***
С наступлением сумерек, когда речной изгиб тонул в лиловых тенях, Дом Лунной Ивы заявлял о себе нежным перебором струн каягыма, льющихся из окон мезонина. Это было место основательное и гостеприимное: свет фонарей у входа мягко стлался по прохладному воздуху вечера. Хозяйка, женщина с проницательным взглядом, выслушала легенду Джимин с тем усталым равнодушием, какое рождается от сотен подобных историй. — На инструменте играете хорошо? — спросила она, кивнув на футляр от хэгыма за спиной гостьи. — Достаточно, чтобы развлечь публику. Состязаться с вашими девушками не собираюсь. Джимин получила в распоряжение скромную комнату, чьё единственное окно выходило в безмятежный внутренний дворик. Там, в тишине, буйно цветущая слива осыпала землю дождём из своих лепестков. Сбросив на кровать мешок, мудан явила свету свои инструменты: ритуальный нож, железные колокольцы, пучок горькой полыни и обереги, испещрённые тушью. Она приникла к холодному камню стены и позволила сознанию своему истончиться, дабы последовать за шёпотом, доносившимся из пределов, не подвластных человеческому разумению. Дом вокруг неё жил и дышал, но в отличие от смертных обителей, где время оставляет лишь призрачные следы, Дом Лунной Ивы был пропитан вековой, хищной магией, что таила свою истинную сущность под маской радушия. В этот момент каягым умолк. В коридоре наверху отворилась дверь, послышались шаги, а затем — стук. — Войдите, — отозвалась Джимин. Дверь отъехала в сторону, и гостья мгновенно поняла, почему трое мужей встретили свою кончину с улыбкой на лице. Движения кисэн были исполнены властного и вместе с тем чарующего изящества, словно сама стихия огня обрела плоть и, укрощённая, закружилась в мерном танце. Ханбок её был скромен, цвета юной листвы, а волосы скрепляла единственная шпилька из нефрита, хранящая зерно лесной зелени. — Хозяйка изволила сказать, что к нам явилась новая артистка, — произнесла она, пристально всматриваясь в Джимин, точно силясь разрешить некую замысловатую загадку. — Сочла нужным представиться. Я — Минджон. — Я знаю, кто вы, — ровно ответила Джимин после едва заметной паузы. — Нестареющая кисэн. Молва о вас идёт за два уезда отсюда. С плеч Минджон спало едва заметное напряжение. Она с лёгкостью опёрлась о дверной косяк, являя ту отточенную веками элегантность, что стала частью её самой: — И вы ей верите? Истина обрушилась на Джимин в одно мгновенье. Она ожидала, что хищная ипостась будет сокрыта — и взаправду, в Минджон не было ничего, что выдавало бы в ней кумихо. Но когда их взоры задержались на миг дольше, чем позволяли приличия, Джимин наконец-то узрела. Лисий огонь. Неукротимое пламя, кое горело в её душе. И тотчас пришло и осознание: Минджон тоже всё поняла. — Верю лишь своим очам, — мудан встретила её взгляд. Кумихо замерла, но в её неподвижности не читался страх, лишь застывшее ожидание лисы. Взор её будто бы оценивал противника, когда как в голове уже плелась паутина ходов перед неизбежной схваткой. — На хэгыме играете? — заметила Минджон, прерывая напряжённое молчание. Она отступила назад, и её лик изнова обернулся непроницаемой маской. — Не удостоите меня своей игрой завтра вечером? — Может статься. — До завтра, значится. Оставив гостью, Минджон растворилась в глубинах дома, её размеренные шаги угасли где-то в недрах. Тогда Джимин извлекла свой оберег, и он, коснувшись её ладони, отозвался ласковым теплом. Не сбросив одеяний, она опустилась на ложе, отдаваясь во власть гулкой пустоты, что воцарилась вокруг.***
И на вторую ночь она явилась. Минджон не стала утруждать себя предисловиями или представлениями. Глухой стук в дверь, и вот она уже у порога. В руках — две дымящиеся чаши с ячменным отваром, протянутые Джимин не то как дар, не то как часть испытания. — Стало быть, моя просьба вылетела у вас из головы? — ровно произнесла кумихо. — Была слишком занята, — мудан посторонилась, впуская её. С крайней, почти благоговейной осторожностью Минджон опустила чаши на низкий столик. Взор её медленно обошёл комнату, задерживаясь то на безмолвных колокольцах, то на ноже, бережно укрытом в ткани, то на стопке оберегов. Джимин не тотчас постигла, какое выражение застыло на её лице; но спустя мгновенье, вглядевшись внимательнее, уразумела: то был не страх, не смущение, но чистое, живое любопытство. — Вы знаете, что я такое. — Да. — И вы не... — она осеклась, чуть склонив голову. — Большинство мудан, что приходили сюда, не задерживались дольше дня, от силы двух. — Им было страшно? — Они чувствовали меня. Чувствовали сам дом. И уходили сами. Джимин подняла чашу и, не спеша, пригубила. Отвар оказался на диво хорош: крепок в меру, настоявшийся как должно, — не то бледное, водянистое подобие, каким нередко угощают в иных домах. — Что вы делали с ними, прежде чем они уходили? Меж тем лицо Минджон будто затворилось: на нём легла непроницаемая завеса, за которой уже нельзя было различить ни мысли, ни чувства. — Ничего. С мудан я не связываюсь. Это не стоит усилий. Испуганная шаманка только привлечёт ненужное внимание. — А мужи? Те трое, что почили? Кумихо долго молчала, затем опустилась на пол, скрестив ноги, словно перестала притворяться. — Они… были не из лучших. — Это не ответ. — Нет, — согласилась она, глядя на свои безупречные руки. — Я уже поглотила девяносто девять Ци. Мне нужен ещё один. Я была... осторожна в выборе. — Значит, вы убивали тех, кого сами считали достойными смерти? — Я просто хочу стать живой, — призналась Минджон, и в последнем слове проскочило напряжение, будто оно далось ей с трудом. Маска совершенства, что Минджон носила с таким изяществом, вдруг треснула. За ней проступали сокрытые раны, пронзающие её натуру куда сильнее, чем казалось на первый взгляд. То была особая фактура — чего-то более тяжкого и нетленного: веков одиночества, окаменевших в напряжении скул, в осанке, выверенной с болезненною точностью, и в том смиренном бессилии, с каким лежали на коленях руки — руки, не ведавшие покоя нигде, кроме игры на каягыме. — Ещё один Ци — и тогда вы станете человеком, — промолвила шаманка. — Если предания не лгут, — голос кумихо звучал ровно и бесстрастно. — Неужели вам не доводилось встречать других, как вы? — Нас немного на свете, — она подняла взгляд, и свет лампы обнажил в её глазах нечто неуловимо чужеродное, то неизречённое, что отличает существо порядка иного от человека. — И все мы держимся в стороне друг от друга. Джимин поставила перед нею чашу. В мыслях её по-прежнему звучало слово городничего — «уничтожить». Она хорошо понимала, что оно означает: ритуал, после которого дух рассеивается по ветру, точно дым, не оставляя ни следа, ни памяти. Но те, кого она изгоняла прежде, были лишь голодными хищниками без роду и племени. В Минджон же жила иная глубина — тёмная, необъятная, — и у Джимин ещё не находилось слов, чтобы наречь оной имя. — За чем на самом деле вы пришли ко мне? — спросила мудан. — Вы не отшатнулись и не бросились на меня. А я одиннадцать лет ждала, чтобы хоть кто-нибудь наконец увидел меня — по-настоящему, — эта обезоруживающая прямота поразила сильнее всякого колдовства; она была из тех признаний, что вырываются из уст помимо воли. — Признаться, я не собиралась говорить этого. Джимин подалась вперёд, опустив ладонь на пол между ними. Пальцы её не достигли Минджон. Кумихо не отрывала взора от её руки. По лицу её скользили перемены неуловимые и плавные, словно рябь от облачных теней на зеркальной глади воды. Прежняя резкость черт смягчилась, потеплела, и та ледяная отстранённость, с которою она всегда держала себя перед людьми, тут же оставила её. — Поведайте мне ещё что-нибудь, — прошептала Джимин. — Что именно? — То, чего о вас здесь никто не знает...***
С тех пор минуло семь дней. Джимин послала городничему краткое известие через посыльного мальчика: «Следствие идёт; дело запутано; ждите», — и постаралась больше к этому не возвращаться. Вечера же их исподволь наполнялись музыкой: хэгым Джимин и каягым Минджон сходились и сплетались в одно, подобно тому, как реки, огибая преграды, находят путь к морю. Минджон превосходила её в мастерстве; однако в игре Джимин таилась иная, неукротимая сила — нечто вольное, первобытное. Ритм её, сродни древним заклинательным напевам, всегда чуть уклонялся от меры, будто обращён был не к слуху, а к самой сокровенной сущности. И Минджон, создание, прожившее века, мало-помалу уступала сему течению, склонялась к нему и следовала за ним. В этом было нечто чарующее, почти трепетное. Беседовали они то у Джимин, то в покоях Минджон — обширных, убранных с изысканной роскошью. Комната полнилась книгами; почерк в них от года к году менялся, переходя от угловатой неуверенности к твёрдой, спокойной руке. Бронзовое зеркало тускло возвращало свет, а на стене висела малая картина с горным видом, писанная в древнем, дочосонском обычае. — Это из времён Корё? — спросила однажды ночью Джимин. — Да, — ответила Минджон, заплетая волосы. — Вы помните то место? — Написана она была на юге. У подножия горы, где когда-то стояла деревня. — Она перевязала косу. — Это так, для памяти; с каждым веком картина тускнеет всё сильнее. На восьмую ночь Минджон наконец спросила: — Вы надолго здесь? — Пока не приму решение. — Какое? — Как поступить. Я вижу, чего хочет городничий и что нужно вам. И мне решать, что будет правильным… — И вы уверены в своей правоте? — мягко, без тени упрёка, уточнила Минджон. — Даже когда духи нашёптывают вам? — Особенно тогда, — Джимин встретила её взгляд. — К слову, о вас они отзываются нелестно. Минджон не удержалась от краткого, нечаянного смеха; звук этот был столь же быстр, сколь и откровенен. Джимин уловила его — и обе они ощутили, как в то мгновенье тонкая ткань их отношений незримо переменила свой узор. — Присядьте рядом, — предложила Джимин. Минджон послушалась; плечи их разделяли лишь считанные дюймы. Близость эта была исполнена осторожности, и Джимин не могла уяснить, откуда она проистекает — из неё ли одной или же из обеих. — Каково это? — поинтересовалась шаманка. — Желать стать человеком? — Я уже не уверена, что хочу этого. Два столетия эта мысль была моей одержимостью, единственным объяснением внутренней пустоты. — Она невольно коснулась груди. — Но теперь желание изменилось, сгладилось. Я всё ещё иду к цели, потому что вечность меня пугает. — Вы ведь умрёте. Обычной смертью, и очень скоро по вашим меркам. — Знаю, — шепнула Минджон, глядя на свои руки. — Жизнь людская короче одного десятилетия из тех, что я прожила. — Почто тогда? — Оттого, что я встретила мудан, узревшую во мне личность, — произнесла Минджон, на миг смежив веки. — И, быть может, я захотела желать по-человечески: не той бездонной, всепоглощающей жаждой лисы, а просто — желать; уметь насыщаться… Ибо я ни разу во всей жизни своей не ведала сытости. Воцарившееся молчание давило. Наконец Джимин потянулась — медленно, давая время отступить, — и кончики пальцев её легли на щёки кумихо. Та не шелохнулась. Лишь приспустила веки. — Вы дрожите, — выдохнула Джимин. — Знаю. — Вы страшитесь меня? Минджон прислушалась к себе — беспристрастно, как прислушиваются к незнакомым чувствам, желая понять их природу. — Нет. Это другое. Их губы сомкнулись. Минджон замерла; не от страха — от потрясения иного рода, глубокого и телесного. Сотни лет знала она близость лишь отвлечённо, как знают о существовании дальних земель по сказам странников. А засим Минджон ответила. Сперва неловко, будто отвечает на незнакомом языке, но Джимин не подгоняла; её терпеливое движение навстречу успокаивало, снимая внутренние оковы. Уста её вели безмолвную беседу — вопрошали, внимали и изнова вопрошали с той особенной бережностью, которая говорит душе больше, нежели способны сказать все слова на свете. Подобно увядшей сакуре, лён и хлопок их одежд опали на пол. Для Джимин тело Минджон обернулось картой звёздного неба, кою она читала с благоговейным трепетом первопроходца. Сперва кончиками пальцев, затем языком, впитывая каждую линию, каждый изгиб с чуткостью и любопытством. Лёгкое касание уст Джимин к груди второй вызвало дрожь, что рассыпалась по коже её мириадами мурашек, точно новорождённые созвездия. Связь достигла зенита в трепетном касании, где слились воедино самые сокровенные точки их тел. Поток общего блаженства уносил, смывая все границы и роли, превращая их в единое целое. В этот сакральный миг уязвимости и доверия имена — кумихо, мудан — потеряли всякий смысл, уступив место чистому, первозданному ядру их близости. На гребне последней волны, когда тело Джимин содрогнулось от удовольствия, встретились их очи. Тяжело дыша, девушки рухнули в объятия друг друга, и единственным звуком в тишине стал бешеный стук их сердец.***
Ночь дышала глубоко и ровно. Минджон, раскинувшись на спине, изучала потолок так, словно видела его впервые. — Кажется, какая-то мысль не даёт вам покоя, — заметила Минджон, устремляя взгляд на мудан. Джимин не отвечала, однако пальцы её, стиснутые на складках одеяла, невольно выдавали внутреннюю борьбу. — Я могу сделать вас человеком, — едва слышно произнесла она. Мир не содрогнулся, не разверзся; и всё же Минджон почти телесно ощутила, как нечто в самой ткани действительности сдвинулось. — Поведайте, — тихо попросила она, оборачиваясь. Джимин поднялась и, запахнув одежду, подошла к столу. Там, среди немногих её вещей, хранилось наследие наставницы — свиток старых, пожелтевших листов. Она отыскала нужное место и, опустив свиток на колени, медлила, не решаясь раскрыть его до конца. — Есть древний обряд, о котором духи ведают лишь во снах. Однажды сей сон был ниспослан и мне. Ритуал разрывает связь между звериным духом и его сосудом. Дух обретает свободу, а тело — человечность. — А память? — спросила Минджон без тени волнения. — Исчезнет. Мгновения тянулись, пока Минджон не отводила от неё взора, ясного и пронзительного. Наконец, она смежила веки — не в отчаянии, но с тихим согласием, будто принимает судьбу, давно уже угаданную сердцем. — Стало быть, вы явились сюда, уже имея решение? — Да. — И ждали? — Да. — Чего же? Джимин сжала в руках листы, и бумага тихо хрустнула. — Городничий просил изгнать или уничтожить вас, — произнесла она вполголоса. — Я хотела понять, с кем имею дело. Минджон поднялась. Движения её были медлительны и спокойны; она подошла к окну и, опёршись о раму, устремила взгляд во тьму. Снаружи сад тонул во мраке, и лишь бледное отражение её лица колыхалось в нём, подобно призраку. — А эта ночь, — произнесла кумихо. — Что она значила? Молчание Джимин затянулось более, нежели следовало бы простому отрицанию. — Я знала, что если ритуал свершится — вы исчезнете. И мне... — голос её едва заметно дрогнул. — Я хотела, чтобы вы знали это. Знали, что людское вам не чуждо. Минджон обернулась. В лице её теперь было нечто совершенно открытое — редкая, почти болезненная обнажённость, что не приобретается веками, но приходит внезапно, как откровение. — Вы добры. И жестоки. — Порою это одно и то же. Она возвратилась к ложу и опустилась подле Джимин, не касаясь её: — Я согласна на ритуал. Эта ночь и была моим ответом, — она на мгновенье умолкла. — Я говорила вам, что боюсь вечности; но то была неправда. Я страшилась иного: что и спустя ещё два века останусь столь же пуста, что насыщение невозможно. Но ныне я вкусила его — впервые. Мне хватило. Взор Джимин, томный и кристально чистый, задержался на лице Минджон: — Вы сознаёте, что та, кто насытилась, — не будет помнить об этом? — Сознаю, — кумихо улыбнулась мягко, почти ласково. — Но память — это не единственное свидетельство того, что было.***
Время замерло. Словно провожая в невозвратный путь, Джимин уложила Минджон и соткала вокруг неё священный кокон из звона колокольцев, безмолвия оберегов и терпкого полынного дыма. Комната погрузилась в зыбкую полумглу, где мир живых соприкасался с миром духов. Когда сон Минджон углубился и дыхание её стало ровным и тихим, Джимин склонилась над нею и начала свою песнь. То была не песнь в обыденном смысле, но некий первородный призыв — отголосок давних времён, в котором человеческий голос лишь служил проводником для чего-то иного, более древнего и неизъяснимого. Она плавно возложила ладонь на грудь Минджон, касаясь самой её внутренней пустоты. И тотчас из глубин девушки пролился янтарный свет — пламя лисьей души. Тело содрогнулось; жар охватил её, и в этом трепете было нечто страшное и величественное. Она изогнулась, будто в последнем усилии удержать уходящее, и из уст её вырвался крик — дикий, надломленный, подобный ветру, стонущему в иссохших камышах. С тихим звоном упала на пол нефритовая шпилька. Но Джимин не отступила и не отвела взора. Она смотрела, как исчезают знакомые черты, уступая место облику иному — древнему, подлинному. Янтарное пламя ширилось, множилось, распускалось, аки огненный цветок: один хвост, затем три, семь — и, наконец, девять. И вот перед нею предстала она — девятихвостая лиса, исполненная величия и первобытной силы. В её взоре не осталось ничего людского; там горело лишь чистое, неукротимое звериное пламя. Не зная ни преград, ни сомнений, кумихо ринулась вперёд и вскоре исчезла в саду, оставив после себя лишь едва ощутимое тепло. Ароматный дымок полыни, ещё недавно вьющийся струями, тихо истаял в неподвижном воздухе; и даже колокольцы, дрогнув напоследок в наступившей тишине, смолкли. Джимин опустилась на пол. Спиною она привалилась к ложу, и взгляд её — пустой, потускневший — всё ещё был обращён туда, где мгновенье назад была Минджон. Только спустя время она посмотрела вниз. На досках, в отблесках угасающего светильника, лежала нефритовая шпилька. Камень в её сердцевине, казалось, жил и дышал. Джимин подняла её, и холод нефрита впился в ладонь. А за окном уже занимался бледный рассвет.***
Джимин достигла рыбацкой деревушки в ту пору, когда лето уже мало-помалу лишалось своих прав и с моря тянуло сырой, пронизывающей стужей. Низкие, почерневшие от ветров домишки, сбившиеся в тесную и беспорядочную кучу, да опрокинутые на бок лодки встретили её молчаливым, утомлённым видом, как встречает путника место, давно познавшее вкус потерь и погружённое в вечное молчание. Не задерживаясь, она миновала сие скудное селение и вскоре вышла на его окраину, где начинались зыбкие песчаные дюны. Они тянулись вдаль, к самому горизонту, словно волны иного, безмолвного моря, застывшего под прохладным дыханием ранней осени. Дом, что она искала, стоял особняком, будто отринутый прочими, — одинокий, с потемневшими от времени стенами. Джимин ещё не успела занести руку, чтобы постучать, как дверь отворилась сама собой, точно её ждали. На пороге стояла Минджон — в простом льняном платье, с волосами, небрежно собранными на затылке. Лик её был спокоен, почти безучастен; взор скользнул по гостье без всякого выражения. — Чем могу служить? — произнесла она ровно. — Вам посылка, — ответила Джимин, слегка указав на ящик с картиной и длинный чехол с каягымом, кой в этот миг уже снимал с плеч носильщик. Минджон перевела взгляд на вещи. Но стоило ей заметить музыкальный инструмент, как рука её невольно сжала край двери. — И от кого же? — спросила она, и в голосе её прозвучала едва уловимая тревога. — Мне не сказали. Минджон помедлила, будто бы колеблясь между желанием принять и отвергнуть. — Зачем мне это?.. Я не понимаю. — Это ваше. Когда шаги носильщика затихли вдали, Минджон, повинуясь внутреннему зову, подошла к инструменту. Она преклонила колени с благоговением, как перед алтарём давно забытых, но дорогих сердцу чувств. Пальцы её нерешительно коснулись струн, и первый звук родился — тихий, глухой, словно вздох спящего. Но за ним последовал другой, более ясный и звонкий. И вот уже руки, ведомые одной лишь памятью души, сами заскользили по струнам, рождая простую и печальную мелодию об утраченном навеки. Так зазвучал «Ариран». Нота оборвалась, повиснув в воздухе. Минджон застыла; ладонь её мягко легла на струны, укрощая их трепет — и вместе с тем смиряя глухое волнение собственного сердца. Очи её поймали взор незнакомки: — Кто вы? — Всего лишь посыльная, — с поклоном промолвила Джимин и, не медля, направилась прочь. Ветер подхватил её тёмные пряди, и в них холодной искрой сверкнула нефритовая шпилька. Минджон смотрела ей вслед, аки околдованная. Фигура женщины всё уменьшалась, всё более растворяясь в дальнем пространстве, покуда, наконец, не слилась с бледными дюнами и не обернулась едва различимым призраком. И когда исчез и он, с губ Минджон сорвался шёпот — тихий, как вздох: — Джимин…