И представление началось.
Сначала был язык. Кончик её языка, влажный, розовый, невероятно живой и мягкий на вид, коснулся самого края алой глазури, у её среза, едва заметным движением, будто смахивая невидимую, воображаемую каплю. Это был лишь камертон, настраивающий инструмент. А затем, не отрывая пристального, испепеляющего, горящего взгляда от расширенных зрачков Кармиллы, Вельветт приступила к главному. Она не лизала. Она ласкала. Её язык, тёплый и влажный, скользнул вдоль всего глянцевого края верхушки, описал медленную, соблазнительно-ленивую дугу. Кармилла могла разглядеть каждую микроскопическую деталь: как плоть языка, покрытая мельчайшими сосочками, вжимается в упругую, ледяную поверхность глазури; как под этим нежным, но безжалостным натиском глянец становится матовым, тая и отдавая свою сладость; как пологая дуга мягкого нёба Вельветт следует за движением, создавая иллюзию, что она принимает в себя не лакомство, а нечто гораздо более одушевлённое. Движение было круглым, плавным, намеренно растянутым, и воздух наполнился едва уловимым, но для Кармиллы оглушительно громким влажным звуком — мягким, интимным шуршанием, похожим на поцелуй в полной тишине. Кармилла моргнула. Первый раз — рефлекторно, пытаясь стряхнуть наваждение, вернуть резкость реальности, которая вдруг поплыла. Второй раз — медленно, осознанно, и в этот миг она поймала себя на мысли, что наблюдает не за процессом еды, а за актом чувственного потребления. И её собственное тело отозвалось на это зрелище с предательской непосредственностью.Она ощутила это физически: воображаемый холодок тающего льда на своей собственной коже. Сначала — на губах, лёгкое, щекочущее прикосновение прохлады. Затем — более отчётливая полоса, скользящая по шее, от ключицы к основанию горла, вызывая мурашки. И наконец — трепетная, тёплая волна, спустившаяся гораздо ниже, в самый центр её тела, сжавшаяся там в тугой, живой комок. Её дыхание, обычно ровное и контролируемое, застряло на полпути, став коротким и чуть слышным. В горле пересохло.
Осознание этого ударило её с силой физического толчка. Она попыталась отвести взгляд — её глазные мышцы дрогнули, получив короткий, отчаянный импульс воли. Но что-то оказалось сильнее. Невидимая нить, натянутая между их взглядами, вибрировала, тугая и живая. Это была не просто визуальная связь; это была тяжесть, внезапно налипшая в низу живота, сладостная слабость, разлившаяся по бёдрам, и порочное, стыдное, но неодолимое любопытство, заставлявшее ждать следующего движения.Заставлявшее желать его.
Вельветт, словно уловив эту внутреннюю капитуляцию, сделала следующий ход. Она вобрала в себя самый кончик эскимо, позволив губам — алым, мягким, идеально очерченным — плотно, почти герметично обхватить его. Последовала серия коротких, всасывающих движений, настолько откровенных в своей чувственности, что у Кармиллы похолодели кончики пальцев. А затем, с тихим, влажным, почти что щелкающим звуком, Вельветт выпустила его обратно. И на мгновение, прежде чем оборваться, между её нижней губой и блестящей глазурью растянулась тончайшая, переливающаяся на свету нить слюны. Глотательный рефлекс сработал с опозданием, будто преодолевая сопротивление густого воздуха. Комок в горле не просто был сухим и колючим; он ощущался инородным телом, осколком собственной паники, застрявшим в пищеводе. Её взгляд, как короткий укол шпильки, метнулся по периметру зала, сканируя лица, позы, поля внимания. Но реальность оказалась поразительно, почти оскорбительно нормальной: Вокс, поглощенный созерцанием Валентино; другие повелители, уткнувшиеся в слайды или увлеченные десертами. Никто не видел. Этот тщательно срежиссированный, немой и откровенно развратный спектакль разыгрывался в камерном зале для единственной зрительницы — для неё. И от осознания этой порочной, интимной избранности по её позвоночнику пробежал не единый мурашек, а целая каскадная волна — леденящий ужас вперемешку с горьким, пьянящим электросбоем возбуждения. Затем Вельветт совершила следующий акт. Не сводя с Кармиллы своего испепеляющего взгляда, она не надкусила, а именно прикусила кончик. Совершенно белые, почти фарфоровые зубы сомкнулись на алой глазури с нежным, но безошибочно уверенным давлением — короткий, интимный щелчок, предваряющий поглощение. В ответ из груди Кармиллы вырвался не вздох, а нечто вроде короткого, перехваченного выдоха, и её плечи инстинктивно сжались в легкой судороге — поеживании, под которым кожа вспыхнула огненной россыпью мурашек. И вот тогда это пришло по-настоящему. Не смутная дурнота возбуждения, а физическое, недвусмысленное утверждение плоти. Её собственные лосины, еще минуту назад бывшие лишь частью костюма, внезапно превратились в грубую, невыносимо тесную тюрьму. Ткань, врезаясь в тело, стала натирать с мучительной точностью. Инстинкт самосохранения заставил её бросить взгляд под стол, на свою собственную промежность, и за долю секунды зрение зафиксировало то, что уже знало тело: мягкий, но отчетливый рельеф, проступивший сквозь плотную материю. Сердце не просто ёкнуло — оно совершило резкий, болезненный толчок, застрявший в самом основании глотки, будто пытаясь вырваться наружу вместо запертого там крика. А затем — обрыв, падение в абсолютную пустоту, словно орган, сорвавшись с края сознания, камнем провалился в ледяную бездну под ребрами. Но тело, верный и неумолимый предатель, не обманывало: по лицу, от скул до линии волос, ударила волна сухого, обжигающего жара, будто кто-то распахнул дверцу раскаленной топки. Сохраняя последние крохи самообладания, похожие на осколки разбитого зеркала, она сделала единственно возможное — резко, почти с отчаянием, рванула кресло к столу, чтобы скрыть предательский, откровенный изгиб плоти. Дерево и металл ножек издали короткий, визгливый скрежет по полу — пронзительный звук, в котором слышался стон ее собственного унижения. А Вельветт не останавливалась. Ее проворный язык, влажный и невероятно живой, скользнул от самого основания к кончику эскимо одним длинным, ласкающим движением, полным сладострастной неги. И в этот миг в воспаленном, сдавленном тисками возбуждения сознании Кармиллы вспыхнула не метафора, а полноценная, тактильная галлюцинация: она с ошеломляющей, почти болезненной ясностью ощутила под своими губами не холодный лед, а нечто иное — большее, плотное, пульсирующее живым, животным теплом. И все это время взгляд Вельветт, неподвижный и тяжелый, как свинцовый груз, не отрывался от нее. Не просто наблюдал. Издевался. Наслаждался каждой секундой этой тихой, изощренной, публичной казни. Затем Вельветт, не меняя своего загадочного, почти каменного выражения, совершила движение поразительной ловкости и точности. Её губы, лишь мгновение назад ласкавшие кончик, разомкнулись чуть шире, и она, почти по-змеиному, вобрала в себя добрую половину. Демонстрация. Вызывающая, откровенная до цинизма демонстрация вместимости её рта, который, как выяснялось, мог быть инструментом не только для язвительных комментариев, но и для немого, откровенного спектакля. И в этот миг мозг Кармиллы, перегруженный до предела, не выдержал. Сознание не просто отключилось — оно рухнуло, как подкошенное, в кромешную тьму, оставив после себя лишь звонкую, оглушающую пустоту. Но тишина длилась лишь мгновение. И тогда мысль пришла. Примитивный, всепоглощающий инстинкт, выжженный в самой подкорке раскаленным докрасна железом желания:Хотелось почувствовать этот самый рот. Плотно облегающим. Горячим и влажным. Охватывающим её собственный, напряженный до боли член.
Пальцы, потерявшие всякую чувствительность, кроме необходимости впиться во что-то твердое, с такой силой вцепились в мягкую обивку подлокотников, что ногти, казалось, вот-вот проткнут ткань. Весь мир стремительно сузился, схлопнулся до двух невыносимых точек: до этого рта, исполнявшего свою сладкую, невыносимую пытку с методичной жестокостью, и до тяжелого, насмешливого взгляда Вельветт. Он буквально физически ощущался на её коже — как прикосновение шершавого, изучающего языка, ползущего по шее, оставляющего за собой липкий след стыда и возбуждения. В ушах стоял оглушительный гул, подобный шуму прибоя в раковине, заглушавший всё: и скрежет её собственных зубов, и приторно-сладкий запах в воздухе, и вкус собственной слюны, ставшей вдруг горькой и тягучей, как полынь. Существовало только это зрелище. Медлительное, нарочитое, растянутое во времени для максимального унижения, каждая секунда которого была и пыткой, и наркотиком. И тогда мозг, ненадолго отключившийся, включился вновь — но уже с новой, пугающей силой. Он больше не думал; он проецировал в сознание не мысли, а обрывки тактильных галлюцинаций, которые она боялась допустить даже в самых потаенных фантазиях.Давящая, обволакивающая тяжесть. Пульсирующий изнутри животный жар. Влажное, тугое сопротивление плоти, поддающееся и не поддающееся одновременно. Собственный стон, гортанный и прерывистый, который она подавила, прикусив губу до металлического вкуса крови.
О, Люцифер, что с ней творилось?!
Но фантазия, словно сорвавшаяся с цепи бешеная лошадь, набирала обороты, сметая последние жалкие барьеры стыда и рассудка. Она была уже не потоком, а водопадом.Её мозг, капитулировав, перестал сопротивляться — он стал усердным поставщиком самой изощренной контрабанды. Он начал генерировать образы с пугающей, гиперреалистичной чёткостью, будто проецируя развратный фильм не просто на внутреннюю сторону век, а прямо на сетчатку, смешивая вымысел с реальностью. Этот самый рот, который сейчас с таким равнодушным, почти техничным мастерством работал с фруктовым льдом... Как бы он работал с ней? Не с холодной демонстративностью, а с подлинным, жадным, ненасытным интересом, с той самой хищной ухмылкой в уголках губ.
Она начинала галлюцинировать. Она почти физически чувствовала. Чувствовала, как те самые губы, только что ласкавшие гладкую, тающую поверхность, теперь обжигающе плотно, обхватывают её, и эта новая, живая плоть была в тысячу раз горячее и податливее любого льда. Чувствовала, как кончик языка Вельветт — тот самый, что ловил сладкие капли, — теперь совершает ленивые, исследующие, дразнящие круги по самой чувствительной, трепетной точке на головке члена, заставляя ту пульсировать в такт несуществующему ритму. Каждое такое движение, мнимое, но оттого не менее реальное, отзывалось током в самом низу живота, заставляя её спину непроизвольно выгибаться в немом, судорожном крике, а пальцы — впиваться в ткань ещё глубже. В своём воображении Кармилла уже вцепилась обеими руками в пёстрые волосы Вельветт, не просто направляя, а подаваясь бёдрами вперёд с силой, граничащей с грубостью, заставляя это способное только на язвительность горло принять её всю, до самого основания, почувствовать его спазмы, его судорожные, давящие объятия...
Кармилла резко, с силой мотнула головой, словно пытаясь стряхнуть наваждение и сбросить с себя липкую паутину этого кошмара. Нет! О, во имя Матери, о чём она думает?! А способна ли Вельветт вообще... Вместить её? Лёд на палочке — тонкий, безвольный, почти невесомый. Но она сама — совсем иное дело. Налитая кровью, упругая, живая плоть, куда более требовательная и объёмная. Хватило бы той гибкой, почти змеиной податливости, что Вельветт так демонстративно выставляла напоказ, чтобы принять её целиком? Не оказалась бы она для этого насмешливого, маленького рта... Чрезмерной? Слишком большой, неподъёмной, не по зубам? В этом умозаключении сквозила леденящая душу логика, ведь разница в их телесных оболочках была очевидна и неоспорима. Эта догадка — грязная, унизительная и оттого порочно возбуждающая — обрушилась на неё не просто криком, а сокрушительным взрывом, от которого зазвенело в ушах и потемнело в глазах: «Да о чём я вообще думаю?!» Кармилла вернулась к реальности, словно всплывая из густого, душного тумана пота и навязчивых образов, как раз в тот миг, когда Вельветт, подавившись, сотряслась от короткого, влажного кашля. Звук этот был неприлично откровенным, уязвимым — казалось, она откусила кусок, слишком большой не только для её хрупкого горла, но и для всей её показной, надменной уверенности. Валентино, не меняя размякшей, ленивой ухмылки, пару раз похлопал её по спине с видом снисходительного равнодушия, будто поправляя сползшее украшение. Но эта мелкая неприятность, эта секундная потеря контроля, не разрушила тщательно выстроенное представление, а лишь придала ему жутковатую, почти бытовую достоверность.И тогда фантазия, уже ничем не обузданная, рванула изнутри новой волной — не огненной, а обжигающе-ледяной, сметая последние заслоны здравомыслия. Воздух словно сгустился, и мысль, уже не просьба, а повелительная необходимость, пронзила её насквозь: ощутить эту тесную, сжимающуюся в конвульсивном кашле глотку вокруг себя. Не просто ощутить, а погрузиться в это чувство с пьянящей, до головокружения полнотой — до мурашек, бегущих по коже, и до слабости, подкашивающей колени. Чувствовать каждый её спазм, каждое судорожное движение, каждый влажный толчок, безуспешно пытающийся отторгнуть непосильную ношу. Не дать ей ни малейшего шанса отступить, вцепившись пальцами в волосы, чувствуя под ладонью твёрдый, упрямый затылок, и подчинить его своему ритму — неспешному, властному. Водить её губами по себе мерными, настойчивыми кругами бёдер, в такт нарастающему внутри безумию, и шептать, срывающимся от наслаждения шёпотом, прямо в воздух, налитый жаром:
«Какая же ты сейчас хорошая девочка. Послушная. Идеальная».
Сатана.
Её сознание, перегруженное до предела, наконец сорвалось с цепи, и мир перевернулся. Впрочем, на эту внезапную дрожь, пронзившую Кармиллу, никто не обратил внимания. Кармилла резко встряхнула головой, сбрасывая с себя тяжкие оковы навязчивого сна, грозившего поглотить её без остатка. «Соберись», — прозвучало внутри властным, стальным приказом, и сквозь тягучую, словно смола, пелену, застилавшую сознание, её взгляд внезапно — с мучительной, обжигающей резкостью — наткнулся на Вельветт. От фруктового льда осталась лишь жалкая крошка, холоднеющая на занозистой палочке, и где-то в самой глубине, в тёплых и наивных уголках души Кармиллы, всё ещё теплилась детская надежда, что та просто доест его. Но Вельветт, чьи глаза искрились дерзкой, вызывающе-откровенной усмешкой, задумала нечто совершенно иное. С нарочитой, почти театральной медлительностью, растягивающей мгновение до бесконечности, она наклонила палочку. Капли распавшегося, почти прозрачного льда, подкрашенные в бледные акварельные тона, скатились по её пальцам, оставив на коже влажные, блестящие тропинки, пробежали по хрупкому, уязвимому запястью и, преодолев эту малую, но бесконечно растянутую во времени дистанцию, капнули в зияющую прохладу декольте. Кармилла сжала зубы до хруста, до призрачной боли. Она солгала бы, сказав, что в ту же секунду не захотела проследить за их извилистым путём языком, не ощутив на губах эту липкую, фруктовую прохладу, этот запретный, сладкий холод. Затем Вельветт одним отточенным, хирургически точным движением отправила остаток льда в рот. И следующее её действие стало ударом ниже пояса, лишившим Кармиллу последних остатков воздуха: она провела кончиками пальцев по влажной коже у выреза платья, собрала с неё сладкие, блестящие капли и, не отрывая от Кармиллы горящего, всевидящего взгляда, медленно, с блаженной, растянутой во времени негой, слизала их с кончиков пальцев, один за другим, словно смакуя не лакомство, а сам факт её беззащитности, её пленённого внимания. Кармилла наблюдала. Пристально, неотрывно, с таким напряжением, будто от её взгляда зависела вся мировая ось. Её сознание, тяжёлое и влажное от этой порочной сосредоточенности, скользнуло по груди Вельветт, поднялось к губам, туда, где только что исчезли сладкие капли, и фантазия, послушная и стремительная, как тень, тут же нарисовала картину куда более дерзкую и откровенную: не пальцы Вельветт, а её собственные губы, скользящие по той же влажной траектории. Она почти физически ощутила бы под языком солоноватую кожу, прохладу испарений, тонкую, сдерживаемую дрожь в ответ на каждое прикосновение.А потом — глубже, сметая всю театральную негу, всю эту сладкую пытку. Она представила, как резко, почти грубо, входит пальцами в сладкую липкость у самого рта Вельветт, как та пытается что-то выговорить, протестовать или, быть может, поощрить, но из горла вырывается лишь хриплый, захлёбывающийся стон. Как затылок Вельветт с глухим стуком упирается в стену, а её собственная рука сжимает тонкое, почти хрупкое запястье, чувствуя под пальцами бешеную, неистовую пляску пульса. И этот вкус — невыносимая смесь фруктового привкуса льда и её, одной только Вельветт, её сути, её желания, — она бы впилась в него с животной жадностью, до тошноты, до головокружения, пока в горле не начало бы сводить от этой сладкой, удушающей горечи.
«Умолкни!» — яростным всполохом, ослепительным и карающим, точно молния, рассекающая предгрозовую тьму, пронеслось в её сознании. Кармилла до боли стиснула виски, вжимая пальцы в пульсирующие височные артерии, стремясь не просто остановить, но раздавить, выкорчевать сами корни этих пагубных, всепоглощающих видений. Пальцы впились в кожу с таким остервенением, что нежный хруст хрящей, а за ним фантомный звон, словно осколки льда, пронзили череп до самой сердцевины мозга, но плотина уже рухнула, и воды забвения хлынули без остатка. Предательское тело, всегда более искреннее и прямолинейное в своих инстинктивных порывах, нежели изворотливый, самообманывающийся разум, отозвалось мгновенно, подчиняясь древнему зову: глубоко в чреве, в самом сокровенном и тёмном средоточии её существа, завязался тугой, изнуряющий, до одури сладкий узел жажды. Густая, обжигающая волна поднялась выше, поднимаясь по пищеводу, перехватывая дыхание; воздух вокруг казался раскалённым свинцом, который она судорожно глотала, едва удерживая рвущийся наружу, гортанный стон, что мог бы разорвать грудь. Там же, в истомлённой, набухшей теплоте между бёдер, пробудилась свирепая, налитая тёмным, почти багровым жаром пульсация — она отбивала ритм невысказанного, но уже свершившегося греха, торжествующе и настойчиво напоминая о себе с каждым учащённым ударом сердца. И Кармилла отпустила поводья. Тонкая нить самообладания лопнула с сухим надрывом, словно пересохшая струна; сознание дрогнуло и окончательно обрушилось в манящую бездну, а фантазия накрыла её с головой — жадно, безвозвратно, растворяя, стирая и переписывая границы собственными, пылающими чернилами. Она зажмурилась так сильно, что под сомкнутыми веками, в кромешной, бархатной тьме, вспыхнули мириады звёзд — багрово-золотых протуберанцев, ослепительных искр, рассыпавшихся по внутреннему небосводу, точно те, что высекаются при ударе стали о наковальню первобытной, ненасытной страсти. Её собственная ладонь, словно ведомая чужой, тёмной и необоримой волей, медленно, с почти ритуальной плавностью, скользнула вниз по грубой ткани лосин. Пальцы, отринув последние сомнения, последние фантомы морали, наткнулись на ту самую скрытую, лихорадочно-горячую твердь — плоть, что билась под тканью в конвульсиях жгучей нужды; её собственную, но в этот миг ставшую чуждым, безжалостным и неотвратимым орудием, обращённым против неё самой.Она вообразила — с пугающей, почти хирургической, осязаемой точностью, каждым нервом, каждым волоском, — как её член, налитой до предела, входит в ту влажную, сладковатую теплоту у рта Вельветт. Как он упирается в плотно сжатые, дрожащие губы, мягкие, податливые, но встречающие мимолётное, упрямое сопротивление, словно нежное обещание. И вот — сдавленный, влажный звук, непристойный в своей откровенности, звук мокрой плоти, — и губы, подаваясь вперёд, расступаются, принимая его внутрь, раскрываясь, словно бутон под напором. Вельветт давится, её тело мелко сотрясается в немом протесте, она пытается выговорить слово, выплюнуть навязчивое вторжение, но вместо речи — лишь хрип, рвущийся из её перехваченного горла, влажные, блестящие слёзы, застилающие ресницы дымкой отчаяния и наслаждения, и судорожные спазмы в её собственной глотке, которые обжигающе тесно, почти до нестерпимой боли, обвиваются вокруг неё, захватывая в сладкий, удушающий плен.
Кармилла ощущала это каждой фиброй, каждой тончайшей нервной ниточкой своего существа: как затылок Вельветт с глухим, мягким стуком, лишенным всякой твёрдости, ударяется о холодную, безразличную каменную стену; как её тонкие, почти хрупкие пальцы впиваются в бёдра Кармиллы, не цепляясь, а именно вгрызаясь в плоть, держа, не позволяя отступить — вопреки первому инстинктивному порыву к отторжению. В этом жесте больше не было сопротивления, лишь жадность, исступлённое желание ощутить, принять, поглотить всё, что ей дают.
А вкус... Вкус сводил бы с ума, если бы это было реальностью, не плодом грёз. Горьковато-сладкий коктейль, смешанный из её собственной слюны, из привкуса спелой сладости на языке, смешанной с терпкостью запретного, и что-то ещё — острое, интимное, неуловимое, принадлежащее только Вельветт, только этому телу, что трепещет под ней, в плену её безграничной фантазии, источая аромат желания и покорности.
Она движется глубже, настойчивее, с каждым толчком прокладывая себе путь, до самого предела, до самой глотки, чувствуя, как всё тело под ней сотрясается мелкой, беспомощной, но уже не сопротивляющейся дрожью — и это лишь подстёгивает её, заставляет двигаться резче, требовательнее, почти безжалостно, ища предела, которого нет.
Внизу живота всё сжимается в раскалённый, тугой, почти осязаемый узел — невыносимо плотный, горячий, готовый лопнуть от немыслимого напряжения. Пульсация в такт этому безумию становится всё громче, настойчивее, превращаясь в грохот барабанов первобытного обряда, требуя не призрачных намёков, не нежной игры воображения, а настоящего — плоти, тепла, сдавленного стона, влажной, неразрывной близости, абсолютного слияния. И Кармилла уже почти не дышит — она лишь горит изнутри молчаливым, яростным, безоговорочным «да» всему, что должно случиться после, и что уже случилось. Ей кажется, что если сейчас — сию секунду, в этот мгновенный, растянутый до бесконечности миг — всё не достигнет своей жгучей, ослепительной кульминации, она сойдёт с ума. Безвозвратно сорвётся с края. — На этом позвольте откланяться! — Голос Одетты, обычно отточенный до бриллиантовой остроты, на этот раз пробивался к сознанию Кармиллы словно сквозь плотную, вязкую толщу воды и бархатную муть. — Мы неизмеримо благодарны за ваше драгоценное внимание и время, безвозмездно подаренное нам сегодня! И примите наши самые искренние, униженные извинения за нестерпимую, удушающую жару, что царила в этом зале — клянёмся, впредь никакие технические огрехи не посмеют омрачить столь важные и судьбоносные дискуссии. Эти слова, холодные и отполированные, как галька, стали тем самым якорем, что резко, почти безжалостно впился в плоть её грёз и вырвал её, окровавленную и обессиленную, из пучины безумия, швырнув обратно в реальность. Кармилла вздрогнула всем телом, её рука, до сих пор скрытая в тени стола и сведенная судорожным, лихорадочным напряжением, дёрнулась и отпрянула прочь, словно коснувшись голой кожей раскалённого докрасна металла. Вся буйствующая плоть фантазии мгновенно угасла, сменившись леденящим, пронизывающим до костей трезвым сознанием. Она поспешно, почти жадно, с животной надеждой провела взглядом по залу, считывая картину: Повелители были поглощены исключительно собой — кто-то небрежно собирал разрозненные документы, кто-то вёл ленивую, обречённую беседу, кто-то допивал остатки охлаждённых напитков или доедал уже подтаявшие холодные лакомства. Казалось, ни одна душа не заметила того адского шторма, что лишь мгновение назад бушевал в её глубинах, разрывая на части. Никто... Кроме Вельветт. Её взгляд, тяжёлый и знающий, будто пригвождал Кармиллу к спинке кресла. — Не стесняйтесь, господа, — возвестил Вокс, поднимаясь со своего кресла с немой грацией. — Берите угощений, сколько пожелает ваша душа! VoxTek неустанно печётся о комфорте даже тех, кто лишь робко стоит на пороге многообещающего сотрудничества с нами. — Он легким движением набросил на плечи безупречный пиджак, бессознательно-идеальным жестом поправил шёлковый узел галстука и сгладил невидимые миру складки. Всё закончилось. Мучительная осада воображения наконец отступила, оставив после себя лишь выжженную дотла пустыню и звенящую тишину, густую и едкую, как пепел. Кармилла замерла, словно изваяние, высеченное изо льда, терпеливо дожидаясь, когда последний из Повелителей — за исключением безмолвного, нечитаемого Зестиала — окончательно покинет зал. Едва тяжёлая дверь с глухим стуком захлопнулась, она резко, почти порывисто поднялась со своего места. Клара и Одетта, синхронно приоткрыв рты, уже приготовили на губах немой вопрос, но Кармилла, не оборачиваясь, лишь бросила через плечо хриплую, обрывающуюся на полуслове фразу о том, что ей немедленно необходимо в уборную. Сорвавшись с места, она стремительно, почти бегом вылетела в коридор, её торопливые, сбивающиеся шаги гулко и тревожно отдавались в гробовой тишине пустого пространства, ясно крича о внутренней панике громче любых слов. Клара растерянно моргнула, её обычно живое и подвижное лицо застыло в маске полного, глубокого недоумения. Одетта, машинально сохраняя безупречно-деловой вид, привычным жестом поправила оправу очков на переносице. Затем их взгляды, почти синхронно, переместились на фигуру Зестиала, застывшую в своей кресле в странной, почти ритуальной, зловещей неподвижности. Сестры молча переглянулись. В этом мгновенном, безмолвном диалоге, в самой ткани воздуха между ними, читалась одна-единственная, кристально чёткая и общая для обеих мысль:«Ни за что. Мы ни за что и никогда не должны спрашивать об этом».
* * *
Дверь уборной с резким, почти металлическим щелчком захлопнулась за её спиной, отрезав последнюю нить, связывающую с внешним миром. Кармилла всем телом, всей тяжестью внезапно подкосившихся ног прижалась к холодной, гладкой поверхности, вжимаясь в неё так, будто пыталась втереться в саму бетонную плоть стены, стать её частью, исчезнуть. Воздух вырывался из её груди короткими, рваными, влажными спазмами; сердце колотилось где-то в горле, бешеным, истеричным барабанным боем, отзываясь гулом в висках. На языке, обжигая и сводя скулы, всё ещё стоял тот самый привкус — призрачный, но до одури реальный: горьковато-сладкая, терпкая смесь её собственного стыда, её падения, её минутного, всепоглощающего безумия. Он въелся в нёбо, въелся в слизистую, отравляя каждую клетку ядовитым, сладким угаром. И этот взгляд. Взгляд Вельветт. В нём не было ни капли удивления. Лишь чистое, обжигающее, невыносимое знание. Она видела. Видела всё. Каждый содрогающийся мускул, каждый подавленный стон, каждую постыдную, чудовищно яркую деталь того развратного спектакля, что разыгрался в запертом театре её сознания. Она читала её как открытую, испачканную книгу. На шатких, ватных ногах Кармилла подошла к раковине. Пальцы впились в ледяной, гладкий фарфор с такой силой, что костяшки побелели, превратившись в выточенные из слоновой кости бугры. В зеркале на неё смотрело чужое лицо — разгорячённое, с алым, пятнистым румянцем на скулах. Она с силой, граничащей с болью, открыла кран, швырнула себе в лицо пригоршни ледяной воды, пытаясь смыть это липкое, въедливое воспоминание. Но оно сидело глубоко, под кожей, в самой крови. Тихий, почти призрачный скрип за дверью. Едва уловимый шорох шагов, от которого по спине пробежал ледяной, колючий разряд. Кармилла замерла, затаив дыхание, превратившись в один большой, напряжённый слух. Дверь беззвучно, с вкрадчивым шипением отъехала в сторону. В проёме, изящной, стремительной тенью возникла Вельветт. Она проскользнула внутрь с ловкостью кошки, и коротким, отточенным движением щёлкнула задвижку.Щёлк. Заперто. Изнутри.
Маленькая чертовка.