пролог.
о деньгах и стенах
Чуя не помнит, когда впервые лёг под клиента. Не потому что травма — с ним никто не делал ничего против воли. Просто это было неважно. Как день недели, в который ты впервые попробовал кофе без сахара. Запомнил бы — но зачем? Важно другое. Он тогда понял одну вещь, которую потом объяснял всем новеньким, но никто не верил, пока не проверял на себе. Деньги — лучшая стена. Когда платят — не должны. Не имеют права жалеть. Спрашивать, как прошло детство. Оставаться на завтрак. Звонить на следующий день. Платят — значит, закрыли вопрос. Выдохнули и разошлись. Чуя любил деньги именно за это. Не за шелест, не за запах краски, не за то, что можно купить. А за то, что они делают границу видимой, твёрдой, почти осязаемой. В клубе «Люпин» его называли «Рыжий». Не потому что он просил. Просто так вышло. Хозяйка — высокая женщина с вечно уставшими глазами и идеальным маникюром — однажды сказала: «Ты как огонь, Чуя. Только холодный. Рыжий — и точка». Клиенты боялись его. Это правда, хотя звучит странно для человека, который раздевается за деньги. Не потому что он грубил. Он никогда не грубил. Не тратил энергию. Он просто делал свою работу — тихо, умело, пусто. Без улыбки. Без взгляда в глаза. Без того маленького пожара в зрачках, который женщины и мужчины платят, чтобы почувствовать себя живыми. Чуя не давал им этого чувства. Он давал тело и это был честный обмен. В маленькой комнате на втором этаже — кровать, кресло, дешёвое трюмо с подсветкой, окно во двор, где всегда мусорные баки и бездомные кошки — он проводил лучшие часы своей жизни. Потому что там он ничего не чувствовал. Абсолютная пустота. Как анестезия.***
среда, девять вечера
Дазай появился через полгода после того, как Чуя перестал считать мужчин. Чуя в тот вечер был в своём обычном рабочем: чёрное хлопковое бельё — трусы-слипы, плотно облегающие бёдра, и короткая майка-алкоголичка без рукавов, из-под которой виднелись ключицы и бледная кожа на плечах. Поверх — старая шёлковая накидка цвета бордо, которую он носил уже года три, с потёртыми краями и выцветшим рисунком. Волосы — огненно-рыжие, длиной до лопаток — он распустил, и они падали на плечи неровными волнами, кое-где путаясь. Чёлка закрывала правый глаз, и Чуя то и дело смахивал её нетерпеливым движением пальцев — тонких, с коротко остриженными ногтями, без лака. На левом запястье — тонкий кожаный ремешок часов, которые он никогда не снимал, хотя они давно сломались. Лицо — острое, с высокими скулами и прямым носом, чуть тронутое веснушками, которые становились заметнее при ярком свете. Глаза — глубокого синего цвета, почти фиолетового при тусклом освещении, с длинными ресницами, которые он не красил, но клиенты всё равно думали, что красит. Рот — узкий, верхняя губа тоньше нижней, уголки губ слегка опущены даже в покое. Он никогда не улыбался на работе. Никогда. Дазай вошёл, и Чуя оценил его за три секунды. Он не был красивым. Не в том смысле, что уродливым — нет. Просто неинтересным. Высокий, худой, почти болезненно худой — локти острые, запястья ломкие, как у птицы. Тёмные, почти чёрные волосы, спутанные, падают на лоб неровной чёлкой, концы секутся. Лицо бледное, с синеватыми тенями под глазами — не от усталости, от хронического недосыпа или болезни. Нос прямой, губы тонкие, бледные, без кровинки. Челюсть острая, скулы выступают резко, как у голодающего. Шея длинная, и на ней — бинты. Свежие, белые, намотанные плотно, но у ключиц виднеется край старого синяка — жёлто-зелёного, уже заживающего. Такие же бинты на запястьях — правом и левом, поверх часов, которых не видно. Одет Дазай в дешёвую белую рубашку с длинным рукавом — мятую, неглаженую, воротник расстёгнут, рукава закатаны до локтя, обнажая бинты. Рубашка явно не новая — на манжетах потёртости, на животе мелкое пятно, похожее на кофе. Брюки — чёрные, простые, без стрелок, чуть коротковатые, открывают тонкие лодыжки в чёрных же носках. Обувь — старые коричневые дерби, заношенные, с кривыми шнурками. В руках — книга. Тонкая, в мятой обложке, с загнутыми углами страниц. Чуя посмотрел на него — и всё понял. Обычный. Такие или приходят один раз, или становятся постоянными из скуки. — Что хотите? — спросил Чуя голосом, который не обещал ничего. Голос у него был низкий для своей внешности — с хрипотцой, прокуренный, без намёка на нежность. Дазай с трудом сел в кресло. Тяжело, как мешок с костями. Откинулся на спинку, положил книгу на колени — длинные пальцы, бледные, с обкусанными ногтями, нервно поглаживают обложку. — Ничего... Посижу. Чуя ждал подвоха. Некоторые говорят «ничего», а через пять минут лезут с мокрыми губами. Но Дазай открыл книгу и начал читать вслух. Тихо, почти шёпотом. «Брось свои очертанья. Утопи в небесной лазури...» Чуя не слушал. Он сидел на кровати, поджав ноги, и курил. Сигареты «Мальборо» — красные, крепкие, для тех, кто не играет в лёгкость. Он держал сигарету длинными пальцами — на правой руке, на среднем пальце, золотое кольцо-печатка, единственное украшение, которое он носил. Дым тянулся к люстре, кружился в жёлтом свете, оседал на шторах. Чуя следил за дымом, потому что смотреть на Дазая не хотел. Дазай читал час. Может, два. Чуя не смотрел на часы. Он смотрел на пальцы Дазая — длинные, нервные, с красными пятнами на суставах, перелистывающие страницы с какой-то болезненной аккуратностью. На бинты — чуть сероватые у срезов, будто не новые, но и не грязные, намотаны криво, с пропусками. На кадык — острый, шевелится, когда Дазай глотает слюну между строфами. На тень под нижней губой — там засохла капелька крови, Дазай покусывал губу, пока читал, и не заметил. Когда книга кончилась, Дазай закрыл её, положил на колени и поднял голову. Впервые Чуя увидел его глаза в упор — тёмно-карие, почти чёрные, без блеска, с длинными, но редкими ресницами. Взгляд — пустой. Не уставший. Не злой. Не грустный. Пустой — как у человека, который уже всё видел и ничего не запомнил. — Ты странный, — сказал Чуя. Сигарета догорела до фильтра, он затушил её в пепельнице, даже не поморщившись от жара. — Ты первый, кто это заметил, — ответил Дазай. Голос у него оказался низким, с хрипотцой, но без глубины — плоский, как старая пластинка. Он встал — медленно, как будто каждое движение стоило усилий. Положил на трюмо деньги — ровно по прейскуранту. Ни больше, ни меньше. Не глядя. Кивнул и бесшумно вышел. Шаркающей походкой, которую Чуя услышал уже в коридоре — шарканье подошв о линолеум, замедленное, усталое. Чуя остался один. Посмотрел на пустое кресло. На пепельницу с окурком. На деньги. Потом на своё отражение в тёмном окне — рыжие волосы, чёрная майка, бледное лицо. «Странный, — подумал он и тут же забыл.» Но Дазай приходил снова. Через неделю. Ровно в девять. В той же мятой рубашке, но сегодня — поверх чёрная водолазка с высоким воротником, которая скрывала бинты на шее, но запястья всё равно торчали — бинты грязнее, чем в прошлый раз, с рыжеватыми пятнами. На ногах — не дерби, а старые чёрные кеды с отклеенной подошвой. В руках — другая книга, потолще, с закладкой на середине. Снова читал вслух. Чуя не запоминал стихи. Запоминал голос — низкий, с хрипотцой, как у курящих с пятнадцати лет и паузы. Дазай делал странные паузы, не в концах строк, а в середине. Как будто спотыкался о собственные мысли. На третью среду Чуя перестал выключать свет. Раньше он работал в полутьме — так легче, не видно лиц. Но Дазаю, похоже, было всё равно на лица. Он читал, а Чуя курил. Смотрел, как тлеет кончик сигареты, как пепел падает на простыню — серый на белом. На пятую среду Чуя спросил: — Чай будешь? Дазай поднял голову от книги. Моргнул. Как будто его выдернули из сна. Ресницы дрогнули — редкие, почти невидимые при тусклом свете. — Что? — Чай. Я спросила, будешь. — Буду. Чуя встал — его бельё за день успело помяться, майка съехала с плеча, открывая маленькую родинку на ключице. Он поправил её машинально. Вышел в общий коридор, налил кипятка из кулера. Заварка — дешёвая, в пакетиках. Он взял два. Один положил в чашку Дазаю, второй — себе. Чашки были разными. У Чуи — белая, без рисунка, с мелкой трещиной по краю, которую он заклеил скотчем с обратной стороны. У Дазая — синяя, с отбитой ручкой, которую Чуя подобрал на кухне, потому что всё равно никто не пользуется. На донышке синей чашки была трещина, но не сквозная — чай не вытекал. Они пили чай молча. Чуя грел ладони о горячий фарфор, смотрел, как пар поднимается к потолку, и думал: «Какого чёрта я это делаю?» Он заметил, что впервые за долгое время не смотрит на часы. И что его пальцы перестали дрожать — обычно после трёх клиентов они тряслись, но сегодня клиентов было два, и он не устал. Он не знал ответа. Но на следующую среду снова заварил чай. Через два месяца Чуя поймал себя на том, что ждёт среду. Не клиента. Не деньги. Не стихи. А то странное, тягучее спокойствие, которое наступает, когда в комнате два человека и они не прикасаются друг к другу. Он испугался. Не сильно — так, на тонком, почти невидимом уровне, где живут предчувствия. Сказал себе: «Работа. Просто работа». И в ту же среду спросил: — Как тебя зовут? Дазай поднял голову от страницы. Сегодня он был без водолазки — бинты на шее видно полностью, они уже не белые, а серые, местами распушились. На щеке — царапина, свежая, ещё не затянувшаяся, похожая на след от ногтя. — А ты как хочешь? Чуя пожал плечами. Его рыжие волосы сегодня были собраны в низкий хвост, открывая шею и уши — в левом ухе три маленькие серебряные серьги-гвоздики, которые он никогда не снимал. На шее — тонкая чёрная лента-чокер, почти невидимая на бледной коже. — Без разницы. — Вот и я без разницы. Чуя тогда усмехнулся. Уголок его губ дёрнулся вверх — единственное движение, на которое он был способен в присутствии клиента. Но внутри что-то кольнуло. Не больно. Остро. Как бумагой по пальцу — не понимаешь, порезался или просто показалось.***
среда, которой не было
Дазай не пришёл в среду. Чуя ждал до одиннадцати. Он был в своём обычном облачении: чёрное бельё, бордовая накидка, волосы распущены, но сегодня он нанёс немного тонального крема — под глазами залегли синие круги от бессонницы, а клиенты не любят, когда видно усталость. Губы накрасил прозрачным блеском — единственная косметика, которую он вообще признавал. Ресницы не тронул. В половине десятого он перестал поправлять волосы перед зеркалом. В десять затушил сигарету, не докурив. В половине одиннадцатого пересел с кровати в кресло — то самое, в котором обычно сидел Дазай, — и почувствовал, что оно хранит чужое тепло? Нет. Оно было холодным. Он вышел покурить на чёрную лестницу в одиннадцать. Там пахло мочой, старым жиром и сыростью. Стены облупились, из-под краски виднелась ржавчина. Лампочка под потолком мигала — то включалась, то выключалась, как будто тоже сомневалась, нужна ли здесь. Чуя стоял босиком на холодном бетоне — каблуки он надевал только для клиентов, а сейчас на нём были старые носки с дыркой на мизинце. Сигареты кончились быстро. Чуя смял пачку — красную, с золотым верблюдом — и бросил в угол, где уже лежали такие же. Вернулся в комнату, лёг на кровать, уставился в потолок. Там была трещина — длинная, извилистая, от люстры к окну. Она напоминала карту реки, которую никто никогда не видел. Сердце билось ровно. Он не расстроился. Клиенты опаздывают, пропадают, умирают. Это работа. У Чуи были постоянные, которые исчезали на месяцы, а потом возвращались с подарками и извинениями. Дазай — не первый и не последний. Но на следующую среду Дазай снова не пришёл. Чуя взял двойную смену. Семь часов подряд. Трое клиентов. Первый — молодой парень в дорогом костюме, пахнущий потом и страхом, кончил за три минуты и заплатил в два раза больше. Второй — женщина лет сорока, с идеальным маникюром и запахом пиона, хотела, чтобы Чуя просто лежал рядом и молчал. Чуя лежал, смотрел в потолок на трещину и думал о чашке с трещиной. Третий — толстый мужчина с золотыми зубами, в дешёвом одеколоне, перебивающем запах пота. Он любил, чтобы его душили. Чуя душил. Не сильно, ровно на грани, где страх переходит в возбуждение. Руки Чуи — тонкие, но сильные, пальцы сжимают жирную шею, кольцо-печатка впивается в кожу. Мужчина кончил, заплатил, ушёл. Чуя вымыл руки с мылом — три раза, хотя кожа была чистой. На среднем пальце остался красный след от кольца. Деньги он положил в конверт, конверт — в ящик стола. Раньше он сжигал конверты. Каждый вечер, после смены, выходил на ту же чёрную лестницу и смотрел, как бумага чернеет, скручивается, превращается в пепел. Это был ритуал. Очищение. Напоминание, что работа — это работа, а жизнь — отдельно. Он делал это в своей старой шёлковой накидке, босиком, с сигаретой в зубах, и пепел от бумаги смешивался с пеплом от табака. Теперь он не сжигал. Просто клал в ящик. Не знал, почему. На третью среду Чуя надел новую рубашку. Чёрную, шёлковую. Ту, которую купил месяц назад в магазине на набережной и ни разу не надел. Дорогую — она стоила как десять смен. На ощупь — скользкая, холодная, с перламутровыми пуговицами в виде маленьких роз. Воротник стойка, облегает шею, под ним не видно чокера. Рукава длинные, на манжетах — мелкая вышивка, почти невидимая. Рубашка доходила до середины бедра, и Чуя надел её на голое тело, без белья. Под джинсы — чёрные, узкие, с потёртостями на коленях. Без носков. Волосы распущены, но сегодня он зачесал их назад гелем — открыл лицо полностью. Глаза подвел чёрным карандашом — первый раз за три года. Он посмотрел в зеркало. На трюмо — старом, с подбитой лампочкой, — своё отражение он видел мутно, как сквозь воду. Но даже так заметил, что выглядит иначе. Не красивее, а по-другому. Как будто готовится не к работе, а к свиданию. Эта мысль его испугала. Он тут же стёр подводку с одного глаза, но потом передумал и не стал трогать второй. Так и остался — с одним подведённым глазом, другим обычным. «Сойдёт, — подумал он и сам не понял, для кого.»***
возвращение
Дазай вошёл ровно в девять. С опозданием в две недели. Чуя заметил всё сразу. Бинты на шее — новые, белые, пахнущие аптекой, но под ними, там, где края прилегали к коже, виднелась желтизна старого синяка. Сами бинты намотаны аккуратнее, чем обычно — ровными слоями, без пропусков. На запястьях — тоже свежие, но под правым проступает красное пятно, похожее на несвежий порез. Лицо бледнее обычного — не просто белое, а сероватое, как бумага. Глаза не старые — мёртвые. Как у человека, который уже был на том свете и вернулся только потому, что не понравилось. Под глазами — фиолетовые круги, глубокие, как впадины. Губы потрескались, на нижней — корочка запёкшейся крови. Одет Дазай в ту же белую рубашку, но сегодня она выглажена — впервые. На плечах — чёрное пальто, длинное, почти до колен, с поднятым воротником. Пальто явно не по погоде — Чуя знал, что на улице плюс двадцать, но Дазай, похоже, замёрз. Пальто дорогое, но старое — потёртости на локтях, одна пуговица висит на нитке. На ногах — чёрные кожаные ботинки на шнуровке, начищенные, но шнурки разные — чёрный и коричневый. В руках ничего — ни книги, ни пакета. Дазай снял пальто, повесил на спинку стула. Под ним оказалась водолазка — тонкая, чёрная, с высоким воротником, скрывающая бинты на шее. Рукава длинные, но он закатал их до локтя, оголив бинты на запястьях — они были не такие аккуратные, как на шее, кое-где размотались, торчат концы. — Я был в отъезде, — сказал Дазай. Его голос сел — ещё больше хрипотцы, как будто он не пил несколько дней или кричал. — Я не спрашивал, — ответил Чуя. Чуя стоял у окна, повернувшись спиной к Дазаю. На нём была та самая чёрная шёлковая рубашка — на голое тело. На нём были джинсы и он был босиком. Волосы зачесаны гелем назад, но один завиток уже выбился и упал на лоб. Подведён только левый глаз — правый он так и не тронул, и теперь это выглядело почти гротескно, но Чуя не стеснялся. Он не стеснялся вообще ничего, кроме одного — собственного сердца, которое сейчас колотилось где-то в горле. Он заварил чай. Поставил перед Дазаем чашку — ту, с трещиной. Дазай пил всегда из неё. Чуя не знал, заметил ли Дазай эту деталь. Не предлагал другим. Сам он взял синюю — с отбитой ручкой. Руки у него дрожали, когда он нёс кипяток, и он проклинал себя за эту дрожь. — Ты скучал? — спросил Дазай. Он не смотрел на Чую. Смотрел в чашку, на чайную заварку, распускающуюся в воде коричневыми щупальцами. Чуя усмехнулся. Усмешка вышла кривой — губы дрогнули не в ту сторону. Он поправил рубашку на плече — шёлк скользил под пальцами, холодный, как змеиная кожа. — Я не умею скучать. Это плохо для бизнеса. Дазай поставил чашку. Он встал и подошёл к Чуе. Чуя сидел на краю кровати — его поза была расслабленной, ноги скрещены, одна рука упирается в матрас, вторая лежит на колене. Он нарочно выбрал эту позу — в ней он выглядел спокойным, почти скучающим. Но внутри всё сжалось. Дазай навис над ним. Худой, сутулый, пахнущий дымом, йодом и чем-то сладким — может, дешёвым коньяком. Он был близко. Слишком близко. Чуя видел каждую трещинку на его губах, каждую неровность бинтов, родинку под левым глазом, которую раньше не замечал. Чуя чувствовал тепло его тела через рубашку — Дазай был горячим, как будто у него температура. Чуя не отстранился. Он не отступал никогда. Даже когда клиенты воняли виски и лезли целоваться мокрыми ртами. — А если не для бизнеса? — тихо спросил Дазай. — Если просто — ты? Чуя смотрел в его глаза. Тёмные, почти чёрные. Без блеска. Как два колодца без дна. И в них — не отражение Чуи, а что-то своё, далёкое, как прошлая жизнь, которой не было. Чуя заметил, что правый зрачок чуть шире левого — возможно, последствия травмы или просто такая особенность. — Я не умею быть просто, — сказал Чуя. — Это тоже плохо кончается. Дазай поднял руку. Чуя замер — не от страха, от неожиданности. Пальцы Дазая — холодные, длинные, с обкусанными ногтями, на указательном — старый шрам, белый, похожий на нитку — коснулись его лица. Чуя ждал пощёчины, удара, грубости. Клиенты иногда били. Это тоже входило в прейскурант, если доплатить. Но Дазай не ударил. Он просто взял прядь рыжих волос, упавшую на лоб, и убрал за ухо. Кончиками пальцев. Очень медленно. С той аккуратностью, с которой перелистывал страницы книг. Его палец задержался на секунду на мочке уха, коснулся серебряной серёжки-гвоздика, и Чуя почувствовал, как кожа там горит. Чуя забыл, как дышать. На секунду — одну, короткую, как вспышка — он почувствовал, что его кожа под этими пальцами стала другой. Живой. Горячей. Он втянул воздух — и понял, что не помнит, когда в последний раз чьё-то прикосновение заставляло его дышать глубже. — Тогда будем плохо кончать вместе, — сказал Дазай. Он не поцеловал его, не обнял. Просто сел на своё место, допил чай — уже холодный — и ушёл ровно в одиннадцать. Как всегда. Но перед уходом он надевал пальто — долго, неуклюже, никак не попадая в рукав, и Чуя заметил, как дрожат его руки. Не от холода. От чего-то другого. Чуя остался сидеть на кровати. Он трогал своё ухо. Там ещё оставалось холодное пятно от пальцев Дазая или ему только казалось. Он провёл пальцем по серьге — она была горячей, хотя металл не должен нагреваться от одного прикосновения. Он не заплакал. Он вообще не плакал. Никогда. Но в ту ночь он впервые за три года не смог принять другого клиента. Сказал хозяйке по внутреннему телефону: «Я болен». Хозяйка не поверила — Чуя никогда не болел, но не стала спорить. Чуя лёг на кровать в новой рубашке — шёлк приятно холодил разгорячённую кожу — свернулся калачиком, подтянув колени к груди, как в детстве, которого он не помнил. Волосы растрепались, упали на лицо. Подведённый левый глаз защипал — гель для волос попал на слизистую. Чуя потёр его кулаком, размазав чёрную подводку по скуле. Так и уснул — с чёрным пятном на щеке, похожим на грязный след. Без снов.***
имена
— Почему ты не спрашиваешь, как меня зовут? — спросил Дазай через три недели. Чуя сидел на подоконнике, курил, смотрел во двор. На нём была старая серая футболка с вытянутым воротом — домашняя, немодная, с дыркой под мышкой — и чёрные легинсы. Волосы собраны в пучок на макушке, из которого выбиваются рыжие завитки. Лицо без косметики, веснушки видны чётко, под глазами — синева, но не такая глубокая, как раньше. Он сидел босиком. На правой щиколотке — тонкая серебряная цепочка, которую он носил с шестнадцати лет и никогда не снимал. Там, во дворе, кто-то выкинул старый матрас, и бездомные кошки устроили на нём лежбище. Трое рыжих, как сам Чуя. Он выпустил дым в приоткрытую форточку. Сигарета была «Мальборо», красная, как всегда. На среднем пальце — кольцо-печатка, тускло блестит в свете уличного фонаря. — Потому что клиенты не называются настоящими именами. — А если я не клиент? Чуя повернул голову. Посмотрел на Дазая долгим, тяжёлым взглядом. Тот сидел в кресле, поджав ногу под себя, как подросток. На нём была другая рубашка — синяя, в клетку, дешёвая, застиранная, с закатанными рукавами. Бинты на шее свежие — Чуя заметил, что Дазай меняет их чаще, чем раньше. На запястьях — старые, серые. В руках — ничего. Впервые без книги. Пальцы нервно гладили подлокотник — туда-сюда, туда-сюда, с тихим шорохом кожи по дереву. Чуя заметил, что Дазай похудел ещё сильнее — рубашка висит мешком, ключицы торчат острыми выступами, лицо заострилось, скулы кажутся ножами. И от него был запах — не йода, не дыма. Лекарств. Чего-то горького, больничного. — Ты платишь, — сказал Чуя. — Значит, клиент. Дазай молчал минуту. В комнате было слышно, как тикают часы на трюмо — Чуя их завёл на прошлой неделе, просто чтобы не было полной тишины. Тиканье раздражало, но он привык. Часы были старые, с циферблатом цвета слоновой кости и римскими цифрами. Они отставали на семь минут, и Чуя никогда их не переводил. — Осаму, — сказал Дазай. Чуя не ответил. Докурил сигарету, затушил о подоконник — оставил чёрную точку на белой краске. Спрыгнул на пол — легинсы сползли на бёдрах, он поправил их, не глядя. Подошёл к двери, а послн остановился. Взялся за ручку — холодный металл, круглая, старая. — Я запомнил. И вышел в коридор. Он не обернулся. Не видел, как Дазай остался сидеть в кресле, как поднёс к губам его чашку — пустую, с трещиной — и улыбнулся. Не своей мёртвой улыбкой. Другой. Той, которую Чуя никогда не видел. Уголки губ приподнялись, в глазах появилось что-то тёплое — на секунду, а потом снова пропало. Чуя в коридоре прислонился спиной к стене и устало закрыл глаза. Потрогал цепочку на щиколотке — пальцы скользнули по холодному металлу. «Осаму», — повторил он про себя. Имя было тёплым, мягким. Совсем не подходило этому человеку с бинтами и мёртвыми глазами. Но он его запомнил.***
вне ролей
Они столкнулись случайно на улице. Это была среда? Нет. Вторник. Чуя шёл из магазина — купил молоко, хлеб и новые сигареты. Без грима, без каблуков, в старых джинсах, которые протирались на коленях — на левом уже виднелась дыра, сквозь которую проглядывала бледная кожа. На нём была серая толстовка с капюшоном, на два размера больше — чужая, потерянная кем-то из клиентов, но тёплая. Волосы мокрые после душа, зачесаны назад — так он их носил, когда не работал, открывая высокий лоб и тонкие брови. Лицо его выглядело беззащитным. Мужским. Другим. Без чёрной подводки, без блеска на губах, без чокера. Обычное лицо двадцатидвухлетнего парня с веснушками и синими кругами под глазами. На ногах — старые кеды «Конверс», чёрные, с отклеившейся подошвой на правом. В одной руке — пакет из супермаркета, в другой — пачка сигарет, которую он ещё не успел открыть. Дазай шёл с другого конца улицы. Без пальто, в одной рубашке — белой, мятой, расстёгнутой на две пуговицы, — хотя было холодно. Чуя поёжился, просто глядя на него. Ветер дул в лицо, трепал тёмные волосы, забивался под воротник рубашки. Бинты на запястьях — серые, засаленные, как будто он носил их неделю не снимая. Концы бинтов болтаются, обтрёпанные. На шее — бинтов не видно, рубашка скрывает, но край выглядывает у ворота — грязно-белый. В руках — бумажный пакет из аптеки. Белый, с красным крестом, помятый. Они увидели друг друга за десять шагов. Чуя мог свернуть в переулок. Дазай мог сделать вид, что не заметил. Никто не свернул. Они поравнялись и остановились друг перед другом. Чуя заметил, что Дазай не брился несколько дней — на подбородке и щеках тёмная щетина, редкая, как у подростка. Под глазами — фиолетовые мешки, глубже, чем обычно. Губы потрескались, на нижней — новая корочка. И запах — не лекарств, не йода. Запах пота и усталости. И ещё что-то сладкое, приторное — может, карамель? Или дешёвый ликёр? — Ты другой, — сказал Дазай. Его голос сел совсем — хриплый, как у старого радио. — А ты такой же. Чуя чувствовал себя голым. Не в том смысле, к которому привык. В другом. Более страшном. Потому что сейчас он не продавал себя. Он просто стоял — в старой толстовке, с пакетом молока, с мокрыми волосами и его видели. Настоящего. Он понял, что боится. Не Дазая, а самого себя. Потому что если он позволит себе быть настоящим с этим человеком, стена рухнет. А без стены он не выживет. — Завтра среда, — сказал Чуя. Его голос не дрожал. Чуя хорошо умел контролировать его, чтобы он не дрожал. Но пальцы, сжимающие пакет, побелели. — Я знаю. — Приходи. — Я всегда прихожу. Дазай сделал шаг в сторону, обошёл Чую, пошёл дальше и ни разу не оглянулся. Чуя тоже не оглянулся. Он стоял и смотрел на витрину закрытого магазина. В стекле отражался он — рыжие мокрые волосы, серая толстовка, пакет с молоком. И за его спиной, в отражении, — удаляющаяся фигура в белой рубашке, с аптечным пакетом, шаркающая, сгорбленная. «Кажется, я влип», — подумал Чуя и пошёл домой. Кеды скрипели на асфальте. Молоко в пакете булькало в такт шагам.***
чай с трещиной
— Ты пахнешь дождём, — сказал Чуя. Он сидел на коленях у Дазая. Впервые за всё время. Дазай не звал, не просил. Чуя сам подошёл, сам сел — осторожно, как будто боялся сломать — сам положил легко ему руки на плечи. Как будто делал это каждый день. На Чуе была та же чёрная шёлковая рубашка — сегодня он надел её специально, хотя не было причины. Волосы распущены, падают на плечи рыжими волнами. Подведены оба глаза — ровно, аккуратно, как он умел когда-то, до того как перестал стараться для клиентов. На губах — прозрачный блеск, едва заметный. Чокер на шее — чёрная лента, почти не видна на фоне рубашки. Он снова был босиком. Ногти на ногах накрашены тёмно-вишнёвым цветом — единственный каприз, который он себе позволял. Дазай замер. Весь. Даже дышать перестал. Чуя чувствовал под ладонями, как напряглись мышцы — худые, твёрдые, как старые канаты. Плечи острые, кости прощупываются через ткань рубашки — сегодня на Дазае была тонкая белая рубашка с длинным рукавом, почти прозрачная на свету. Сквозь неё виднелись бинты на предплечьях — свежие, белые, намотанные ровно. Бинтов на шее не было — Чуя впервые видел его шею открытой. Там была родинка за правым ухом, маленькая, тёмная и шрам — тонкий, белый, от уха к ключице. Выглядел как очень старый и давний след. — И смертью, — добавил Чуя. — Как я сам. Он не врал. Дазай пах так, как пахнут люди, которые слишком близко знакомы с концом. Формалином, старостью, усталостью. Не едой, не одеждой, не потом — а чем-то глубинным, что сочится из пор, когда организм уже сдался, но сердце ещё бьётся. Но сегодня к этому запаху примешивалось что-то ещё — мыло, дешёвое, «Dove». Дазай мылся перед приходом. Чуя почему-то заметил это и не знал, что с этим делать. Чуя знал этот запах. У него самого такой же. Только заглушенный дорогой косметикой, чужим потом и сигаретным дымом. — Мы подходим друг другу, — прошептал Дазай. Его губы почти не двигались. Ресницы слабо дрожали. — Как два ножа в одной ране. Чуя закрыл глаза и положил голову Дазаю на плечо. Там, где шея переходила в ключицу, — ямка, тёплая, с биением пульса. Чуя прижался щекой и не дышал. Просто слушал. Бум. Бум. Бум. Живой. Ещё живой. Чуя чувствовал под щекой шрам — тот самый, белый, старый. Провёл по нему пальцем, не открывая глаз. Дазай вздрогнул, но не отстранился. Дазай не обнял его в ответ. Руки висели вдоль тела, пальцы сжимали подлокотники кресла — костяшки побелели. Чуя знал: если Дазай сейчас его обнимет, они оба сломаются. Не от нежности — от того, что слишком долго притворялись, что им ничего не нужно. Десять минут. Чуя сидел так десять минут. Считал удары сердца. Чужие и свои. Не мог отличить. Волосы упали на лицо Дазая, и тот не убрал их. Просто сидел и дышал. Потом Чуя встал. Потянулся, как кошка после сна — всем телом, до хруста в позвоночнике. Рубашка задралась, открывая живот — бледный, с дорожкой рыжих волос от пупка вниз. Чуя поправил её, не спеша. Закурил и слабо улыбнулся. Первый раз за всё время. Не клиенту. Не в зеркало. Не для галочки. А просто так — потому что захотелось. Улыбка вышла кривой, неумелой — он забыл, как это делается. Но Дазай смотрел на неё как на чудо. — Приходи в следующую среду, — сказал Чуя. — Я куплю другой чай. Этот уже горький. Он стряхнул пепел в чашку Дазая — ту, с трещиной. Жест был почти интимным, почти неуважительным. Но Дазай не возразил. Дазай кивнул. Встал, поправил рубашку — движения автоматические, без какого-то смысла. Поправил бинты на запястьях — подтянул болтающиеся концы. У двери он обернулся. — Чуя. — Что? — Твоё имя красивое. Я его запомнил. Он вышел, снова шаркая. Оставив после себя запах мыла и формалина. Чуя остался один. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы. Он не стряхнул. Смотрел на дверь, на пустое кресло, на чашку с трещиной. Потом на свою руку — на кольцо-печатку. Повернул её. На внутренней стороне кольца была гравировка, которую никто никогда не видел: «Выживи». «Кажется, я сейчас что-то сломал», — подумал он. — «Но явно не чашку». Он не знал, хорошо это или плохо. Знал только, что впервые за долгое время ему не всё равно. И этого было достаточно.***
до следующей среды
Они не стали парой. Они не переспали. Никто никого не спасал. Чуя не бросал клуб. Дазай не переставал приходить по средам ровно в девять. Не переставал платить. Не переставал быть клиентом. Но Чуя больше не сжигал конверты. Просто клал в ящик стола — старый, деревянный, с отломанным замком. В ящике уже лежало одиннадцать конвертов. Чуя иногда открывал его, пересчитывал — не деньги, а конверты. Одиннадцать сред. Одиннадцать раз, когда он не сжёг конверт. На столе всегда стояли две чашки. Одна — с трещиной. Вторая — целая, синяя, с отбитой ручкой. Иногда Чуя смотрел на них и думал: «Я знаю, которая из них я». Но вслух не говорил. Это было их единственное правило. Не говорить вслух.***
эпилог.
о чашках и тишине
За окном шёл дождь. В комнате горел жёлтый свет — единственная лампочка под потолком, без абажура, слишком яркая для такого часа. Чуя сидел на кровати, поджав ноги, в своей старой серой футболке и чёрных легинсах. Волосы распущены, влажные — он только что мыл голову, и всё ещё пахло кокосом. Без косметики, без украшений, только кольцо на пальце и цепочка на щиколотке. Дазай читал стихи. Сидел в кресле, в своей белой рубашке, без бинтов на шее — Чуя попросил снять, и Дазай снял. Шрам был виден полностью — белый, тонкий, от уха до ключицы. Дазай не прятал его. Чуя не спрашивал, откуда он. Чуя курил и слушал. Не вслушивался — просто слушал, как звук. Как шум прибоя. Как дыхание спящего рядом. Сигарета тлела в пальцах, пепел падал на простыню — Чуя перестал стряхивать в пепельницу. Дазай не замечал. В какой-то момент Дазай замолчал. Чуя поднял голову. — Что? — Ничего, — сказал Дазай. — Просто смотрю. Он смотрел на Чую. Не сквозь. Не на тело. А в лицо. В глаза — сегодня они казались не синими, а серыми, как небо перед грозой. В рыжие волосы, упавшие на лоб. В веснушки на скулах. В трещинку на губе — Чуя обкусил её сегодня, нервничая перед приходом Дазая, хотя зачем нервничать перед клиентом? Чуя не отвернулся. Не сделал вид, что не заметил. Он выдержал этот взгляд. Секунду. Две. Три. Потом медленно, очень медленно, как будто давая себе возможность передумать, сполз с кровати, подошёл к креслу и сел на пол у ног Дазая. Прислонился головой к его колену. Закрыл глаза. Чуя чувствовал тепло через тонкую ткань брюк. Слышал дыхание — ровное, спокойное, не то что раньше. Дазай больше не пах больницей. Он пах чаем и дождём. И немного — Чуей. Его сигаретами, его шампунем, его кожей. Дазай медленно, осторожно — как будто трогал рану — положил руку Чуе на затылок. Пальцы запутались в рыжих волосах, ещё влажных после душа. Чуя выдохнул. Не дрожа. И они сидели так до одиннадцати часов. Пока не прозвенел будильник на телефоне Чуи — напоминание, что смена кончилась.***
финал.
дождь кончился
Чуя встал, а Дазай убрал свою руку. Никто не сказал «останься». Никто не сказал «не уходи». — До следующей среды, — сказал Дазай. — До следующей среды, — ответил Чуя. Дазай надел пальто — то же, чёрное, с висящей пуговицей. Поправил бинты на запястьях — сегодня они были свежими, белыми. Кивнул и вышел, снова шаркая. Оставив на кресле одну тёмную волосинку. Чуя вымыл чашки и вытряхнул пепельницу. Застелил кровать — простыня была в серых пятнах от пепла, но он не сменил её. Не хотелось. Посмотрел в окно — дождь кончился. На асфальте блестели лужи. Фонарь во дворе мигал — то включался, то выключался, как та лампочка на чёрной лестнице. Чуя постоял у окна минуту, глядя, как кошки на старом матрасе сворачиваются клубками. Он достал из ящика конверт с деньгами — вчерашний, от Дазая. Подержал в руках. Понюхал. Бумага пахла типографской краской и ничем больше. Чуя разорвал конверт пополам. Не сжёг. Просто разорвал. И выбросил в мусорное ведро — пластиковое, розовое, которое он купил в прошлом месяце, потому что старое прохудилось. Деньги остались в ящике. Одиннадцать конвертов. Одиннадцать сред. «Может, когда-нибудь», — подумал Чуя. Но не закончил мысль. Он не умел загадывать. Чуя лёг в кровать — на ту же простыню, с пеплом, пахнущую Дазаем. Свернулся калачиком. Погладил цепочку на щиколотке и спокойно закрыл глаза. За окном снова пошёл дождь.