captivité

PG-13
В процессе
0
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 50 страниц, 19 656 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Амортенция

Настройки

Хогвартс, 6 курс.

Подземелья Зельеварения.

Февраль. Время — около двух часов пополудни. За окнами замка выл февральский ветер. Тот самый, что пробирался сквозь древние камни Хогвартса, находил каждую трещину в оконных рамах и заставлял факелы в коридорах метаться, как пойманные птицы. В вышине, над башнями, ветер срывал с деревьев последние листья и швырял их в черное небо, где даже звезды казались размытыми и дрожащими. Но в подземельях Снейпа всегда было тихо. Тишина здесь была плотной, как смола, как застывшая кровь, как та тишина, которая бывает только глубоко под землей, где даже магия замирает и дышит осторожно. Она давила на уши, заставляла слышать собственное сердцебиение — глухое, тяжелое, слишком громкое для комнаты, где никто не должен знать, что ты волнуешься. Она заставляла слышать собственное дыхание — каждый вдох, каждый выдох, каждую микроскопическую паузу между ними. Она заставляла чувствовать собственное присутствие в этом мире как нечто почти неприличное, слишком интимное для общественного места. Драко Малфой ненавидел это место. Ненавидел всей кожей, каждой клеткой, каждым нервным окончанием. Ненавидел запах высушенных трав — тысячелистника с его горьковатой нотой, корня мандрагоры, который пах так, будто кто-то заживо закопал кричащего ребенка, и какой-то дряни, которую Снейп хранил в банках с мутным стеклом — там что-то плавало в формальдегиде, и Драко предпочитал не знать, что именно. Ненавидел скрип мела по доске — тот самый, от которого сводило зубы и хотелось зажать уши, свернуться калачиком и закричать. Ненавидел черную мантию Снейпа, которая всегда шелестела в полуметре от пола, даже когда профессор стоял неподвижно. Ненавидел то, как Снейп ходил между котлами — бесшумно, как призрак, как нож, который режет воздух, не издавая ни звука, как акула, которая кружит вокруг добычи, выбирая момент. У Снейпа была походка человека, который никогда не сомневается. Который никогда не ошибается. Который никогда не чувствует. Драко хотел бы научиться так ходить. Но сегодня ненависть приобрела новый, незнакомый оттенок. Сегодня она пахла. Сегодня она имела вкус. Сегодня она стучала в висках не как обычно — глухо и монотонно, — а как-то иначе: тревожно, надрывно, сбивчиво. Сегодня они варили Амортенцию. — Самое опасное зелье в этом курсе, — голос Снейпа сочился презрением, как всегда, когда он обращался к ученикам, неспособным оценить его гениальность. Профессор стоял у классной доски, заложив руки за спину, и его черные глаза скользили по рядам, выискивая жертву. Он двигал зрачками так медленно, так целенаправленно, что каждый, на ком останавливался его взгляд, чувствовал, как по позвоночнику пробегает холод. — Не потому, что оно убьет вас, — продолжал Снейп, и его голос становился все тише, заставляя учеников напрягать слух, подаваться вперед, втягивать шеи. — А потому, что оно заставит вас хотеть умереть, когда действие закончится. Он сделал паузу — ровно на три удара сердца. — Потому что вы узнаете, на что способны ваши собственные тела. И вам это не понравится. Парта, на которой сидели Панси Паркинсон и Дафна Гринграсс, хихикнула — нервно, с придыханием, с той долгой истерической нотой, которая появляется, когда шутят над виселицей. Панси поправила волосы и бросила быстрый взгляд в сторону Драко. Он не заметил. Теодор Нотт закатил глаза, но сделал это так, чтобы профессор не заметил — с тем особым искусством, которое вырабатывается годами сидения на неинтересных лекциях. Тео был умным. Тео знал, когда стоит промолчать, а когда — наклонить голову и сделать вид, что слушаешь. Тео выживет. Тео всегда выживал. Блейз Забини рядом с Драко молча помешивал зелье, и на его скулах играли желваки — верный признак того, что он считает Снейпа идиотом, но предпочитает не озвучивать. Блейз был красивым — той смуглой, ленивой, опасной красотой, которая заставляла девушек оборачиваться, а парней — инстинктивно проверять кошельки. Блейз был ленивым — но той ленивостью хищника, который может спать двадцать часов в сутки, а в остальные четыре — разорвать глотку любому, кто посмеет его тронуть. И Блейз был смертельно опасен в своей невозмутимости. Он никогда не суетился. Никогда не повышал голос. Никогда не показывал карты раньше времени. Блейз играл в покер с того момента, как научился говорить, и до сих пор никто не видел его полной колоды. Драко смотрел в свой котел. Жидкость внутри переливалась перламутром — именно так и должен был выглядеть финальный этап. Нежно-розовые, голубые и золотистые отблески скользили по поверхности, как масло по воде, перетекая друг в друга, смешиваясь, разделяясь. Жемчужные спирали поднимались над поверхностью, закручиваясь в дымчатые воронки, и в их глубине мерцало что-то живое — какая-то внутренняя подсветка, какой-то огонь, который не жжет, но манит. Они пахли ничем — пока. Но Драко знал: через секунду пар поднимется, и тогда... Идеально. Он сварил идеальное зелье. В шестой раз подряд. Вода — дистиллированная, трижды очищенная. Корень асфоделя — нарезан тончайшими ломтиками, толщиной не больше пергаментного листа. Полынь — растерта в пыль, но не перетерта, сохранила структуру. Все пропорции соблюдены до миллиграмма. Все движения выверены до миллиметра. Отец был бы доволен. Если бы вообще замечал такие мелочи. Если бы вообще замечал. — Достаточно, — Снейп остановился у их стола, и его тень упала на пергамент, испещренный аккуратным, каллиграфическим почерком Драко — тем самым, который вырабатывали годы домашнего обучения под присмотром гувернанток с железными линейками. Профессор взглянул в котел. Его темные глаза на секунду задержались на перламутровых спиралях. Он едва заметно кивнул — движением головы на миллиметр, не больше. Для Снейпа это была высшая похвала. — Вдыхайте, — произнес он, и в его голосе не было ни капли эмоции. — По одному. И не смейте пить, если хотите сохранить остатки достоинства. Те, кто выпьет, проведут остаток дня в лазарете у мадам Помфри. И я не приду вас навещать. Блейз наклонился первым. Драко наблюдал за ним краем глаза — не потому, что ему было интересно, а потому, что Блейз всегда был индикатором. Барометром. Сейсмографом. Если Блейз спокоен — всё в порядке. Если Блейз напряжен — пора менять планы, собирать вещи и готовить пути к отступлению. Блейз втянул воздух — медленно, как дегустатор вина, пробующий букет. Он закрыл глаза на секунду — только на секунду, но Драко заметил. Замер. Одна секунда. Две. Три. Четыре. Пять. Потом медленно выдохнул, и его лицо не изменилось — Блейз умел держать удар. Умел улыбаться, когда внутри всё горит. Умел казаться беззаботным, когда земля уходит из-под ног и небо падает на голову. Но кончики его пальцев, лежащие на столе, чуть заметно дрогнули. Правого. Потом левого. Потом снова правого. Только Драко это заметил. Потому что Драко всегда замечал. Потому что Драко тренировался замечать — с детства, с тех пор, как понял, что от умения прочитать микровыражение на лице отца зависит, будет ли вечер спокойным или закончится Круциатусом. — Что? — прошептал Драко, наклоняясь к другу так близко, что их плечи почти соприкоснулись. — Ничего, — Блейз откинулся на стуле, и его лицо было непроницаемым, как маска. Как та маска, которую Драко носил сам, но которую Блейз надевал только в исключительных случаях. — Твоя очередь. Ничего. Драко не поверил. Ни одной секунде. Ни одному слову. Ни одному движению ресниц. Но спрашивать дальше не стал — не время, не место, не аудитория. Снейп уже скользил взглядом по их столу, и если бы Драко начал допрос, профессор содрал бы с них баллы за разговоры. Снейп ненавидел разговоры. Снейп ненавидел шепот. Снейп ненавидел всё, что отвлекало от зелий. Драко перевел взгляд на свой котел. Перламутровые спирали кружились, поднимаясь всё выше, и их завитки пахли уже не ничем — они пахли ожиданием. Тем особенным, почти болезненным предвкушением, которое бывает перед прыжком в холодную воду. Когда ты уже знаешь, что будет холодно. Когда ты уже знаешь, что будет больно. Когда ты уже знаешь, что другого выхода нет, и всё равно медлишь секунду, другую, третью, потому что тело умнее разума и тело не хочет боли. Драко наклонился. В первый момент ничего не произошло. Только пар щекотал ноздри — теплый, влажный, безвкусный. Как дыхание другого человека. Как туман над Черным озером в четыре утра. Как что-то, что не имеет ни цвета, ни запаха, ни формы, ни смысла. Он уже хотел усмехнуться. Уже открыл рот, чтобы откинуться на спинку стула, сложить руки на груди и сказать Снейпу что-нибудь едкое о бесполезности его заданий. Что-то вроде «профессор, ваше зелье, кажется, потеряло свою силу» или «может быть, я переварил? Оно пахнет дистиллированной водой». Уже представил, как Блейз усмехнется, как Панси хихикнет, как Снейп сощурится и скажет что-нибудь вроде «мистер Малфой, ваше самомнение, как всегда, опережает ваши способности». Но. Но мир качнулся. Не постепенно. Не мягко. Не так, как качается лодка на волнах — предсказуемо, ритмично, почти уютно. Мир обрушился. Запах пришел не волной — он пришел ударом. Тупым, тяжелым, сокрушительным ударом под дых, в солнечное сплетение, в самую середину грудной клетки, где бьется сердце, которое Драко всегда считал куском бесполезного мяса. Удар. Как Круциатус, только наоборот. Не боль — а что-то до боли сладкое. До судорог в пальцах. До спазма в горле. До слез, которые он не позволит себе пролить, даже если мир рухнет окончательно. Драко не мог дышать. Его легкие отказывались работать, потому что каждый вдох был перегрузкой. Каждый вдох приносил новую волну, новый слой, новую деталь, и мозг не успевал обрабатывать информацию — она поступала слишком быстро, слишком плотно, слишком лично. Он замер. Не двигался. Не моргал. Не дышал. Просто сидел, наклонившись над котлом, и чувствовал, как запах проникает в него — через ноздри, через рот, через поры кожи, через каждую клетку, которая вдруг проснулась и закричала: это. это. это. это то, чего ты хотел всегда. Сначала — только общее. Только атмосфера. Только фон, на котором будет разворачиваться главное. Запах старых книг. Не новых, не типографских, не пахнущих типографской краской и свежим клеем. А старых. Тех, что хранятся в Запретной секции, куда ему запрещено ходить, но он ходил — и будет ходить, потому что запреты для того и существуют, чтобы их нарушать. Тех, чьи страницы пожелтели от времени до цвета слоновой кости. Тех, чьи корешки потрескались и рассыпаются под пальцами. Тех, чей запах впитал в себя десятилетия тишины, пыли, забытых заклинаний и чьих-то слез, пролитых над строчками. Библиотека Хогвартса. То самое кресло у окна — зеленое, продавленное, с вытертой обивкой на подлокотниках, — где он никогда не сидел. Потому что оно всегда было занято. Кем-то. Всегда. Потом — следующий слой. Трава после грозы. Мокрая земля, разрезанная молнией, — та самая, что пахнет электричеством и смертью. Озон, который остается в воздухе после удара, — чистый, резкий, почти металлический. Свежесть, которая пахнет не цветами и не утром, а опасностью. Запах, который он ненавидел после того, как на первом курсе влетел на метле в ливень, промок до нитки, до костей, до последней нитки, и потом три дня чихал в гостиной Слизерина, а Панси приносила ему чай с медом, и он ненавидел ее за это еще больше, чем ненавидел простуду. Запах, который напоминал ему о том, что он не всемогущ. Что он может промокнуть. Что он может заболеть. Что он может быть слабым. Потом — третий слой. Корица. Сухая. Острая. Колючая. Как чей-то язык. Как чьи-то ответы, брошенные ему в лицо на занятиях по трансфигурации. Как чье-то «очевидно же, Малфой, неужели вы не читали этот параграф?» — произнесенное таким тоном, будто он был тупицей. Будто это он не читал. Будто это он проваливал тесты. Будто это он был той самой грязнокровкой, которой нужно доказывать свое право сидеть за одной партой с чистокровными магами. Запах корицы пах спором. Пах поединком. Пах языком, который не боится резать. Потом — четвертый слой. Древесный уголь. Тот самый запах, который остается на пальцах после того, как держишь палочку слишком долго и слишком сильно. После того, как колдуешь до изнеможения. После того, как защищаешься — от кого-то, от чего-то, от себя. Запах усталости. Запах границы, за которой начинается тьма. А потом — последний слой. Самый глубокий. Самый запретный. Самый опасный. Грейпфрут. Резкий. Горьковатый. Въедливый. Запах, который остается на пальцах после того, как чистишь кожуру — и который невозможно смыть с рук до конца. Он въедается под ногти. Он остается в порах кожи. Он преследует тебя часами, даже когда ты уже забыл, что чистил грейпфрут. Даже когда ты уже забыл, где ты его взял. Даже когда ты уже забыл, зачем. Он липкий. Он навязчивый. Он личный. Драко знал этот запах. Он чувствовал его сотни раз — в Большом зале, когда она сидела за Гриффиндорским столом и чистила апельсин, и сок брызгал на скатерть, и Рон Уизли что-то жевал с открытым ртом, а она не замечала, потому что читала книгу, положив её на колени. В библиотеке, когда она перелистывала страницы пальцами, еще пахнущими цитрусом, и запах ударял в ноздри с такой силой, что Драко хотелось отшатнуться — но он не отшатывался, потому что Малфои не отшатываются. На занятиях, когда она поднимала руку, и жест был таким резким, что запах разлетался по классу, и Драко казалось, что все должны его чувствовать. Все должны знать. Все должны понимать, что с ним что-то не так. Он думал, что ненавидит этот запах. Он думал, что его тошнит от этого запаха. Он думал, что этот запах — доказательство ее плебейского происхождения, ее вульгарности, ее полного отсутствия аристократического вкуса, ее неспособности выбрать нормальные духи, а не вонять цитрусами, как кухонная служанка. Но сейчас. Сейчас Амортенция говорила ему другое. Амортенция не лгала. Амортенция не утешала. Амортенция не делала скидок на происхождение, воспитание, семейные традиции или чувство собственного достоинства. Амортенция говорила ему, что этот запах — единственный, который заставляет его сердце биться быстрее. Что этот запах — единственный, который он искал бы в темноте с закрытыми глазами. Что этот запах — единственный, ради которого он готов дышать, даже когда каждое дыхание — пытка. — Грейнджер, твою мать, — прошипел Драко. Он не поднимал головы. Не мог. Потому что знал — если поднимет, его глаза скажут всё. Его зрачки, расширенные до предела — так, что радужка стала тонкой ободкой вокруг черной бездны. Его лицо, наверняка побелевшее, как у мертвеца, как у того, кто только что увидел призрака — или стал им. Его губы, которые дрожали. Он чувствовал это — чувствовал, как мелко-мелко трясется нижняя губа, как будто по ней бегут мурашки, и не мог ничего с этим сделать. Не мог заставить мышцы замереть. Не мог приказать себе успокоиться. Не мог контролировать. Голос прозвучал хрипло. Не его. Чужой. Сломанный. Как у человека, который только что выжил под завалами и не верит, что еще дышит. — Эта грязнокровка вылила на себя флакон духов? — он выплюнул слова, как камни, как осколки стекла, как проклятия — надеясь, что тяжесть этих камней придавит что-то внутри него. Заставит замолчать. Заставит исчезнуть. — Как можно работать в таком облаке? Она отравила весь класс. Снейп, сделайте что-нибудь. Тишина. Не та тишина, что была в подземельях минуту назад — давящая, плотная, смоляная, тяжелая. Другая. Та, которую создают остановившиеся сердца. Та, которую создают переставшие дышать легкие. Та, которая бывает только в момент, когда кто-то только что сказал нечто непоправимое — и все вокруг это услышали. Драко почувствовал эту тишину кожей. Он почувствовал, как замер Снейп в трех шагах от их стола — остановился на полуслове, на полушаге, замер, как хищник, учуявший добычу. Он почувствовал, как перестали хихикать Панси и Дафна — их смех оборвался, как нить, перерезанная ножом. Он почувствовал, как Теодор поднял голову от своего котла — медленно, осторожно, как человек, который не хочет привлекать внимание, но не может не смотреть на катастрофу. Он почувствовал взгляд Блейза. Не насмешливый. Не победный. Не торжествующий. А какой-то странный, почти сочувственный ужас. Блейз смотрел на него так, как смотрят на человека, который только что понял, что стоит на минном поле — и сделал шаг. Не назад. Не в сторону. А вперед. Прямо на мину. Прямо на смерть. Прямо на то, что взорвет его жизнь к чертям собачьим. — Драко, — голос Блейза был тихим. Очень тихим. Почти неслышным. Как шепот в библиотеке. Как дыхание спящего. — В котелке — только Амортенция. — Я знаю, что в котелке, идиот, — огрызнулся Драко, но его голос сорвался на полуслове, потому что в горле пересохло, и язык прилип к нёбу, и слова выходили какими-то жеваными, невнятными, детскими. — Никто не лил на себя духи, — Блейз говорил так, будто объяснял очевидное ребенку. Терпеливо. Спокойно. С той мягкостью, которая была страшнее крика. Страшнее проклятия. Страшнее всего, что Драко слышал в своей жизни. — Грейнджер сидит в трех рядах от тебя. Она даже не шевелится. Она ничего не нюхала. Она даже не знает, что ты существуешь. Драко поднял голову. И увидел. Гермиона Грейнджер сидела, склонившись над своим котлом, и ее губы шевелились — она что-то тихо говорила Рону Уизли, который рядом с ней выглядел так, будто его вот-вот вырвет. Уизли был красным — от шеи до корней волос — потным, злым и явно ненавидел всё, что происходило вокруг. Он что-то буркнул в ответ, и она закатила глаза — тот самый жест, который Драко видел тысячу раз, но который сейчас ударил под дых сильнее, чем запах. Она не смотрела в сторону Драко. Она вообще не знала, что он существует. Ее волосы были собраны в небрежный пучок — как всегда, как будто она вообще не пользовалась расческой и не знала, что такое зеркало. Несколько прядей выбились и падали на лицо, и она то и дело убирала их за ухо, даже не замечая этого жеста — автоматического, привычного, почти неосознанного. На шее — шарф в цветах Гриффиндора, выцветший на сгибах, с бахромой, которая давно обтрепалась и распустилась на нитки. Старый. Неудобный. Уродливый. И она была прекрасна. Драко почувствовал, как земля уходит из-под ног. Не фигурально. Не метафорически. Не как в книгах, где пишут «земля ушла из-под ног», имея в виду испуг. Буквально. Ему показалось, что каменный пол под его стулом проваливается — медленно, с хрустом, с грохотом. Что стены класса раздвигаются, как занавес в театре, открывая бесконечную черную пустоту. Что потолок поднимается, уходит вверх, исчезает в бесконечности. А он падает. Падает в эту пустоту, в эту черноту, в это ничто, и вокруг нет ничего — ничего, кроме этого запаха. Грейпфрут. Корица. Книги. Трава после грозы. Уголь. И ее лицо. Он понял это не разумом. Разум отключился. Разум сдался. Разум не мог обработать информацию, потому что информация была слишком большой, слишком тяжелой, слишком неправильной. Он понял это телом. Каждая клетка его тела знала этот запах. Каждая клетка его тела жаждала этого запаха. Каждая клетка его тела тянулась к этому запаху, как к свету, как к теплу, как к единственному спасению в ледяной тьме. И все эти годы. Все шесть лет. Все насмешки. Все «грязнокровки», брошенные с такой тщательно отмеренной жестокостью — с такой точностью, с таким расчетом, с такой надеждой, что боль от этих слов заглушит что-то другое. Это была не ненависть. Это была маскировка. Он не ненавидел ее. Он защищался от нее. Он строил стены. Он рыл рвы. Он поднимал мосты. Он насыпал валы. Он создавал целую крепость внутри себя, только чтобы не чувствовать того, что чувствовал сейчас. Потому что сейчас, в этой секунде, без стен, без рвов, без мостов, без крепости — он знал правду. Амортенция не создает любовь. Амортенция не варит чувства из воздуха. Амортенция не может заставить тебя полюбить того, кто тебе безразличен. Амортенция показывает то, что уже есть. То, что было всегда. То, что ты прятал так глубоко, что сам забыл. А то, что уже было внутри Драко Малфоя — все шесть лет, с первой секунды, как он увидел ее в коридоре на первом курсе, с ее огромными зубами и растрепанными волосами, и этим подбородком, который она вздергивала, когда смотрела на него свысока, хотя он был выше нее на голову и чистокровнее в сотню раз — это была не ненависть. Он влюбился в нее в одиннадцать лет. И ненавидел себя за это все последующие шесть. Маска, которую он носил так долго, что она приросла к лицу. Приросла к коже. Приросла к костям. Маска, которая стала его лицом — настолько, что даже перед зеркалом он видел только маску. Маска, под которой никто — даже он сам — не видел правды. И сейчас Снейп, сам того не зная, сорвал ее одним движением. Одним заданием. Одним котлом. Одним вдохом. Я влюблен в нее, — подумал Драко. И мир вокруг него рухнул. Не громко. Без треска и взрывов. Без спецэффектов и падающих стен. Без музыки и без зрителей. Просто стало темно. Как в комнате, где погасили все свечи. Как в подземелье, где нет окон. Как в гробу. Он перевел взгляд на Блейза. Друг сидел неподвижно — статуя, маска, стена. Сложил руки на груди, скрестив пальцы. Смотрел на Драко с выражением, которое невозможно было прочитать — даже ему, даже Драко, который умел читать лица лучше, чем некоторые — книги. Но в глубине его темных глаз что-то мерцало. Что-то, похожее на жалость. Драко ненавидел жалость. Ненавидел больше, чем боль. Больше, чем страх. Больше, чем самого себя. — Ты не скажешь никому, — это был не вопрос. Это был приказ. Это была мольба, замаскированная под приказ. Это была мольба, которую он никогда не произнесет вслух. Блейз медленно кивнул. Один раз. Тяжело. Как будто кивал не головой, а всей судьбой. Как будто кивок этот что-то решал — что-то важное, что-то необратимое. Но в его глазах Драко прочитал приговор. Не словами — так, интуитивно, на том уровне, на котором звери чувствуют опасность за три километра. На том уровне, на котором лошади чувствуют землетрясение за минуту до того, как оно случится. Ты уже сказал сам, — читалось в глазах Блейза. — Ты уже сказал это вслух. В этом классе. При всех. Своим запахом. Своим голосом. Своими словами про «грязнокровку». Ты проиграл. Ты раскрылся. Ты вскрыл вены, и кровь течет, и ты не сможешь это остановить. Драко сжал зубы так, что хрустнула челюсть. Боль в челюсти была хорошей — настоящей, понятной, контролируемой. В отличие от всего остального. — Это ничего не меняет, — добавил он, отворачиваясь к котлу. Он заставил свои пальцы сжаться вокруг ложки — жест, движение, якорь. Что-то, за что можно зацепиться в этом шторме. Что-то, что не пахнет грейпфрутом. — Я ненавижу ее. Я всегда ненавидел. И всегда буду ненавидеть. — Конечно-конечно, — мягко согласился Блейз. Голос Блейза был таким ровным, таким спокойным, таким нормальным, что Драко захотелось закричать. Потому что он понял: друг не поверил ни на секунду. Он не ошибся. Той ночью, в гостиной Слизерина, когда Панси и Дафна ушли спать — Панси с обиженным видом, потому что Драко не обратил на нее внимания за ужином, а Дафна с книгой по древним рунам, которую она читала на ходу, даже не поднимая глаз. Когда Теодор забился в кресло у камина с какой-то древней фолиантой в кожаном переплете и делал вид, что его совершенно не интересует происходящее — хотя Драко видел, как его пальцы замерли на странице и не переворачивали ее уже пять минут. Когда гостиная опустела, и остались только они двое — и тишина, плотная, как вода на глубине. Драко стоял у окна и смотрел на Черное озеро. Вода была непроглядно-черной. Такой черной, что в ней не отражались звезды — сотни звезд, которые горели над Хогвартсом в эту февральскую ночь. Не отражались свечи в окнах замка — десятки свечей, сотни, тысячи огней. Не отражалось ничего — ничего, кроме одного. Его собственное лицо. Бледное. Усталое. С кругами под глазами, которые не спали уже много ночей — и теперь не будут спать еще больше. С глазами, в которых он впервые увидел страх. Не тот страх, который бывает перед экзаменом — мелкий, бытовой, проходящий. Не тот страх, который бывает перед отцом — тяжелый, давящий, но знакомый до оскомины. А тот, который бывает, когда понимаешь, что твоя жизнь — не твоя. Что она принадлежит какому-то чувству, которое ты не выбирал. Не звал. Не хотел. Которое пришло без спроса, поселилось в самой глубине и теперь диктует условия. Проклятие, — подумал Драко. — Вот оно какое — проклятие. Не Круциатус. Не Империус. Не Сектумсемпра. А это. Смотреть на отражение и знать, что ты не контролируешь ничего. — Что ты будешь делать? — спросил Блейз, появляясь из темноты. Драко не слышал, как он подошел. Не слышал шагов — камень не скрипнул. Не слышал дыхания — Блейз дышал бесшумно, как змея. Блейз был кошкой — бесшумной, грациозной, смертельной в своей ленивой грации. В руках у друга было два бокала огневиски. Золотистая жидкость переливалась в свете камина, и пар над бокалами еще не осел — значит, Блейз принес их из спальни только что. Из спальни, где прятал бутылку от Снейпа, от Филча, от всех, кто мог бы отобрать. — Ничего, — Драко взял бокал, но не отпил. Он смотрел на золотистую жидкость, на отражение свечей в ее поверхности — крошечные оранжевые точки, танцующие на грани стекла. И думал о том, что огневиски сейчас не поможет. Не поможет ничего. Ни зелья, ни заклинания, ни клятвы. — Я буду делать то, что делал всегда. Я буду Малфоем. — А если война? Драко медленно повернулся. Вопрос Блейза висел в воздухе, как нож, готовый упасть. Как гильотина, которую уже подняли на полную высоту, но еще не отпустили. Как петля, которую уже затянули на шее, но еще не затянули до конца. Война была уже не за горами — они оба это знали. Волдеморт вернулся. Газеты кричали о нападениях крупными заголовками на первых полосах. Люди исчезали. Людей находили мертвыми. Отцы выбирали стороны. И Драко знал, какую сторону выберет его отец. Знал, потому что Люциус Малфой всегда выбирал сторону силы. Всегда. Всегда. Всегда. — Тогда, — Драко поставил бокал на подоконник, не сделав ни глотка. Стекло звякнуло о камень — резко, одиноко, окончательно. Этот звон был похож на звук закрывающейся двери. На звук захлопывающейся крышки гроба. На звук того, как что-то заканчивается навсегда. — Я буду Пожирателем смерти, если придется. Я не дам этому чувству ничего. Ни одного шанса. Ни одного взгляда. Ни одного слова. Ни одной секунды слабости. Он посмотрел на Блейза, и в его глазах была сталь. Сталь, которую ковали годами. Ковал отец — каждым взглядом, каждым молчанием, каждым «Малфои не плачут». Ковала тетя Белла — каждым уроком, каждым проклятием, каждым «ты должен быть сильнее, мальчик, или ты умрешь». Ковала сама жизнь в доме, где слабость была смертным приговором, а чувства — роскошью, которую никто не мог себе позволить. — Клянусь, Блейз, — голос Драко был тихим, но в этой тишине слышалась клятва. Настоящая. Кровная. Та, которую нельзя нарушить, даже если очень захочется. — Она никогда не узнает. Никто не узнает. Даже если меня будут пытать. Даже если меня будут пытать днями. Даже если я буду умирать — медленно, долго, больно. Я умру Малфоем, а не влюбленным идиотом. Блейз ничего не сказал. Он только поднял свой бокал в молчаливом тосте. За обещание, которое никто из них не был уверен, что Драко сможет сдержать. За окном Черное озеро плескалось о стены замка — тяжело, сонно, бесконечно. Где-то наверху, в Гриффиндорской башне, Гермиона Грейнджер спала. Или читала. Или спорила с Уизли. Или делала то, что делала всегда — жила свою жизнь, не зная, что несколькими этажами ниже кто-то поклялся умереть за право скрывать свою любовь к ней. И никогда не узнает. Никогда. Драко поклялся.
0 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник