Ересь Чародейства (Warhammer + WinX)

G
В процессе
25
автор
Размер:
планируется Макси, написана 301 страница, 125 909 слов, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 23 Отзывы 3 В сборник

Глава 13. Вера и сомнение

Настройки
Боль пришла не сразу. Сначала была вспышка — белая, всепоглощающая, как рождение сверхновой в миниатюре, — а потом темнота. Не та темнота, что наступает, когда закрываешь глаза или когда гаснет светильник в келье. Другая. Абсолютная. Такая, какая бывает только в глубоком космосе, между звезд, где нет ни фотонов, ни надежды. Агнесса видела эту темноту однажды, во время варп-перехода, когда на мгновение отключились все системы корабля и защитное поле Геллера дрогнуло. Тогда она зажмурилась и молилась, и темнота ушла. Сейчас она не уходила. Она попыталась открыть глаза и не поняла, открылись они или нет. Мир не изменился. Всё та же бесконечная, давящая чернота, в которой тонули звуки, запахи, ощущения. Она слышала голоса — далекие, искаженные, словно доносящиеся сквозь толщу воды. Чей-то стон. Чье-то дыхание — частое, поверхностное. Металлический лязг инструментов. И молитву. Тихий, монотонный речитатив, который она узнала бы из тысячи: Веритас читала литанию исцеления, и в ее голосе, обычно ровном и уверенном, проскальзывали нотки, которых Агнесса никогда раньше не слышала. Тревога? Страх? Нет, не может быть. Хоспитальер не боится. Хоспитальер верит. — Веритас? — собственный голос прозвучал глухо, словно из-под подушки. Литания оборвалась. Послышались шаги — быстрые, но осторожные, с тем особым шарканьем, какое бывает у людей, привыкших передвигаться между ранеными, не задевая ни их, ни оборудование. Чья-то рука легла на лоб — прохладная, сухая, с мозолями от скальпеля и молитвенных четок. — Я здесь, сестра. Не двигайся. Ты ранена. Агнесса попыталась кивнуть, но шея отозвалась тупой болью. Она лежала на чем-то жестком — походные носилки, догадалась она, — и тело казалось чужим, непослушным, словно его набили ватой. Она повела рукой, пытаясь нащупать край носилок, и пальцы коснулись холодного металла. Знакомое ощущение. Керамит. Броня все еще на ней — значит, ранение не в грудь, не в живот. Тогда почему темнота? — Мои глаза, — сказала она, и это был не вопрос. — Я не вижу. Веритас помолчала. В этом молчании Агнесса услышала больше, чем в любых словах. Так молчат врачи, когда не знают, как сообщить пациенту диагноз. Так молчат священники, когда не могут найти в Писании ответа на вопрос прихожанина. Так молчит сама вселенная, когда человек кричит в пустоту и не получает ответа. — Сетчатка сожжена, — наконец произнесла Веритас, и ее голос был ровным, профессиональным, почти безэмоциональным. — Зрительный нерв не поврежден, но рецепторы... их больше нет. Я не знаю, как это работает. Это не ожог, не травма. Как будто сам свет выжег способность его воспринимать. Я никогда не видела ничего подобного. Агнесса слушала и ждала, когда придет боль. Не физическая — та уже была, глухая, пульсирующая где-то за глазницами, — а другая. Боль утраты. Боль осознания, что она больше никогда не увидит ни лиц сестер, ни лика Императора на иконах, ни звезд над головой. Она ждала, но боль не приходила. Вместо нее внутри разливалось что-то странное. Теплое. Умиротворяющее. Словно кто-то накрыл ее мягким одеялом и шепнул на ухо: «Всё хорошо. Ты в безопасности. Ты дома». Это было неправильно. Она должна была злиться, проклинать ведьму, которая это сделала, молить Императора о мести. Должна была плакать, кричать, рвать на себе волосы. Но вместо этого она лежала и чувствовала, как по телу растекается покой. Тот самый покой, о котором говорили в проповедях — покой, нисходящий на мучеников в момент смерти. Но она не умирала. Она была жива. Слепа, но жива. И этот покой был реальнее любой боли. — Веритас, — снова позвала она. — Тот свет. Ты видела его? Хоспитальер ответила не сразу. — Я была в палатке, когда это случилось. Но я слышала крики. И видела... последствия. Сестра, то, что с тобой произошло, — это колдовство. Грязное, мерзкое колдовство, направленное на то, чтобы искалечить и унизить. Ты должна бороться. Не позволяй этой скверне проникнуть в твою душу. Колдовство. Агнесса повторяла это слово про себя, пробуя его на вкус. Оно было горьким, как и положено. Но оно не подходило к тому, что она чувствовала. Колдовство — это грязь, боль, унижение. Это крики жертв на алтарях культистов. Это мерзкие ритуалы, от которых кровь стынет в жилах. А она чувствовала... свет. Чистый. Теплый. Живой. Словно на мгновение, в ту самую вспышку, она прикоснулась к чему-то, что было больше и древнее всего, что она знала. — Это был не Хаос, — прошептала она. Веритас замерла. Агнесса не видела ее лица, но чувствовала, как изменилось ее дыхание — стало чаще, напряженнее. Рука, лежавшая на лбу, исчезла. — Что ты сказала? — Тот свет. Он был... чистым. Я не знаю, как объяснить. Я видела варп, сестра. Я чувствовала его гнилое дыхание во время переходов. Это было другое. Это было как... как смотреть на солнце. На настоящее солнце, не на то, что светит над мирами-ульями, а на то, каким его создал Император в начале времен. Оно обжигало, да. Оно лишило меня зрения. Но оно не было злым. Оно было... правильным. Веритас молчала. Агнесса слышала, как она перебирает четки — быстрые, нервные движения, совсем не похожие на обычную размеренность Хоспитальер. — Ты бредишь, — наконец произнесла Веритас. — Это шок. Ты потеряла много крови, твой мозг пытается защититься, создавая ложные воспоминания. Отдыхай. Я дам тебе успокоительное. — Нет, — Агнесса попыталась приподняться, но тело не слушалось. — Не надо успокоительного. Я не хочу спать. Я хочу... понять. — Понимать здесь нечего, — отрезала Веритас, и в ее голосе прорезался металл. — Ведьма атаковала тебя запретной магией. Ты выжила, но осталась калекой. Это не благословение, сестра. Это проклятие. И если ты начнешь искать в нем свет, ты падешь. Как пали тысячи до тебя, соблазненные ложной красотой Хаоса. Агнесса замолчала. Она знала, что спорить бесполезно. Веритас была хорошей Хоспитальер — преданной, умелой, заботливой. Но она видела мир в черно-белых тонах, как и все они. Империум — свет. Всё остальное — тьма. Ведьмы — слуги тьмы. Их магия — оружие тьмы. Просто и понятно. Так учили в Схоластике. Так было написано в Литаниях. Так должно было быть. Но тот свет... он не укладывался в эту схему. Она лежала в темноте и слушала, как Веритас отходит к другим раненым, как возобновляется монотонное бормотание литании. Боль в глазах постепенно утихала, сменяясь тупой пульсацией где-то в глубине черепа. Но покой не уходил. Он растекался по телу теплой волной, и Агнесса вдруг поняла, что улыбается. Губы сами растянулись в слабой, едва заметной улыбке, и это было так странно, так неуместно, что она чуть не рассмеялась. Она, Сестра Битвы, ослепленная врагом, лежала в палатке для раненых и улыбалась. Потому что впервые в жизни она почувствовала то, о чем столько читала в священных текстах, но никогда не испытывала сама. Присутствие. Не Императора — Его присутствие она ощущала всегда, как фон, как далекий гул, к которому привыкаешь и перестаешь замечать. Присутствие чего-то другого. Чего-то, что не вписывалось в доктрины, но от этого не становилось менее реальным. Свет. Живой. Теплый. И он не ушел. Он остался с ней, внутри, за закрытыми, бесполезными теперь глазами. И она знала, что никогда его не забудет. Даже если проживет еще сто лет в полной темноте, этот свет будет с ней. Как память. Как надежда. Как доказательство того, что мир устроен сложнее, чем написано в книгах. Где-то снаружи, за тонкими стенками палатки, выл ветер и гремели далекие выстрелы. Война продолжалась. Но здесь, в темноте, было тихо. И Агнесса, слепая Сестра Битвы, лежала и слушала эту тишину, и впервые за много лет ей было по-настоящему спокойно. Палатка, где лежала Агнесса, пропахла кровью, антисептиком и ладаном — запахами, ставшими для неё за годы службы такими же привычными, как запах утренней каши или оружейной смазки. Но сейчас к ним примешивалось что-то ещё. Слабый, едва уловимый аромат гари — той самой, что осталась на её броне после вспышки. Он был чужим, неуместным, и от этого ещё более тревожным. Агнесса лежала с закрытыми глазами — хотя какая теперь разница, открыты они или нет, — и слушала, как мир вокруг живёт своей жизнью. Стоны раненых. Шаги Веритас. Далекий гул голосов. И тишину, которая наступала в паузах между звуками, — густую, вязкую, как болотная жижа. Она узнала шаги Канониссы задолго до того, как та вошла в палатку. Их нельзя было спутать ни с чьими другими: тяжёлые, размеренные, с той особой уверенностью, которая бывает только у людей, привыкших повелевать и нести ответственность за каждое своё решение. Агнесса слышала, как Веритас что-то тихо докладывает — слов было не разобрать, но интонация выдавала тревогу, — и как Амалия коротко, односложно отвечает. Потом шаги приблизились, и воздух вокруг Агнессы сгустился, словно само присутствие Канониссы обладало массой. — Оставь нас, — произнесла Амалия. Веритас, судя по звуку, поклонилась и вышла. Полог палатки колыхнулся, впустив на мгновение холодный ночной воздух и запах дыма от костров. Агнесса услышала, как Канонисса опускается рядом — не на стул, а прямо на землю, на колени. Так садятся не перед подчинённой, а перед раненой сестрой, с которой предстоит трудный разговор. Или перед обвиняемой. — Как ты себя чувствуешь? — спросила Амалия. Голос её был ровным, но Агнесса, лишённая зрения, слышала то, что обычно скрыто за словами. Лёгкое напряжение в гортани. Чуть более долгая пауза перед вопросом. Едва заметная хрипотца — следствие многих часов, проведённых в молитве и отдании приказов. Канонисса волновалась. Не за неё — за что-то другое. За то, что Агнесса могла сказать. Или, наоборот, не сказать. — Я не чувствую боли, — ответила Агнесса. Это было правдой. Веритас дала ей какое-то снадобье — не морфий, его берегли для тяжелораненых, а травяной отвар, рецепт которого Хоспитальер узнала от местных, — и боль ушла, оставив после себя только тупую, почти приятную истому. — Я не вижу. Но я чувствую... тепло. Амалия молчала. Агнесса слышала её дыхание — ровное, глубокое, как у человека, который учился контролировать даже самые непроизвольные проявления жизни. Она представляла, как Канонисса смотрит на неё — на её лицо, на пустые, подёрнутые белёсой пеленой глаза, на ожоги вокруг век. Что она видит? Жертву? Инвалида? Улику? — Веритас сказала, что ты говорила странные вещи, — наконец произнесла Амалия. — О свете. О том, что он был... чистым. Агнесса ожидала этого вопроса. И боялась его. Не потому, что не знала ответа, — как раз наоборот. Она знала ответ. Знала с той самой минуты, как пришла в себя в этой палатке, в этой темноте. Но произнести его вслух означало переступить черту. Ту самую, за которой начиналась ересь. — Я не знаю, как это объяснить, — сказала она, и голос её дрогнул. — Я видела варп, Канонисса. Я чувствовала его смрад, его гнилое дыхание, его ложь. И то, что ударило в меня там, на поляне... это было другое. Это был свет. Настоящий. Как солнце. Как... как Император. Она замолчала, ожидая грома. Ожидая, что Амалия вскочит, выхватит болт-пистолет, обвинит её в ереси. Но Канонисса не двигалась. Только дыхание её стало чуть чаще — едва заметно, на грани слышимости. — Ты сравниваешь колдовство с благословением Императора? — спросила Амалия, и в её голосе не было гнева. Только усталость. Бесконечная, глубокая усталость человека, который слишком много раз задавал этот вопрос и слишком редко получал ответ, который его устраивал. — Я не знаю, с чем сравниваю, — честно ответила Агнесса. — Я знаю только то, что почувствовала. Это было... правильно. Не как искушение, не как обман. Как будто я на мгновение увидела что-то, что всегда было там, но что я не могла разглядеть. Что-то большое. Древнее. Живое. Амалия поднялась. Агнесса услышала, как хрустнули её колени — старая рана, полученная ещё в кампании против орков, давала о себе знать в сырую погоду. Шаги — несколько шагов туда, несколько обратно. Канонисса ходила по палатке, и её тень, наверное, металась по брезентовым стенам, хотя Агнесса не могла этого видеть. — Знаешь, что самое страшное в Хаосе? — спросила Амалия, останавливаясь. — Не его жестокость. Не его уродство. А его способность притворяться. Он приходит не как чудовище. Он приходит как свет. Как надежда. Как ответ на молитвы. Он даёт тебе именно то, чего ты жаждешь, — и в тот момент, когда ты принимаешь его дар, ты становишься его рабом. Ты понимаешь это, сестра? Агнесса понимала. Их учили этому с первых дней в Схоластике. Хаос коварен. Хаос соблазняет. Хаос носит личину добра. Но тот свет... он не соблазнял. Он просто был. Он не предлагал ей ничего — ни силы, ни исцеления, ни отмщения. Он просто ослепил её и ушёл, оставив после себя только это странное, необъяснимое тепло. — Я не чувствую себя соблазнённой, — сказала она. — Я чувствую себя... потерянной. Как будто я всю жизнь шла по дороге, а потом вдруг поняла, что дорога — это только одна из многих, и есть другие пути, и я никогда о них не знала. Это не Хаос, Канонисса. Это что-то другое. Я не знаю, что. Но я не могу притвориться, что не видела этого. Амалия снова опустилась рядом. На этот раз — не на колени, а на корточки, совсем близко. Агнесса почувствовала запах её дыхания — горький, как полынь, с примесью рекафа, который Канонисса пила, чтобы не спать ночами. И ещё что-то. Ладан. Всегда ладан. Он въелся в её кожу, в её волосы, в саму её суть. — Ты понимаешь, что говоришь ересь? — спросила Амалия тихо, почти шёпотом. — Если бы это слышал кто-то другой, не я, тебя бы уже вели на допрос. А после допроса — на костёр. Или в ошейник псайкера. Ты понимаешь это? — Понимаю, — ответила Агнесса. — Но вы спросили. И я ответила. Я не умею лгать, Канонисса. Меня этому не учили. Амалия усмехнулась. Это был странный звук — невесёлый, сухой, как шелест пергамента. — Не учили, — повторила она. — Да, нас многому не учили. Нас учили верить. Повиноваться. Убивать. Но не учили думать. А когда мы начинаем думать сами, случается вот это. Она помолчала. Агнесса слышала, как она перебирает чётки — медленно, задумчиво, совсем не так, как Веритас. — Я не могу приказывать тебе забыть то, что ты видела, — наконец произнесла Амалия. — Это было бы глупо. Память не подчиняется приказам. Но я могу попросить тебя об одном. Молчи. Не говори об этом никому. Ни Веритас, ни другим сёстрам, никому. Держи это в себе. Молись. Ищи ответы в молитве, а не в разговорах. Потому что если то, что ты видела, — правда, то мы стоим на пороге чего-то, что больше нас. Больше Ордена. Больше всего, во что мы верили. И мы должны быть очень, очень осторожны. Агнесса кивнула. Потом, вспомнив, что Амалия не видит её жеста в темноте, добавила: — Я поняла. Я буду молчать. Канонисса поднялась. На этот раз — медленно, словно каждое движение давалось ей с трудом. — Отдыхай, сестра, — сказала она. — Завтра будет тяжёлый день. Император даст нам силы. Она уже повернулась, чтобы уйти, когда Агнесса окликнула её: — Канонисса? Что вы будете делать? С ними. С феями. Долгая пауза. — То, что должна, — ответила Амалия. — То, чему нас учили. Если они враги — уничтожу. Если нет... Император даст знак. Она вышла. Полог качнулся, впустив холод и запах дыма. Агнесса осталась одна в своей темноте, которая теперь казалась не такой уж и пустой. Там, внутри, всё ещё горел тот свет. Тёплый. Живой. И она знала, что никогда его не забудет. Где-то вдалеке, за стенами палатки, за лесом, за полем боя, в замке с розовыми башнями жили те, кто зажёг этот свет. И Агнесса, слепая Сестра Битвы, лежала и думала о них. Не с ненавистью. Не со страхом. С чем-то другим. С тем, чему она ещё не знала названия. Ночь в лагере Сестер была не просто временем суток. Она была состоянием души. Когда солнце садилось за кроны чужого леса, а костры догорали, оставляя после себя только багровые угли и горький дым, наступало время, которого Агнесса боялась больше всего. Не потому, что в темноте могли прятаться враги — к врагам она привыкла, враги были понятны, их можно было убить или умереть от их руки. А потому, что в темноте, лишённая зрения, она оставалась наедине с собой. И это было страшнее любого боя. Она лежала на походной койке, застеленной грубой тканью, пропахшей антисептиком и чужой кровью. Веритас ушла час назад, оставив её одну — других раненых перевели в соседнюю палатку, чтобы Агнесса, как она сказала, «могла отдохнуть в тишине». Но тишины не было. Был шум — не снаружи, внутри. Гул мыслей, которые кружились в голове, как стая потревоженных птиц, и никак не желали успокаиваться. Она снова и снова возвращалась к тому моменту. К вспышке. К свету. К тому, что она почувствовала, когда он ударил в неё — не боль, не страх, а что-то другое. Что-то, чему она не могла подобрать названия, хотя перебирала слова, как чётки, снова и снова. Благодать? Откровение? Чудо? Все эти слова были из лексикона Экклезиархии, и все они казались неподходящими. Слишком громкими. Слишком... правильными. А то, что она испытала, было неправильным. Оно не укладывалось в доктрины, в литании, в наставления. Оно было живым. Настоящим. И от этого — пугающим. Она вспоминала свет Стеллы. Не тот, о котором рассказывали на допросах псайкеры — грязный, варп-порождённый, сочащийся ложью и безумием. Другой. Чистый, как горный ручей. Тёплый, как материнские объятия. Яркий, как... как солнце над Террой, которое она видела только на картинках в детских книжках, но которое почему-то помнила так отчётливо, словно сама стояла под его лучами. Этот свет не пытался её обмануть. Он просто был. И он сделал то, что сделал — ослепил, искалечил, — но в этом не было злобы. Только сила. Огромная, древняя, не знающая границ сила, которая вырвалась на свободу и ударила по тем, кто стоял на её пути. И теперь Агнесса, лёжа в темноте, думала: а что, если Канонисса ошибается? Что, если эти феи — не слуги Хаоса? Что, если их магия действительно другая? Не варп, не колдовство, а что-то иное, что существовало в галактике задолго до появления Империума, задолго до рождения Императора, задолго до всего, что они считали незыблемым и вечным? Эта мысль была еретической. Она знала это. Знала, что за такие мысли её могли бы отдать в руки Инквизиции, подвергнуть допросу с пристрастием, а потом — в лучшем случае — превратить в сервитора, в худшем — сжечь на костре как ведьму. Но мысль не уходила. Она росла, пускала корни, оплетала сознание, как плющ оплетает старые руины. И чем больше Агнесса пыталась её отогнать, тем крепче она держалась. Она вспомнила лицо Блум. То, которое видела мельком, когда фея с огненными крыльями выходила вперёд, пытаясь говорить с Канониссой. В её глазах не было ни хитрости, ни злобы, ни безумия. Только страх. И решимость. И что-то ещё — что-то, что Агнесса узнала, потому что видела это каждое утро в зеркале. Веру. Не в Императора, не в Орден, не в догмы. Веру в то, что она делает правильное дело. Что защищает тех, кого любит. Что её дар — не проклятие, а благословение. Разве это не то же самое, во что верили они сами? Она застонала — тихо, сквозь зубы. От бессилия. От невозможности найти ответ. От того, что мир, который всегда был простым и понятным, разделённым на чёрное и белое, на верных и еретиков, на своих и чужих, вдруг рассыпался, как карточный домик, и в образовавшихся проломах она увидела оттенки. Серые. Размытые. Пугающие. В детстве, в приюте при Схоластике, была одна сестра-наставница. Старая, сухая, с лицом, изрезанным морщинами, как карта звёздного неба. Она учила их Закону, но иногда, по вечерам, когда уроки заканчивались и дети собирались у камина, она рассказывала истории. Не из Писания — другие. Странные. Про миры, где не было Империума. Про людей, которые жили, не зная ни Императора, ни варпа, ни Хаоса. Про магию, которая была не проклятием, а даром, и про тех, кто ею владел. Тогда Агнесса думала, что это сказки. Красивые, но лживые, как и всё, что не от Императора. Сейчас она не была в этом уверена. Что, если те истории были не сказками? Что, если старая наставница знала что-то, чего не говорила вслух? Что, если в галактике действительно существуют миры, где магия — это просто часть жизни, как дыхание, как свет звёзд, как любовь? И что, если Магикс — один из таких миров? Агнесса повернулась на бок. Движение отозвалось тупой болью в глазницах, но она уже почти привыкла к этой боли. Она стала частью её, как шрамы на теле, как память о павших сёстрах, как вера в Императора. Она лежала и слушала ночь. Где-то далеко, за стенами палатки, трещали сверчки — или местные твари, похожие на сверчков. Ветер шелестел листвой. Часовые перекликались у костров. Лагерь жил своей жизнью, размеренной и предсказуемой. А внутри неё рушились миры. Она попыталась молиться. Губы привычно зашевелились, произнося слова Литании Верности: «Император — мой щит, Император — мой меч, Император — мой свет во тьме...» Но слова застревали в горле. Потому что теперь, когда она думала о свете, она видела не лик Императора на иконах, не золотое сияние Терры, а ту вспышку. Белую. Живую. Обжигающую. И она не могла заставить себя назвать её ложью. Что, если Император послал им это испытание не для того, чтобы они уничтожили фей, а для того, чтобы они... поняли? Увидели то, что всегда было скрыто за пеленой догм и страхов? Что, если Он привёл их сюда, на этот край галактики, чтобы показать: есть и другие пути? Другие силы? Другие истины? Эта мысль была настолько еретической, что Агнесса чуть не рассмеялась. Или заплакала. Она уже не различала этих границ. Она просто лежала и чувствовала, как внутри неё растёт что-то новое. Не вера — вера у неё была, и она никуда не делась. Скорее, сомнение. То самое, от которого предостерегали наставники, называя его «вратами для Хаоса». Но это сомнение не было разрушительным. Оно не подтачивало её душу, не сеяло отчаяние. Оно... открывало. Как будто она всю жизнь смотрела на мир через узкую бойницу, а теперь кто-то распахнул окно, и она увидела небо. Огромное. Бескрайнее. Полное звёзд, о существовании которых даже не подозревала. Она вспомнила, как Канонисса сказала: «Если они враги — уничтожу. Если нет — Император даст знак». И вдруг поняла: знак уже был. Тот свет. Он был знаком. Не для Канониссы — для неё, Агнессы. И она его увидела. Поняла. Приняла. И теперь должна была решить, что с этим делать. Утром они снова пойдут в бой. Утром Канонисса отдаст приказ, и сёстры поднимут болтеры, и снова прольётся кровь. Кровь фей. Кровь её сестёр. Кровь, которую можно было бы избежать, если бы... если бы что? Если бы она встала и сказала: «Остановитесь, вы ошибаетесь, я видела свет, и он был чист»? Её не послушают. Её сочтут безумной, одержимой, предательницей. Может быть, даже убьют. Но даже если так — разве это не будет правильным? Разве не этому их учили: отдавать жизнь за истину? Агнесса не знала. Она была слишком молода, слишком неопытна, слишком напугана. Но одно она знала точно: она больше не могла смотреть на фей как на врагов. Она видела их свет. И этот свет изменил её. Навсегда. Она закрыла глаза — бесполезный жест, но привычка оказалась сильнее — и попыталась уснуть. Но сон не шёл. Вместо него приходили образы. Розовые башни Алфеи. Лицо Блум. Вспышка Стеллы. И где-то там, за всем этим, — тихий, спокойный голос, который она не слышала, но чувствовала. Он говорил: «Ты на правильном пути. Иди. Не бойся». Она не знала, кому принадлежит этот голос. Императору? Тому свету? Её собственной совести? Это было неважно. Важно было то, что она ему верила. Где-то за стенами палатки начинался рассвет. Первые лучи солнца — настоящего, местного солнца, не варп-порождённого, — пробивались сквозь ткань, окрашивая её в бледно-розовый цвет. Тот самый цвет, что и башни Алфеи. Агнесса не видела его. Но чувствовала. Кожей. Сердцем. Душой. И впервые за долгое время она улыбнулась. Не горько, не обречённо. Спокойно. Как человек, который наконец нашёл ответ на вопрос, мучивший его всю жизнь. Завтра будет бой. Завтра будет боль. Но сегодня, в этой тишине, на грани между ночью и рассветом, она была свободна. Свободна от страха. Свободна от ненависти. Свободна от догм. Она была просто Агнессой. Слепой Сестрой Битвы, которая увидела свет. И этого было достаточно.
Примечания:
25 Нравится 23 Отзывы 3 В сборник