Часть 1
26 апреля 2026 г., 21:58
из приоткрытого окна в спальню, заботливо объятую вечерним полумраком, с улицы ловко просачиваются свежая прохлада и привычный фоновый шум.
неразличимые разговоры случайных прохожих стихают под монотонное гудение проезжающих мимо автомобилей, и обрывки чрезвычайно важных для кого-то историй через секунду или две непременно забудутся, будто те никогда и никто вслух не произносил, осмелившись открыть острому чужому взору свои сокровенные болячки на внутренностях.
от внимательных взглядов глупо и наивно ожидать чего-то хорошего: вне всяких сомнений, из-за них точно останутся белёсые шрамы, неаккуратно терзающие и кожу, и органы, и нечто между ними — хотя для глаз и незаметное, но существующее где-то на периферии, за затылком — в мёртвой зоне или типа того.
серёжа знает всё это, к несчастью, на собственной шкуре в свои четырнадцать с половиной. мальчик успел усвоить и зарубить на носу одну простую и важную вещь: если он хоть что-то чувствует, это обязательно заболит и болеть будет долго.
и в таком случае, кто бы что ни говорил, никак не поможет ни одно горькое обезболивающее, всегда оставляющее после себя на языке мерзкий осадок; никакие таблетки из безымянных бесцветных баночек с липкой — от зачем-то оторванной этикетки — поверхностью полностью не избавят от адской агонии.
одним днём неважные язвочки обратятся в страшные язвы.
а кровоточащие ранки люди любят ятрить — у себя и не только. тогда пластыри лепить так же напрасно, как и наматывать бинты, стиснув полумесяцы зубов в слепом желании раствориться в почти божественном самоистязании.
серёжа таблетки давно — как раз поэтому — ненавидит; торопливо прячет под языком, когда рот у него проверяют люди, не желающие никому добра, а потом в унитаз сплёвывает и смывает в ржавую канализационную трубу, пока волков, обеспокоенный чем-то, стоит на шухере.
ничто не поможет, если не помогло до этого — истинное положение вещей, которое, как, в общем, и многое, тяжело элементарно принять.
— эй, серый?
но терзаться выйдет недолго — только чуть-чуть и не так страшно, — если олег вдруг появится рядом, сбежав с обязательного ужина; с ним быстро можно ощутить родное тепло его руки у собственной красной ладони и вздохнуть полной грудью, тая в блаженном спокойствии.
до следующего кошмара и порванного нарисованного защитника.
белых ворон чёрные гнобят.
таких вечеров одновременно будет тысяча и больше не будет ни одного, потому что время быстротечно и циклично; и то, что уже было, точно произойдёт опять — лишь в другой день — может, в четверг или пятницу вместо прошедшей среды — и с другими людьми или теми, у которых из человеческого лишь тонкая оболочка на теле.
а серёжины дни, как и всегда, очень плохие. они, доставучие до фибр самой души, никоим образом не могут не претить, потому что в этом и есть сама никчёмная суть — их ненавидеть по кругу, от первого дня зимы до долгожданного конца осени.
— серый?
серёжа глаз не сводит с колышущейся от лёгкого дуновения ветра занавески, застыв каменным изваянием из-за набросившихся роем ос мыслей. он не обращает никакого внимания ни на что — ни на тупую головную боль, ни на растягивающуюся в желудке пустоту, ни на радостный хохот ребят за дверью, ни на голоса с дождливой улицы.
— серый.
злорадные фразы в голове не исчезают, а становятся громче. они кричат изнутри прямо в уши, раздирая в кровь слизистую оболочку глотки и лопая барабанную перепонку.
— серёжа.
питер по-прежнему жив — даже со своими серостью и хмарью — и по-прежнему суров в осточертевших бытовухе, обыденности и прочем; его сердце наливается грязной водой из стоков, кое-где подёрнувшись радужной плёнкой, и бьётся, страдая от синусовой аритмии точно до неминуемой остановки.
ему отведён свой час не природой, а чёрным по белому в документах с грифом «строго секретно» — как и каждому в этом ограниченном прутьями мире такой огромной страны.
и не поможет умирающему питеру дефибриллятор — к нему даже никто не притронется, если кому-то будет не надо. да и вообще с нездоровым сердцем долго не живут и ожидать чуда бесполезно и бессмысленно.
спустя время всё живое всё равно будет признано мёртвым по жестоким законам.
не будут услышаны никакие тихие молитвы у подножия кровати глубокой ночью в детских домах — сквозь болезненные слёзы в последней крохотной надежде на что-то хорошее от мира, на вершине трофической цепи которого неизменно находятся хищники.
о страшных вещах вслух не говорят.
бог есть, и он беспощаден.
город белых ночей, разводных мостов и великой истории, определённо, ещё чем-то болен; петербуржцы тоже больны. и, должно быть, чем-то серьёзным.
санкт-петербург, искалеченный, только бесконечно корчится и молчит о своей боли, потому что безъязыкие говорить не могут.
дождь бесцельно стучится о стеклопакеты и крыши, капли стекаются с водоотливов на тёмный асфальт — в одинокие лужи кварталов. поздним вечером петербург крепко не спит — он никогда так не засыпает, потому что не доверяет ночи без топора под подушкой, — только дремлет выжидающим зверем.
серёжа питает особую ненависть и к санкт-петербургу, и к его людям — родным и приезжим. мальчишка нелюбовь свою выращивает за выступающими на бледной коже парами рёбер и бережно хранит в ладонях, сжатых и до сумасшествия жгучих.
он ненавидит здесь каждого, кроме олега.
этот детский дом серёжа никогда не считал своим домом — разве что в самом начале, когда сюда только попал, — потому что от дома никогда не может веять адом, и это интуитивно понятно даже ребёнку.
доверять здесь нельзя никому — особенно взрослым. серёжа несколько раз пытался сбегать, но дяди с дубинками в форме его возвращали обратно.
— русские люди такие злые к искусству, — срывается с потрескавшихся губ непроизвольно, и разумовский не успевает даже осмыслить.
отчего-то с олегом всегда язык работает быстрее головы; да и мысли свои скрывать как-то не хочется.
— я тоже злюсь, — соглашается волков и подвигается на постели ближе. — из-за всего.
— они снова смеялись надо мной на уроке, ещё рисунок порвали, а он таким хорошим вышел. как же я ненавижу…
— и я ненавижу, серёж.
олег находит руку, холодную и сжатую, и аккуратно накрывает собственной ладонью.
— они ничего не понимают. мне вот очень нравятся твои рисунки.
разумовский ненадолго затихает. свободной рукой он вытирает слёзы в глазах, а потом боязно смотрит на олега, в его спокойное лицо.
— я, как девчонка, вечно ною. я тебя не достал?
— нет, — говорит олег и медленно втягивает мальчика в объятия, закрывая собой от злобных людей и больного питера.
ливень становится сильнее и громко бьётся о стекло; питер в очередной раз плачет, не умея кричать.
— я его вылечу, — шепчет серёжа, и его голос надрывается от вновь подступающих слёз; мальчик сильнее цепляется худыми пальцами в ровную и надёжную спину олега. — и россию вылечу. не хочу, чтобы… моя страна горела.
олег тычется носом в копну рыжих волос на макушке, обнимая и позволяя обнимать себя в ответ. он ненавидит абсолютно то же самое, что ненавидит серёжа.
— только мы есть друг у друга в такой огромной стране.
— ты же меня никогда, — разумовский шмыгает, но ему не стыдно плакать сейчас, — не оставишь?
— ну и глупыш ты, серый.
волков касается губами волос, оставляя вопрос без ответа.
даже если придётся быть против родины.
— научи меня драться. пожалуйста. я хочу быть сильным, как ты.
волков стискивает серёжу в своих руках крепче, и его битые костяшки болят от уже набитых ебальников.
— научу.