***
Она шла по Нижнему городу, и каждый шаг отдавался болью в бёдрах, в голенях, в стопах. Улицы были мокрыми после дождя, мостовые блестели в тусклом свете редких фонарей, и Чара брела по ним без цели, просто чтобы двигаться. Движение отвлекало. Движение не давало сосредоточиться на том, что происходило у неё внутри. Просто чтобы не сидеть на месте и не слушать тишину в собственной голове. Чародейка прошла мимо храма — небольшого, посвящённого какому-то забытому божеству, — и увидела женщину с ребёнком на руках. Та стояла на паперти и что-то шептала, то ли молитву, то ли колыбельную. Ребёнок спал, прижавшись к её груди, и лицо его было безмятежным. Чара на мгновение задержалась, глядя на них, — и прошла дальше. У порта пахло рыбой, солью и гнилыми водорослями. Рыбаки разгружали утренний улов, перекрикиваясь между собой. Двое мальчишек носились по причалу, играя в догонялки. Старик сидел на перевёрнутой лодке и курил трубку, глядя в море. Вся эта жизнь — простая, обычная, продолжающаяся несмотря ни на что, — текла мимо неё, как вода мимо камня. На полпути к портовой площади боль вернулась — на этот раз острее, злее. Схватила за позвоночник, дёрнула. Чара вцепилась в фонарный столб, чувствуя, как слабеют пальцы. Перед глазами поплыли тёмные пятна. Ей показалось — вот сейчас, сейчас кости хрустнут, разойдутся по швам, и из разорванной плоти полезет то, чему она не сможет сопротивляться. Личинка за глазом запульсировала — горячо, настойчиво, — и Чара зажмурилась, подавляя крик. Боль отступила. Медленно, неохотно, как отлив. Чара разжала пальцы и прислонилась лбом к холодному металлу столба. Дыхание выровнялось. Сердцебиение замедлилось. Женщина всё ещё была собой. Она зашла в лавку древностей — маленькую, пыльную, заставленную старыми вещами. Ей просто нужно было где-то переждать, где-то, где не было чужих глаз. Хозяин, сухонький старик с лупой на лбу, поднял голову, но ничего не сказал, увидев её лицо. Чара бродила между полками, разглядывая старые карты, монеты, книги в кожаных переплётах, и в этой тишине, среди чужого прошлого, ей было почти спокойно. И вдруг она остановилась. Гравюра. Старая, потускневшая, в простой деревянной рамке. На ней был изображён Балдуран — тот самый, идеализированный: прямой нос, тонкие губы, волнистые волосы, выбивающиеся из-под шлема. Герой. Защитник. Основатель. Чара стояла и смотрела на гравюру. Она ждала, что внутри что-то шевельнётся — злость, обида, горечь узнавания. Но ничего не было. Только пустота. Только странное, почти безразличное спокойствие. И — где-то на границе сознания — слабый, едва уловимый отголосок его присутствия. Не голос. Не мысль. Просто тень. Просто доказательство того, что он всё ещё там, за молчанием. — Интересуетесь историей? — спросил хозяин, выглядывая из-за прилавка. — Нет, — ответила Чара, не оборачиваясь. — Просто смотрю. Старик пожал плечами и вернулся к своим делам. Она стояла ещё несколько мгновений. Потом развернулась и вышла из лавки. На улице снова начался дождь — мелкий, моросящий, как и вчера. Чара стояла под ним, подняв лицо к небу, и холодные капли стекали по её щекам, по шраму, по ожогу. Они скатывались по неровной, бугристой коже, собирались в складках рубца, холодили то место на скуле, которое всегда горело сильнее остального лица. И только когда капля задержалась на кончике носа и она машинально смахнула её тыльной стороной ладони, Чара вдруг замерла. Иллюзии не было. Она не накладывала её с того самого момента, как вышла из таверны. Возможно — с того самого момента, как покинула подземелье. И только сейчас, под дождём, посреди чужого города, она это заметила. Не потому, что кто-то указал. Не потому, что поймала на себе взгляд. А потому, что случайно вспомнила: раньше она чувствовала иллюзию. Раньше магия лежала на лице тонкой, почти неосязаемой плёнкой, и кожа под ней казалась гладкой, нетронутой. Сейчас плёнки не было. Только дождь. Только рубцы. Чара медленно опустила руку и огляделась. Улица была полупустой — несколько прохожих, спешивших укрыться от дождя, мальчишка, тащивший корзину с рыбой, старуха под навесом, перебиравшая чётки. Никто не смотрел на неё. А если и смотрел — она не замечала. И дело было не в том, что взглядов не было. Они были — она вдруг поймала себя на мысли, что видит их. Вон тот рыбак скользнул глазами по её лицу и отвёл взгляд слишком быстро, слишком старательно. Вон торговка на мгновение задержалась, нахмурилась и пошла дальше, качая головой. Те самые взгляды — осторожные, украдкой, с примесью жалости или брезгливости, — которые она ловила на себе в первые месяцы после Чёрного озера, когда ещё не научилась прятаться. Тогда они жгли. Тогда каждый такой взгляд был как пощёчина. Тогда она готова была убить за них — и убивала, если могла. Теперь — ничего. Чара поймала себя на этом с ужасом. Не с тем ужасом, от которого кричат или бледнеют, а с тихим, холодным, заползающим под кожу осознанием: ей всё равно. Ей действительно всё равно, что они видят. Что они думают. Что они расскажут потом. Шрам, который она скрывала годами, который стал её тайной, её бронёй, её оружием, — сейчас был просто кожей. Просто отметиной. Просто частью лица, которое она больше не считала нужным прятать. «Когда это случилось? — подумала она. — Когда я перестала замечать? Когда перестала накладывать иллюзию по утрам? Когда перестала чувствовать её отсутствие?» Кости всё ещё ныли, но боль стала глуше, терпимее, как будто дождь смывал её, уносил в сточные канавы вместе с грязью и мусором. Чара постояла ещё мгновение, чувствуя, как капли барабанят по плечам, по эполетам, по непокрытой голове, — а потом медленно, почти бессознательно, коснулась пальцами шрама. Провела по уродливому бугристому напоминанию, которое растягивало ее лицо в жуткой гримасе от неправильного заживления. Кожа была холодной и мокрой. И от этого ощущения веяло такой свободой — и такой жутью, — что Чара не знала, смеяться ей или бежать прочь. Потому что равнодушие к собственной внешности было лишь частью чего-то большего. Равнодушие к себе. Она опустила руку. Посмотрела вдоль улицы — туда, где за поворотом, в таверне «Эльфийская песнь», на верхнем этаже, спали её спутники. Она знала, к кому пойдёт. Когда Чара вернулась в их большую общую комнату, камин уже догорел окончательно. Спутники спали. И только Хальсин, не нуждавшийся в долгом сне, читал при свете магического огонька. Женщина постояла, глядя на этот свет. Боль в костях снова напомнила о себе — коротким, предупреждающим спазмом в позвоночнике. Она переждала его, не двигаясь, не дыша. Потом выпрямилась, поправила подол платья — привычный, почти бессознательный жест — и шагнула вперёд.Каждый сам за себя
27 июня 2026 г., 17:06
Верхний этаж «Эльфийской песни» Чара выкупила целиком — золото, десятилетиями копившееся на счетах в банках Балдура, позволяло не торговаться. Огромная комната с тремя высокими окнами, выходящими на порт, служила общей залой, и сейчас в камине, сложенном из дикого камня, догорали угли, подернувшиеся седым пеплом. Вдоль стен стояли широкие кровати, которые спутники обжили каждый на свой лад: изголовье Карлах украшалось промасленной тряпкой для топора, Гейл сложил книги у изножья стопкой, Уилл повесил на спинку перевязь с мечом, Шэдоухарт застелила свою тёмным покрывалом, а Астарион, разумеется, занял ту, что стояла дальше всех от сквозняка, и набросал на неё подушек. Комната затихла — не спала, а именно затихла, словно каждый из спутников ждал, когда кто-то другой заговорит первым. Дождь, моросивший весь день, наконец перестал, но воздух оставался влажным и тяжелым, пропитанным запахом мокрого камня и старого дерева.
Их собралось пятеро у камина. Чара сидела в низком кресле, закутавшись в плащ. Уилл стоял поодаль, скрестив руки на груди, и смотрел в темноту за окном. Карлах сидела на полу, на груде подушек, вытянув ноги, и машинально поглаживала рукоять топора. Шэдоухарт устроилась на краю своей кровати, и лицо её было непроницаемым. Астарион полулежал на своей кровати, и в его позе была обычная ленивая небрежность, но пальцы нервно теребили край рукава.
— Ты собираешься и дальше делать вид, что ничего не случилось? — Голос Астариона прозвучал резче, чем он, вероятно, хотел. Он не смотрел на Чару, но слова явно предназначались ей.
— А что ты хочешь, чтобы я сделала? — ответила она ровно, не поднимая головы. — Устроила суд? Вынесла приговор?
— Я хочу понять, что мы теперь будем делать. — Белокурый эльф наконец повернулся. — Вы пошли в подземелье за союзником, а нашли труп. Мы узнали, что наш главный защитник — не просто мозгоед, а предатель, убивший собственного любовничка. Что наш лидер знала об этом меньше, чем мы думали. И теперь мы сидим здесь, как будто ничего не произошло. Меня это не устраивает!
— А кого устраивает? — Карлах подняла голову. В её красных глазах не было враждебности, но была та особая, упрямая прямота, которая всегда появлялась, когда она считала, что правда на её стороне. — Думаешь, мне легко? Думаешь, я не видела этого дракона? Но я знаю кое-что ещё. Я знаю, каково это — когда твоё тело меняется против твоей воли. Когда тебе предлагают «исцеление», а на деле — смерть.
— Это не одно и то же, — резко ворвался в диалог Уилл. — Ты не выбирала свой двигатель. Ты не выбирала Аверно. А он — выбрал. Он сам пошёл на цереморфоз. Сам решил стать иллитидом.
— И что? — Карлах пожала плечами, и в этом жесте было что-то вызывающее. — Ты тоже выбрал. Ты заключил сделку с демоном. Ты сам впустил в себя адское пламя. И что, теперь ты чудовище?
Уилл замер. Его челюсть сжалась так, что побелели костяшки.
— Это другое, — произнёс он глухо.
— Почему? Потому что ты — это ты, а он — это он? Потому что ты себя знаешь, а его не знаешь? — Карлах не отводила взгляда. — Я не говорю, что он святой. Я не говорю, что он не сделал ничего плохого. Но он защищал нас. Все это время. Он дал нам силу. Он не предал нас.
— Он убил Ансура, — сказал Уилл тихо, но каждое слово упало, как камень. — Он убил друга, который хотел его спасти. И он лгал нам. Лгал мне. Я верил в легенду о Золотом Змее. Я верил в Балдурана. А Балдуран оказался тем, кто сидит в моей голове и молчит, когда я задаю вопросы.
— Он не лгал тебе, — произнесла Шэдоухарт. Все обернулись к ней. Она говорила редко, но когда говорила, слова её имели вес. — Он просто не рассказал всего. Это разные вещи.
— Разница невелика, — отозвался Уилл.
— Разница огромна. — Шэдоухарт подняла глаза, и в её взгляде было то особое, глубокое знание, которое она обычно прятала за молитвами. — Ложь — это когда ты говоришь неправду. Умолчание — это когда ты не говоришь правду, потому что боишься её последствий. Или потому что она причинит боль. Или потому что она уже не имеет значения. Я знаю это. Я служила Шар. Я молчала о том, кем была. Не потому, что хотела обмануть. А потому, что прошлое было мёртвым.
— Прошлое никогда не бывает мёртвым, — глухо отозвался Уилл.
— Нет, — согласилась Шэдоухарт. — Не бывает. Но иногда оно не должно определять настоящее.
Астарион издал короткий смешок.
— Знаете, я тут слушаю вас, — произнёс он лениво, но в его голосе, под ленивой интонацией, звенела тревога, — и думаю: какая прелесть. Вы обсуждаете, имеет ли право чудовище быть героем. А меня кто-нибудь спросил? Я тоже чудовище. Я убивал. Я предавал. Я делал вещи, от которых у вас, благородных, волосы встали бы дыбом. Но когда я рядом с вами — я ваш союзник, ваш друг, ваш... — он сделал паузу, подбирая слово, — ...ваш полезный компаньон. А он — он тоже ваш союзник. Так почему к нему другая мерка? Потому что он старше? Потому что его зло растянуто на столетия?
— Потому что мы не знали, — ответил Уилл, но уже не так резко. — Не знали, с кем имеем дело.
— А ты когда-нибудь знаешь? — Астарион приподнял бровь. — Ты знаешь, что я делал до того, как ты меня встретил? Ты знаешь, что делала Шэдоухарт? Ты знаешь, что скрывает Чара? Мы все что-то скрываем. Просто у него тайна оказалась громче.
— Дело не в тайне, — произнесла Чара, и все замолчали. Она по-прежнему смотрела в камин. — Дело в том, что эта деталь не имеет никакого значения. Как не имеет никакого значения тайна каждого из нас. Мы сейчас все в одной лодке, которая вот-вот расшибется о камни. Старший мозг крепчает, камни всё ещё не у нас, а мы потеряли сильного союзника.
Она подняла голову, и её лицо, освещённое тлеющими углями, было бледным, но спокойным.
— Так спроси у Балдурана, что нам теперь делать, — бросил Астарион, и в его голосе не было насмешки. Только усталость. — Он же в твоей голове. Или где он там у тебя? Спроси. Пусть ответит. Пусть направит.
Чара ничего не ответила. Она сидела неподвижно, глядя в угли, и молчание её затягивалось — на секунду, на две, на пять. Все ждали.
— Он молчит, — произнесла она наконец, и голос её прозвучал глухо, словно доносился из-за стены. — С тех пор, как мы ушли из подземелья. Я звала его. Несколько раз. Он не отвечает.
Эти слова упали в тишину, как камень в воду. Все переглянулись. Даже Астарион перестал теребить рукав.
— Ты хочешь сказать... — начал Уилл.
— Я хочу сказать, что я тоже не знаю. — Чара подняла голову, и в её глазах, впервые за долгое время, не было ни расчёта, ни защиты. Только усталость. Только странная, горькая растерянность. — Я не знаю, почему он скрыл имя. Я не знаю, жалеет ли он о том, что сделал. Я не знаю, доверяет ли он мне по-настоящему. Я вообще ничего не знаю. Я думала, что знаю. А теперь... теперь у меня нет ответов. Ни для вас. Ни для себя.
Она замолчала. Последние искры в камине уносились в дымоход.
Карлах поднялась первой. Подошла к Чаре, положила руку ей на плечо — горячую, тяжелую, — и ничего не сказала. Просто постояла рядом мгновение и ушла к своей кровати, застеленной промасленной тряпкой.
Шэдоухарт ушла следом, молчаливая, как тень, и опустилась на край своей кровати.
Астарион задержался на мгновение. Посмотрел на Чару долгим, странным взглядом, в котором читалось что-то похожее на узнавание.
— Знаешь, — произнёс он негромко, — я тоже не знаю, кто я. Был рабом. Стал свободным. Но кто я без хозяина? До сих пор не решил. — Он помолчал. — Может быть, он тоже не знает...
Он развернулся и, грациозно поднявшись с кровати, удалился в свой угол, заваленный подушками, не дожидаясь ответа.
Уилл остался. Он стоял поодаль, скрестив руки на груди, и смотрел в темноту за окном.
— Я не враг ему, — сказал он наконец. — И тебе не враг. Я просто... — он запнулся. — Я просто не знаю, как верить тому, кто оказался не тем, кем я его считал.
— Я тоже не знаю, — ответила Чара. — Но я хочу узнать.
Уилл кивнул и ушёл к своей кровати, где на спинке висела перевязь с мечом.
Она осталась одна. В камине догорели последние угли, и Чара сидела в кресле, обхватив колени руками. Вокруг неё была огромная комната, спящие спутники, город, дышащий за окнами. Но внутри неё — внутри, где раньше звучал голос, где раньше было тепло чужого присутствия, — теперь была только тишина.
И в этой тишине она впервые за долгое время почувствовала себя по-настоящему одинокой.
А потом пришла боль.
Она началась не резко — не как удар, не как вспышка. Скорее, как глухой, тянущий гул, зародившийся где-то глубоко в костях, в позвоночнике, в суставах пальцев. Чара замерла, прислушиваясь к себе, и гул стал громче, отчётливее, превращаясь в монотонную, выматывающую ломоту. Так ломит кости перед грозой, только гроза была не снаружи — внутри. Женщина медленно выпрямилась в кресле, и каждое движение отдалось тупой болью в плечах и локтях. Позвоночник хрустнул — не так, как хрустят суставы у здорового человека после долгого сидения, а глубже, страшнее, словно сами позвонки меняли форму, притираясь друг к другу заново. Чара замерла, боясь шевелиться, боясь дышать, — и боль отступила. Не ушла — спряталась, как зверь, готовый к прыжку. Она знала, что это. Знала с самого начала, с того момента, как личинка проникла в её мозг. Цереморфоз. Медленная, неотвратимая перестройка тела. Император сдерживал её, но теперь — теперь он молчал. И то, что он раньше давил своей волей, начинало просыпаться.
Чара сидела не шевелясь, прислушиваясь к собственному телу, которое вдруг стало чужим, враждебным, непредсказуемым. Кости ныли, словно изнутри их распирало что-то чужеродное, что-то, чему не терпелось вырваться наружу. Мышцы слабели — она чувствовала это по тому, как дрожали пальцы, как тяжелели ноги, как неестественно гнулись запястья. Ей казалось — вот-вот, ещё мгновение, — и скелет начнёт ломаться, перестраиваться, перекраивать её тело в ту форму, которая не будет человеческой. Она резко выдохнула, подавляя приступ тошноты. Боль откатилась, но ненадолго — она знала, что та вернётся. Всегда возвращалась. С каждой ночью чаще. С каждым днём сильнее.
Чародейка поднялась с кресла — осторожно, как поднимается старуха или раненый зверь. Ноги держали, но колени предательски подрагивали. Она постояла мгновение, привыкая к вертикальному положению, накинула плащ и медленно, шаг за шагом, вышла из комнаты. Никто не проснулся. Никто не окликнул её. Лестница встретила её скрипом, общий зал — тишиной, входная дверь — холодным ночным воздухом.
Чара вышла из «Эльфийской песни» на мокрую мостовую и направилась в сторону порта, туда, где даже в этот час не затихала жизнь.