Красота черного

R
В процессе
18
автор
Размер:
планируется Мини, написано 11 страниц, 5 382 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

I. Пролог: Галатея в мехах

Настройки
Примечания:

Вино было алым, густым и тяжёлым — словно кровь, только слаще. Оно омывало нутро, унося прочь последние капли здравого смысла, и он падал в заветное забвение. Туда, где день их рождения отмечен девственной белизной рассвета, где он, с длинными отяжелевшими от перстней пальцами, едва касаясь, проводил влажной подушечкой по алебастровым лбам — чтобы после молитвы повидавшего жизнь старика приникнуть сухими губами к розовощёким младенческим губам. Словно ставил печать. Словно давал обет, который оба они не в силах были сдержать.

То забвение было их домом. Ласковое слово, стены которого выкрашены в тёплый медный цвет камня, а по утрам шёлк на окнах колышется от сквозняка, как водоросли на дне моря. И материнская рука — сама сакральность прикосновения — очерчивала пальцем неизведанные земли её детских снов, вход куда им был уже закрыт. Мама. Губы её, налитые цветом мака, мягко касались груди, уголка рта, а дочь смотрела во все глаза, впитывая эту литургию бытия, трепет момента, где запах нагретого солнцем шёлка смешивался с молоком и розовым маслом. Теперь это не более чем мираж, встающий перед глазами, когда красное вино заменяет кровь, а медный цвет стен — холодную позолоту нынешних покоев.

Иногда ей кажется, что только там, в этих миражах, она и жива. А всё, что после — долгое, тягучее умирание на глазах у равнодушного двора, одетое в неудобные платья.

* * *

— Ты меня слушаешь? Розовый кончик языка показывается между губ и прячется обратно, прерывая усталый вздох. Джейхейра на секунду прикрывает глаза, отсчитывая внутри себя серебряные кубки, украшенные красными рубинами, как чётки. Один. Два. Три. Тишина не наступает. Приходится раскрыть глаза в ленивой, свинцовой усталости. Перед ней в обрамлении тяжёлой позолоченной рамы стоит её близнец. Он повторяет за ней каждый слабый вдох и выдох, словно насмехаясь. Но это лишь зеркало. А за спиной этого зеркального отражения высится статная фигура в алом шёлке, связанная с ней кровью и одним домом, навязанная навеки. Только вот холодность в этих тёмных глазах едва ли походит на скрытую любовь. Для этой женщины Принцесса Джейхейра — лишь неудобная помеха. Дитя, которое передали ей в руки с сухими наставлениями: вылепить Королеву. — Да, леди Рейна, — отвечает близнец в зеркале её собственным голосом, лишённым интонаций. — Ожерелье прекрасно. Скупой комплимент. Это всё, на что она способна. Единственное, что Джейхейра нашла в глубине своей сердцевины, что могло бы удовлетворить кузину. Но раздражённый усталый вздох за спиной говорит об обратном. Женщина молчит, но взгляд её проходится по Джейхейре, как лезвие по шву — методично, ожидая, что ткань вот-вот затрещит. На изящной, слишком тонкой для такой тяжести шее покоится россыпь крупных бриллиантов. Они повторяют её изгиб с пугающей точностью, словно сняли мерку с мертвеца. Мелким ледяным водопадом камни спускаются к основанию едва набухшей груди. Рейна тщетно пытается подчеркнуть эту юную округлость глубоким декольте, перед этим заставляя служанок затягивать корсаж до семнадцати дюймов в талии. И хмурится недовольно, стоит Джейхейре лишь заикнуться о боли в рёбрах, о том, что воздух становится колючим и не проходит в лёгкие. — Такова цена красоты, — неизменно причитает Рейна, а сама ходит в лёгком платье, свободно струящемся вдоль тела, словно бросая вызов самой идее страдания. После войны многое изменилось. Мода, неумолимая, как время, ушла вперёд. Роскошь прежних лет — рукава-буфы, кружева из Мира, жемчуга девственно-белого и невинно-розового — сгинула в водовороте нищеты. Произошёл резкий спад интереса к тяжеловесной роскоши. Корсеты с жёстким китовым усом, юбки в три слоя — всё это уступило место лёгким тканям, повторяющим женский силуэт с ленивой грацией. Джейхейра даже слышала как-то — и видела краем глаза на галереях замка — как первые красавицы столицы нарочно смачивают тонкую материю, чтобы она липла к телу, обрисовывая каждый изгиб. А после они кашляли кровью и умирали от пневмонии. Цена красоты. Тяжёлые драгоценности уступили место цветам в волосах, а руки леди теперь постоянно прячутся в кружевных перчатках или, у самых состоятельных, в шифоне. Но только не у неё. Рейна упорно, с маниакальной настойчивостью, наряжала её в прошлую эпоху. В доспехи мёртвой принцессы. Она не давала Джейхейре влиться в быстро меняющееся общество, словно хотела законсервировать в янтаре, как экспонат былого величия. «Ты — Таргариен, а не какая-то торгашка с Шёлкового пути», — говорил её взгляд, когда Джейхейра пыталась ослабить шнуровку. Джейхейра сглотнула вязкую слюну. Ожидаемо живот и грудь отозвались тупой ноющей болью из-за перетянутого корсажа. Кожа под рёбрами зудела и горела. Красота, красота, красота... Вечная мантра сестры её мужа. Единственная молитва, которую Рейна знала наизусть. Ожерелье сжимало горло. Муж так щедро одарил её. Или сделал вид, что одарил. Центральный камень — невероятно крупный бриллиант чистой воды — лежал в теснине между оснований грудей, словно замковый камень в арке моста, построенного на костях. От него мелкими нитями разбегались бриллианты поменьше, острые, как осколки звёзд. Змейка-застёжка скрывалась под распущенными волосами, но всякий раз, когда Джейхейра пыталась повернуть голову, острые звенья впивались в кожу за ухом. И с каждым взглядом Рейны, который без стеснения скользил по королевскому подарку, Джейхейра не могла избавиться от ощущения, что это не ожерелье, а петля. Шёлковая удавка, которая сжимается всё туже, стоит ей сделать вдох. Она сомневалась, что Эйгон вообще знал о подарке. Скорее всего, он бросил короткий приказ мастеру над монетой: «Приподнесите что-нибудь, дабы показать, что жена мне небезразлична». Или, может, что он помнит о ней. О, чудо! Он помнит, что у него есть жена. Не любовница, не союзница — просто тень в углу спальни. Их брак был до боли похож на грубую шутку, брошенную какой-то поломойкой, которую Джейхейра случайно услыхала, проходя по нижним галереям: — Одаривать подарком простодушным каждый лорд горазд, а вот вспомнить имя женушки своей — так ему на ухо нашептать надобно, а то не приведи Семеро, перепутает с той, что утром согревала! Не то чтобы Эйгон давал повод так думать о нём открыто. Он был сама учтивость, сама отстранённость. Джейхейра едва ли видела его при свете дня. А точнее — никогда. Его образ был составлен из обрывков, как лоскутное одеяло: резкий запах кожи от камзола, тень щетины на скуле, когда он наклонялся, и редкие моменты, когда они делили ложе. Но и то — король предпочитал являться в опочивальню, когда глаза её уже наливались свинцовой тяжестью усталости. Даже с раскрытыми веками она видела лишь первые отголоски снов, размытые, как акварель на мокрой бумаге. Свечи гасли в руках слуг, камин тлел мелкими искорками, погружая комнату в рыжий полумрак. Только тогда, в этом зыбком, сонном мареве, она чувствовала, как перина прогибается под его весом. Тихо. Почти неслышно. Он накрывался одеялом с головой и лежал на самом краю ложа, напряжённый, словно натянутая тетива. Будто боялся, что стоит ему сдвинуться хоть на дюйм ближе, и Джейхейра обовьёт его змеёй, выхватит клинок из ножен на его бедре и обагрит постель кровью. Своей или его — в их общем роду это не имело значения. Кровь была одна на двоих. А ведь когда-то ей снилось иное. Близнец, который робел, не размыкая губ, и чьи длинные пальцы не были отягощены перстнями, потому что мир ещё не требовал от них тяжести власти. Во сне он прикасался к её лбу, смочив палец в чаше со святой водой, и приникал губами к её рту не в поцелуе страсти, а в клятве. В той сакральной клятве детства, где нет места политике, а есть только тепло материнской груди и вкус молока с мёдом. Вкус, который она забыла. Она часто думает о сакральности близости. Не той, что описана в девичьих романах о рыцарях и драконах, и не той, что судорожно пытаются изобразить служанки, тискаясь по углам. Сакральность в молчании. В умении находиться рядом и не требовать слов. Мама понимала это. Джейхейра помнит не слова матери, а то, как та дышала. Как вздымалась и опускалась грудь под тонким шёлком сорочки, когда мама лежала рядом с ними — с ней и Джейхейрисом — в огромной кровати с балдахином цвета слоновой кости. Рука матери рисовала на их спинах невидимые узоры. Круги. Спирали. Дороги в земли снов, куда детям нет входа без провожатого. И при этом она молчала. Лишь иногда напевала что-то низкое, вибрирующее, похожее на гул колокола в тумане. И Джейхейра ищет это ощущение в каждом шорохе юбок, в каждом взгляде, брошенном исподлобья. Но натыкается лишь на холодную сталь в глазах Рейны, на равнодушную вежливость придворных дам, для которых она — напоминание о войне, и на спину мужа, повёрнутую к ней даже во сне. Одиночество — это не когда ты одна в комнате. Одиночество — это когда ты стоишь в центре Тронного зала, полного людей, и чувствуешь, как ветер гуляет сквозь тебя, будто ты — пустота между мирами. Иногда ей кажется, что она призрак в Красном Замке. Единственное доказательство её материальности — боль в рёбрах от корсажа и холод металла на ключицах. Она часто думает о своей несостоятельности, хоть и не понимает этого слова. Для неё это просто «после войны». После того, как небо стало чёрным от крыльев, а река покраснела от огня и крови. После того, как мама ушла навсегда, а отец замолчал навеки. У неё нет кошмаров с криками и драконьим пламенем. У неё есть тишина. Страшная, глубокая тишина, в которой она тонет, как в колодце. И любое громкое слово, любое резкое движение — хлопанье двери, звон упавшего подноса — заставляет её внутренности сжиматься в узел, а сердце пропускать удар. Но она молчит, что никто не замечает, как у неё побелели костяшки пальцев, вцепившиеся в юбку. Быт вокруг неё плывёт, словно в замедленной потоке. Утренний ритуал: вода в тазу подёрнута рябью, мыло пахнет лавандой — запахом чистоты, который она ненавидит, потому что им пахли простыни в лазаретах после битвы. Служанки снуют, молчаливые, напуганные, зная, что принцесса не любит болтовни. Она позволяет им расчёсывать свои длинные серебряные волосы, наблюдая за тем, как зубья гребня исчезают в этой реке света, и думает о том, что волосы — единственное, что осталось живым и неподконтрольным Рейне. Их нельзя затянуть в корсет. Они пахнут миндальным маслом, которое она тайком покупает у дорнийской торговки, приходящей на кухню. Это её маленький бунт. Её крошечная собственность в мире, где она не владеет даже собственным дыханием. Зимой в замке особенно тоскливо. Ветер поёт в каминных трубах голосами умерших драконов. Иней рисует на окнах узоры, похожие на карту несуществующих земель. Джейхейра часами смотрит на эти узоры, лёжа в постели днём, потому что Рейна сказала, что у неё мигрень и ей нельзя выходить к ужину, и пальцем обводит линии. Ей чудится, что где-то там, за заледенелым стеклом, есть берег тёплого моря, где никто не знает, что такое долг. Где можно носить платье из простой льняной ткани, подвязанное верёвкой, и ходить босиком по влажному песку. Она представляет, как волна зализывает следы её ног. В этом образе есть та самая сакральность — мимолётность. Момент, который никогда не повторится. Как прикосновение губ матери к уголку её рта. Как улыбка близнеца в отражении. Как плечо мужа, замершее на краю постели. Джейхейра тянется рукой к графину с водой на прикроватном столике. Графин сделан из толстого зелёного стекла, пупырчатого, похожего на кожу рептилии. Он тяжёлый. Холодный. Реальность в руке. Она наливает воду в кубок и пьёт мелкими глотками, ощущая, как жидкость прокладывает холодную дорожку внутри, туда, где только что сжималась горячая пружина тревоги. Вода. Простая вода. Не вино, уносящее в забвение, а простая вода, удерживающая в реальности. Это её способ сказать себе: «Ты здесь. Ты всё ещё дышишь. Корсаж расшнурован, потому что сейчас ночь, и Рейна спит, и ты свободна на эти несколько тёмных часов». Она отставляет кубок. Смотрит на свои руки. Они тонкие, с голубоватыми венками, просвечивающими сквозь бледную кожу. Ногти коротко острижены — не потому что красиво, а потому что она грызёт их в моменты особо сильного напряжения, оставляя заусенцы, которые потом щиплет, если попадает сок лимона или соль. Свеча на столе догорает. Воск стекает на серебряный поднос, образуя причудливые наплывы, похожие на миниатюрный горный хребет. Джейхейра смотрит на пламя и думает о том, что огонь — это ещё и тепло. Тепло, которого ей катастрофически не хватает в этих стенах. Не жар камина, не духота от жаровен, а живое тепло тела, прижатого к телу без страха и без ожиданий. Просто чтобы чувствовать биение чужого сердца. Просто чтобы знать, что ты не одна в этом холодном замке. Однажды, ещё до того как Рейна взяла её в оборот, она заснула в библиотеке, положив голову на плечо старого мейстера, читавшего ей о правлении Джейхейриса Старого Короля. Она проснулась от того, что его шерстяная мантия колола щёку, а от его одежды пахло чернилами и табаком. Но ей было так хорошо, так спокойно, что она притворилась спящей ещё на целый час, чтобы продлить это мгновение. В этом и заключалась вся её жизнь теперь — коллекционирование украденных минут покоя, каждая из которых была островком сакральной тишины в океане придворного шума. Когда она снова видит Эйгона — случайно, в коридоре, идущего на заседание Малого Совета, — он кивает ей. Вежливо. Отстранённо. Как кивают знакомому стражнику у ворот. Она смотрит ему вслед и видит не короля. Она видит мальчика, пережившего то же, что и она. Мальчика, который так же боится прикосновений, который так же спит на краю кровати, чтобы в любой момент иметь возможность бежать. И от этого понимания её одиночество становится не меньше, а острее. Потому что два одиноких человека не создают пару. Они просто сидят в одной темнице, повернувшись друг к другу спинами. Она думает о нём, пока Рейна в очередной раз поправляет на ней ожерелье. Змейка впивается в шею. Джейхейра сглатывает ком в горле. Сакральность близости требует смелости. Смелости протянуть руку первой. Но у неё нет этой смелости. Её руки заняты: одна держит кубок с водой, другая сжимает край одеяла. А её близнец в зеркале, её единственный верный союзник, повторяет за ней этот жест бесконечной, застывшей усталости. И в этом повторении, в этом молчаливом свидетельстве есть своя печальная, вывернутая наизнанку, красота — эстетика медленного увядания в золотой клетке, где даже сны о прошлом давно уже стали алыми и густыми, словно старое вино, смешанное с кровью.

* * *

Куда ни глянь — море, море, море. Оно повсюду. Оно следует за ним мрачной, неотступной тенью, даже когда он отворачивается от окон. Оно простирается за сводами красного камня замка, бьет волнами в скалы и серебрится в отсветах луны под завывание ветра. Ветер знает его имя. Ветер шепчет на ухо сладостный зов в глубины, зовет к себе, как старого друга, обещает искренне, радостным выкриком наотмашь пытаясь отвесить пощечину своей неумолимой стихией, а после — печально напевает, мычит, порой и вовсе рыдает. Но Эйгон остается безразличен. И к мольбам его, и к просьбам, и к ласковому шепоту, и к гневному рёву. Он сидит, поджав под себя ногу, и смотрит сквозь каменную кладку, сквозь само время, туда, где ветер бессилен. В колыбели морских вод, где золото щедрой горкой хранится в глубинах, есть сокровища куда ценнее. Иногда Эйгон колеблется, слушая зов ветра. Иногда ему кажется, что он слышит не ветер, а плач. Там, в глубине, где горизонт расплывается всё дальше и дальше, где вдалеке высится призрачный замок Пентоса, в водной колыбели спит Принц. Стрелы, вонзившиеся в его спину, окропили его кровью — такой алой, что можно было обмануться и принять их за прорезавшиеся драконьи крылья. Они забрали его последний вздох, когда он в отчаянных попытках, словно дитя, роняя безмолвные слёзы, цеплялся за обрывок жизни. Дрожащие пальцы сжимали мокрое дерево, лишь бы море не утянуло его в глубины. Море злилось тогда. Оно гневалось всё сильнее, разгоняя в ярости волны, сбивая слабое тельце с клочка дерева, раскрывая свою бездонную пасть, чтобы проглотить дитя, что носило имя тех, кто по преданиям их Дома был рожден в море и в море умирал. Но этот Принц не имел крови детей морей. Нет, нет. В нём была кровь дракона, и сторонний ему бог даровал наказание быть сильным в будущем. И оттого море злилось в тот день сильнее всего, пытаясь проучить лгуна, неумолимое к братским крикам, что разрывали глотки на корабле, пока их окончательно не разгромили, окропив всё вокруг густой, алой кровью. И пока Принц испускал последний вдох, с выдохом братья его остались одни. Их разделило всё то же море и дракон, что взмыл вверх раненым зверем, но преданный с колыбели, спасая единственное, что было ему ценно. Эйгон выжил. Остался здесь. Сидит в кресле с высокой спинкой, и под ногтем у него застряла крошка воска от свечи. Яблоко на столе ярко-красное. Оно сочится свежестью на вид, обещает сладость на кончике языка с первого же укуса, но Эйгон пальцем вертит его взад и вперед, вперед и назад, внимательным взглядом следя за другой стороной плода. Там, сбоку, блестит зелень, а в боку виднеется мягкая точка гнили, по краям уже принимающая черный оттенок. Он надавливает подушечкой большого пальца, чувствуя, как кожица проминается, как податливая плоть под ней уже мертва. Есть это нельзя. Оно красиво только с фасада. Ирония? Насмешка свыше? Или кто-то там, наверху, упорно пытается достучаться до него сквозь плотную пелену тоски, с воплями напоминая, что здесь, в этом самом зале, у него есть одно незаконченное дело, что стоит бельмом на глазу у всех Семи Королевств? Шум пира долетает до его слуха обрывками фраз. Эйгон молчаливо, строя вежливую учтивость, кивает без лишних слов. Он научился этому у мейстеров — кивать в нужный момент, не слыша ни слова из сказанного. Не раз он ловит тихий, обращенный к нему шёпот от изрядно выпивших лордов. Кто-то склоняется к нему близко, слишком близко, дышит в висок тяжелым дыханием, отдающим кислым вином и мятой, которой пытались перебить перегар. Особенно осмелевшие подхватывают его за плечо, заключая в подобие объятий, шепчут советы о супружеском ложе. О том, что «лед тронулся», что «девочка созрела». Не раз кто-то кидает похабную шутку, чтобы разразиться лающим смехом, устремляя масляный взгляд на хрупкое изваяние, что сидит рядом с ним и именуется гордым титулом — Джейхейра Таргариен, королева-консорт Семи Королевств. Виновница сего торжества. Она прячет взгляд лани за длинными, чуть подрагивающими ресницами. Ковыряет вилкой жареную курицу в соусе уже который час. Мясо давно остыло, жир застыл белесой пленкой на краю блюда, а она всё водит зубцами по глазури, расчерчивая невидимые узоры. Счастливой на свои именины она не выглядит. Совсем наоборот. Эйгон её не винит. Будь он женщиной, он бы тоже, наверное, не испытывал восторга от празднования дня, когда на деле все вокруг предвкушают не именинный пирог, а твою первую брачную ночь. После стольких лет после свадьбы, где ты была еще ребенком и не могла помыслить о супружеском долге. Он смотрит на неё искоса. Свет от канделябров падает на её висок, высвечивая тонкую голубую жилку под почти прозрачной кожей. У неё кожа цвета разбавленного водой молока. Волосы, убранные в простое серебряное плетение, выбиваются мягкими пушинками у шеи. Ей пятнадцать. Ему восемнадцать. Между ними — три года разницы, море крови и полное, звенящее молчание. Когда-то давно, когда её только привели к нему — бледную, заплаканную, сжимающую в кулачке лоскут от платья матери, — он не знал, что с ней делать. Она была похожа на сломанную куклу. Говорить не могла, только плакала. Тихие слёзы текли по щекам, она их не вытирала, позволяла капать на подол, на пол, на каменные плиты Драконьего Камня. Сейчас, глядя на неё поверх кубка с разбавленным вином, он думает о том, что она стала другой. Не сама по себе. Он лепил её. Словно у него в руках оказался кусок мягкой, податливой глины, и он, сам того не осознавая, начал придавать ей форму. Но эта мысль скользит по поверхности его сознания, не задерживаясь, потому что в зале становится слишком душно, слишком громко, и вино отдает медью на языке. Пламя свечей колеблется от сквозняка, гуляющего по Красному Замку, и тени пляшут на стенах, искажая лица лордов в гротескные маски. Эйгон смотрит на эти тени, на то, как они жуют, пьют, смеются, и чувствует себя зрителем в театре теней, где у него нет ни роли, ни желания её играть. Он ловит себя на том, что считает удары собственного сердца. Раз. Два. Три. Спокойно. Ровно. Как прибой. Краем глаза он замечает движение. К возвышению, где стоит их стол, направляется фигура, выделяющаяся из общей массы не столько ростом или осанкой, сколько какой-то особенной, выверенной годами тяжестью поступи. Лорд Тиланд Ланнистер. Эйгон узнает его сразу, даже не всматриваясь в черты лица — по этой походке, по тому, как он чуть наклоняет голову вправо, компенсируя слепоту левого глаза. Ирония, думает Эйгон, горькая, как полынь на корню. Тиланд Ланнистер. Человек, который стоял за «зеленых» до последнего вздоха, до последней капли крови, пролитой на королевском тракте. Человек, который верил — искренне, фанатично, с той особенной непоколебимостью, что свойственна людям Запада, — что сын должен наследовать прежде дочери. Что трон принадлежит Эйгону Второму, а не Рейнире. А теперь он здесь. Служит ему, Эйгону Третьему. Сыну Рейниры. Призраку дракона, что выжил, когда все остальные утонули или сгорели. Шутка богов, не иначе. Или Семерых. Или той пустоты, что заменяет ему веру. Тиланд приближается, и Эйгон отмечает про себя детали: светлые брови сведены в задумчивости, морщины у глаз, уцелевшего глаза, стали глубже, чем он помнил, а в уголках губ залегла та особая складка, что бывает у людей, привыкших терять, но не привыкших сдаваться. Он выглядит обеспокоенным. Серьезным. Не пьян, в отличие от большинства гостей, и держится прямо, словно аршин проглотил. Остановившись перед возвышением, Тиланд склоняет голову ровно настолько, насколько того требует этикет — ни дюймом ниже, ни дюймом выше. Жест человека, который знает себе цену и не собирается прогибаться, даже стоя перед королем, на чьей стороне он воевал бы с радостью, сложись история иначе. — Ваше Величество, — произносит он, и голос его звучит глухо, словно из бочки. — Моя королева. Эйгон кивает. Один раз. Скупо. Он давно научился экономить движения, слова, эмоции. Каждый кивок, каждое «да» или «нет» отнимают у него ту самую силу, что сторонний бог даровал ему в наказание. Он бережет её. Для чего — он и сам не знает. Возможно, для того, чтобы просто дышать. И тут происходит нечто, от чего Эйгон на мгновение перестает считать удары сердца. Джейхейра оживает. Она поднимает голову. Затравленный взгляд лани, что весь вечер блуждал по тарелке с остывшей курицей, вдруг фокусируется, обретает глубину, цвет. Она смотрит на Тиланда, и в её глазах — проблеск. Слабый, едва уловимый, как солнечный луч, пробившийся сквозь свинцовые тучи Драконьего Камня. Тепло. Она смотрит на него так, будто встретила старого друга. Будто в этом зале, полном чужих, жадных, оценивающих взглядов, она вдруг увидела кого-то знакомого. Кого-то, кто не желает ей зла. Тиланд отвечает ей. Уголки его губ приподнимаются — не в вежливой улыбке царедворца, а в чем-то ином. В отеческой. Усталой, но искренней. Мгновение они так и стоят: она — сидя за столом, он — перед возвышением, и между ними повисает тишина, наполненная чем-то невысказанным, чем-то, что Эйгон не может расшифровать, как ни старается. Он чувствует себя лишним в этой немой сцене. Наблюдателем. Всегда наблюдателем. Тиланд первым нарушает молчание. Он делает едва заметный жест рукой, и из-за его спины выступает слуга — юноша с безучастным лицом и руками, дрожащими то ли от напряжения, то ли от важности момента. В руках у него красная бархатная подушка, а на ней — ларец. Эйгон переводит взгляд на ларец, и на мгновение его дыхание сбивается. Это не просто шкатулка. Это произведение искусства. Золото, серебро, эмаль — все смешалось в витиеватом узоре, в котором угадываются львы и драконы, сплетенные в вечном, бессмысленном танце. Камни — рубины, сапфиры, изумруды — вспыхивают в свете свечей, отбрасывая цветные блики на бледное лицо Джейхейры. Но Эйгон смотрит не на камни. Он смотрит на то, что лежит внутри, на черном бархатном ложе. Тиара. Она блестит глубокой, влажной зеленью изумрудов. Большие камни, малые камни — все они вправлены в золото, что повторяет очертания башен, зубцов, стен. Силуэт замка. Или короны. Или того и другого сразу. Эйгон не сразу понимает, на что это похоже, но подсознание уже услужливо подбрасывает образ: Кастерли Рок. Утес Кастерли. Твердыня Ланнистеров, высеченная в скале над Закатным морем. Или нет? Присмотревшись, он видит в остриях что-то ещё — может быть, шпили Великой Септы, или хуже, башни Хайтауэров, а может, просто фантазию ювелира, пытавшегося угодить сразу всем богам и людям. Рядом с тиарой, на том же черном бархате, лежит веер. Черный шифон, невесомый, как паутина, расшитый мелкими золотыми камнями и кружевом, в котором снова мелькают зеленые вставки — изумрудная крошка, рассыпанная щедрой рукой по ткани. Веер выглядит так, словно его сделали в пару к тиаре. Или наоборот — тиара к вееру. Эйгон не разбирается в таких вещах. Он замирает. Не физически — его тело продолжает сидеть, рука продолжает сжимать кубок, лицо остается бесстрастным. Но внутри что-то сжимается в тугой, холодный узел. Наглость. Это наглость. Неужели Тиланд решил напомнить Джейхейре о её принадлежности к «зеленой» стороне? О том, что она — дочь Эйгона Второго, сестра Джейхейриса, племянница Эймонда? О том, что она — живое напоминание о войне, о расколе, о крови, что до сих пор не смыта с камней Красного Замка? Чтобы что? Унизить её? Унизить его? Указать им обоим на их место в этой бесконечной, уродливой игре престолов? Но прежде чем гнев — или то, что заменяет ему гнев, эта тупая, ноющая боль в груди, — успевает оформиться во что-то конкретное, он слышит звук. Слабый. Почти неслышный за шумом пира. Вдох. Выдох. Восхищенный. Живой. Он поворачивает голову и смотрит на Джейхейру. Она вся — восхищение. Глаза налиты блеском, тем самым влажным блеском, что предшествует слезам, но на этот раз слезы не горя, а чего-то иного — радости? Облегчения? Узнавания? Губы приоткрыты в приятном удивлении, и на мгновение она забывает о своей обычной маске — маске испуганного ребенка, маске фарфоровой куклы. Сейчас она просто девушка, увидевшая что-то прекрасное. Что-то, что принадлежит ей по праву. По крови. Эйгон смотрит на неё и не может отвести взгляд. Он лепил её, да. Он дал ей тишину, тепло, покой. Но этого выражения лица он никогда не видел. Оно не было создано им. Оно пришло извне, из того мира, где она была до него. Из того мира, где у неё была мать. И, видимо, тиара. Тиланд, словно прочитав мысли Эйгона — или, что вернее, заметив его замешательство, — начинает говорить. Голос его осторожен, словно он ступает по тонкому льду. Слова он подбирает тщательно, взвешивая каждое, как золотые монеты на ладони казначея. — Я подумал, — говорит он, и его единственный зрячий глаз на мгновение встречается с глазами Эйгона, прежде чем вернуться к Джейхейре, — что тиара прошлой королевы должна принадлежать настоящей хозяйке. Она долго хранилась в Утесе, но... обстоятельства войны, переезды, небрежность слуг... В ней обнаружились сколы. Мне пришлось обратиться к мастеру, лучшему в Ланниспорте, чтобы он исправил повреждения. Я просил его сохранить украшение в первозданном обличии, насколько это возможно. Тиара прошлой королевы. Эйгон прокручивает эти слова в голове, и холодный узел в груди слегка ослабевает. Прошлой королевы. Не «королевы Алисенты». Не «матери короля Эйгона Второго». Просто — прошлой королевы. Дипломатично. Обтекаемо. Безопасно. Джейхейра слабо кивает. Её пальцы, лежащие на скатерти, чуть подрагивают — Эйгон замечает это боковым зрением, потому что научился замечать любые движения в радиусе своего личного пространства. Она сглатывает, и её голос, когда она наконец решается заговорить, звучит тихо, но ровно: — Могу ли я... рассмотреть её поближе? Тиланд позволяет себе улыбнуться шире. В этой улыбке нет и тени снисхождения или жалости. Только тепло. Отеческое, спокойное тепло человека, который видел слишком много смертей и теперь радуется любой возможности подарить немного красоты тем, кто ещё жив. — Ваше высочество, — отвечает он, и в его голосе проскальзывает смешок, — это украшение полностью ваше. Вы можете делать с ним всё, что пожелаете. Хоть рассматривать, хоть носить, хоть выбросить в море. Хотя, — он бросает быстрый взгляд на Эйгона, словно оценивая, не переступил ли черту, — я бы советовал всё же носить. Изумруды идут к вашим глазам. Слуга по знаку Тиланда делает шаг вперед и осторожно, словно несет не ларец с драгоценностями, а хрупкую жизнь, ставит подушку на стол перед Джейхейрой. Бархат касается скатерти с мягким, почти неслышным шорохом. Джейхейра не сразу тянется к тиаре. Сначала она просто смотрит. Её взгляд скользит по золотым башенкам, по глубокой зелени изумрудов, по тонкой работе кружева на веере. Она изучает украшение так, как изучают лицо давно потерянного и вдруг найденного родственника. Пытается узнать. Вспомнить. Эйгон наблюдает за ней. Он забыл о кубке. Забыл о шуме пира. Забыл о тенях, пляшущих на стенах. Всё, что существует сейчас — это её лицо, склоненное над ларцом, её пальцы, замершие в дюйме от золота, и этот новый, незнакомый ему свет в её глазах. Она наконец касается тиары. Кончиками пальцев. Осторожно. Так, как сама когда-то касалась его лица — с вопросом, с опаской, с готовностью отдернуть руку, если что-то пойдет не так. Но ничего не идет не так. Золото теплое, нагретое бархатом и воздухом зала. Изумруды гладкие, прохладные. Она проводит пальцем по одному из крупных камней, и тот вспыхивает зеленым огнем, отражая свет свечей. Её губы беззвучно шевелятся. Эйгон не слышит слов, но ему и не нужно. Он видит, как смягчаются черты её лица, как разглаживается вечная складка между бровями, как она на мгновение становится... нет, не счастливой. Умиротворенной. Это другое. Это тишина внутри, а не снаружи. Наконец она поднимает взгляд от ларца. Смотрит на Тиланда, и на её лице расцветает улыбка. Не вежливая, не натянутая, не та, что она носит как маску на официальных приемах. Настоящая. Искренняя. Робкая, как первый подснежник, пробившийся сквозь снег, но живая. — Благодарю вас, милорд, — говорит она, и голос её звучит яснее, чем за весь этот вечер. — Это... это бесценный подарок. Я буду хранить его. Обещаю. Тиланд кланяется — на этот раз чуть ниже, чем требует этикет. Жест не подданного, а... друга? Отца? Эйгон не уверен. Он вообще мало в чем уверен, кроме того, что море всегда шумит, а брат никогда не вернется. — Для меня это честь, моя королева, — отвечает Тиланд. — Позвольте отклонится, желаю вам хорошего вечера. И вам, Ваша Милость. Он снова встречается взглядом с Эйгоном. На мгновение. В его единственном глазу читается что-то сложное — смесь усталости, достоинства и странной, почти собачьей преданности идее, которую он сам же помогал хоронить. Потом он отворачивается и уходит, растворяясь в толпе пирующих лордов, в море теней и свечного дыма. Эйгон смотрит ему вслед. Потом переводит взгляд на Джейхейру. Она снова склонилась над ларцом, но теперь её пальцы не замерли в нерешительности — они гладят веер, перебирают кружево, касаются изумрудных вставок с той особенной, женской нежностью, которой он никогда не понимал, но за которой мог наблюдать бесконечно. Значит, думает он. Значит, эта безделушка принадлежала её матери, а до этого бабушке. Алисенте Хайтауэр. Женщине, которую он помнит смутно, урывками, как дурной сон. Зеленое платье. Зеленые глаза. Голос, похожий на скрип несмазанной двери, и руки, всегда сжимающие что-то — четки, кубок, край мантии. Он помнит её страх. Её гнев. Её отчаяние, когда она поняла, что проиграла, но не сдалась. Он помнит, как она смотрела на свою внучку — на Джейхейру, тогда ещё совсем кроху, — и в этом взгляде было больше собственничества, чем любви. Или ему только казалось? Он не уверен. Он тогда сам был ребенком, прячущимся за юбками матери, и мир для него делился на «своих» и «чужих», а не на оттенки чувств. Но сейчас, глядя на Джейхейру, склонившуюся над тиарой Алисенты, он думает о другом. О том, что она — не просто его творение. Она — дочь своей матери. Плоть от плоти женщины, которая носила эту тиару, которая стояла за «зеленых», которая проиграла войну, но чья кровь течет в жилах его жены. И эта мысль должна бы вызывать у него отторжение. Должна бы напоминать о расколе, о войне, о том, что их брак — политическая сделка, скрепленная кровью их родных. Но не вызывает. Вместо этого он чувствует странное облегчение. Словно кусочек мозаики, которую он пытался сложить вслепую, на ощупь, вдруг встал на свое место. Она не просто глина. В ней есть что-то ещё. Что-то, что он не создавал. Что-то, что пришло к ней от матери, от отца, от тех, кто любил её до него. Или не любил, но всё равно оставил след. Он смотрит на тиару. На изумруды. На золотые башенки, напоминающие то ли Кастерли Рок, то ли Великую Септу, то ли что-то ещё, чему у него нет названия. И думает о том, что эта вещь пережила войну, пережила Алисенту, пережила Эйгона Второго, пережила всех, кто носил её или дарил. И теперь она здесь. В руках его жены. Его Джейхейры. Он тянется через стол и накрывает её ладонь своей. Она вздрагивает от неожиданности, но не отдергивает руку. Поднимает на него глаза — всё ещё блестящие, всё ещё полные того нового, незнакомого ему света. И в этом свете он видит вопрос. Тот самый, который она никогда не задает вслух. Ты не злишься? Ты не против? Это ведь от них. От зеленых. От твоих врагов. Эйгон молчит. Он не умеет говорить такие вещи. Он умеет только считать шаги, слушать море и лепить из глины что-то, что, как ему казалось, принадлежит только ему. Но сейчас он просто сжимает её пальцы. Чуть сильнее, чем нужно. И она, кажется, понимает. Потому что её улыбка становится шире, а взгляд — мягче. Она поворачивает руку под его ладонью и переплетает их пальцы. Молча. Без слов. Так, как они привыкли общаться все эти годы. Пир продолжается. Тени пляшут. Свечи оплывают. Море за окнами Красного Замка вздыхает и бьется о скалы. А между королем и королевой, на столе, залитом вином и уставленном остывшими блюдами, лежит тиара Алисенты Хайтауэр. Изумруды мерцают в полумраке, и Эйгону на мгновение кажется, что они смотрят на него. Не враждебно. Не с укором. Просто — смотрят. Как смотрит море. Как смотрит прошлое, которое никогда не уходит до конца. Он отводит взгляд первым. Смотрит в свой кубок. Вино почти кончилось. На дне остался густой, терпкий осадок — крошки специй, частицы ягод, что-то темное, нерастворимое. Он думает о том, что, наверное, так выглядит его душа. Темный осадок на дне. И думает о том, что Джейхейра, его тихая, сломленная, вылепленная им Джейхейра, сегодня вечером надела на палец невидимое кольцо, которое связало их крепче, чем все клятвы перед Семерыми. Она всё ещё держит его за руку. И он не отпускает.
Примечания:
18 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)