наваждение.
9 апреля 2026 г., 02:58
Она выглядит так, словно спустилась с небес, как падший ангел. При виде её у Осаму всегда перехватывает дыхание, и в груди сердце бешено колотится, рвясь вырваться наружу, прямо к ней в ноги.
Восхищение.
Даже это слово в полной мере не могло описать чувство, разливающееся в груди. Один взгляд. Лишь одного её взгляда достаточно, чтобы слова перестали связно вылетать из розоватых губ.
Изящные кисти рук, в полупрозрачных, кружевных перчатках. Накидка с белым мехом, окутывающая хрупкие плечи снежным покровом. Худые ноги, покрытые длинной юбкой с веерными складками. Волосы, ниспадающие на плечи, такие темные, словно смоль. Острые черты лица, притягивающие к себе, эти глаза с пурпурной дымкой, смотрящие прямо в гнилую душу Осаму.
И, Господи, Дазай могла долго описывать то, насколько божественно она выглядит. Она само благословение, пришедшее из рая. Казалось, что стоит протянуть руку и она растворится прямо в ангеле.
Она смотрит на Дазай, осуждающе, ещё и так пронзительно, что кажется, что она высосет все жизненные силы. Оставляя лишь скелет, обтянутый кожей.
Её дьявольская душа так и манила за собой, утягивая в глубины сознания, схожего с болотом посреди тёмного леса. Дазай казалось, что перед ней находиться само божество, что снизошло по её грешную душу.
Божество, что так холодно к ней.
Осаму похожа на увядшую розу, такая же мрачная и угасшая. Она сгнила изнутри, совсем ещё давно, кажется, это началось, когда она была маленькой. Тогда, когда она только посмела взглянуть на тёмную сторону мира. На мир убийств, крови и насилия. Мира, что не способен на жалость. Мира, где ты всегда один.
Феодора смотрит на Дазай с презренной жалостью, будто увидела побитую, грязную собаку, буждающую по неприглядным улицам города.
В попытке прочувствовать хоть крупицу одобрения в ледяных глазах Достоевской Осаму выполняла каждое изощрённое задание. Устранила мешающего для её зависимости человека, выудила мерзким шантажом необходимую информацию. Она делала все те вещи, на что обычный, адекватный человек не пойдет. Он не переступит через свои принципы и моральные нормы. Но Дазай не такая. Все эти рамки, установленные человечеством собственноручно никогда не казались ей чем-то правильным. Люди сами загоняют себя в пределы, считая остальных неправыми и больными.
Может ли быть такое, что больные здесь только они, не способные прочувствовать свободу действий на полную, уверенные в своем банальном мировоззрении?
Осаму стоит на пороге пыльного кабинета с задернутыми шторами от лишних любопытных глаз. Дазай потрясывает, не от страха, не от усталости, а от болезненной надежды на проблеск снисхождения от холодной, будто ледяной статуи Достоевской.
Феодора медленно снимает свою перчатку, маленькими движениями стягивая облегающую ткань с каждого бледного, костлявого пальца и проводит холодной ладонью по пылающей щеке Осаму. Этот мимолетный, ледяной жест для Дазай — все равно, что благословение. Но в след за, на первый взгляд, благосклонным мановением следует отрезвляющая пощечина. Звук удара проходит эхом по всей комнате и отдаляется в темном конце коридора. Красный след расползается по нежной скуле.
Достоевская едко усмехается и говорит:
— Жаль. Я думала, у тебя есть хоть капля гордости. — Феодора погладила большим пальцем по раскрасневшейся щеке, создавая контраст между своими колкими, как остро наточенный кинжал словами и мягкими движениями рук словно объятия любимой матери. — Оказалось, ты и вправду лишь жалкая тварь, готовая на все ради моей подачки и протянутой с мягкостью руки.
В лиловых глазах плескалось любопытство, наслаждение болью и не пониманием, отражающемся на лице Осаму. Ледяной палец продолжал трепать щеку, словно пытаясь этим жестом извиниться за звонкую пощечину, оставленную не так много времени назад. Феодора проверяла границы унижений Дазай. Насколько же сильно у неё отсутствует совесть и гордость.
В тишине кабинета Достоевская ловила отголоски присутствия Осаму. Легкое покалывание от оставленной пощечине на ладони, эхо удара по нежной коже. И тут она с ледяным ужасом поняла, что Дазай стала её единственным отражением, без которой её собственная душа рискует раствориться в безмолвной пустоте.
Осаму стала её наваждением. Её тихим кошмаром и единственной молитвой. Без Дазай жизнь скучна и банальна.
Сначала это было просто развлечением —наблюдать, как израненная душа корчится от боли под твоими собственными руками, как она мечется от обожания и саморазрушения. Но теперь Феодора ловила себя на том, что в течение дня мысленно составляет фразы, которые заставят эту боль вспыхнуть с новой силой. Она придумывала задания, следя, не дрогнет ли рука Осаму, не задрожит ли голос, не появится ли в глазах та самая, желанная лишь ею одной, капля ненависти. Она, холодная статуя, начала нуждаться в тепле ее стыда, в огне ее унижения.
И это осознание было горче любой пощечины.
— Ты такая же как она, — тихо проговорило собственное сознание, выдавая ту трещину, что образовалась в идеальной ледяной маске, — такая же жалкая тварь. Вы ничем не отличаетесь с ней.
Достоевская всё также водила пользуем по щеке Осаму, но уже без прежней уверенности. В этом жесте теперь отзывалась только смятение, почти страх перед собственными мыслями и желаниями. Страх перед этой девушкой, что сидит теперь на коленях прямо перед Феодорой, даже не ведая о том, какое проклятье наложила, как приковала к себе свою же богиню цепью, выкованной из её же собственного презрения.
Феодора отшатнулась, будто обжегшись о собственную слабость. Её аметистовые глаза, всегда такие ясные и полные насмешки, помутнели от потрясения.
— Убирайся, — прошипела она, но в голосе больше не было былой леденящей силы. Остался лишь надломленный шепот, полный ненависти, не к Дазай, а к себе. — Убирайся, пока я не стерла тебя в порошок. Пока не заставила исчезнуть навсегда.
Но это была ложь, самая жалкая из всех, что она произносила. И они обе это понимали.
Дверь не захлопнулась. Она приоткрылась, впуская полоску тусклого света из коридора, и тихо, беззвучно вобрала в себя уходящую фигуру Дазай. Щелчок замка прозвучал как приговор, оставляющий Достоевскую до конца жизни одинокой. Она сама сотворила это, сама обрекла себя на вечные страдания. И теперь этого не изменить.
Феодора осталась стоять посреди кабинета, вглядываясь в пустоту, где только что находилась Осаму. И тишина, на которую она когда-то молилась, обернулась против нее. Она была больше не благословением, а проклятием. И самым страшным было осознание того, что единственное, что могло ее разорвать, только что ушло за дверь.
И она уже ждала, когда та вернется.