Вторая попытка — это не подарок, это оружие!

R
В процессе
29
автор
Размер:
планируется Миди, написано 238 страниц, 124 373 слова, 11 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 4

Настройки
Примечания:
Утром Андрей проснулся не от будильника — от света. Золотистый, ещё не набравший силы луч пробился сквозь шторы — тёмно-графитовые, почти чёрные, бархатистые, которые Кира выбрала три года назад в какой-то дорогой итальянской лавке. Свет был настойчивым: пробил плотную ткань, растёкся по потолку тонкой дрожащей полоской, зацепился за угол зеркала и упал прямо на лицо Андрея. Тот прищурился, но сон уже отступил — разжал тёплые липкие объятия, и мужчина, вздохнув, открыл глаза. Первое, что он увидел, были шторы. Потом перевёл взгляд вглубь комнаты — и увидел её. Она сидела за туалетным столиком у узкого окна, почти бойницы, встроенного в глубокую стенную нишу. Кира поставила столик именно здесь не случайно: свет оттуда падал мягким, рассеянным — не доставал до кровати. Она всегда волновалась, что разбудит его по утрам, и эта забота, когда-то казавшаяся ему милой, теперь вызывала странное, почти болезненное чувство вины. Будто он был хрупким комком сна, а она — бережным барьером от света. И вот — она сидела там. В молочном, рассеянном свете, похожая на героиню старинного портрета. До боли красивая. И совершенно чужая. Андрей приподнялся на локте и замер. Спина — идеально прямая, та балетная осанка, которую не могли сломать ни годы, ни операция на колене. Плечи расправлены, будто она готовилась не к нанесению макияжа, а к выходу на сцену, к финальной сцене, после которой занавес опустится навсегда. Голова чуть наклонена к зеркалу — в грациозном, почти лебедином изгибе, обнажающем тонкую шею, линию ключиц, ту самую родинку за ухом, которую он целовал сотни раз. Сегодня она казалась ему знаком вопроса. Она наносила макияж, но делала это иначе, чем всегда. Без той отточенной автоматической уверенности, к которой он привык. Сосредоточенная на чём-то внутри — на том, что кипело под рёбрами. Взгляд в зеркале был отсутствующим, почти сомнамбулическим: она смотрела сквозь своё отражение. На ней были чёрные облегающие брюки с высокой талией — плотная стрейчевая ткань с лёгким блеском, которая сидела так, словно её шили по меркам. Белая блузка с широкими рукавами струилась при каждом движении, а поверх — чёрный корсет, красиво подчёркивающий тонкую талию. По корсету тёмными нитями были вышиты замысловатые узоры — винтажные, почти мистические. Украшения — рубины. Андрей прищурился. Маленькие камни в обрамлении белого золота — кроваво-красные, пульсирующие, как капли свежей крови на снегу. Подвеска на тонкой цепочке падала в вырез между ключиц — туда, где бился пульс, где жизнь была ближе всего к поверхности. Это колье Кира не надевала уже несколько лет. Когда-то в нём она застала его в объятиях модели на показе. После того случая они остались вместе, но что-то сломалось навсегда. То платье Кира выбросила. Колье — не смогла: оно было подарком Саши. Держала в шкатулке, но не надевала. Ни разу. И сейчас, спустя годы, оно снова было на ней. Андрей тяжело сглотнул. Белокурые кудри падали на плечи, переливались оттенками от молочного до пепельного, пахли жасмином и сандалом — аромат заполнял комнату, вытеснял кислород, заставлял дышать чаще, отчаяннее. «О чём она думает?» — спросил он себя. И не нашёл ответа. Только почувствовал, как внутри шевельнулась тревога — холодная, липкая, как первый снег, который падает на незамёрзшую землю и тает, оставляя грязные разводы. Он смотрел на её руки — они двигались уверенно, без той мелкой дрожи, которая всегда была у Киры, когда она нервничала. А она явно нервничала: сжатые губы, отсутствующий взгляд, плечи, ставшие будто уже, чем вчера. Но руки — эти странные, уверенные руки — не дрожали ни на мгновение. Летали над её лицом, как что-то невесомое и точное. И на губах — помада тёмно-вишнёвого, почти бордового цвета. Не та нежно-розовая, которую она носила на работу, делавшая губы припухлыми и беззащитными. Другая. Та, что появлялась лишь в особенные вечера — в театр, на светский приём, куда Кира наряжалась как на праздник, которого на самом деле не ждала. Корсет — тот, что когда-то подарила Кристина. Кира надевала его редко, к широкой юбке, под образ, который умела создавать. Она всегда находила золотую середину — что-то облегающее с чем-то летящим, баланс между строгостью и воздушностью. Она стеснялась своей худобы, прятала ключицы под высокими воротниками, негодовала на отражение за то, что оно недостаточно пышное, недостаточно женственное. «Почему сегодня? Для кого этот корсет, эти рубины? Для ремонтников? Или — для кого-то, кого я не знаю?» Он мысленно одёрнул себя — резко, как одёргивают запутавшегося ребёнка перед пропастью. «Успокойся. Для тебя. Для кого же ещё? Она твоя невеста». Но вопрос остался — сидел под кожей, под рёбрами, в том тёмном углу сознания, куда Андрей себя не пускал. Становился всё больше, всё темнее — с каждым её странным взглядом, с каждой фразой, звучавшей иначе, чем прежде. И она почувствовала его взгляд. Не повернулась, не пошевелилась — просто знала. Как знают, когда за тобой наблюдают, а пустота вдруг становится полной. — Доброе утро, — сказала она. Голос был ровным, как гладь озера перед первым снегом. — Доброе, — ответил он хрипло. Он сел на кровати, потёр лицо ладонями, посмотрел на часы. Семь тридцать. Рань, в которую Кира обычно только просыпалась, прятала лицо в подушку и бормотала: «Ещё пять минут». Но не стояла уже полностью готовой — в корсете и рубинах, с идеальным макияжем. — Только семь тридцать, — сказал он, не скрывая удивления. — А ты уже готова? Она подвела губы — аккуратно, с почти хирургической точностью. Промокнула салфеткой и улыбнулась своему отражению — коротко, оценивающе, как улыбаются, когда довольны тем, кто на тебя смотрит. — Да. У меня встреча в восемь тридцать с агентством по ремонту, туда ехать далеко. Так что я выбегаю. Она встала — пластично, как поднимается волна, как распрямляется стебель после дождя. Поправила блузку, одёрнула корсет — привычно, как рыцарь проверяет доспехи. Подошла к шкафу и выбрала кожаную куртку. Андрей снова удивился. Чёрную куртку на меховом подкладе с металлическими заклёпками Кира надевала только на выходные, за городом. Под классический образ, под любимые ботильоны на шпильке — никогда. Потому что не сочеталось. Потому что Кира не смешивала стили. Потому что была предсказуемой — и в этом была её прелесть и её тюрьма. Но сегодня — надела. И ей это безумно шло. Именно благодаря диссонансу — мягкая блузка и грубая кожа, винтажный корсет и металлические заклёпки, уязвимость и броня. — Я варила кофе, — добавила она, не оборачиваясь. — Там ещё есть кружка, если захочешь. Она застёгивала молнию, поднимала воротник, пряча тонкую шею от ноябрьского холода. Андрей кивнул — и вспомнил, что она не видит. — Увидимся в офисе? — Да, конечно. Немного опоздаю, но буду. — Нам надо рассчитать новую коллекцию, — напомнил он, пытаясь поймать её взгляд. — Помню. Язык чесался задать тысячу вопросов, жгущих изнутри. О вчерашнем — о её странном поведении за ужином, о ночном кошмаре, о том, как она проснулась в холодном поту, как её ладони горели, как она смотрела в темноту и что-то шептала одними губами. — Кир, что тебя мучило ночью? Что ты видела во сне? Она замерла — ровно на секунду. Но он заметил. Почувствовал, как плечи чуть напряглись, как пальцы сжали ремень сумки — так, что костяшки побелели. Тень. Страх. Воспоминание. — Самый обычный кошмар, — ответила она тихо, голосом человека, который говорит правду, но не всю. — Прошло. — Обычно, когда ты видишь больницу, ты больше не засыпаешь. А ты заснула. Она повернулась — наконец-то. Посмотрела прямо, открыто, без дежурной улыбки. Но в глазах была та самая стена, которую он чувствовал последние два дня — прозрачная, но непроницаемая, тонкая, как лёд, и крепкая, как броня. — Это было что-то непонятное, — сказала она, будто вытаскивала слова из глубокого колодца, где вода замерзает, не дойдя до губ. — Мне просто было страшно. Глупости. Прошло. Она отвела взгляд первой. Посмотрела на часы с рубиновыми стрелками, и Андрей почувствовал, как время ускользает вместе с ней. — Не хочу об этом, — добавила она почти шёпотом, и в этом шёпоте было столько усталости, что он на секунду захотел подойти, обнять, сказать: «Всё будет хорошо». — У меня впереди тяжёлый день. Андрей хотел спросить ещё. Хотел встать, подойти, обнять — как вчера ночью, когда она дрожала, а её руки горели. Но вместо этого кивнул. Потому что боялся: если спросит — она ответит. А ответ мог перевернуть буквально всё. — Ладно. Извини. — Не извиняйся, — ответила она автоматически. — Спасибо, что обнял. Подошла к двери. На пороге обернулась — подмигнула ему. Быстро, небрежно, как подмигивают на минуту, а не навсегда. Улыбнулась уголками губ, краешком души — той улыбкой, которая ничего не обещает и ничего не просит. И вышла. Не дав ему сказать ни слова. Дверь закрылась. Щёлкнул замок — тихо, почти вежливо, как извинение за то, что он вообще существует. Андрей остался один. Сидел на кровати, смотрел на закрытую дверь и чувствовал, как утро вползает в комнату, заполняя пустоту, которую она оставила после себя. Жасмин и сандал — её запах — всё ещё цеплялся за шторы, за подушки, за его одежду. Но её уже не было. Он сжал пальцами одеяло и выдохнул. Она не поцеловала его на прощание. Просто подмигнула — и ушла. Как уходят из комнаты, в которую не планируют возвращаться. Пустота не ответила. Хлопнула входная дверь в конце коридора. Шаги затихли. Он стоял у окна на кухне с чашкой кофе в руках — кофе давно остыл. Смотрел на город: серый, ноябрьский, с редкими машинами, которые спешили по своим делам. Но не видел ничего. Перед глазами было другое — она. Кира. Та, что вышла из спальни в рубинах и корсете и подмигнула ему на прощание, как подмигивают попутчику в метро, с которым никогда больше не встретятся. Он знал Киру всю жизнь — не фигурально, а буквально. Они росли в семьях, которые были больше чем просто друзья. Ходили в одну школу. Дышали одним воздухом. Он был на пять лет старше и видел, как она менялась: из смешной девочки с хвостиками и огромными, непропорционально серьёзными глазами — в ту, что однажды улыбнулась ему уже по-взрослому, на дне рождения её отца. Тогда он понял: эта улыбка — его. Эта женщина — его. Он знал её всю. Как знают карту местности, где выросли — наизусть, с закрытыми глазами. Знал, где нажать, — чтобы она согласилась. Где промолчать, — чтобы она сама пришла. Где сделать вид, что занят, — чтобы она начала ревновать и стала мягче. Он играл на её слабостях, как музыкант играет на расстроенном инструменте: неидеально, но так, чтобы слушатель плакал. Он думал, что знает её насквозь. Теперь она была совсем другой. Не просто другой — чужой. Будто кто-то вынул прежнюю Киру, аккуратно разобрал по косточкам и собрал заново — по другой схеме. Та же внешность. Та же улыбка. Но внутри — холод. Внутри — стена, которую он не мог ни пробить, ни обойти, ни подкупить. «Что на неё так подействовало? Авария?» Люди меняются, когда смотрят смерти в глаза — это он слышал. Но Кира не умирала. Она ударилась головой, вывихнула руку, потеряла сознание от страха. Страх автокатастроф был её старым, детским — ещё с тех пор, как погибли родители. Просто стресс. Пройдёт. Но в душе он не верил в это. Потому что стресс не меняет взгляд. Стресс не заставляет женщину за одну ночь отдалиться от жениха, как отдаляются от чужого человека — без слов, без сцены, просто переставая подпускать близко. Стресс не превращает голос из умоляющего в стальной. Он допил холодный кофе, поморщился. Поставил чашку на подоконник. И вдруг — словно током ударило — понял: он боится. Не за неё. За себя. Раньше, в минуты особенно сильной Кириной ревности — в моменты её слёз, её претензий, её «ты меня не любишь», — он ловил себя на мысли: вот бы она остыла. Вот бы ей стало всё равно. Он хотел, чтобы она перестала звонить каждый час. Чтобы не проверяла телефон. Чтобы не устраивала сцен, когда он задерживался. Хотел, чтобы она перестала любить его так отчаянно, так болезненно — так сильно. Он хотел этого. И теперь это случилось. «Идиот, — сказал он себе. — Ты получил то, о чём просил. Она остыла. Ей всё равно. Она подмигнула тебе, как чужому. И теперь ты стоишь у окна и не знаешь, как вернуть её обратно». Страх полз по позвоночнику. Холодный, методичный — как вода, которая находит трещину и расширяет её изнутри. Потому что без Киры рушилось слишком многое. Не только личное — служебное. Его место держалось на ней, как страховочный трос держится на скале. Коллекция на стадии запуска. Долги. Решения, которые ещё не приняты. Она была частью этой конструкции — и он понял это только сейчас, когда конструкция начала трещать. «Мне нужно вернуть её расположение. Нужно. Любой ценой». Он оделся быстро, без обычного утреннего кокетства перед зеркалом. Нашёл номер цветочного магазина, который Кира любила. Заказал букет — огромный, белые розы с рубиновыми вкраплениями гипсофилы. Как её сегодняшние украшения. Пусть знает: он заметил. Он видит. Он здесь. Но пока он набирал номер, в голове крутилась другая мысль — та, которую он гнал, но которая возвращалась снова и снова, как возвращается слово, которое никак не можешь вспомнить, и именно поэтому не можешь о нём забыть. Он посмотрел на себя в зеркало — на то самое, у которого час назад сидела она, красила губы, смотрела сквозь себя. Её отражение давно исчезло. Но ему казалось, что оно осталось — насмешливое, холодное, неуловимое. Как послеобраз от яркого света: закроешь глаза — а оно всё равно там. «Я куплю ей цветы, — думал он. — Приглашу на тот ужин, о котором она давно просила. Скажу те слова, которые она хотела услышать. Буду терпеливым. Нежным. Внимательным. Тем, кем она хотела меня видеть всё это время». Он усмехнулся собственной мысли — горько, без радости. Раньше он не хотел этого делать. Думал: она никуда не денется. А теперь, когда она стала другой, он готов был бегать за ней, как мальчишка. И это пугало его — не потому, что было унизительно. А потому, что было правдой. Потому что означало: она что-то значила для него. По-настоящему. Не как деталь механизма — как человек. И он не знал, когда это произошло. И не знал, что с этим делать. Он сел на кровать — туда, где ещё хранился запах её духов. Взял подушку, на которой она спала, с едва заметным следом от щеки. Прижал к лицу на секунду. И отбросил. Слабость. Он не мог позволить себе слабость. Он никогда не позволял — ни себе, ни другим. Это было правилом, которое держало его вертикально все эти годы, пока вокруг всё качалось. Не плакать. Не просить. Не показывать дно. Потому что стоит показать дно — и тебя туда толкнут. «Кира Воропаева. Моя невеста. Моя. И никто не заберёт её у меня — ни авария, ни эта новая, странная версия её, ни чёрт с рогами». Он встал. Оделся. Вышел. На улице моросил дождь — тот самый, ноябрьский, серый, без начала и конца. Андрей поднял воротник пальто и зашагал к машине. Мокрый асфальт отражал фонари — размытые, дрожащие, похожие на воспоминания о чём-то хорошем, что было, но не вернуть. Он сел в машину. Завёл двигатель. В зеркале заднего вида отразились его глаза — решительные, но испуганные. Незнакомые. Будто он смотрел на человека, которого знал когда-то давно, но с которым давно не виделся и теперь не был уверен, рад ли встрече. Мы оба стали другими. Вопрос только в том — теми ли, кто нужен друг другу. Или теми, кто просто больше не умеет притворяться, что всё хорошо. Двигатель зарычал. Андрей нажал на газ и влился в утренний поток машин. Впереди был офис. Впереди была она. Впереди был день, который изменит всё — и он не знал, хочет ли он этого. Он только знал одно: отступать он не умеет. Этому его никто не учил. И, пожалуй, именно это и было его главной проблемой. Кира ехала в машине и на светофоре закрыла глаза. Красный свет горел долго — слишком долго для этого перекрёстка, где обычно всё сменялось торопливо. Но сегодня время как будто замерло специально — чтобы она успела. Чтобы увидела. Чтобы не отвернулась. Стоило опустить веки — и тьма за ними ожила. Из ниоткуда, как проявка на фотобумаге, начало проступать лицо. То самое. Со сна. Оно не уходило — засело под кожей, как заноза, которую нельзя вытащить, а можно только терпеть, смиряясь с тупой, ноющей болью, которая становится частью тебя. Кира — та, что была Леной, — старалась вспомнить его в каждой детали. Она помнила: ещё в палате, на холодном кафельном полу, когда очнулась впервые, — её взгляд упал на это лицо. Тогда оно было нерезким, как старая фотография в трясущихся руках. Лицо, которого не знала ни Кира, ни Лена — ни одна из двух женщин, деливших теперь одно тело, одну память, одну боль. Она решила тогда: кто-то из прошлого Киры, случайный человек, поднятый шоком со дна. Но во сне — во сне он был другим. Более живым. Более настоящим. Таким, каким невозможно выдумать — воображение всегда приукрашивает или упрощает, а здесь не было ни того ни другого. Здесь была правда — та, которую не выбирают, а принимают. Лет сорок, может, чуть больше — тот возраст, когда в глазах ещё горит огонь, но в уголках губ уже залегла тень прожитого. Тонкое, вытянутое лицо, мягкие черты, которые в другом контексте казались бы почти женственными, — но в нём жила мужская порода. Не внешняя, не накачанная, а глубинная, которая проступает в скулах, в линии подбородка, в том, как он держал голову, даже когда кричал. Кожа — светлая, почти прозрачная, как фарфор, как пергамент. Светло-каштановые волосы лежали неровно — как у человека, который провёл по ним ладонью в минуту отчаяния, пытаясь не рассыпаться. Пряди спадали на лоб, и в этой небрежности было что-то интимное, почти запретное — как если бы она застала его без маски, в момент, когда он не успел спрятаться. «Это я, Влад… — прозвучало в голове, словно волной накрыло. — Разбей стену. Только ты это можешь…» Голос из сна — низкий, хриплый, с той особенной вибрацией, которая остаётся под кожей, как обещание. Он врезался в сознание легко, неумолимо, навсегда. «Неужели это мой дядя Влад?» Мысль была ледяной и горячей одновременно. Лена перебирала в памяти все свои тридцать лет — всех мужчин, все имена, все лица. Владов не было ни одного. Ни в Лениной жизни, ни в Кириной. Но вопросы нанизывались один на другой, как бусины на нитку, которая вот-вот порвётся: что я должна разбить? почему он кричал два имени — моё и её? что между нами троими? Машины сзади сигналили. Светофор уже давно горел зелёным. Мир за окном продолжал жить своей жизнью, пока она застыла в другой — там, где стена из стекла и человек по ту сторону. Резкий сигнал вырвал её из транса. Кира вздрогнула, открыла глаза, нажала на газ. Но лицо осталось — ехало рядом, сидело на пассажирском сиденье, смотрело в окно, молчало, ждало. Всё, что она знала о Владе Трубецком, умещалось в несколько обрывочных фрагментов — собранных по крупицам из подслушанных разговоров, из пауз там, где должны были быть слова. Он умер очень молодым. Лена едва успела родиться — ей не было и двух лет, и она не помнила ни его лица, ни голоса. О нём нельзя было говорить дома. Эта тема была под запретом, как болезнь, которую не называют вслух. Отец был зол — глубоко, по-корневому, той злостью, что уходит туда, куда никто не решается вспахивать. Имя Влада было вычеркнуто из семейной истории — как страница, которую вырвали и сожгли, не оставив пепла. Единственное, что сказала бабушка, — и эти слова врезались в память навсегда, хотя в десять лет она не придала им значения, — что дядя Влад однажды очень сильно ошибся. Ошибся так, что заплатил за это сполна. Чем именно — бабушка не сказала. Только покачала головой, посмотрела в окно тем особенным, отсутствующим взглядом, который бывает у людей, переживших слишком много. «Не надо, девочка, — сказала тогда. — Не надо тревожить мёртвых. Не добром это кончается». Последний раз Лена слышала его имя, когда ей было двенадцать. Бабушка пришла к отцу вечером, попросила поехать на кладбище к Владу — просто десять лет, надо помянуть. Отец сказал коротко, не глядя в глаза: «Не могу», — и вышел из кухни. А мама положила руку на плечо свекрови и сказала тихо: «Я поеду с тобой. Нельзя тебе одной». Тайна так и осталась нераскрытой — ушла вместе с теми, кто её хранил. Потому что, когда Лене было семнадцать, её родители погибли. В тот день они шли в банк, чтобы внести последний платёж за дом — символический, почти ритуальный, завершающий двадцатилетнюю эпопею. Папа позвонил ей перед тем, как выйти из банка: «Включай мясо в духовке, дочка. Мы скоро. Празднуем». Голос был счастливым, почти мальчишеским. Они с бабушкой всё утро накрывали на стол — лучшая скатерть, хрусталь, цветы в вазе. Лена резала салат и смеялась, представляя, как они все выдохнут наконец — свободно, без долгов, без страха за завтра. Вместо этого она услышала в трубке — сразу вслед за счастливым отцовским голосом — крики, выстрелы, чей-то сдавленный, переходящий в хрип голос: «Не стреляйте, у нас дети, у нас…». И тишину. Такую страшную, такую вечную, которую не заполнить ничем и никогда. В банк залетели грабители — вооружённые, отчаянные, готовые на всё. Убили тридцать человек. Родителей Лены — первыми: они были уже в дверях, выходили не просто из зала банка, а планировали войти в новую жизнь. Преступников застрелили при аресте, но это не вернуло никого. Бабушка не пережила смерти второго сына. Она угасла в тот же год — тихо, без жалоб, просто закрыла глаза и перестала дышать, как будто держалась только ради того, чтобы Лена дотянула до совершеннолетия. В восемнадцать лет Лена осталась совсем одна. Спрашивать о дяде Владе было не у кого. Да и не до того было — выжить, удержаться на плаву, не утонуть в той чёрной воде, которая хлынула в её жизнь. Но сейчас — почему-то именно сейчас, спустя жизнь, спустя, скорее всего, смерть и новое рождение в чужом теле — она думала именно о нём. О человеке, которого никогда не видела. Которого не помнила. И который тем не менее приходил к ней во сне и кричал оба имени — её и Киры. «Почему именно сейчас? Что ты хочешь мне сказать? Что я должна разбить? И кто ты на самом деле?» Эти вопросы она довезла до агентства, бережно, как груз, который нельзя уронить. Агентство по ремонту располагалось в старом купеческом особняке с лепниной на потолках, высокими окнами, деревянными полами, скрипевшими под ногами, как старые кости. Кира вошла, разложила на столе фотографии квартиры, показала планировку. Разговор был деловым, чётким, без воды — как любила Лена. Она знала, чего хотела: белые стены — не кремовые, не молочные, а именно белые. Тёплый пол в спальне. Ванную без бордюров — гладкую, текучую. Кухню без лишних перегородок. Сроки — до месяца. Бюджет с контролем каждой позиции, потому что безлимитный бюджет без контроля — это чёрная дыра, куда улетают деньги и надежды. Менеджер — женщина лет сорока, с короткой стрижкой и руками, привыкшими держать карандаш, — смотрела с тихим уважением. Такие клиенты редки. Те, кто знает, чего хочет, и не меняет решений от каждого нового образца в каталоге. — Мы сделаем всё в лучшем виде, Кира Юрьевна, — сказала она, пожимая руку твёрдо, как человек, отвечающий за свои слова. — Предоставим бригаду для упаковки вещей. Освободим квартиру за один день — промаркируем коробки, рассортируем по комнатам. — Отлично, — Кира подписала договор, убрала свою копию в сумку. — Начинаем послезавтра. Завтра я вывезу всё, что не доверю чужим рукам. Остальное — ваша забота. Она вышла на прохладный ноябрьский воздух — пахнущий свободой и дождём, мокрыми листьями и приближающейся зимой. Дождь перестал, но асфальт блестел, как зеркало, и серое небо отражалось в лужах, делая мир двойным, нереальным — будто она смотрела на него сквозь ту самую стену из сна. Она уже протянула руку к дверной ручке машины, когда услышала за спиной голос. Старческий, надтреснутый, с придыханием — как будто шедший из другого измерения: — Доченька… дай пару копеек на хлеб… Кира обернулась. Перед ней стоял мужчина лет пятидесяти — с обветренным лицом, глубокими морщинами, в грязном, когда-то дорогом тёмно-сером пальто с широкими лацканами. Небритый, с седой щетиной. Но глаза — светлые, то ли серые, то ли зелёные — видели слишком много. Слишком много горя, потерь, того, что не положено видеть одному человеку за одну жизнь. Он не протягивал руку. Не клянчил. Не давил на жалость. Просто стоял и смотрел — так, как смотрят на того, кого знают. Не узнают на улице — именно знают. До костей. До той тайны, которую она сама от себя прятала. Она не стала думать. Открыла сумку, достала единственную купюру — пятисотрублёвую, свёрнутую вчетверо, — и протянула. — Держите. Он взял. И тут она заметила: пальцы у него были чистыми. Не просто опрятными — именно чистыми, с ухоженными ногтями, без той чёрной каймы, которая бывает у людей, живущих на улице. Странно. — Спасибо, — сказал он. Голос — низкий, почти бархатный, глубокий, как колодец, — был не похож на голос человека, который спит на улице. В нём слышался лектор, учитель, человек, привыкший к тому, что его слушают. — Ты щедрая девочка. Не многие такие. — На здоровье, — ответила Кира, поворачиваясь к машине. — Постой. Она замерла. Что-то в этом «постой» — спокойном, скорее просьбе, чем приказе, — было не так. Что-то заставило её стоять неподвижно, забыв про холод, про офис, про тех, кто ждал звонка. — Ты не знаешь, кто ты теперь, правда? — спросил он. Спокойно. Как о погоде. Кира медленно повернулась. Смотрела на него долго, вглядываясь в каждую морщину, в тот странный, почти гипнотический блеск глаз. Что-то в них было знакомым — до мурашек, до того самого чувства из сна, когда человек по ту сторону стены кричал её имя. — О чём вы? — спросила она тихо. Без скептицизма. Без защитной иронии. Просто — спросила. — Ты ищешь ответы, — сказал он, не отводя взгляда. — Но не там. В зеркало смотришь — не видишь. Спишь — видишь. Того, кто за стеклом. Того, кто зовёт. Она сделала шаг вперёд — не рассудком, телом. Ноги понесли сами. Сердце колотилось где-то в горле. — Откуда вы знаете? Вы видели его? Кто это? Почему он приходит? Чего он хочет? — Не всё, что мы видим, — это то, чем кажется, — сказал он тише, как будто говоря не с ней, а с кем-то внутри неё. — И не все, кто рядом с тобой, — те, за кого себя выдают. Ты должна вспомнить. Пока не поздно. — Вспомнить что? — Лена сделала ещё один шаг. Его запах — странный, незнакомый, но почему-то родной, смесь старой кожи и табака — ударил в ноздри. — Что вы знаете? Объясните. Я ничего не понимаю. Кто вы? Он открыл рот. Губы дрогнули, воздух прошёл сквозь них, готовый стать словом, именем, ключом. В этот момент сзади раздался резкий, пронзительный сигнал автомобиля — долгий, настойчивый. Кира обернулась на долю секунды. Не больше. Просто моргнула. И никого не было. Пустота. Серый мокрый асфальт. Кирпичная стена с облупившейся краской. Дерево с жёлтыми листьями, дрожавшими на ветру, как будто боявшимися, что их время вышло. Ни одной фигуры в пальто. Ни одного следа. Кира стояла, сжимая ключи от машины — металл врезался в ладонь, холодный, реальный, единственное доказательство того, что она всё ещё здесь. Она остановила первого прохожего — молодого парня с плеером в ушах. — Извините. Вы не видели мужчину? Лет пятидесяти, в сером пальто? Стоял прямо здесь минуту назад… Парень снял наушники. Огляделся. Пожал плечами. — Никого не было. А что, украли что-нибудь? — Нет. Извините за беспокойство. Она вернулась к машине. Открыла дверь — ручка холодная, гладкая, как лёд. Опустила голову на руль. Дыхание вырывалось с присвистом. Сердце колотилось так, будто вот-вот выскочит и продолжит биться отдельно, автономно, как вечный двигатель, не знающий, когда остановиться. В голове крутились его слова — липкие, цепкие, как паутина. «Ты не знаешь, кто ты теперь». «Тот, кто за стеклом». «Ты должна вспомнить, пока не поздно». — Кто вы? — прошептала она в тишину салона, и голос прозвучал чужим, почти детским. — Кто он? Кто я? Ответа не было. Только тихое тиканье поворотника, который она забыла выключить. Только капли, сползающие по лобовому стеклу. И тут что-то стукнуло снаружи — несильно, деликатно, как стук в дверь, которую не ждёшь открыть. Она повернула голову. На пассажирском окне, прижатая ветром к стеклу, трепыхалась брошюра — тёмно-фиолетовая, почти чёрная, с серебряными буквами. Бумага была плотной, дорогой, с тиснением — не рекламная макулатура из почтовых ящиков, а что-то иное. Что-то, что выбрали и напечатали специально. Кира открыла дверь, взяла её. Развернула.

Маг Валерий. Чувствуешь себя героиней сериала? Что-то странное происходит в твоей жизни? Тогда тебе — ко мне.

Я вижу то, что скрыто. Я слышу то, что молчит.

Позвони. Не бойся. Ты не первая. Ты не последняя. И ты не сошла с ума.

8-XXX-XXX-XX-XX

Кира скептически хмыкнула — привычным, Лениным звуком, каким хмыкают на переговорах, когда партнёры несут чушь. Закатила глаза. Та часть её, которая выросла на логике и фактах, смеялась над гадалками, не верила в знаки и совпадения, почти возмутилась. Но брошюру не выбросила. Что-то — та же сила, которая заставила её обернуться на голос бездомного, — остановило руку. Она сложила брошюру вчетверо, сунула в бардачок — туда, где лежали страховка, запасные очки и старая карта города, которой никто никогда не пользовался. Завела двигатель. Выехала на дорогу — осторожно, медленно. В зеркале заднего вида отражалась пустая улица. Ни бездомного в дорогом пальто. Ни ответов. Только серый ноябрьский день, смотревший на неё сотней холодных глаз — отражаясь в каждой луже, в каждом мокром пятне на асфальте. А в бардачке, свёрнутая вчетверо, лежала брошюра мага Валерия — как козырь, время которого ещё не пришло. Но она уже знала, что оно придёт. Кира вела машину, смотрела на дорогу — и чувствовала: это не конец. Это только начало. Тот, кто был во сне, — Влад, её дядя, человек без лица и без истории, похороненный вместе с тайной, — не уйдёт. Он будет приходить снова и снова. Пока она не разобьёт стену. Или не сломается сама. Лена ехала в лифте — и каждая секунда подъёма отдавалась в солнечном сплетении тем предгрозовым напряжением, которое бывает перед бурей, когда воздух становится плотным и тишина — звонкой, как натянутая струна перед тем, как лопнуть. Пальцы нервно перебирали ремень лаковой сумки. Верхняя губа оказалась зажатой между зубов. Лена поймала себя на этом жесте — детском, неконтролируемом, том, который выдаёт слабость, которую она не могла себе позволить. Отпустила губу. Одёрнула себя — резко и безжалостно. «Соберись, — сказала она себе, и голос внутри неё был холодным, как сталь, и твёрдым, как алмаз. — Ты — Елена Трубецкая. Ты прошла через ад развода, через суды, через делёжку квартиры, через ночи, когда хотелось выть в подушку, но ты не выла. Ты — Кира Воропаева. Ты хозяйка этого офиса. Ты та, перед кем трепещут сотрудники, та, чьё имя произносят шёпотом в курилке, та, у кого в жилах течёт не кровь, а успех. Вы — две женщины в одном теле. И никто — слышишь, никто — не посмеет смотреть на вас свысока. Не показывай слабости. Не давай им увидеть твои трещины. Ты — королева. А королевы не дрожат. И не кусают губы». Она отпустила губу. Провела по ней пальцем — плавно, почти невесомо, проверяя, не размазалась ли помада, не пострадала ли идеальная линия, которую она выводила перед зеркалом четверть часа, перекрашивая три раза, пока не добилась совершенства. Всё было идеально. Помада сияла, как полированная медь. Ни одной трещины. Ни одного изъяна. Как и она сама сегодня — от корней волос до кончиков ногтей. «Господи, — подумала она, и мысль была горькой, как тот самый кофе, который она пила по утрам, — кто бы услышал мои мысли сейчас, точно бы закрыл меня в комнате с белыми стенами и мягкой мебелью. Я бы сама закрыла себя в таком месте, если бы не проживала это сама. Но я проживаю. И я должна выжить. А для этого нужно быть железной. Даже когда внутри — пластилин». Лифт остановился. Двери открылись. И она увидела картину, достойную худшей номинации на «Золотую малину» в категории «Предсказуемый сценарий». Жданов и Малиновский стояли прямо напротив — плечи сведены, лица напряжены. А на плече Андрея, собственнически, по-хозяйски, с той особенной наглостью, которая бывает только у женщин, никогда не получавших по заслугам, — лежала рука Изотовой. Та самая. Из сотен Кириных слёз, вытертых в ванной под шум воды — чтобы никто не услышал. Из каждой ссоры, где её имя всплывало снова и снова, как что-то, от чего не избавиться. Та, чьё лицо оказалось ещё более неприятным вживую, чем на фотографиях, которые Кира хранила в телефоне — как улики. Как напоминания. Как трофеи проигранной войны. Андрей делал вид, что отстраняется. Плечо качнулось. Но Лена смотрела не глазами ревнивой невесты — глазами женщины, изучившей мужскую породу насквозь: мышцы под рукой Изотовой были расслаблены. Не напряжены — расслаблены. Как у того, кому приятно. Кто не торопится прогнать. Тело Киры буквально вскипело. Это было не Ленино чувство. Это было её — древнее, как мир, острое, как нож с точила. Где-то в глубине сознания, в той части, которую Лена уже научилась различать, вибрировало что-то огромное: тысяча невыплаканных слёз. Тысяча ночей у окна. Тысяча раз, когда Кира смолчала. Лена ухмыльнулась. Той ухмылкой, которая появляется у человека, решившего, что с этой секунды правила меняются. В ней соединились обе: Кира, годами складывавшая боль в сундук под названием «терпение», пока тот не треснул по швам, — и Лена, которая научилась не копить, а выплёвывать. Быстро. Точно. Без сожаления. Она перешагнула порог лифта — не вышла, а именно перешагнула, как перешагивают порог с обыском, а не в гости. Каблуки звонко ударили о плитку холла — каждый шаг не шаг, а заявление. Каждый удар — выстрел, приговор, первая нота симфонии, которая закончится только тогда, когда она решит. — Всем доброе утро, — сказала она. Коротко. Как командир перед боем. Голос — стальной, ровный, без той привычной Кириной дрожи при виде Изотовой. В нём была сила. Власть. Холод, от которого хотелось накинуть пальто, даже если отопление работало на полную. Она прошла мимо — мимо Андрея, который стоял с открытым ртом и забыл моргнуть, мимо Ромы, который поправил галстук без всякой причины, мимо Леры с её рукой на чужом плече. Прошла, не взглянув. Только уголок губ дрогнул в усмешке — той, которую замечают лишь те, кто внимательно смотрит. А она знала: смотрели все. Женсовет застыл у ресепшена — чашки на полпути ко рту, глаза горят. Они ждали цирка. Они всегда ждали, когда Кира и Лера оказывались в одном коридоре, — это был их сериал, их маленькая, грязная радость. Но сегодняшнее представление должно было отличаться от всех предыдущих. — Амура, — сказала Лена, не повышая голоса, — кофе в мой кабинет. Чёрный. Без сахара. Амура кивнула с такой скоростью, что голова чуть не оторвалась, и исчезла. — Светлана. Жду смету от Катерины Валерьевны — сколько тратим на новый магазин. К обеду. Не позже. Светлана вытянулась в струну и кивнула, не смея вдохнуть громче, чем позволял этикет. И тут Изотова сделала шаг вперёд. Медленно. Грациозно. С тем уверенным, почти ленивым движением хищницы, которая не сомневается: добыча в ловушке, прыжок будет точным, и незачем торопиться. Подбородок вздёрнут. Руки скрещены под грудью. — Доброе утро, Кира Юрьевна, — пропела она. Голос сладкий, как сироп, — и такой же приторный, оставляющий ощущение несвежего. — Что, уже привыкли, что я буду в вашей жизни? Даже не злитесь? Я думала, вы будете злиться. Вы всегда злились. А теперь — ничего? Выросла, что ли? Улыбнулась. Сладко. Ядовито. Белые зубы сверкнули в утреннем свете, и на секунду Лене показалось, что она видит капли яда на кончиках клыков. Лена остановилась. Повернулась. Неспешно — с той грацией, которая бывает только у женщин, знающих, что на них смотрят, и наслаждающихся этим. Каблуки провернулись на кафеле с лёгким, почти музыкальным скрипом — и в этом звуке было что-то от скрипки Паганини: красивое, опасное, не для слабонервных. Она посмотрела на Изотову — долго. С головы до ног. Как смотрят на вещь, которую собираются выбросить, но сначала проверяют — не жалко ли. Взгляд скользнул по идеальному лицу, по вырезу блузки, чуть глубже дресс-кода, по рукам, которые только что лежали на чужом плече. Молчание длилось дольше, чем было удобно. Именно столько, сколько нужно, — чтобы Изотова почувствовала его вес. — Лера, — сказала Лена наконец. Голос — мягкий, почти ласковый. Той особенной мягкостью, которая страшнее любого крика, потому что крик — это слабость, а вот такая тишина — это приговор. — Милая. Ты ошибаешься. Улыбка на лице Изотовой сползла на миллиметр. Другие не заметили. Лена — заметила. — Я не привыкаю к людям. Я их оцениваю. По результатам. По эффективности. По тому, что они приносят — компании, а не чужому настроению. Мне плевать, кто с кем спит, чья рука на чьём плече. Это пыль. Шум. То, что не попадает в отчёты и не приносит денег. Пауза. В холле повисла та особенная тишина, которую можно резать ножом. Амура застыла с подносом. Светлана сцепила пальцы в замок и, казалось, молилась — искренне, со слезами. Женсовет превратился в группу статуй, боявшихся пошевелиться. — А ты, Лерочка, — Лена наклонила голову набок — как любопытная птица, изучающая насекомое, которое не представляет интереса, — приносишь пользу только одному отделу. И это не отдел продаж. Не маркетинг. Не реклама, которую ты, кстати, представляешь. Это отдел сплетен и нервотрёпки. Знаешь, сколько часов ты вложила в то, чтобы положить руку на плечо моего жениха? И что получила? Только то, что я стою перед тобой и улыбаюсь. А улыбаюсь — потому что мне смешно. Ты смешна. — Я не знаю, что ты себе думаешь, — продолжала Лена, и голос стал чуть холоднее, чуть острее, — стоя с рукой на плече моего жениха и с этой своей дежурной улыбкой, которую ты репетировала в зеркале. Мне плевать. Абсолютно, совершенно, до лампочки плевать, с кем ты спишь и чьи плечи трогаешь. Потому что моя жизнь — это моя жизнь. А твоя — это твои иллюзии. И они, Лера, трещат по швам. Она сделала паузу. Посмотрела Изотовой прямо в глаза, каблуки ей помогли: сейчас они были одного роста, и Лена использовала это преимущество без тени смущения. — Потолок твоих мечтаний, как я поняла, — просто быть рядом. Просто дышать одним воздухом и ждать, что молекулы чужого счастья случайно залетят в твои лёгкие. Знаешь, Лера, в этой игре ты всегда будешь на вторых ролях. Потому что для главной нужен характер. А у тебя только сантиметры. Ни шага навстречу. Ни повышенного голоса. Она просто стояла — и этого было достаточно. Тишина давит. Тишина душит. Тишина заставляет сомневаться в собственном праве на существование — куда сильнее, чем любой скандал. — Но есть одна вещь, которую ты должна запомнить, — сказала Лена тихо, почти шёпотом, той интонацией, которой шепчут на ухо только самое важное, — но так, что слышали все. — На работе я — акционер. Я подписываю ведомости. Я решаю, получишь ты премию или уйдёшь с голой зарплатой. Я могу сделать так, что ты вылетишь отсюда с волчьим билетом — быстро, бесшумно, и никто даже не пискнет. Потому что все знают: со мной не спорят. Она скользнула взглядом по руке Изотовой — и задержала на ней взгляд ровно настолько, чтобы та почувствовала этот взгляд на коже. — И если я хоть раз заподозрю, что ты используешь рабочее время не по назначению, — я тебя уволю. Без выходного пособия. Без рекомендаций. Без права вернуться. Ты уйдёшь, и единственное, что останется от тебя в этом офисе, — запах духов. Который выветрится к вечеру. Дешёвые духи — они такие, быстро проходят. Она улыбнулась. Очень красиво. Очень страшно. Улыбкой, которая не доходит до глаз — ледяной, королевской, безупречной, как та помада, которую она выводила сегодня утром, перекрашивая трижды, пока не добилась совершенства. Улыбкой, которая говорила не «я твой враг» — нет. Врага уважают. А это было что-то другое. Это было: «Ты — ничто». — А ещё, Лерочка, — Лена приложила кончик пальца к губам, как будто только вспомнила что-то важное, — мужчина твоей мечты никогда не оставит такую, как я, ради такой, как ты. Потому что я — реальность. А ты — самообман. На таких, как я, женятся. На тебе — нет. И ты это знаешь. Давно знаешь. Просто продолжаешь делать вид, что нет. Изотова молчала. Рот открылся — закрылся — открылся снова, как у рыбы, выброшенной на берег, которая хватает воздух, но не может вдохнуть. Слова застряли в горле, острые, как рыбьи кости. Её идеальное лицо дало трещину — и сквозь неё проступало что-то жалкое, маленькое, перепуганное. То, что она прятала годами. Лена подмигнула ей. Легко. Небрежно. Как подмигивают ребёнку, который нашкодил, — с лёгким «ну-ну». Той подмигушкой, которая могла быть и кокетством, и угрозой, и прощанием — в зависимости от того, с какой стороны смотреть. — И кстати, — добавила она, небрежным жестом поправляя прядь волос, — аккуратней со сладким. Скоро показ. Лишние сантиметры тебя отсюда вышвырнут, и никакие ручки не помогут. В этом и проблема, Лера, — работать телом, а не мозгом. Есть нельзя всё, что хочется. Особенно чужое. Андрей и Рома стояли как два изваяния. Андрей — бледный, растерянный, с лицом человека, которого ударили по голове чем-то тяжёлым, и он никак не придёт в себя. Рома — с тем вытянутым, мужским непониманием, которое бывает, когда женщина вдруг перестаёт быть удобной. Лена не взглянула ни на одного из них. Они стали мебелью. Частью декора. Статистами в сцене, где главную роль играла только она. Дверь распахнулась без стука. Андрей вошёл так, как входят в горящий дом — зная, что это опасно, и не останавливаясь. Жёсткий, напряжённый, с глазами человека, у которого утром была невеста, а ближе к обеду — только ярость и что-то ещё, чему он не давал названия. Она не обернулась сразу. Дала ему постоять. Дала ему смотреть на её спину — прямую, в корсете, который делал её талию невозможной, почти жестокой в своей точности. Потом — медленно, как будто время принадлежало ей — повернулась в кресле. Перекинула ногу на ногу. Откинулась назад. Смотрела на него снизу вверх. Но почему-то казалось — сверху. — Кирочка... — начал он, и голос у него сел, стал хриплым. — Это не то, что ты подумала... Она там... — Я помню, что ты говорил мне в последний раз, — перебила Лена, и её голос был спокойным, как гладь озера перед грозой. — Что она не даёт тебе покоя. Ну, если теперь ещё и не даст — даже не знаю, что делать. Может, свадьбу отменять, Антош? Он замер. Словно на стену налетел. — Нет... что ты... — выдохнул он. — Я правду говорю... Стоп. — Он нахмурился, встряхнул головой, как пёс, который не верит своим ушам. — Как ты меня назвала? — Как назвала, Андрюш? — Лена приподняла бровь, изображая искреннее недоумение. — Ты сказала... Антон. Она моргнула. Один раз. Долго. С таким видом, будто он только что сообщил ей, что трава — синяя, а небо — зелёное. — Что за глупости, Антош... — Вот опять! — Он шагнул ближе, упёрся кулаками в её стол, навис над ней. — Кто такой Антон? — Ума не приложу, о чём ты говоришь, Олежик. Он побелел. — Какой Олег? — Какой Олег? — повторила Лена с таким непониманием в глазах, таким откровенным, почти детским недоумением, что он заколебался. В её взгляде не было насмешки. Не было игры. Только чистое, кристальное «ты сошёл с ума». Она встала. Медленно. Подошла к нему. Коснулась пальцами его лба — прохладно, невесомо, как медсестра, проверяющая температуру. — Андрюш... — сказала она мягко, почти успокаивающе. — Всё нормально. Какой Антон? Какой Олег? Ты переутомился. Нервы. Он смотрел на неё, и сомнение разъедало его изнутри. Её глаза — такие честные, такие открытые. Может, и вправду послышалось? Может, он просто перегрелся на солнце её новой холодности? — Мне и правда послышалось, — сказал он, выдыхая. — Просто ты... ты охолодела ко мне. Вот я и думаю, что у тебя кто-то появился. Лена с трудом сдержала победную ухмылку. Только уголки губ дрогнули — и она превратила это в грустную, почти печальную улыбку. — Ну и ты ко мне часто холодеешь... — сказала она тихо. — Я говорю — это через работу, а не из-за других женщин, — возразил он, но голос его потерял уверенность. — То же самое, Андрюш, — она пожала плечами, отошла к окну, встала спиной к нему, глядя на серый город. — Я устаю. Работаю не меньше тебя, ты же знаешь. А ещё волнуюсь о тебе. Это тоже изматывает. Он подошёл сзади, но не коснулся. — Ты не волнуйся обо мне, ладно? Зачем волноваться? Она обернулась. Посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. — Ну, ты сейчас занимаешься тем, о чём мечтал всю юность, — сказала она. — Я, как любящая невеста, переживаю за тебя. Он прищурился. — Любящая? — переспросил он. — Не прошла любовь? — А ты думаешь, прошла? — Она подняла бровь. — Так в себе не уверен? — Уверен... — А ты во мне не уверен? — Её голос стал тише, интимнее. — Один раз отказала в сексе — и уже изменяю тебе и не люблю? Такая нас жизнь семейная ждёт? Он шагнул ближе. — Нет, что ты... — Он запнулся, проглотил ком в горле. — Я просто волнуюсь, что тебя теряю. — Меня? — Она наклонила голову. — Или ту поддержку, которую я тебе даю? Он судорожно сглотнул. Кадык дёрнулся. Но он нашёл в себе силы улыбнуться — неловко, натянуто. — О чём ты? Я говорил — я тебя люблю. Мне не к чему жениться ради кресла... — А я не об этом говорила, — перебила она мягко. — Я думала, что даю тебе поддержку в первую очередь как человек, с детства знакомый. И ты боишься сказать, что не любишь меня как женщину, а любишь как подругу. Он закрыл глаза на секунду. Открыл. И в них горело что-то настоящее — или очень похожее на настоящее. — Я люблю тебя, — сказал он глухо. — Я хочу тебя. Ты моя женщина, а не подруга. Он притянул её за талию — резко, собственнически, как мужчина, который привык брать своё. Их тела столкнулись — её мягкость, его твёрдость. Она посмотрела ему в глаза — и он снова увидел то, что видел утром: чужой взгляд. Холодный. Завораживающий. — Ты такая чужая стала... — прошептал он. — Это же я, Кира, — ответила она, и в голосе зазвучала сталь. — Почему чужая? Она подняла руку, провела пальцами по его плечу, спустилась по груди, обвела пуговицу на рубашке — медленно, почти лениво, как кошка, которая играет с мышью, прежде чем выпустить когти. Он замер. — Ты — Кира, — согласился он, — но ты совершенно другая. Холодная ко мне. — Ну вчера ты говорил мне, что я рассматривала тебя, когда ты решил устроить мне показ в одних только трусах, — напомнила она, и в её голосе зазвучала лёгкая усмешка. — Кстати, кто помнит, какого они были цвета? По-моему, это не совсем про холодную женщину. Такая, как и была. И тебе, вроде бы, нравилась? Он промолчал. Только сжал пальцы на её талии. — Или что-то изменилось? — продолжала она, не отводя взгляда. — Тебя пугаю? Тебе не хватает покорности? Лерочка, мне кажется, очень покорная. Можешь там прибить свой якорь. Он дёрнулся. Резко притянул её за талию, сел на её стол — одним движением, по-хозяйски, как будто это был его трон. Она оказалась между его ног, бедром коснулась его паха — случайно или нет, он не понял, но дыхание перехватило. Он ухмыльнулся — той самой ухмылкой, которая раньше заставляла Киру таять. Провёл пальцами по её щеке, спустился по шее — медленно, сантиметр за сантиметром, — нырнул в декольте, где корсет подчёркивал каждую линию. — Корсет... — прошептал он, не отрывая глаз от её лица. — Ради кого надела? Ради меня? — Ради Лерочки, — ответила Лена, не дрогнув. — Заметила, как она посмотрела на мою талию? Тонкая. А в корсете — ещё тоньше. Он второй рукой обхватил её талию — действительно, нереально тонкую, почти кукольную. Пальцы сомкнулись почти в кольцо. Он ухмыльнулся, но ухмылка вышла нервной. — Ради Леры, значит... — Ну да, — она приблизила лицо к его лицу, губы почти касались его губ, дыхание смешивалось. — Мне интересно, ты представлял нас втроём? Я, ты, Лерочка? Часто такое было в твоих мечтах? Он в шоке поднял брови. Рот приоткрылся. «Да что бы Кира так шутила? Что в этом мире происходит? И как на это ответить?» — Никогда не представлял нас с кем-то другим, — выдавил он. — Вас с Лерочкой... — уточнила она, играя словами. — Или тебя и меня? — Кира... у нас ничего нет, — он почти простонал. — У кого — у нас? У нас с тобой или у тебя с ней? Он рассмеялся — нервно, сбивчиво — но не отодвинул голову. Она коснулась его лба своим, губы почти соприкоснулись. — Кира... — выдохнул он. — Да? — она шептала ему прямо в губы, тёплым, влажным шёпотом, от которого у него свело внутренности. — Что такое? Спрашиваю о желаниях своего будущего мужа. Погоди, я поняла. Ты представлял нас с неким Антоном? Или Олегом? Вот почему заговорил об этом. Он стиснул зубы. — Убью всех, кто на тебя посмотрит... — Да ну? — Она отстранилась на миллиметр, глаза в глаза. — А я думала, с облегчением выдохнешь, если бы меня увели. — А есть кому увести? — спросил он. Голос стал низким, рычащим. Он был словно привязан к ней сейчас — не мог оторваться, не мог отступить. Чувствовал, что если не возьмёт её тут, на этом столе, прямо сейчас — просто лопнет. — Нету... — она покачала головой, и в её глазах мелькнуло что-то опасное, игривое. — Пока нету. А если понадобится — я найду. Ты только скажи... Он застонал. Тихо, сквозь зубы — но она услышала. Она сделала движение. Едва заметное. Язык — кончик языка — медленно, мучительно медленно провёл по своей нижней губе. Не его. Своей. Но он смотрел на это как заворожённый, как кролик на удава. Она не торопилась. Каждое движение было выверенным, как танец. Кончик языка скользнул от уголка губ к центру, задержался на секунду в ямочке над подбородком — и вернулся обратно, влажный, блестящий, оставляя на коже лёгкий отблеск помады. А потом она прикусила нижнюю губу. Медленно. Зубами — сначала слегка, потом чуть сильнее, так, что белая кожа на секунду побледнела, а потом налилась алым, когда она отпустила. Губа набухла, стала ещё более чувственной, ещё более притягательной. Его рука сжала её затылок, притягивая для поцелуя. Он уже закрыл глаза, уже потянулся к её губам, уже чувствовал их тепло — но в последний момент она отклонилась. На миллиметр. На волосок. И прошептала — прямо в его приоткрытые губы, так, что он почувствовал движение воздуха: — Ты думаешь, я дам тебе сейчас себя поцеловать? Или поиметь меня? Он замер. Открыл глаза. — Я видела тебя пятнадцать минут назад с твоей давалкой, — продолжала она шёпотом, ласково, почти нежно. — С Лерочкой, которая обнимала тебя за плечи, а ты даже не убрал её руку. А ты вместо того, чтобы попросить прощения, начал говорить, что тебе слышатся какие-то мужские имена. Она коснулась его губ своим пальцем — не давая говорить. — Если повторится — или первое, или второе, — ещё раз — свадьбы не будет. А сейчас ты наказан. Она поцеловала его в нос. Легко, как целуют нашкодившего щенка. И отступила. Он остался сидеть на её столе — с горящими глазами, с перехваченным дыханием, с телом, которое требовало немедленного продолжения. Она отошла к своему креслу, села, взяла папку с документами. — Иди, Андрюш, работай, — сказала она, не поднимая глаз. — Я приду, когда вы соберётесь. — Кира... — голос у него сел до шёпота. — Да, Андрюш? — она подняла глаза. В них не было ни злости, ни холода. Только спокойная, уверенная власть. — Или другое имя придуманного любовника назвать? Он сглотнул. — Извини... — сказал он глухо. — Мне надо прийти в себя. — Приходи, — она кивнула, уже углубляясь в документы. — Приходи. Он не уходил. Стоял, смотрел на неё — на то, как она сидит в кресле, перекинув ногу на ногу, как водит пальцем по строкам, как волосы падают на лицо. Он ухмыльнулся — уже не нервно, а с какой-то новой, опасной ноткой. Прикусил губу, глядя на неё. Наклонился и поцеловал её в висок — долго, почти невесомо, так, что она почувствовала тепло его губ на своей коже. Лена не ожидала — но не показала этого. Даже не подняла глаз из документов. — Вечером тебе придётся помиловать меня, — прошептал он ей на ухо, и в его голосе была и угроза, и обещание, и мольба одновременно. Он вышел. Дверь закрылась. Лена кинула папку на стол — несильно, но с удовольствием. Откинулась в кресле, закрыла глаза и улыбнулась. — Ну что, Кира, — сказала она в пустоту. — Поиграем? Он думает, что вечером помилуют его. Наивный... Рома надел очки Андрея на переносицу — чужие, дорогие, с тончайшей оправой, которая украшала любое лицо, — и развалился в его кресле, как у себя дома. Кивал, изображая глубокомыслие, покусывал дужку очков и смотрел на Андрея, который лежал прямо на собственном столе — на спине, раскинув руки, уставившись в потолок, как пациент перед сложной операцией. — Андрей Палыч, — сказал Рома, снимая очки и поигрывая ими в воздухе. — Я правильно понимаю, что вы волнуетесь, потому что хотите свою невесту? Вам, по-моему, не ко мне — профессиональному, кстати, психологу, — а к психиатру надо. Или сразу в психиатрическое отделение. — Ты меня слышал, — Андрей не повернул головы, голос был глухой, придавленный. — Это словно другая женщина в теле моей невесты. Чужая. Холодная. Ей нет до меня дела, ты понимаешь? Нет дела. Она смотрит сквозь меня. Рома усмехнулся — снисходительно, по-дружески, но с той ноткой превосходства, которую мужчины используют, когда считают другого слабее. — Что ты несёшь? Говоришь, она тебя там соблазняла, губы облизывала, дышала в губы, а потом продинамила? — Рома хмыкнул. — Это не другая женщина, друг мой. Она просто решила поменять технику. Решила пойти другим путём, чтобы тебя обуздать. Вот и всё. — Слушай, — Андрей сел, упёрся локтями в колени, сжал голову руками. — Я Киру знаю всю жизнь. — А я — полжизни, — перебил Рома. — И что? Она просто поняла, что ты неисправим. И решила тебя исправлять уже так, чтобы наверняка. — Он подался вперёд, понизил голос. — И это твой последний шанс, друг мой. Так что не лажай перед ней. Слышишь меня? Не лажай. Какой ещё Антоша, какой Олежик? Кира не из тех, кто изменяет. Прекращай, не зли её. — Ты бы её видел сегодня в её кабинете, — Андрей поднял голову, и в глазах у него было что-то похожее на благоговение. И на страх. — Она... она другая. Она смотрит — и ты понимаешь, что она может всё. Что она сильнее. — Представляю, — Рома ухмыльнулся. — Если тебе приседать пришлось, чтобы прийти в себя... радуйся. Невеста спасает ваши отношения. Хотя бы пытается. — Ой, — Андрей откинулся на стол, провёл руками по лицу. — Мне надо бояться. Бояться мне надо, друг... Рома ухмыльнулся. Покрутил очки на пальце. — А ещё Катя... — Андрей посмотрел на него почти умоляюще. — Она теперь смотрит на меня как на... как на обожателя. Как на того, кто вот-вот упадёт к её ногам. — Она так и смотрела, — пожал плечами Рома. — Ты просто не видел. Потому что смотрел в другую сторону. Или не хотел замечать. — Сейчас — цветочки, конфетки. А что же делать дальше? — Андрей встал, прошёлся по кабинету, заложив руки за спину. — Она хочет меня целовать. Потом захочет большего. И что мне делать? Рома откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, посмотрел на Андрея с ленивой, почти кошачьей усмешкой. — Ну, если я правильно понял, — сказал он медленно, смакуя каждое слово, — то закрывать глаза и представлять свою невесту. Или любую другую красивую женщину. Их много. Включи фантазию. — Ты циник, Рома, — Андрей остановился, посмотрел на друга с тоской. — Мы ей сердце разобьём. — А если её женишок осознает, что у него в руках компания, — Рома поднял палец, наставительно, как учитель, — то разобьют они наши кошельки и надежды на лучшее. — Он помолчал, взвешивая слова. — Держи её пока на поводке. Конфетки, цветочки, один поцелуй дважды в неделю — и всё. Ей пока хватит. А там посмотрим. Андрей закрыл глаза. Провёл рукой по лицу. — Какой кошмар, — прошептал он. — Во что я влип... — Это жизнь бизнеса, — Рома пожал плечами, возвращая очки на стол. — Это бордель какой-то, — Андрей открыл глаза, в них была пустота. — А не жизнь. Рома постоял около окна и провёл рукой по лицу. — Слушай, — сказал он, не оборачиваясь, — если она на это пошла... — На что? — На изменение тактики... Она тебя всю жизнь умоляла, ревновала, устраивала сцены, проверяла телефон, плакала в подушку. А ты — ноль реакции. Ты привык, что она всегда рядом, всегда твоя, всегда простит. Она это поняла. И решила сыграть на холоде. Андрей замер. — Сыграть на холоде? — переспросил он тихо. — Ага, — Рома кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. — Женщины это умеют, когда доходят до ручки. Они перестают звонить, перестают писать, перестают смотреть с обожанием. Они становятся вежливыми, спокойными, отстранёнными — и ты вдруг понимаешь, что теряешь почву под ногами. Потому что ты привык к её любви как к воздуху. А когда воздух заканчивается — начинается паника. Андрей подошёл к нему, к окну... — Ты говоришь, она тебя соблазняла в кабинете? — спросил Рома, заглядывая в глаза. — Губы облизывала, дышала в губы, трогала, дразнила — а потом отстранилась и сказала «нет»? Андрей кивнул. Судорожно, как ребёнок, который признаётся в проступке. — Вот, — Рома хлопнул ладонью по столу. — Это и есть игра. Она проверяет, как далеко ты готов зайти. Она проверяет, насколько сильно ты её хочешь. Раньше ты знал — она никуда не денется, даже если ты неделю не притронешься к ней. А сейчас — не знаешь. И это тебя бесит. — Не бесит, — Андрей покачал головой. — Пугает. — Одно и то же, — отмахнулся Рома. — Мужчина боится только одного — потерять то, что считает своим. Ты считал её своей. А теперь сомневаешься. Вот она и добилась своего. Они не слышали, как открылась дверь в приёмную. Не слышали шагов — лёгких, почти неслышных на ковровом покрытии. Не слышали, как замерла за дверью женская фигура в чёрном корсете и белой блузке, с рубинами на шее и ледяной улыбкой на губах. Лена стояла около двери и слышала этот разговор. Каждое слово. Каждую интонацию. Каждый циничный, расчётливый слог. Она закрыла глаза. Сделала глубокий вдох — медленный, через нос, как учили на курсах управления гневом, которые она проходила во время развода с Антоном. Выдохнула — через рот, беззвучно, чтобы не выдать себя. Тело Киры внутри неё кипело. Злость поднималась откуда-то из глубины — древняя, женская, та, что кричит: «Я же говорила! Я же знала!». Лена чувствовала, как пальцы сжимаются в кулаки, как ногти впиваются в ладони, как сердце колотится где-то в горле. «Вот же ублюдки... Философы начинающие, психологи с дипломом из метро», — подумала она спокойно, почти отстранённо. И в этом спокойствии было больше ярости, чем в любом крике. Она открыла глаза. Ухмыльнулась — той самой ухмылкой, которую Рома назвал бы «ледяной», если бы увидел. Теперь ей стало понятно всё. Почему та девчонка — Катя, секретарша с вечно влюблёнными глазами, — смотрит на Андрея так часто, так жадно, так отчаянно. Почему отводит взгляд, когда Кира входит в комнату. Почему краснеет, когда он говорит ей «спасибо». «Он подпитывает её иллюзии, — поняла Лена. — Даёт надежду. Держит на поводке. Один поцелуй дважды в неделю. Конфетки. Цветочки. И девочка ждёт. Верит. Теряет голову. А он даже не собирается ничего менять — просто использует, пока удобно. Но так ли безобидна эта девочка? Она, по факту, осознанно мечтает о занятом мужчине? Питает к нему желания и надежды и даже не брезгует надеяться на близость. Да я ещё и поняла, что у нас тут новые новости... Тавтология, но как без неё объяснить то, что, похоже, эта компания в руках этой Кати? Как и, главное, почему? Надо разобраться...» Лена выпрямила спину, поправила корсет, провела пальцами по волосам — проверила, всё ли на месте, всё ли идеально. Она сделала короткий, чёткий стук в дверь — вежливый, но требовательный — и вошла в кабинет, не дожидаясь ответа. — Братцы, — сказала она с лёгкой, почти весёлой интонацией. — Идём считать? Или так и будем тунеядствовать? Они вытянулись по стойке смирно — солдаты, которых застали в курилке, когда они должны были быть в строю. — Кирочка, — начал Рома, и голос его стал сладким, как мёд, — я не успел сказать тебе с утра — ты прекрасно выглядишь! Лена посмотрела на него. Долго. С той улыбкой, которая не касается глаз — той самой, от которой у Ромы прошёл мороз по спине. Он почувствовал её взгляд каждой клеточкой — холодный, оценивающий, знающий. Она ещё яснее ухмыльнулась, да так, что Роман с трудом сглотнул, немного облизав нижнюю губу. Лена не поняла, почему в районе желудка завязался ком. Это было не её чувство, а чувство Киры, которое она не спешила ей объяснять...

Лена на одно мгновение вернулась в свою жизнь... жизнь, про которую не знает, чем она закончилась. Она стояла в офисе Олега, дружка своего мужа, и он так же, как солдат, стоял около окна и смотрел на неё, а она спрашивала:

— Ну что, Олег... ты доволен? Моего мужа нет дома уже третьи сутки... Он наверняка с той прекрасной блядью, которую ты под него подложил...

— Елена, вам совсем не подходит это... Такая женщина — и такие слова... Откуда вообще идея, что он с женщиной? Он же вроде бы поехал помогать матери...

— Матери, которая сейчас сидит у нас на кухне. Ты объясни мне: тебе так нравится рушить нашу семью?

— Я никого никуда не подкладываю, все делают всё сами... И я уверен, что Антон на даче решает проблемы. Наверняка какое-то недоразумение.

— Когда ты женишься, я стану тем коршуном, который уничтожит твой брак, кусок ты дерьма.

— Леночка... я не женюсь, не питайте надежд.

— Да что ты говоришь? Так помрёшь? В сауне с незнакомками? Смотри, с твоим образом жизни у тебя перестанет вставать лет в сорок... и тебе понадобится эскорт, а с твоей-то работой на хороший денег не хватит... подумай о женитьбе... а я подожду.

Она хлопнула дверью, а он так и стоял в своём небольшом офисе, смотря ей вслед.

Лена моргнула, как будто хотела стереть эту картину из головы, и улыбнулась. — Спасибо, Малина, — сказала она мягко, ласково, как говорят с ребёнком, который только что соврал, но его пока не наказали. Он судорожно сглотнул. Кадык дёрнулся. Он понял, что что-то не так — но не мог понять, что именно. Лена шагнула к конференц-залу. Не обернулась. Не проверила, идут ли они. Знала — пойдут. Андрей и Рома переглянулись — и молча двинулись следом. В конференц-зале уже сидела Катя. Она ждала — разложив бумаги, поправив причёску, поправляя папки и калькулятор напротив себя. При виде Андрея она улыбнулась — робко, надеясь, — и тут же отвела взгляд, когда увидела Киру. Лена заметила это. Всё заметила. Как Катя сжала ручку. Как её щёки залил лёгкий румянец. Как она украдкой посмотрела на Андрея — и тут же уставилась в бумаги, делая вид, что сверяет цифры. «Ничего, — подумала Лена, садясь во главе стола и поправляя перед собой папку. — Разберёмся. Со всеми разберёмся». Она подняла глаза — сначала на Катю, потом на Андрея, потом на Рому. Улыбнулась — всем одинаково вежливо, одинаково холодно. — Ну что, господа, — сказала она, открывая папку. — Давайте считать. Она взяла ручку — ту самую, которой подписывала документы, — и посмотрела на Катю. — Катя, вы готовы? Или вам нужно ещё время, чтобы... собраться с мыслями? Катя побледнела. Кивнула. Открыла рот, но не сказала ни слова. Лена опустила взгляд в документы. Начала читать — спокойно, сосредоточенно, как будто ничего не случилось. Как будто она не слышала разговора за дверью. Как будто не знала, что эти двое — жених и его лучший друг — только что обсуждали, как держать на поводке девчонку и как не налажать перед ней, потому что она нужна и она холодная и чужая... Но она знала. Она смотрела в документы и видела идеальную картину. Слишком идеальную. Слишком гладкую. Слишком прилизанные цифры, слишком правильные отчёты, слишком безупречные, чтобы быть правдой. Бухгалтерия — это как женское лицо: если всё слишком симметрично и гладко, значит, либо фотошоп, либо ботокс, либо ложь. Кира — та, что была Леной, — вела взглядом по строкам, и где-то на периферии сознания закралась точечка, чёрная, как муха на белой скатерти. Что-то не сходилось. Что-то тёрлось друг о друга с лёгким, почти неслышным скрежетом, как песок в шестерёнках. И в этот момент — словно кто-то нажал кнопку «воспроизвести» — в ушах прозвучал голос Ромы. Тот самый разговор, подслушанный в коридоре, те самые слова, которые она запомнила на подкорку: «Эта компания в руках Кати… если её женишок узнает…» Лена подняла глаза от бумаг. Посмотрела на Рому — тот сидел напротив, раскладывал образцы тканей по цветам, делал вид, что занят. Не смотрел на неё. Слишком усердно не смотрел. Так же и Андрей: они оба словно уцепились взглядом за ткани, игнорируя бумаги, как будто знали, что бумаги — это ширма. «Что вы скрываете? — подумала Лена, и мысль была холодной, как сталь под подушкой. — И какую роль в этом играет Катя? Как вы потеряли компанию, братцы? И как её вернуть?» Она перевела взгляд на Андрея. Тот листал какие-то эскизы, хмурился, что-то помечал карандашом. Красивый. Уверенный. Ничего не подозревающий. Она отложила папку. Посмотрела на свои руки — тонкие, белые, с идеальным маникюром. Кирины руки. Но в них была Ленина сила, Ленина решимость, Ленина готовность бить — не кулаками, словами. Словами, которые острее ножей. «И я даже знаю, как я это сделаю», — подумала она. И улыбнулась краешком губ. Послушав всю идиллию — про новую коллекцию, про ткани, про сроки, про поставщиков, — Кира захлопнула папку. Хлопок получился громким, властным — звук хозяйки, которая сказала: «Хватит». Бумаги вздрогнули, карандаш подпрыгнул. — Я пойду работать, — сказала она, поднимаясь. Голос был ровным, деловым, без мягкости и без желания обсуждать что-либо. Она уже поняла правду: тут никто ничего не скажет. А что бы сказали, надо действовать. — Мне сегодня надо раньше уйти, так что надо поработать… Она подмигнула — той самой подмигушкой, которая могла означать что угодно: и кокетство, и вызов, и обещание. И направилась к дверям. — Куда уйти? — спросил Андрей, поворачиваясь к ней всем корпусом. В его голосе прозвучало что-то, похожее на тревогу. Или на собственничество. Или на то и другое сразу. Кира уже стояла у двери — рука на блестящей латунной ручке, пальцы сжаты, но не напряжены. Она выглядела как кошка, которая собралась прыгнуть — но не спешит. Даёт жертве насладиться последними мгновениями спокойствия. — Буду готовить квартиру к ремонту, — ответила она. — Ты делаешь ремонт? — Рома поднял голову от образцов. Брови его поползли вверх — не удивлённо, скорее… настороженно. — Да, — кивнула Кира. Просто. — Я думал… — начал Рома, замялся, поправил воротник — жест, который выдавал его с потрохами. — Не важно. Он не закончил фразу. Но она услышала то, что он не договорил. Услышала паузу, в которой утонуло что-то важное. Услышала, как его голос сломался на полуслове, как у человека, который чуть не сказал лишнего. Лена ухмыльнулась. Стояла, опершись на ручку двери, всем своим видом демонстрируя: «Я никуда не тороплюсь. Я слушаю. Я жду. Я запомню всё, что вы скажете». — Что ты думал, друг мой любимый? — спросила она — мягко, почти ласково, но в этой мягкости звенело что-то опасное. Как удар хлыстом, обёрнутый в шёлк. — Говори, не стесняйся. Рома сглотнул. Она увидела — кадык дёрнулся, как маятник. Он перевёл взгляд на Андрея — тот сидел молча, сжав челюсть, и смотрел то на неё, то на друга, не понимая, что происходит. — Так что ты хотел сказать? — повторила Кира. Голос её был тихим, почти мурлыкающим — голос женщины, которая не отступит, пока не получит ответ. Но в этот момент Катя — та самая, чьё имя прозвучало в подслушанном разговоре, — буквально выбежала из кабинета. Быстро попрощавшись и сказав, что будет у себя... Она была явно взволнована... Кира не обернулась. Она стояла у двери, провожая Катю взглядом — спокойным, изучающим, холодным. «Убегаешь, милая? — подумала она. — Это правильно». Мужчины смотрели на неё одновременно — и одновременно удивлённо. Два взгляда, два вопроса, два непонимания. Рома напрягся. Она видела, как его плечи поднялись, как он отодвинул стул — всего на пару сантиметров, но жест был красноречивым. Отодвинулся. Инстинктивно. Потому что чувствовал: от этой женщины исходит что-то, от чего лучше держаться подальше. — Просто зачем ремонт, если после свадьбы вы должны съехаться? — спросил он. Голос его звучал ровно, но слишком ровно — как у человека, который боится показать дрожь. Лена ухмыльнулась — медленно, сладко, с той растянутой во времени грацией, которая заставляет сердце биться чаще. Она шагнула от дверей — не спеша, не торопясь — и снова вошла вглубь переговорной. Она села на подлокотник стула — рядом с Малиновским. Близко. Так близко, что он мог бы почувствовать запах её духов, если бы дышал. А он не дышал. Он замер, как кролик перед удавом. Напрягся так, что его плечи почти коснулись ушей — как школьник, которого вызвали к доске, а он не выучил урок. Лена опёрлась локтем о его плечо — невесомо, но твёрдо. Как о подлокотник. Как о трон. Как о доказательство своей власти. — Думала, тебе сдавать её, — сказала она, глядя на Рому сверху вниз. — Мне? — переспросил он. Голос его сел на октаву. Он снова сглотнул — и снова она увидела, как дёрнулся кадык. — Да… — Лена кивнула медленно, как в замедленной съёмке. — Разнообразишь место проведения досуга с дамочками… Я вот думаю: там сделать подсветку неоновую. Красные диваны поставить. И модную кровать с водными матрасами... Говорят, они помогают быстрее достичь оргазма. Она выдержала паузу. Рома замер. Даже дышать перестал. — А ты, Ромочка, не молодеешь, — продолжила она, наклоняясь чуть ближе. Глаза её блестели — холодно, ярко, пугающе красиво. — Скоро понадобится помощь — чего-то или кого-то. Вот я и позаботилась... Рома приоткрыл рот. Смотрел на неё, прищурившись — но не насмешливо, а скорее… с ужасом. С тем ужасом, который бывает у человека, когда он смотрит в глаза кому-то, кто видит его насквозь. — Да что ты говоришь? — прошептал он. — Да… именно это, — Лена кивнула, поджала губы — деловито, почти серьёзно, но в уголках её глаз плясали чёртики. — Кстати… я готова дать тебе её в аренду бесплатно на год. Она наклонилась ещё ближе — так, что её губы оказались в нескольких сантиметрах от его уха. Андрей замер на своём месте, не зная, что делать — подойти или замереть. Его лицо вытянулось, когда он услышал продолжение. — Если ты, — прошептала Лена, и шёпот этот был как лезвие, приставленное к горлу, — заберёшь из жизни моего жениха Лерочку и каждую дамочку, на которую он засмотрится. Поможешь? Она отстранилась ровно настолько, чтобы заглянуть ему в глаза. Широко открытые, почти детские глаза Ромы, который явно не ожидал такого поворота. — Ты… ты серьёзно? — пролепетал он. — А ты посмотри на меня, — ответила Лена. И он посмотрел. Посмотрел — и завис. Завис на её глазах. Заметил сейчас то, о чём Андрей говорил раньше в своём кабинете. Те слова, которые тогда показались преувеличением: «Смотрит как-то не так… словно сквозь меня… словно меня там нет… словно она видит кого-то другого за моей спиной». Рома понял, о чём говорил Андрей. Потому что сейчас Кира — или та, кто смотрел её глазами, — смотрела сквозь него. В самую душу. В самый страх. В самую гниль, которую он так старательно прятал за дежурной улыбкой и дорогими часами. Он увидел в её глазах не просто женщину. Он увидел судью. Палача. Ту, кто разбирает по косточкам, не повышая голоса. И это было страшнее любых криков. Тишина в комнате стала такой плотной, что можно было резать ножом. Андрей замер, не дыша. Рома — не дышал. Даже муха на окне, казалось, притихла, боясь, что её заметят. Лена засмеялась. Смех её был звонким, красивым, совершенно естественным — но в нём не было ни капли Кириной мягкости. Это был смех Лены — женщины, которая умела добиваться своего. Которая не боялась нажимать на больные точки. Которая знала, что иногда лучшая защита — это нападение. Она скрасила тишину — как нож скрашивает масло: легко, точно, без остатка. — Ромчик… — сказала она, всё ещё улыбаясь, и в голосе её зазвучали ласковые нотки — но такие же опасные, как ласка хищника перед прыжком. — Ты чего так завис-то? Расслабься… Ремонт делаю для себя. Надо мне место для медитации даже после брака, не думаешь? А если ты готов забрать Лерочку — я подумаю касательно водной кровати. Ладно? Она подмигнула — тем самым подмигиванием, которое могло быть и кокетством, и угрозой, и всем сразу. И постучала его рукой по спине. Тук-тук-тук — три удара. Вроде бы дружеские. Вроде бы как обычно. Но в них было что-то от… приговора. Как будто она проверяла, живой ли он ещё. Как будто взвешивала, стоит ли тратить на него пулю. Но глаза… Глаза были не как обычно. В них было что-то такое, от чего Рома почувствовал себя в мышеловке. Он вдруг понял: эта женщина — не та, за кого он её принимал. И если она когда-нибудь узнает правду — ту самую, которую он так старательно прятал, — она не будет кричать. Не будет плакать. Не будет устраивать сцен. Он угадал. Сейчас Кира встала и улыбнулась, спросив: — Парни, а почему наша компания в руках у Катюшки-то? Кто мне объяснит эту метаморфозу?.. Рома и Андрей встали моментально, как по струнке.
Отзывы (4)