уже открыл рот, чтобы повторить вопрос. — Помню, — сказал Минхо наконец. — Конечно, помню. Я её до сих пор пою в душе, когда никто не слышит. — Мы хотим переделать её. — Хенджин сглотнул. — Мы — это я, Феликс и Ateez. Они предложили коллаб. И хотят взять этот трек. Сделать новую версию. Минхо молчал. Феликс слышал его дыхание — ровное, глубокое, как у человека, который учился не показывать эмоции. — Ты там, хён? — спросил Хенджин. — Я здесь, — ответил Минхо. — Я просто… — Он замолчал. Потом выдохнул — резко, прерывисто. — Знаешь, сколько ночей я сидел и думал: почему мы перестали её петь? Почему мы её похоронили? Она же была… она была наша. Самая настоящая. Самая честная. — Потому что боялись, — сказал Феликс, наклоняясь к телефону. — Потому что после неё нас чуть не разорвали. Помнишь? «Слишком откровенно», «слишком лично», «это не k-pop». — Это и не было k-pop, — голос Минхо стал твёрже. — Это было правдой. А правда никогда не вписывается в рамки. — Хён, — Хенджин закусил губу. — Мы не хотим делать это без тебя. Ты — часть этой песни. Ты был тем, кто держал нас, когда мы рассыпались. Без тебя это будет… неполным. Минхо засмеялся — сухо, без веселья. — Вы меня в Ateez зовёте? Я там лишний. — Нет, — сказал Феликс. — Мы зовём тебя в студию. Записать партию. Одну. Всего одну. Твою. Текст, который ты написал в три часа ночи и никому не показывал. А потом показал мне и сказал: «Если это не спеть — я застрелюсь». Минхо замолчал. Надолго. Так надолго, что Хенджин уже начал нервно теребить край скатерти. — Ты помнишь тот текст? — спросил Минхо едва слышно. — Я помню каждое слово, — ответил Феликс. — «Я не герой, я не идеал. Я просто тот, кто не сбежал, когда ты плакал в пустоту». Минхо всхлипнул. Один раз. Быстро. И снова стало тихо. — Вы чудовища, — сказал он. — Вы знаете это? — Знаем, — ответили Феликс и Хенджин хором. — Я приеду. Через час. Дайте адрес. Хенджин продиктовал. Минхо бросил трубку, даже не попрощавшись — как всегда, когда был слишком тронут, чтобы говорить. Конференц-зал взорвался шумом. Сан хлопал в ладоши, Йесан начал наигрывать что-то похожее на мелодию «Teste», Хонджун схватил ручку и принялся что-то яростно писать на полях своих листов. А Феликс сидел и смотрел на Хенджина. Тот улыбался — той улыбкой, которая появляется, когда боль, которую ты носил годами, вдруг превращается в свет. — Он приедет, — сказал Хенджин. — Он всегда приезжает, — ответил Феликс. — Когда мы зовём. Через сорок семь минут Минхо ворвался в здание, как тайфун. В спортивных штанах, в растянутой футболке, с немытой головой и красными глазами — но с блокнотом в руке. Тем самым. Старым, потрёпанным, в кофейных пятнах. — Я переписал последний куплет, — сказал он, не здороваясь. — Три года лежало, не мог найти слов. А сегодня ночью — проснулся и написал. Как будто кто-то продиктовал. Он раскрыл блокнот. И Феликс прочитал: «А теперь нас больше. Не двое, не трое. Мы — стая. И мы не сломаемся. Потому что вместе — это не про цифры. Это про то, что ты не один, даже когда темно.» Феликс поднял глаза. Минхо смотрел на него — усталый, взлохмаченный, невыспавшийся, но счастливый. Так счастливый, как не был, наверное, с тех самых пор, когда они втроём записывали ту первую версию в маленькой душной студии. — Это идеально, — сказал Феликс. — Это поехавший трек, — поправил Минхо. — Но если мы его не запишем — я не знаю, зачем тогда всё это. Он обвёл рукой конференц-зал. Восемь парней из Ateez. Хенджина. Феликса. Чизкейк на столе. Гитарный кейс в углу. — Зачем тогда всё это, — повторил он тише. Хонджун встал. Подошёл к Минхо, посмотрел ему в глаза — снизу вверх, потому что Минхо был выше. — Добро пожаловать в наше безумие, — сказал он. — Я не в вашем безумии, — ответил Минхо. — Я в своём. Просто оно совпало с вашим. И они начали работать. Студия нашлась в том же здании — небольшая, но с хорошим звуком. Йесан сел за синтезатор, Минги занял место за ударной установкой, которую кто-то притащил неизвестно откуда. Остальные рассеялись по углам — кто с ноутбуком, кто с блокнотом, кто просто слушал. Феликс встал у микрофона. Хенджин — рядом. Минхо — чуть поодаль, но так, чтобы видеть их обоих. — Начинаем, — сказал Хонджун, и в комнате погас свет — остался только красный индикатор записи. Первые аккорды поплыли из колонок — те самые, старые, но переосмысленные. Бит стал глубже. Вокал — шире. Феликс закрыл глаза и запел первый куплет — тот, который написал в двадцать лет, когда не знал, что любовь бывает разной. «Я просыпаюсь в поту, мне снилось, что нас сняли с эфира. Ты спишь рядом, и это единственное, что держит меня в этом мире.» Голос сорвался. Не от слабости — от правды. Хенджин подхватил, как подхватывал всегда — без паузы, без сомнений. Их голоса сплелись, как сплетаются пальцы под одеялом, как сплетаются судьбы в маленькой комнате без окон. «Мы учились быть камнями, когда внутри — лава. Мы учились молчать, когда хотелось кричать на весь мир.» А потом вступил Минхо. И комната изменилась. Его голос — низкий, раскатистый, как гром в горах — заполнил каждый уголок студии. Он пел не для микрофона. Он пел для них. Для Хенджина, который дрожал. Для Феликса, который сжимал стойку так, что костяшки побелели. «Но теперь я знаю: тишина — это не сила. Сила — это сказать. Даже если голос ломается. Даже если после этого тебя раздавят. Потому что быть раздавленным за правду — лучше, чем быть целым за ложь.» В комнате никто не дышал. Феликс открыл глаза. Увидел, как Сан вытирает щёку тыльной стороной ладони. Как Вунён замер с открытым ртом. Как Хонджун смотрит в пол и улыбается — так, будто только что выиграл войну. А потом вступили все. Восемь голосов Ateez плюс трое — они пели припев так, что стены дрожали. Не припев даже — гимн. Гимн всем, кто боялся. Всем, кто молчал. Всем, кто просыпался в поту от мысли, что его не примут. «Это наше испытание. Наша правда. Наша кожа. Мы не сломаемся. Мы — не игрушки для вашего шоу. Мы живы. Мы дышим. Мы любим. И если это слишком — закрой глаза. Но мы не исчезнем.» Когда последний аккорд затих, в студии повисла тишина. Не та, что бывает после хорошего трека — восторженная, шумная. А другая. Тяжёлая. Полная того, что невозможно выговорить. Хенджин уткнулся лицом в плечо Феликса и замер. Минхо опустился на стул, закрыл лицо руками и не двигался. Сан подошёл к ним, положил руку на спину Хенджина — просто положил, ничего не сказав. — Это не трек, — произнёс наконец Хонджун. — Это ядерная бомба. — В хорошем смысле? — спросил Йесан, всё ещё сидя за синтезатором. — В лучшем. Феликс поднял голову. Посмотрел на Хенджина. На Минхо. На восемь парней, которые пришли неизвестно зачем, а остались — потому что поняли. — Мы выпускаем это, — сказал он. — Через неделю. Без цензуры. Без купюр. Без «можно, но осторожно». — Нас убьют, — заметил Минхо из-под ладоней. — Нас уже убили вчера, — ответил Феликс. — А сегодня мы воскресли. И, кажется, в компании. Он оглядел комнату. Восемь парней из Ateez. Трое из Stray Kids. Чизкейк на столе. Гитара в углу. — Вы готовы? — спросил он. Сан улыбнулся. Широко. По-настоящему. — Мы родились готовыми, — сказал он. — Просто ждали, когда вы нас позовёте.Трек вышел в пятницу, в шесть вечера по корейскому времени. Феликс специально выбрал это время — когда люди возвращаются с работы, когда за окном темнеет, когда хочется залезть под одеяло и просто слушать, не думая о завтрашнем дне. Он сидел на полу в гостиной, прислонившись спиной к дивану, и сжимал в руках телефон, как гранату. Рядом, положив голову ему на колени, лежал Хенджин и листал твиттер с такой скоростью, будто от этого зависела его жизнь. Минхо устроился в кресле, поджав под себя ноги, и пил кофе — уже пятый за день. — Ну что? — спросил он, когда секундная стрелка на телефонных часах Феликса перевалила за шесть. — Ничего, — ответил Феликс. — Тишина. Это была неправильная тишина. В первые минуты после релиза всегда — всегда — случался взрыв. Лайки, ретвиты, комментарии, сторис, всё это месиво из восторга и ненависти, которое сметало всё на своём пути. Но сейчас было тихо. Подозрительно. Пугающе тихо. — Может, серверы легли? — предположил Хенджин, не отрываясь от экрана. — Слишком много народу пытается слушать одновременно. — Серверы не легли, — сказал Минхо мрачно. — Я проверил. Они просто… не слушают. Первые полчаса были худшими. Хенджин нашёл первый комментарий через двадцать три минуты после релиза. Короткий, ёмкий, написанный с такой уверенностью, будто человек выносил приговор: «Ну, такое. Не зашло. Оригинал был лучше». — Оригинал был лучше, — процитировал Хенджин вслух. Голос его звучал ровно, но Феликс чувствовал, как напряглись его плечи. — Мы три года не трогали эту песню, потому что боялись, и вот он — первый комментарий. «Не зашло». — Это один человек, — сказал Феликс, хотя сам уже начал нервничать. — Потом будет больше. Минхо не ошибся. Через час количество прослушиваний перевалило за сто тысяч — неплохо для обычного трека, но для их коллаба с Ateez, для их возвращения, для их «Teste» это было ничтожно мало. Комментарии появлялись, но какие-то вялые, без эмоций. «Неплохо», «можно послушать», «интересно, но не цепляет». Никто не плакал. Никто не писал простыни текста. Никто не переслушивал на повторе. — Они не поняли, — сказал Хенджин, когда стрелка часов перевалила за девять вечера. Он сидел, обхватив колени руками, и смотрел в одну точку на стене. — Мы вложили в этот трек всё. ВСЁ. А они говорят «неплохо». — Подожди, — попросил Феликс. — Дай людям время. — Сколько? — Хенджин повернул к нему лицо, и Феликс увидел в его глазах тот самый страх, который они уже пережили однажды. Страх быть непонятым. Страх, что тебя отвергли. Страх, что ты обнажился перед всем миром, а мир просто пожал плечами и ушёл. — Не знаю, — честно ответил Феликс. — Но не сдавайся. Не сегодня. Минхо молчал. Сидел в своём кресле, сжимая давно остывшую кружку, и смотрел в окно. Там, за стеклом, горели огни Сеула — миллионы оранжевых точек, каждая из которых была чьей-то жизнью. И ни одна из этих точек, казалось, не заметила их маленькую революцию. В полночь Феликс уснул прямо на полу, прислонившись к дивану. Ему снилось, что он стоит на сцене один, без микрофона, без музыки, и пытается кричать, но из горла не вылетает ни звука. А зал смотрит на него — пустыми, ничего не выражающими глазами. Он проснулся в три ночи от того, что телефон завибрировал. Одно сообщение. От Йесана из Ateez: «Смотри твиттер. Срочно». Феликс потёр глаза, разблокировал экран и открыл тренды. Первое место в Корее. Третье место в мире. Хештег, которого не было ещё несколько часов назад — #Teste_Understood. Он зашёл в тренд. И замер. Это были не просто комментарии. Это были исповеди. «Я слушал этот трек четыре раза подряд. Первый раз — не понял. Второй — насторожился. Третий — заплакал. Четвёртый — понял, что это про меня. Про нас. Про всех, кто когда-либо боялся сказать «я люблю» не тому полу.» «Я переслушиваю куплет Минхо уже два часа. «Тишина — это не сила. Сила — это сказать». Как он мог написать это? Как он узнал? Я молчал десять лет. Десять. А сегодня написал родителям. И они ответили: «Мы знали. Мы ждали, когда ты сам скажешь». Спасибо вам. Всем вам.» «Мой сын слушает этот трек сейчас. Он плачет. Я впервые вижу, чтобы мой семнадцатилетний сын плакал. И я понял: это не просто песня. Это разрешение быть собой. Спасибо. От отца, который слишком долго не понимал.» Феликс читал. Строчка за строчкой. Комментарий за комментарием. И не замечал, как по щекам текут слёзы. — Хенджин, — позвал он. — Хенджин, проснись. Хенджин спал, свернувшись калачиком на ковре. Он не слышал. Феликс потряс его за плечо. — Хенджин. Хенджин, ты должен это увидеть. — Ммм? Что там? Опять написали, что трек говно? — Хенджин приоткрыл один глаз, заспанный, красный. — Нет. — Феликс сунул телефон ему в лицо. — Читай. Хенджин читал. Сначала медленно, потом быстрее, потом снова медленно — перечитывая, не веря своим глазам. Его губы дрожали. Пальцы, державшие телефон, тряслись так сильно, что экран ходил ходуном. — Это… — начал он и не смог закончить. — Это вирусный тренд, — сказал Феликс. — Трек заходит. Медленно, но заходит. Люди не поняли с первого раза. Им нужно было вслушаться. Переварить. А теперь… Он открыл статистику. Четыре миллиона прослушиваний за последние три часа. Сорок пять тысяч ретвитов. Двадцать три тысячи комментариев под постом о релизе. — Теперь они поняли. Хенджин сел. Посмотрел на экран. Потом на Феликса. Потом снова на экран. — Значит, не зря, — сказал он. — Всё это было не зря. — Не зря, — подтвердил Феликс. Они сидели на полу в три часа ночи и читали комментарии. Каждый. Не пропуская ни одного. Плакали над историями незнакомых людей — парня из Пусана, который наконец поцеловал своего друга на выпускном; девушки из Тэгу, которая показала трек матери и услышала впервые «я тебя принимаю»; старого учителя музыки, который написал: «Я преподаю сорок лет. Никогда не слышал, чтобы попса лечила души. Но эта — лечит». В шесть утра позвонил Хонджун. — Вы видели? — спросил он, и голос его звучал так, будто он бежал марафон. — Видели, — ответил Феликс. — Трек на первом месте в семи странах. Семи, Феликс! Азиатских стран. И это не считая Америки, где он поднялся с сотого места на двенадцатое за четыре часа. — Как это возможно? — спросил Хенджин, склоняясь к телефону. — Ещё вчера никто не понимал. — Сегодня поняли, — сказал Хонджун. — Вчера они слушали ушами. Сегодня — сердцем. Разница, знаешь ли, огромная. В восемь утра позвонила мама Феликса. Она плакала — в голос, без стеснения, как плачут, когда счастье слишком велико, чтобы держать его внутри. — Сынок, — сказала она сквозь всхлипы. — Твоя песня… моя подруга прислала. Она не знает, что это ты. Она просто сказала: «Слушай, какая красивая песня про любовь». И я… я поняла, что ты победил. Ты сделал это. Твою песню слушают не потому, что ты айдол. А потому, что она настоящая. Феликс не мог говорить. Он только сжимал телефон и кивал, хотя мама не могла его видеть. В десять утра пришло сообщение от Минхо. Короткое, как выстрел: «Я говорил. Надо было просто подождать». Феликс улыбнулся и ответил: «Ты всегда говоришь. И всегда оказываешься прав. Бесит». Минхо прислал смайлик с закатившимися глазами и следом — ссылку на статью в крупном музыкальном журнале. Заголовок гласил: «Teste» — главный хит года, который сначала никто не понял. Почему нам нужно время, чтобы услышать правду?» Феликс прочитал статью от корки до корки. Автор писал о том, что современная музыка стала слишком быстрой, слишком одноразовой, слишком поверхностной. Что люди разучились вслушиваться. Что трек, который не бьёт по ушам с первой секунды, обречён на провал. Но «Teste» — исключение. «Teste» заставляет тебя остановиться. Заставляет подумать. Заставляет почувствовать. И именно поэтому он выстрелил. Не сразу. Но выстрелил. К полудню Хенджин перестал плакать. Он сидел на кухне, готовил новый завтрак — омлет с сыром и тосты, потому что панкейки закончились, и говорил по телефону с Саном. — Вы не представляете, — рассказывал Сан. — У нас в офис звонят из Японии. Из Китая. Из Америки. Все хотят интервью. Все хотят узнать, как мы решились на этот коллаб. А мы просто говорим: «Мы увидели их смелость и захотели быть рядом». И знаете, что они отвечают? — Что? — спросил Хенджин, переворачивая омлет. — «Вы — герои». А мы не герои. Мы просто музыканты, которые устали врать. Феликс слушал этот разговор из гостиной, лёжа на диване и глядя в потолок. Трещина, которую он заметил ещё вчера, теперь казалась не дефектом, а частью узора. Как и их жизнь. Как и их песня. Как и весь этот безумный, невозможный, прекрасный день. — Феликс, — позвал Хенджин из кухни. — Иди есть. Омлет стынет. — Иду. Он встал, потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки после ночи на полу, и пошёл на кухню. Хенджин стоял у плиты в его старой футболке — снова, — и в руках у него была тарелка с омлетом, украшенным веточкой петрушки. Потому что Хенджин всегда украшал еду, даже когда никто не смотрит. — Ты красивая, — сказал Феликс. — Я не красивая, я красивый, — поправил Хенджин, но улыбнулся. — Ты красивее любого слова в любом языке. Есть будешь? — Я уже поел. Пока ты дрых. — Врешь. — Вру, — признался Хенджин. — Ждал тебя. Они сели за маленький кухонный стол, который достался им вместе с квартирой, и ели омлет, и смотрели друг на друга, и иногда читали новые комментарии, которые всё ещё приходили — потоком, лавиной, цунами. К вечеру «Teste» занял первое место в мировом чарте Apple Music. Феликс не поверил, когда увидел. Он обновил страницу пять раз, думая, что это глюк. Но цифры не врали. Шестьдесят миллионов прослушиваний за первые сутки. Два миллиона репостов в тиктоке. Десятки тысяч каверов, которые выкладывали люди со всего мира — на фортепиано, на гитаре, а капелла, на языке жестов. — Мы сделали это, — сказал Хенджин, глядя на экран. — Мы реально сделали это. — Нет, — ответил Феликс. — Мы не сделали. Мы просто перестали бояться. А всё остальное сделали они. Он кивнул на телефон, где в ленте проплывала очередная история. Девушка из Бразилии, которая написала под постом о треке: «Я никогда не была в Корее. Я не знаю вашего языка. Но я поняла каждое слово. Потому что боль и любовь говорят на одном языке. Спасибо, что дали мне разрешение быть собой». Хенджин прочитал и отложил телефон. — Знаешь, — сказал он. — Я думал, что успех — это когда много денег, много фанатов, много наград. А теперь я думаю, что успех — это когда твоя песня становится чьим-то спасением. — Это и есть успех, — ответил Феликс. — Остальное — просто цифры. Они сидели на кухне, слушали, как за окном шумит вечерний Сеул, и не верили, что этот день вообще был. Что кто-то из них спал на полу, а кто-то плакал в твиттере, а кто-то писал куплеты в блокноте в три часа ночи. — Мы победили, — сказал Хенджин. — Мы выжили, — поправил Феликс. — Это одно и то же. — Нет. Победить можно любого. А выжить — только себя. Хенджин посмотрел на него долгим взглядом. Потом наклонился и поцеловал — медленно, сладко, с привкусом омлета и утреннего кофе. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я знаю, — ответил Феликс. — И я люблю эту песню. — И она любит нас. Они рассмеялись — устало, счастливо, до слёз. Потому что трек, который сначала никто не понял, теперь понимали все. Или почти все. А те, кто не понял — ну что ж, у них ещё будет время. Время вслушаться. Время поверить. Время почувствовать. А если нет — то и не надо. Потому что эта песня была написана не для всех. Она была написана для тех, кто готов слышать. И их оказалось очень много.Студия встретила его запахом пыли и старого кофе. Феликс пришёл сюда в шесть утра, когда Хенджин ещё спал, свернувшись калачиком на их расхристанной кровати, а город за окном только начинал сереть первыми проблесками рассвета. Он не стал его будить — просто оставил записку на тумбочке: «Я в студии. Не волнуйся. Вернусь к обеду. Люблю». Ключ повернулся в замке с сухим щелчком, и Феликс шагнул в темноту. Никто не пользовался этой комнатой уже месяца три — после того, как их прошлый продюсер уволился, сказав напоследок что-то про «творческие разногласия» и «вы стали слишком сложными». Феликс тогда не понял, что он имел в виду. А теперь понял. Слишком сложными. Слишком настоящими. Слишком живыми для индустрии, где всё должно быть упаковано в глянцевую обёртку. Он включил свет. Люминесцентные лампы зажужжали, заморгали, потом загорелись ровным белым светом, выхватив из полумрака знакомые очертания: пульт, мониторы, синтезатор, покрытый тонким слоем пыли, и в углу — продавленный диван, на котором они с Хенджином провели бесчисленные часы, переписывая одну и ту же строчку по двадцать раз. Феликс сел за пульт. Провёл пальцами по клавишам — холодные, гладкие, знакомые до каждой царапины. Включил монитор. Загрузил DAW. Пустой проект смотрел на него зелёной сеткой тактов и нулевой отметкой времени. Он не знал, что будет писать. Не знал, с чего начать. Просто чувствовал, что внутри — слишком много всего. Слишком много боли, которую они пережили за последние дни. Слишком много любви, которая разлилась по всем уголкам его существа, как горячий воск. Слишком много надежды — хрупкой, невесомой, почти нереальной. Феликс закрыл глаза. И вдруг услышал. Не мелодию — нет. Сначала пришли слова. Не из головы — откуда-то из глубины, из того места, где живут самые страшные сны и самые смелые мечты. Они приходили по одному, складывались в строки, пульсировали в такт сердцу. «Я проживу эту боль. Я проживу эту любовь. Моё сердце останется чистым.» Феликс открыл глаза. Пальцы уже летели по клавишам, набирая слова в пустом документе. Строчка за строчкой. Слово за словом. Он не думал — он просто записывал, боясь остановиться, боясь, что видение исчезнет так же внезапно, как появилось. Потом пришла мелодия. Низкая, тягучая, почти болезненная в своей красоте. Он нащупал её на синтезаторе — несколько аккордов, которые сложились в последовательность, от которой защипало в носу. Минор, переходящий в мажор, и снова в минор — как сама жизнь, как сама любовь, как сама боль, которая не бывает без света. Он записывал демо прямо здесь, в этой пыльной студии, в шесть утра, с кружкой остывшего кофе, который стоял на пульте ещё с прошлого раза. Голос его срывался на некоторых нотах — он не высыпался уже несколько дней, связки устали, но это было даже к лучшему. Хрипота придавала песне ту самую уязвимость, которую невозможно сыграть. Которую можно только прожить. «Я не сломаюсь. Я не согнусь. Я просто буду дышать. Каждый вдох — это шанс. Каждый выдох — это шаг.» Феликс пел, и слёзы текли по его лицу, и он не вытирал их. Потому что эти слёзы были частью песни. Они были доказательством того, что он всё ещё живой. Что всё, через что они прошли — не прошло даром. Что боль можно прожить, а не заморозить. Что любовь можно прожить, а не запереть в клетку страха. Он не заметил, как прошло три часа. Хенджин нашёл его в том же положении — сидящим за пультом, с красными глазами, с мокрыми щеками, с пальцами, которые всё ещё дрожали над клавишами. — Феликс? — голос Хенджина был тихим, испуганным. — Ты чего? Что случилось? Феликс повернулся. Улыбнулся — той улыбкой, которая появляется, когда внутри слишком много света, чтобы держать его в себе. — Я написал песню, — сказал он. — Самую важную в моей жизни. Хенджин подошёл ближе. Посмотрел на экран — на зелёные дорожки записей, на разбросанные по таймлайну заметки, на название, которое Феликс написал в самом верху: «Чистое сердце». — Можно послушать? — спросил Хенджин. — Нет, — ответил Феликс. — Не сейчас. Сначала я должен дописать. Доделать. Сделать так, чтобы она стала… чтобы она стала тем, чем должна быть. — Чем она должна быть? Феликс поднял на него глаза. В них отражался весь этот безумный месяц — поцелуй на сцене, панкейки в час ночи, звонок от Ateez, запись «Teste», слёзы фанатов, которые писали, что песня спасла им жизнь. И ещё что-то новое. Что-то, что родилось только что, в этой пыльной студии, на рассвете. — Она должна стать обещанием, — сказал Феликс. — Тем, что я говорю себе. И всем, кто когда-либо боялся. Что можно пройти через боль. И не стать камнем. Что можно любить так сильно, что это разрывает тебя на части. И остаться целым. Что сердце — оно как стекло. Его можно разбить. А можно сделать витраж. И тогда даже осколки будут пропускать свет. Хенджин сел рядом. Положил голову ему на плечо. И они сидели так, глядя на пульт, на мониторы, на слова, которые Феликс написал сегодня утром, и молчали. Потому что иногда молчание говорит громче любых слов. Через два дня Феликс пригласил в студию Хенджина, Минхо и ребят из Ateez. Всех. Восьмерых. Они втиснулись в маленькую комнату, кто-то сидел на полу, кто-то на подоконнике, кто-то стоял, прислонившись к стене. Феликс включил демо. Тишина, которая наступила после последнего аккорда, была невыносимой. Первым заговорил Хонджун. Голос его сел — не от простуды, от чувств. — Ты это… — начал он и замолчал. Потом снова начал: — Ты это сейчас серьёзно? Ты написал это за одно утро? — За три часа, — ответил Феликс. — Три часа, — повторил Сан. — Он написал хит за три часа. А мы тут мучаемся неделями. — Это не хит, — сказал Феликс. — Это… это просто правда. Самая простая. Самая страшная. Самая нужная. Минхо, который всё это время молчал, вдруг подошёл к пульту. Перечитал текст на экране. Потом повернулся к Феликсу. — Ты знаешь, что это — твоя лучшая песня? — спросил он. — Лучше всего, что ты писал раньше. Лучше «Teste». Потому что это не про «мы». Это про «я». А через «я» — про всех. — Я не хочу её выпускать, — сказал Феликс. Комната замерла. — Что значит — не хочешь? — спросил Хенджин. — Это слишком личное, — ответил Феликс. — Это как вынуть сердце и положить на стол. На всеобщее обозрение. Я не знаю, готов ли я к этому. — А мы готовы? — спросил Йесан тихо. — Мы были готовы к «Teste»? Мы были готовы к тому, что нас назовут сумасшедшими? Мы были готовы к тому, что наши карьеры полетят в тартарары? Нет. Но мы сделали это. Потому что это было нужно. Не нам. Тем, кто нас слушает. Феликс посмотрел на него. На Сан, который кивал. На Хонджуна, у которого дрожали губы. На Минхо, который сжимал край пульта так, что костяшки побелели. На Хенджина, который смотрел на него с такой любовью, что у Феликса перехватило дыхание. — Ты боишься, — сказал Хенджин. — Это нормально. Я тоже боюсь. Но знаешь что? — Что? — Если не мы, то кто? Если не сейчас, то когда? Феликс закрыл глаза. Вдохнул. Выдохнул. — Ладно, — сказал он. — Выпускаем. Они записывали песню три дня. Феликс настоял, чтобы вокал остался почти без обработки — только минимум реверберации, никакой автонастройки, никакой «магии продакшна». Он хотел, чтобы голос звучал так, как звучит голос человека, который говорит правду. С хрипотцой. С неровными нотами. С дрожью в некоторых фразах. — Это не идеально, — сказал звукорежиссёр, когда они закончили. — Тут есть шероховатости. — Это и есть идеально, — ответил Феликс. — Потому что правда не бывает гладкой. Они добавили только пианино. Минималистичное, почти прозрачное, как первый лёд на луже. И струнные — чуть-чуть, на припеве, чтобы подчеркнуть, но не перебить. «Я проживу эту боль. Я проживу эту любовь. Моё сердце останется чистым.» Песня вышла в понедельник, в полночь. Без анонса. Без тизера. Без промо-кампании. Просто ссылка в твиттере от Феликса: «Я написал это для себя. Но, кажется, это для всех вас. Слушайте, если готовы услышать». К утру у неё было два миллиона прослушиваний. К вечеру — десять. Через три дня — пятьдесят. Но Феликсу было плевать на цифры. Потому что он читал комментарии. Не те, что про «хит» или «классный бит». А те, что писали люди, которые узнали себя в его словах. «Я сейчас в больнице. Химиотерапия. У меня рак. Я не знаю, проживу ли я эту боль. Но я хочу попробовать. Спасибо за песню. Она даёт мне силы не сдаваться.» «Мой парень умер два года назад. Я думала, что никогда не смогу любить снова. Но после вашей песни я поняла — можно. Можно прожить эту боль. И остаться чистой.» «Мне тринадцать. Меня травят в школе за то, что я не такой, как все. Я хотел умереть. Но теперь я слушаю эту песню каждый день и повторяю: «Моё сердце останется чистым». Оно не чистое. Оно в синяках. Но оно моё. И я его никому не отдам.» Феликс сидел в гостиной, прижав телефон к груди, и плакал. Плакал так, как не плакал никогда — навзрыд, взахлёб, без стыда, без сдерживания. Хенджин обнимал его и тоже плакал. И Минхо, который зашёл «на минуту» и застрял на три часа, плакал, уткнувшись в подушку. И Сан, который приехал с ноутбуком, чтобы поработать над аранжировкой, плакал, не вытирая слёз. И Хонджун, который звонил по видеосвязи, плакал, глядя в экран телефона. Они плакали все. Потому что иногда слёзы — это единственный правильный ответ. — Ты изменил жизни людей, — сказал Хенджин, когда они наконец смогли говорить. — Ты понимаешь это? Ты написал песню, которая спасает. — Я просто написал то, что чувствую, — ответил Феликс. — Это всё. Я не герой. Я не святой. Я просто человек, который устал врать. — Этого достаточно, — сказал Минхо. — Этого более чем достаточно. Феликс посмотрел в окно. Там, за стеклом, горели огни Сеула — миллионы оранжевых точек, каждая из которых была чьей-то жизнью. И теперь он знал, что в некоторых из этих жизней его песня стала маяком. Маленьким, хрупким, но светящимся в темноте. «Я проживу эту боль. Я проживу эту любовь. Моё сердце останется чистым.» Он больше не боялся. Потому что понял: чистое сердце — это не то, которое никогда не было разбито. Это то, которое собрало себя заново. По кусочкам. По осколкам. И впустило свет во все трещины. И этот свет теперь светил не только для него. Он светил для всех.Дверь в студию открылась без стука. Феликс поднял голову от пульта, где он в сотый раз переслушивал сведённую версию «Чистого сердца», и увидел Чонина. Тот стоял на пороге, переминаясь с ноги на ногу, и сжимал в руках телефон так, будто тот был гранатой без чеки. Лицо красное, уши пунцовые, глаза блестят — то ли от слёз, то ли от того, что бежал всю дорогу. — Чонин? — Феликс отложил наушники. — Ты чего? Что случилось? Чонин шагнул внутрь. Потом ещё шаг. Потом остановился посреди комнаты, посмотрел на Феликса — и вдруг выдохнул так, как выдыхают, когда наконец решаются прыгнуть с высокой скалы. — Феликс-хён, — сказал он, и голос его дрожал. — Я… я должен тебе кое-что сказать. Феликс встал. Он был старше, выше, но сейчас, глядя на Чонина, чувствовал себя маленьким мальчишкой, который вот-вот узнает какую-то важную тайну. — Говори, — мягко сказал он. Чонин зажмурился. Потом открыл глаза и выпалил: — Я признался Бан Чану. Тишина. Феликс замер. — В чём признался? — спросил он осторожно, хотя уже знал ответ. — В том, что… — Чонин сглотнул. Кадык дёрнулся. — В том, что люблю его. Не как лидера. Не как хёна. По-настоящему. Так, что у меня внутри всё переворачивается, когда он смотрит на меня. Так, что я не могу дышать, когда он рядом. Так, что… Он замолчал. Плечи его дрожали. Феликс подошёл ближе. Положил руки на плечи Чонина — худые, острые, напряжённые, как струны. — И что он ответил? — спросил Феликс. Чонин поднял на него глаза. И вдруг улыбнулся — той улыбкой, которая бывает только у людей, которые только что узнали, что их любят в ответ. Широкой, ослепительной, совершенно дурацкой. — Он сказал: «Наконец-то. Я ждал три года». Феликс выдохнул. Громко, облегчённо, как будто это ему самому признались в любви. — Три года? — переспросил он. — Три года, — кивнул Чонин. — Он ждал, когда я созрею. Когда перестану бояться. Когда пойму, что… — Он запнулся. — Что я достоин быть любимым. Феликс не удержался. Обнял его — крепко, по-братски, так, что Чонин крякнул, но не отстранился. — Ты идиот, — сказал Феликс в его макушку. — Ты самый храбрый идиот, которого я знаю. — Я не храбрый, — сказал Чонин, уткнувшись ему в плечо. — Я просто послушал твою песню. Ту, новую. «Чистое сердце». Феликс отстранился. Посмотрел на Чонина — на его красные уши, на блестящие глаза, на дрожащие губы. — Мою песню? — Да. — Чонин шмыгнул носом. — Я слушал её всю ночь. На повторе. И думал: если Феликс смог, если он не побоялся сказать правду перед всем миром, то почему я не могу сказать одному человеку? Одному-единственному, который для меня — целый мир. Феликс молчал. В горле стоял ком. — Ты не представляешь, — продолжил Чонин, — как это страшно. Я стоял перед дверью его комнаты час. Час, Феликс. Стоял и не мог постучать. А потом я включил твою песню в наушниках, закрыл глаза и представил, что ты рядом. И что ты говоришь мне: «Смелее, малыш. Хуже, чем сейчас, уже не будет». — И ты постучал? — спросил Феликс тихо. — И я постучал. — Чонин вытер глаза рукавом толстовки. — Он открыл, заспанный, в этой своей дурацкой футболке с динозавром, которую я ему подарил. И я посмотрел на него и понял: я не могу больше врать. Не могу притворяться, что он для меня просто лидер. Просто друг. Просто старший. Он — всё. Он — моя планета, вокруг которой я вращаюсь, сам того не замечая. Феликс провёл рукой по лицу. Он не плакал — он был выше этого. Но глаза почему-то стали мокрыми. — И что было потом? — спросил он. — Потом… — Чонин улыбнулся, и в этой улыбке было столько счастья, что Феликс зажмурился, чтобы не ослепнуть. — Потом он поцеловал меня. В лоб. Сказал: «Я знаю, малыш. Я всегда знал. Просто ждал, когда ты сам скажешь». А потом обнял так, что у меня рёбра треснули. И мы простояли так до утра. В обнимку. В коридоре. Потому что я не мог отпустить, а он не хотел отпускать. Чонин замолчал. В студии было тихо — только гудел старый компьютер и где-то далеко сигналила машина. — Ты счастлив? — спросил Феликс. — Я не знаю, — ответил Чонин. — Я никогда не был так счастлив. И так напуган одновременно. Потому что теперь… теперь всё по-другому. Теперь мы не просто группа. Мы — мы. И я боюсь, что кто-то узнает. Что кто-то не поймёт. Что кто-то… — Эй. — Феликс взял его за плечи, встряхнул легонько. — Посмотри на меня. Чонин поднял глаза. — Мы с Хенджином, — сказал Феликс, — только что показали всему миру, что любовь — это не преступление. Да, было страшно. Да, были те, кто не понял. Но знаешь, что было больше? Те, кто понял. Те, кто поддержал. Те, кто сказал: «Спасибо, что вы есть». Если мы смогли — вы сможете. А если не сможете — мы будем рядом. Я, Хенджин, Минхо, ребята из Ateez. Все, кто прошёл через это. Мы — твоя семья. И мы не дадим тебя в обиду. Чонин всхлипнул. Один раз. И тут же закусил губу, чтобы не разреветься окончательно. — Спасибо, — сказал он. — Спасибо тебе. Если бы не твоя песня… если бы не вы с Хенджином… я бы так и молчал. Ещё три года. Может, всю жизнь. — А теперь не будешь? — спросил Феликс. — Теперь не буду, — твёрдо ответил Чонин. — Теперь я знаю, что правда — она не убивает. Она освобождает. Они стояли посреди пыльной студии, обнявшись, и молчали. Чонин пахло дождём и мятной жвачкой — тем самым запахом, который у Феликса ассоциировался с молодостью, с надеждой, с чем-то светлым и бесконечно чистым. — Бан Чан обрадовался? — спросил Феликс, отстраняясь. — Он… — Чонин замялся. — Он сказал, что любит меня. Первым сказал. После того как поцеловал в лоб. Стоял, смотрел на меня и сказал: «Я люблю тебя, Чонин. Не как брата. Не как друга. Как человека, без которого я не могу дышать». — И ты? — спросил Феликс. — А я… — Чонин улыбнулся. — А я ничего не сказал. Я просто поцеловал его. В губы. В первый раз в жизни. И знаешь, это было похоже на… на возвращение домой. После долгой-долгой дороги. Когда ты устал, замёрз, потерял надежду — и вдруг видишь свет в окне. И понимаешь: тебя ждали. Феликс сжал его плечо. — Ты вырос, — сказал он. — Ты стал смелее, чем я в твоём возрасте. — Я просто перестал бояться, — ответил Чонин. — Твоя песня… она как разрешение. Разрешение быть собой. Разрешение любить. Разрешение не прятаться. Он помолчал. Потом вдруг полез в карман и достал оттуда свёрнутый в трубочку листок. — Я написал тебе, — сказал он, протягивая бумагу. — Не знаю зачем. Просто хотел, чтобы ты знал. Чтобы ты понимал, что твои слова… они меняют жизни. Мою — точно. Феликс развернул листок. Почерк Чонина был неровным, детским — буквы прыгали, строчки съезжали вниз, где-то были кляксы. Но слова… «Феликс-хён. Спасибо тебе. Ты помог мне признаться Бан Чану. Я знаю, я младший. Но с ним я как будто вылетаю из реальности. Мне тепло. Мне слишком хорошо. Я не знаю, что будет завтра. Но сегодня я счастлив. И это благодаря тебе. Спасибо, что не побоялся. Спасибо, что показал, как это — быть настоящим. Ты мой герой. Честно. Чонин.» Феликс прочитал дважды. Потом сложил листок и спрятал во внутренний карман куртки — туда, где сердце. — Я сохраню это, — сказал он. — Навсегда. — Не надо, — смутился Чонин. — Это же просто записка. — Не просто. — Феликс покачал головой. — Это доказательство того, что мы делаем правильные вещи. Что наш страх, наши слёзы, наши бессонные ночи — они не зря. Что кто-то слышит нас. Кто-то верит. Кто-то становится смелее. Чонин улыбнулся — той улыбкой, которая освещает всё лицо изнутри. — Можно, я посижу здесь? — спросил он. — Немного. Просто… не хочу возвращаться. Там Бан Чан. И я, когда вижу его, начинаю улыбаться как дурак. А он смеётся. И я смеюсь. И мы оба выглядим как ненормальные. — Сиди, — сказал Феликс. — Хоть весь день. Он сел за пульт, надел наушники, но не включил музыку. Просто смотрел на Чонина — на его порозовевшие щёки, на счастливые глаза, на пальцы, которые нервно теребили край толстовки. «С ним я как будто вылетаю из реальности. Мне тепло. Мне слишком хорошо.» Феликс вспомнил, как сам чувствовал то же самое рядом с Хенджином. Как мир сужался до размеров его улыбки. Как время останавливалось, когда их пальцы соприкасались. Как хотелось кричать от переполнявшего счастья — и одновременно бояться, что это счастье отнимут. Он достал телефон. Написал Хенджину: «У нас в гостях Чонин. Он только что признался Бан Чану в любви. И сказал, что я ему помог». Ответ пришёл через минуту: «Я сейчас приеду. С шампанским. И мороженым. И обнимашками». Феликс усмехнулся и убрал телефон. — Хенджин едет, — сказал он Чонину. — Сказал, что будет шампанское. — Мне ещё нет восемнадцати, — робко напомнил Чонин. — Шампанское будет безалкогольным, — соврал Феликс. Чонин засмеялся — звонко, по-детски, так, что Феликс заулыбался в ответ. А за окном садилось солнце, и его лучи падали на пол студии, окрашивая пыль в золотой цвет. И в этом золотом свете двое — старший и младший — сидели рядом и молчали. И каждому было тепло. И каждому было слишком хорошо. Потому что иногда достаточно одной песни. Одного признания. Одного «я тебя люблю», чтобы мир перевернулся. И в этом перевёрнутом мире оказалось, что ты не один. Что рядом есть те, кто поймёт. Кто поддержит. Кто скажет: «Смелее, малыш. Хуже, чем сейчас, уже не будет». И это была правда.Ресторан назывался «La Maison Blanche» — Белый Дом, и это название было до обидного буквальным. Белые скатерти, белые стулья, белые розы в хрустальных вазах, даже официанты в белых перчатках, как будто сошли с чёрно-белой фотографии начала прошлого века. Дресс-код значился на сайте чёрным по белому: «вечерние платья для дам, костюмы для мужчин». Никаких исключений. Никаких «а можно я в джинсах». Хенджин узнал об этом ресторане от Сан, который праздновал там день рождения своего продюсера и вернулся с горящими глазами и рассказами о «лучшем бифштексом в моей жизни». Идея отметить успех «Чистого сердца» именно здесь родилась спонтанно, за утренним кофе, когда Феликс ещё спал, а Хенджин листал инстаграм и наткнулся на фото того самого зала. — Это знак, — сказал он, разбудив Феликса поцелуем в нос. — Мы идём туда. Сегодня вечером. Восемь часов. Dress code. — Какой дресс-код? — пробормотал Феликс, не открывая глаз. — Платья и костюмы. — Тогда я пойду в платье, — ляпнул Феликс спросонья и тут же уснул обратно. Хенджин не придал этому значения. И очень зря. Проблема обнаружилась за час до выхода, когда Феликс открыл свой чемодан и понял, что единственная вещь, которая подходит под определение «костюм» — это старые чёрные брюки и рубашка, которую он носил на дебют. Рубашка была мала, мята и пахла нафталином. — Я не могу в этом выйти, — сказал Феликс, глядя на себя в зеркало. — Я похож на школьника на выпускном, у которого родители забыли купить новый костюм. Хенджин, уже облачённый в элегантный тёмно-синий костюм, который сидел на нём как влитой, смотрел на Феликса с плохо скрываемой паникой. — У тебя нет ничего другого? — спросил он, хотя знал ответ. — Ты видел мой чемодан. Там только футболки, джинсы и эта дурацкая белая юбка, которую я купил для того челленджа в тиктоке и ни разу не надел. Хенджин замер. — Белая юбка? — переспросил он. — Да. Короткая. Кружевная. Такая… ну, знаешь. — Покажи. Феликс полез в чемодан, вытащил юбку и продемонстрировал. Она была действительно красивой — белое кружево, нежная отделка, длина чуть выше колена. Феликс купил её в каком-то винтажном магазине в Токио, поддавшись порыву, и с тех пор она пылилась без дела. — Надень её, — сказал Хенджин. — Что? — Надень юбку. И мою рубашку. Белую. Ту, с длинными рукавами, которую ты называешь «пижамной». Феликс посмотрел на него так, будто он предложил выйти на улицу голым. — Ты серьёзно? — Абсолютно. — Хенджин уже открывал шкаф, доставая рубашку. — Дресс-код: платье или костюм. Платье — это юбка и блузка. У тебя будет юбка и моя рубашка. Технически — платье. И ты будешь выглядеть охренительно. — Я буду выглядеть как идиот, — возразил Феликс, но рубашку взял. Он надел её медленно, чувствуя себя актёром, который репетирует сцену, в которой совершенно не уверен. Рубашка Хенджина была ему велика — в плечах широка, в талии мешковата, рукава закрывали кончики пальцев. Но в этом было что-то… правильное. Запах Хенджина — гель для душа, кофе, что-то неуловимо родное — окутывал его, как второе тело. Потом он натянул юбку. И замолчал. В зеркале отражался кто-то совершенно незнакомый. Кто-то с длинными ногами в кружевной отделке, с широкими плечами, прикрытыми белой тканью, с запястьями, тонущими в излишках рукавов. Феликс провёл рукой по волосам, взлохматил их — и вдруг понял, что это работает. Это не костюм, не платье в привычном смысле, но это — он. Только немного другой. Смелее. Свободнее. — Ну как? — спросил он, поворачиваясь к Хенджину. Хенджин молчал. Стоял, прислонившись к дверному косяку, и смотрел на Феликса так, будто видел его впервые. Глаза его потемнели, губы приоткрылись, пальцы непроизвольно сжали край косяка. — Ты… — начал он и замолчал. Потом сглотнул. — Ты охренителен. — Не врёшь? — Я никогда не врал тебе, — ответил Хенджин. — Особенно когда дело касается того, как ты выглядишь. Он подошёл ближе. Поправил воротник рубашки — его рубашки, которая теперь пахла Феликсом. Провёл пальцами по кружеву на юбке, едва касаясь, как будто боялся испортить. — Знаешь, — сказал он тихо. — Я думал, что сегодня самый счастливый день в моей жизни. А теперь я понял, что он стал ещё счастливее. — Потому что я в юбке? — усмехнулся Феликс. — Потому что ты в моей рубашке, — поправил Хенджин. — И потому что ты не боишься быть собой. Даже когда это значит — надеть юбку в ресторан, где все будут в костюмах за тысячу долларов. Феликс посмотрел на себя в зеркало ещё раз. Взял с полки старый ремень — чёрный, лакированный — и затянул его на талии поверх рубашки. Юбка села выше, рубашка распушилась над ремнём, создавая силуэт, который одновременно был и дерзким, и элегантным. Добавил кольца — серебряные, массивные, на все пальцы. И одну серьгу-подвеску в левое ухо. — Ну что, — сказал он, поворачиваясь к Хенджину. — Едем шокировать богатых снобов? Хенджин взял его за руку. — Едем, — ответил он. Они опоздали на пятнадцать минут. Когда Феликс вошёл в зал, держась за руку Хенджина, разговоры затихли. Это была та особенная тишина, которая возникает, когда в помещение входит нечто, нарушающее все негласные правила. Шелест белых скатертей, звон бокалов, приглушённый джаз — всё это на секунду исчезло, сменившись коллективным замиранием дыхания. Феликс шёл медленно. Не потому, что боялся — потому что знал: каждое его движение сейчас рассматривают под микроскопом. Белая рубашка, переливающаяся в свете люстр, белая кружевная юбка, открывающая колени, чёрный ремень, подчёркивающий талию, и он — с распущенными волосами, с серьгой, с кольцами, с этим своим взглядом хищника, который не просит разрешения быть собой. За их столиком уже сидели Сан, Хонджун, Минхо и Чонин. Увидев Феликса, Сан выронил вилку. Звон металла о фарфор прозвучал как выстрел. — Охренеть, — сказал он громко, на весь зал. — Ты… ты… я не знаю, что сказать. — Попробуй «здравствуй», — предложил Феликс, садясь на стул и поправляя юбку под собой — привычным жестом, будто носил её каждый день. — Здравствуй, — послушно сказал Сан. — Ты выглядишь… — Он запнулся, подбирая слово. — Ты выглядишь как картина, которую хочется украсть из музея. — Это комплимент? — уточнил Феликс. — Это констатация факта, — ответил Хонджун. Он смотрел на Феликса с каким-то новым выражением — не удивлённым, а скорее изучающим. — Знаешь, я всегда думал, что дресс-код — это про ограничения. Ты только что доказал, что это про возможности. — Или про отсутствие страха, — добавил Минхо. Он улыбался — редкость для него, но сегодня был особенный день. — Ты в юбке, Феликс. В ресторане, где официанты в перчатках. И ты выглядишь увереннее, чем все эти мужики в пиджаках за тысячу баксов. Феликс оглядел зал. Несколько пар глаз всё ещё смотрели в его сторону — кто с недоумением, кто с осуждением, кто с плохо скрываемым интересом. Но были и те, кто отводил взгляд — смущённо, виновато, как будто пойманные на том, что им понравилось то, что «нельзя». — А где Чонин? — спросил Феликс, заметив пустой стул. — Он пошёл в туалет, — ответил Сан. — Когда увидел тебя на входе, сказал: «Мне нужно умыться, а то я сейчас заплачу, а плакать в таком дорогом месте неприлично». Феликс рассмеялся. Хенджин, сидевший рядом, накрыл его руку своей под столом — незаметно, но крепко. — Ты в порядке? — спросил он тихо. — Я в полном порядке, — ответил Феликс. — Я, кажется, никогда не был в таком порядке. Официант принёс меню. Феликс взял его, пробежался глазами по строчкам, но не видел ни слова — только краем глаза замечал, как взгляды людей то и дело возвращаются к нему. К его рубашке. К его юбке. К его руке, лежащей на столе, унизанной кольцами. — Вы будете делать заказ? — спросил официант, старательно глядя в блокнот. — Да, — сказал Феликс. — Мне, пожалуйста, стейк. Средней прожарки. И… — он задумался. — И бокал белого вина. Сухого. Официант кивнул и ушёл. Хенджин сжал его руку сильнее. — Ты не пьёшь вино, — сказал он. — Сегодня пью, — ответил Феликс. — Сегодня особенный день. Вернулся Чонин — с красными глазами, но улыбающийся. Он сел напротив Феликса и уставился на него так, будто тот был инопланетянином. — Ты красивый, — сказал Чонин просто. — Как картинка. Как сон. Я не знаю, как ты это делаешь, но ты… ты заставляешь меня верить, что можно быть собой. Даже если собой — это быть в юбке в ресторане, где все в костюмах. — Ты уже говорил это про картину и про сон, — заметил Сан. — Пусть, — отмахнулся Чонин. — Он заслуживает тысячи комплиментов. Феликс опустил глаза. Ему было неловко — не от того, что на него смотрят, а от того, что ему так искренне, так по-детски восхищаются. Чонин с его открытым сердцем, с его недавним признанием Бан Чану, с его благодарностью, которую он носил в себе, как драгоценность. — Ты тоже красивый, — сказал Феликс. — И ты тоже можешь быть собой. Даже если собой — это влюблённый парень, который боится, что его не поймут. — Я уже не боюсь, — ответил Чонин. — После твоей песни — не боюсь. Они заказали еду. Ели, пили, смеялись. Сан рассказывал какую-то нелепую историю про то, как они с Хонджуном чуть не опоздали на самолёт, потому что Хонджун забыл паспорт в кофейне. Минхо спорил с Чонином о том, какой фильм лучше — старый или новый «Бегущий по лезвию». А Феликс сидел, чувствуя, как край юбки касается его колен, как ткань рубашки Хенджина пахнет чем-то родным, как вино — терпкое, прохладное — скользит по горлу. После ужина, когда официанты убрали тарелки и принесли счёт, Хонджун вдруг поднял бокал. — Я хочу выпить за Феликса, — сказал он. — За человека, который научил нас всех, что настоящая смелость — это не отсутствие страха. Это умение идти вперёд, даже когда страшно. Даже когда весь мир смотрит. Даже когда ты в юбке, а вокруг — костюмы. — И за Хенджина, — добавил Сан. — Который смотрит на Феликса так, будто тот — солнце. И не боится, что ослепнет. — И за Чонина, — сказал Минхо. — Который признался в любви, потому что услышал песню. — И за всех нас, — закончил Хонджун. — Которые когда-то боялись, а теперь — нет. Или почти нет. Или боятся, но не убегают. Бокалы звякнули. Феликс выпил вино до дна. В дверях ресторана, когда они уже надевали пальто, к Феликсу подошла женщина — пожилая, элегантная, в длинном чёрном платье и жемчужном ожерелье. Она смотрела на него долго, пристально, и Феликс уже приготовился к тому, что сейчас услышит что-то про «неприлично» и «как вы могли». — Вы очень красивы, — сказала женщина. Голос её был тихим, но твёрдым. — Мой внук… он тоже любит носить юбки. Но боится выходить в них на улицу. Я бы хотела показать ему ваше фото. Чтобы он знал — это можно. Что это не стыдно. Что это красиво. Феликс сглотнул. В горле пересохло. — Скажите ему, — ответил он, — что страх — это нормально. Но быть собой — важнее. И что есть люди, которые поймут. Которые поддержат. Которые скажут: «Ты красивый». Даже если вокруг — костюмы. Женщина улыбнулась. Кивнула. И ушла, шурша длинной юбкой по мраморному полу. Феликс стоял в дверях, смотрел ей вслед и чувствовал, как Хенджин обнимает его за плечи. Как Чонин прижимается к его спине. Как Минхо хлопает по плечу. Как Сан и Хонджун улыбаются. — Ну что, — сказал Хенджин. — Едем домой? Я хочу снять с тебя свою рубашку. — Только если очень медленно, — ответил Феликс. Хенджин рассмеялся. И они вышли на улицу, в ночной Сеул, который сегодня казался им особенно красивым. Потому что сегодня они победили. Не какой-то конкретный бой. А что-то большее. Страх быть собой. Страх быть не такими, как все. Страх, что тебя не поймут. Их поняли. Не все, конечно. Но те, кто понял, были важнее. А на следующее утро в инстаграме Феликса появилось фото: он в белой рубашке и кружевной юбке, стоящий у зеркала в ресторанной уборной. Подпись: «Платье или костюм? А можно и то, и другое. Или что-то своё. Главное — чтобы вам было тепло. И слишком хорошо». Через час у этого фото было три миллиона лайков. Но Феликс не смотрел на цифры. Он смотрел на комментарий, который оставила какая-то девушка из маленького городка в провинции: «Мой брат сегодня надел юбку в школу. Его не выгнали. Его не били. Просто спросили: «Круто. Где купил?» Спасибо вам. За всё». Феликс сохранил этот комментарий в скриншот. Положил в папку «Чистое сердце». Рядом с запиской Чонина. И понял, что это и есть главная награда. Не платиновые диски. Не первые места в чартах. А это. Когда твоя смелость становится чьим-то разрешением быть собой. Он улыбнулся. Поцеловал спящего Хенджина в макушку. И пошёл делать кофе.Утро началось с того, что Хенджин проснулся и первым делом нащупал рукой пустоту рядом с собой. Обычно Феликс спал дольше — сворачивался калачиком, утыкался носом ему в плечо и сопел так тихо, что иногда Хенджин специально задерживал дыхание, чтобы проверить, дышит ли он вообще. Но сегодня кровать была пуста. Простыня остыла. На подушке осталась только лёгкая вмятина. — Феликс? — позвал Хенджин хрипло. Голос после сна звучал низко, с противной сипотой. Тишина. Только где-то на кухне звякнула кружка. Хенджин сел, потёр лицо ладонями, провёл пальцами по волосам — они торчали во все стороны, как солома после урагана. Он знал, что выглядит ужасно. Мешки под глазами, припухшие веки, след от подушки на щеке, засохшая слюна в уголке губ. Красота. Настоящая фотомодель. Он натянул первую попавшуюся футболку — чужую, кажется, Минхо, забытую после прошлой ночёвки — и побрёл на кухню, шлёпая босыми ногами по холодному полу. Феликс стоял у плиты. В той самой белой рубашке, которую Хенджин дал ему вчера для ресторана — только теперь она была расстёгнута почти до пупка, рукава закатаны до локтей, а вместо юбки — простые чёрные боксеры, которые Хенджин тоже узнал. Свои. Он повернулся. В руках у него была тарелка с панкейками — свежими, румяными, с горкой клубники и шапкой взбитых сливок. — Доброе утро, — сказал Феликс, улыбаясь так, будто не спал всю ночь, а не вставал на час раньше. Хенджин моргнул. Феликс выглядел… он выглядел так, как не должен выглядеть человек в восемь утра. Волосы были влажными — только из душа, — падали на лоб мягкими прядями. Рубашка сидела на нём так, что Хенджину захотелось срочно вернуться в спальню. И эти панкейки. И эта улыбка. — Ты чего так рано? — спросил Хенджин, садясь за стол и на автомате беря вилку. — Не спалось, — ответил Феликс, ставя тарелку перед ним. — Думал о вчерашнем. — О ресторане? — О том, что сказала та женщина. Про внука. И о том, как ты смотрел на меня, когда я вошёл в зал. Хенджин поднял глаза. Феликс стоял напротив, опершись на спинку стула, и смотрел на него с выражением, которое Хенджин не мог прочитать. Что-то между нежностью и вызовом. Между «я тебя обожаю» и «а слабо тебе». — И как я смотрел? — спросил Хенджин, отправляя в рот кусочек панкейка. Слишком вкусно. Чёрт. — Как будто я был единственным человеком в комнате, — сказал Феликс. — Как будто все эти богатые дяди и тёти в жемчугах не стоят и мизинца моего. Как будто ты готов был разорвать любого, кто посмотрит косо. Хенджин усмехнулся в тарелку. — Ну, почти. — А потом, — продолжил Феликс, обходя стол и садясь напротив, — когда мы вернулись домой, и ты снимал с меня свою рубашку, ты сказал одну вещь. — Какую? — Ты сказал: «Ты красивее всех этих людей в дорогих костюмах. Даже когда ты мятый и сонный. Даже когда у тебя слюни на подушке. Даже когда ты орёшь на меня за то, что я съел твой йогурт». — Я не ору за йогурт, — возразил Хенджин. — Я просто прошу предупреждать. — Вот именно. — Феликс улыбнулся. — Ты считаешь меня красивым всегда. Даже когда я выгляжу как после апокалипсиса. Хенджин отложил вилку. — К чему ты ведёшь? — спросил он настороженно. Феликс встал. Обошёл стол. Остановился перед Хенджином, взял его за подбородок и повернул его лицо к свету — к окну, где уже вовсю сияло утреннее солнце. — К тому, — сказал Феликс, — что я проснулся, посмотрел на тебя спящего и подумал: вот человек, которого хотят видеть на обложках журналов. Которого фотографы ловят при любом освещении. Которого фанаты называют «божественным» даже в тренировочных штанах. — Феликс… — Дай закончить. — Феликс провёл большим пальцем по его скуле, по той самой, где отпечаталась складка от подушки. — А потом я посмотрел на себя в зеркало. На свои мешки под глазами, на немытую голову, на рубашку, в которой я спал. И подумал: а ведь он сказал правду. Я красивый. Не потому что я идеальный. А потому что он так считает. Хенджин открыл рот, чтобы что-то сказать, но Феликс не дал. Он отступил на шаг, вытащил из кармана телефон и сделал фото. Быстро. Не спрашивая разрешения. Хенджин сидел за столом с вилкой в руке, с недоеденным панкейком на тарелке, с растрёпанными волосами, с заспанными глазами, в чужой футболке, которая сползла с плеча. — Что ты делаешь? — спросил Хенджин, пытаясь прикрыться рукой. — Увековечиваю историю, — ответил Феликс, разглядывая снимок. — Знаешь, бывают фотографии, на которых всё идеально. Причёска, свет, ракурс, фильтр. А бывают такие, на которых — жизнь. И они стоят дороже. Он повернул телефон экраном к Хенджину. На фото был человек, который только что проснулся. Который не спал нормально уже несколько ночей. Который пережил больше, чем некоторые за всю жизнь. Который любил и боялся, и снова любил, и снова боялся. На этом фото не было ни грамма фальши. Только усталость. Только тепло. Только «я здесь, я живой, я с тобой». — Это же ужасно, — сказал Хенджин, но голос его дрогнул. — Это прекрасно, — ответил Феликс. — Это ты. Настоящий. И если какой-нибудь журнал захочет сделать с тобой фотосессию, я покажу им этот снимок и скажу: «Вот кого вы должны снимать. Не прилизанного, не отфотошопленного, не в костюме за миллион. А вот этого. Уставшего. Сонного. Живого». Хенджин отвернулся к окну. Плечи его напряглись. Феликс знал, что сейчас происходит — Хенджин сдерживал слёзы. Он всегда сдерживал, когда дело касалось комплиментов. Для него было легче выйти на сцену перед десятью тысячами человек, чем принять искреннее «ты красивый» от любимого человека. — Ты чудовище, — сказал Хенджин в стекло. — Твоё чудовище, — отозвался Феликс, как всегда. Он подошёл сзади, обнял за плечи, прижался щекой к его макушке. Волосы Хенджина пахли сном — чем-то тёплым, детским, беззащитным. — Я хочу, чтобы ты знал, — сказал Феликс. — Ты для меня — обложка каждого дня. Каждого утра. Каждой минуты, когда я открываю глаза и вижу тебя рядом. И даже когда ты мятый. Даже когда ты хмурый. Даже когда ты ругаешь меня за йогурт. — Я не… — Ругаешь. И это тоже красиво. Хенджин рассмеялся — сквозь слёзы, которые всё-таки потекли, потому что сдерживать их дальше не было сил. Он повернулся в кольце его рук, уткнулся лицом в грудь Феликсу и прошептал: — Ты невыносим. — Знаю. — Я люблю тебя. — Я тоже. Даже когда ты в чужой футболке и с панкейком в зубах. — Я не ем панкейки зубами, я ем их вилкой. — Ты только что откусил прямо от целого. Хенджин поднял голову. На щеке у него размазалось что-то белое — то ли сливки, то ли слеза, то ли и то и другое. Феликс вытер это пальцем, потом лизнул палец. — Сладкий, — сказал он. — Как ты. — Я не сладкий. — Ты самый сладкий из всех, кого я знал. И самый кислый. И самый солёный. Ты — весь вкус мира в одном человеке. Хенджин закрыл глаза. Вдохнул запах Феликса — кофе, панкейки, гель для душа с нотками цитруса. И подумал: «Если бы кто-нибудь сказал мне год назад, что я буду стоять на кухне в чужой футболке, с мокрым лицом и счастливым сердцем, пока человек в моей рубашке говорит мне, что я достоин обложки — я бы не поверил». — Сделай ещё одно фото, — сказал он вдруг. — Зачем? — удивился Феликс. — Чтобы помнить. Что даже в самые мятые утра можно быть красивым. Что даже после самого тяжёлого дня можно проснуться и почувствовать, что тебя любят. Что ты — чья-то обложка. Феликс достал телефон. Прижался щекой к щеке Хенджина. Поднял камеру. Щёлк. На фото они оба — мятые, сонные, с красными глазами, с улыбками, которые невозможно подделать. Феликс в расстёгнутой рубашке, Хенджин в чужой футболке, на заднем плане — тарелка с панкейками и чашка остывшего кофе. — Пости в инстаграм, — сказал Хенджин. — Серьёзно? — Серьёзно. Пусть все увидят, какие мы настоящие. Пусть знают, что даже «идеальные» айдолы просыпаются с опухшими лицами и следами подушек на щеках. И что их всё равно любят. Феликс посмотрел на него. На его покрасневшие веки, на взъерошенные волосы, на след от сливок на щеке. — Ты уверен? — спросил он. — Я никогда не был так уверен, — ответил Хенджин. Феликс выложил фото. Без фильтров. Без подписи. Просто два человека на кухне, которые только что проснулись и которые любят друг друга. Через час у этого фото было полтора миллиона лайков. А Хенджин сидел на том же стуле, с той же тарелкой, и читал комментарии. «Они такие настоящие…» «Смотрите, у него след от подушки на щеке! Я тоже так сплю!» «Они выложили фото без макияжа? Без ретуши? Это… это невероятно.» «Кажется, я впервые вижу айдолов, которые не боятся быть собой. Спасибо вам. За этот снимок. За вашу смелость. За то, что даже в мятом виде вы прекрасны.» Хенджин отложил телефон. Посмотрел на Феликса, который мыл посуду у раковины — в той самой рубашке, с голыми ногами, с влажными волосами. — Знаешь, — сказал он. — А ты прав. Я действительно выгляжу на обложку. Феликс обернулся, улыбнулся и вытер руки о полотенце. — Ты всегда на неё выглядишь, — сказал он. — Просто иногда забываешь об этом. А я напоминаю. Он подошёл, наклонился и поцеловал Хенджина в макушку — туда, где волосы торчали особенно смешно. — А теперь доедай панкейки. Они остывают. — Они уже остыли, — возразил Хенджин. — Значит, я подогрею новые. И Феликс снова взялся за тесто, и мука полетела по кухне, и Хенджин смотрел на него и думал: вот оно. Счастье. Не когда всё идеально. А когда можно быть мятым, сонным, некрасивым — и знать, что тебя всё равно любят. Что ты для кого-то — целый мир. Что ты достоин обложки. Даже в восемь утра. Даже без фильтра. Даже со следами подушки на щеке.Панкейки давно остыли. Кофе допит уже третья кружка. А они всё сидели на кухонном полу — Феликс, прислонившись спиной к холодильнику, Хенджин — к плите, ноги переплетены, пальцы сплетены. Утреннее солнце уже поднялось выше, залило комнату жёлтым светом, в котором танцевали пылинки. Хенджин смотрел на их соединённые руки и вдруг сказал тихо, почти шёпотом: — А знаешь что? — Ммм? — Феликс лениво повернул голову. — Если бы не эти дурацкие палочки пеперо… мы бы никогда друг другу не признались. Феликс замер. — То есть, — продолжил Хенджин, не глядя на него, — мы бы так и ходили вокруг да около. Смотрели бы друг на друга на репетициях. Касались бы случайно и отводили руки, будто обожглись. Спали бы в одной комнате, в двух метрах друг от друга, и притворялись бы, что ничего не чувствуем. Он замолчал. Пальцы его сжались — больно, почти до хруста. — Мы бы, наверное, так и не сказали, — закончил он. — Никогда. Феликс молчал. Смотрел на профиль Хенджина — резкий, красивый, с этой его родинкой под левым глазом, которую он мог бы нарисовать с закрытыми глазами. И думал о том, как всё было. О том, как долго они боялись. О том, сколько ночей он лежал без сна, глядя в потолок, и прокручивал в голове сценарии, в которых говорил: «Я люблю тебя». И каждый раз останавливался. Потому что страшно. Потому что а если нет? А если всё разрушится? А если группа? А если фанаты? А если контракты? А если, а если, а если… — Ты прав, — сказал Феликс наконец. Голос прозвучал глухо. — Мы бы не признались. Я бы не признался точно. Я слишком трусливый. — Ты не трусливый, — возразил Хенджин, поворачиваясь. — Трусливый. Когда дело касается того, что действительно важно. Я могу выйти на сцену перед двадцатью тысячами. Могу спорить с продюсерами до хрипоты. Могу написать песню, в которой выверну душу наизнанку. Но сказать «я тебя люблю» человеку, который для меня — всё… — Он покачал головой. — Нет. Не смог бы. Сто раз пробовал. Сто раз язык прилипал к нёбу. Хенджин усмехнулся — грустно, без веселья. — Я тоже. Помнишь, перед тем фан-митингом, за кулисами? Я пытался сказать тебе что-то. Ты сидел, поправлял микрофон, а я стоял за дверью и шептал: «Скажи ему. Скажи сейчас. Потом будет поздно». А потом вышел на сцену, и эти дурацкие палочки… и ты… — И я поцеловал тебя. — Феликс улыбнулся, но улыбка вышла кривой. — Я не планировал. Честно. Просто смотрю на тебя — сидишь напротив, губы накрашены, глаза блестят, палочка в руках трясётся. И думаю: а пошло всё к черту. Если сейчас не сделаю — никогда не сделаю. — Я чуть сознание не потерял, — признался Хенджин. — Когда ты наклонился. Когда твои губы коснулись моих. Я думал: это сон. Сейчас проснусь, и ничего не было. А потом ты сказал ту фразу про «дождёшься, что поцелую прямо здесь», и я понял — это не сон. Это реальность. И она страшнее любого сна. — А потом ты набросился на меня с этим своим французским поцелуем, — Феликс засмеялся — тихо, тепло. — Я думал, охрана сейчас прибежит. — Охрана прибежала, — напомнил Хенджин. — Только когда всё уже закончилось. И смотрели на нас так, будто мы инопланетян посадили. Они замолчали. Тишина была густой, как мёд. Феликс отпустил руку Хенджина, потянулся к нему, провёл пальцами по его щеке — по скуле, по виску, по краю уха. — Слушай, — сказал он. — А если бы не пеперо? Если бы та игра была другой? Если бы мы просто стояли на сцене и смотрели друг на друга? Ты бы что-нибудь сказал потом? За кулисами? В гримёрке? Когда все ушли? Хенджин закрыл глаза. Представил. Ту же сцену. Тех же людей. Тот же страх, сжавший горло стальными пальцами. И себя — открывающего рот и не издающего ни звука. — Нет, — ответил он честно. — Я бы промолчал. Сказал бы что-то про погоду, про усталость, про то, что завтра рано вставать. И ушёл бы. И всю ночь не спал бы. И ненавидел бы себя за трусость. — И я бы тоже, — кивнул Феликс. — Мы бы так и ходили. Месяцами. Годами. Смотрели бы друг на друга, умирали бы от желания прикоснуться — и не прикасались. Потому что страшно. Потому что «а вдруг». — А потом кто-нибудь из нас ушёл бы в армию, — сказал Хенджин тихо. — Или женился бы на ком-то. Или просто… просто устал бы ждать. И всё. История бы не случилась. Феликс почувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое — не боль, нет. Сожаление. О том, что могло бы быть, если бы они не решились. О всех тех историях, которые не случились, потому что кто-то побоялся взять палочку пеперо. Потому что кто-то не нашёл в себе сил сказать «я люблю тебя» без реквизита, без игры, без сцены. — Знаешь, — сказал он. — Я иногда думаю: а сколько таких, как мы? Кто смотрит друг на друга, кто чувствует, кто умирает от нежности — и молчит. Потому что страшно. Потому что не тот пол. Не то время. Не то место. Не те люди вокруг. — Много, — ответил Хенджин. — Очень много. И некоторые так и умрут, не сказав. Или скажут, когда будет поздно. Когда поезд ушёл. Когда человек, которого ты любил, уже с кем-то другим. Или его вообще нет. Хенджин замолчал. Потом вдруг резко сел, притянул Феликса к себе, обнял так крепко, что рёбра затрещали. — Спасибо тебе, — прошептал он в его плечо. — За что? — удивился Феликс. — За то, что не побоялся. За то, что взял эту дурацкую палочку. За то, что поцеловал меня перед всеми. За то, что сделал первый шаг. Потому что я бы не смог. Никогда. Я бы так и смотрел на тебя, и хотел, и боялся, и ненавидел себя за это. А ты взял и сделал. — Я тоже боялся, — сказал Феликс. — До усрачки боялся. Руки тряслись, когда я палочку брал. Думал: сейчас упаду в обморок. Или он меня оттолкнёт. Или зал засвистит. А потом… — А потом? — А потом я увидел твои глаза. И понял: даже если меня засвистят, даже если меня уволят, даже если мир рухнет — я хотя бы попробовал. Я хотя бы не промолчал. Я хотя бы знаю, что сделал всё, что мог. Хенджин отстранился. Посмотрел на Феликса — на его конопатый нос, на припухшие после сна губы, на растрёпанные волосы, в которых запутались солнечные лучи. — Ты герой, — сказал он. — Нет, — покачал головой Феликс. — Я просто влюблённый дурак, которому повезло, что его чувства оказались взаимными. — А если бы нет? — спросил Хенджин. — Если бы я не ответил? Если бы я оттолкнул? Если бы сказал: «Ты с ума сошёл, это просто игра»? Феликс задумался. Представил. Ту же сцену, тот же свет, те же лица. И Хенджина, отстраняющегося, смотрящего с ужасом, говорящего: «Феликс, прекрати, люди смотрят». — Наверное, я бы умер, — сказал он просто. — Не физически. А внутри. Но хотя бы знал бы, что пытался. Что не промолчал. Что не упустил свой шанс из-за страха. — Ты сильный, — сказал Хенджин. — Нет. Я просто устал бояться. Они сидели на полу, обнявшись, и молчали. Солнце поднималось всё выше, и в его свете кухня казалась не реальным местом, а съёмочной площадкой для фильма о любви. Только никаких камер не было. Никаких сценариев. Никаких дублей. Только они. Только сейчас. Только правда. — Знаешь, что я понял за это время? — спросил Феликс. — Что? — Что самые важные вещи в жизни случаются не тогда, когда ты готов. А когда ты просто берёшь и делаешь. Не думая о последствиях. Не взвешивая риски. Не прикидывая, что скажут люди. А просто — потому что не можешь иначе. — Как с пеперо? — Как с пеперо. — Феликс улыбнулся. — Как с признанием Чонина. Как с песней «Чистое сердце». Как с юбкой в ресторане. Всё самое важное мы делали, когда было страшно. Когда тряслись коленки. Когда сердце выпрыгивало из груди. И именно эти моменты изменили нашу жизнь. Хенджин кивнул. Потом вдруг встал, потянул Феликса за руку. — Пойдём. — Куда? — В магазин. За пеперо. Я хочу купить самую длинную пачку, какую найдём. И съесть её с тобой. От начала до конца. И чтобы никто не смотрел. Только мы. — Зачем? — удивился Феликс. — Чтобы помнить, — ответил Хенджин. — Чтобы никогда не забывать, с чего всё началось. Чтобы в тот день, когда нам снова станет страшно, мы посмотрели на эти дурацкие палочки и вспомнили: мы уже проходили через страх. И выжили. И стали счастливее. Феликс рассмеялся — громко, свободно, так, что эхо разнеслось по всей квартире. — Ты романтик, — сказал он. — А ты нет? — Я просто дурак, который согласен на любые дурацкие палочки, лишь бы быть с тобой. Они оделись — на скорую руку, кое-как, Феликс натянул ту самую белую юбку, потому что «пусть мир видит», Хенджин — джинсы и толстовку с капюшоном. И вышли на улицу, держась за руки, навстречу утреннему солнцу, навстречу магазину, где на полках лежали тысячи палочек пеперо. И каждая из них могла бы стать началом чьей-то истории любви. Если бы кто-то решился.Магазин оказался маленьким круглосуточным «удобным магазином» на углу, с мигающей вывеской и вечно запотевшей дверью. Феликс влетел туда первым, звеня колокольчиком, и направился прямиком к стеллажу с печеньем. Хенджин шёл за ним, пряча улыбку в воротник толстовки. — Смотри, — Феликс вытащил длинную коробку, на которой красовались два анимешных персонажа, собирающихся съесть палочку с двух сторон. — Идеальные. — Там написано «для вечеринок», — заметил Хенджин, глядя на упаковку. — Наша вечеринка будет здесь и сейчас, — отрезал Феликс, бросая коробку на кассу. Кассирша, девушка лет двадцати с наушниками в ушах, мельком глянула на них, потом вдруг узнала — глаза округлились, наушники выпали. Она открыла рот, но Феликс приложил палец к губам, улыбнулся той своей улыбкой, от которой тают даже стены, и прошептал: — Никому не говорите. Ладно? Девушка закивала, судорожно пробивая товар, и даже добавила к покупке два бесплатных леденца — просто так, от переполнявших чувств. Они вышли на улицу. Утренний Сеул только начинал просыпаться — несколько машин, редкие прохожие, старушка, ведущая таксу на поводке. Феликс открыл коробку, вытряхнул одну длинную палочку, почти как та, на сцене, только в два раза длиннее. — Ну что, — сказал он, поворачиваясь к Хенджину. — Вспомним прошлое? — Только без зрителей, — усмехнулся Хенджин. — И без камер. И без охраны за спиной. — Договорились. Они встали друг напротив друга на пустынной утренней улице, и Феликс зажал палочку в зубах. Хенджин медленно наклонился, взялся за другой кончик губами. Печенье хрустнуло, когда он откусил первый кусочек — совсем маленький, почти символический. Феликс откусил свой. Ещё сантиметр. Хенджин ответил. Ещё. Их лица приближались, как в замедленной съёмке, как в том фильме, который они помнили наизусть. Только сейчас не было ни криков фанатов, ни софитов, ни микрофонов. Был только ветер, шевелящий волосы, был запах бензина от проехавшей мимо машины, было утро, которое принадлежало только им. Осталось два сантиметра. Феликс смотрел на губы Хенджина — на ту самую трещинку посередине, которая уже зажила, на влажный блеск, на то, как Хенджин прикусил нижнюю губу, когда их разделял последний миллиметр печенья. — Ты помнишь? — прошептал Феликс, не разжимая зубов. — Всё помню, — так же тихо ответил Хенджин. И они доели палочку одновременно. Их губы встретились на крошечном обломке — и это было совсем не похоже на тот поцелуй на сцене. Там было всё: адреналин, страх, вызов, желание доказать всему миру. А здесь была только нежность. Только «я так долго ждал этого момента без зрителей». Только «наконец-то мы одни и можем целоваться так долго, как захотим». Феликс не спешил. Он целовал Хенджина медленно, почти лениво, проводя языком по его губам, пробуя на вкус шоколад и что-то ещё, неуловимо родное. Хенджин ответил — сначала робко, будто боясь, что кто-то увидит, а потом смелее, когда понял, что вокруг ни души. Только редкие прохожие, которые спешили по своим делам и не обращали внимания на двух парней, целующихся посреди улицы. Руки Хенджина скользнули под куртку Феликса, легли на талию поверх белой юбки. Пальцы — холодные после утреннего воздуха — сжали кружево, притянули ближе. Феликс выдохнул ему в рот, зарылся пальцами в волосы на затылке, потянул — достаточно сильно, чтобы Хенджин запрокинул голову, открывая шею. — Я хочу тебя, — прошептал Феликс в его губы. — Прямо сейчас. Здесь. Но не могу, потому что нас посадят. — Тогда идём домой, — так же шёпотом ответил Хенджин. — У нас есть целая пачка пеперо. И целый день. И больше никого. — Никого, — эхом отозвался Феликс. Они отстранились. Посмотрели друг на друга. И рассмеялись — одновременно, громко, на всю улицу, как сумасшедшие. Потому что внутри было слишком много счастья, чтобы держать его в себе. — Бежим? — спросил Феликс. — Бежим, — кивнул Хенджин. И они побежали — держась за руки, через дорогу, мимо старушки с таксой, мимо удивлённой кассирши, которая вышла покурить и застыла с сигаретой во рту, мимо всего мира, который казался им теперь не врагом, а просто декорацией для их любви. Дома они влетели в прихожую, не снимая обуви. Феликс прислонил Хенджина к стене, зажал его запястья над головой, впился в губы — теперь уже не нежно, а жадно, с голодом, который копился всю дорогу. Пачка пеперо выпала из кармана, рассыпалась по полу хрустящими палочками. — Осторожно, наступим, — выдохнул Хенджин между поцелуями. — Плевать, — ответил Феликс, опускаясь на колени, чтобы подобрать одну палочку. Он зажал её в зубах и посмотрел на Хенджина снизу вверх — так же, как тогда в душевой. Только теперь вместо воды был утренний свет, вместо страха — уверенность, вместо «можно?» — «я знаю, что ты скажешь да». Хенджин опустился перед ним на пол. Взялся за другой конец палочки. Они съели её, не отрывая взгляда друг от друга, и когда печенье кончилось, Феликс сам потянулся к нему, сам открыл рот, сам провёл языком по его нёбу, заставляя Хенджина застонать. — Я люблю тебя, — сказал Феликс, отстраняясь на секунду. — Я знаю, — ответил Хенджин, как всегда. — И я тебя люблю. И эту дурацкую палочку. И то, что мы её съели на пустой улице, как два идиота. — Как два влюблённых идиота, — поправил Феликс. Они валялись на полу в прихожей, среди рассыпанных пеперо, в обуви, в куртках, и целовались. Целовались так, будто от этого зависела их жизнь. Потому что, наверное, так оно и было. Их жизнь зависела от этих поцелуев. От этих «я тебя люблю», сказанных шёпотом. От этих утр, когда можно быть собой, не боясь, что кто-то осудит. Потом они перебрались на кухню — Феликс подобрал все палочки с пола, сложил обратно в коробку. Хенджин заварил свежий кофе. И они сидели за столом, ели пеперо, обмакивая их в кофе, и целовались после каждого кусочка. — Это теперь наш ритуал, — сказал Хенджин, облизывая шоколад с пальца. — Каждое утро — пеперо и поцелуй. — Только не каждое, — возразил Феликс. — Мы растолстеем. — Тогда будем бегать по утрам. И сжигать калории поцелуями. Феликс засмеялся, откусил ещё одну палочку и потянулся к Хенджину. Тот уже ждал — с прикрытыми глазами, с лёгкой улыбкой, с пальцами, переплетёнными с его пальцами на столе. И когда их губы снова встретились, Феликс подумал: «Вот оно. Счастье. Не когда всё идеально. А когда можно есть дурацкие палочки пеперо в восемь утра, пить остывший кофе, целоваться до онемения губ и знать, что этот момент — не последний. Что их будет ещё много. Тысячи. Миллионы. Потому что мы теперь умеем их создавать. Из ничего. Из страха. Из смелости. Из любви». — О чём задумался? — спросил Хенджин, отстраняясь. — О том, что я счастлив, — ответил Феликс. — И я. Они доели последнюю палочку. Поцеловались на десерт. И остались сидеть на кухне, глядя друг на друга, пока солнце не поднялось высоко и не залило комнату таким ярким светом, что пришлось зажмуриться. Но они и не открывали глаз. Потому что с закрытыми глазами целоваться удобнее. И представлять будущее — тоже. Будущее, в котором каждое утро начинается с пеперо. С кофе. С поцелуя. С «я люблю тебя». Даже если это всего лишь дурацкие палочки.
26 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник