неспящие.

NC-17
Завершён
21
Фэндом:
Размер:
22 страницы, 9 749 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 0 Отзывы 9 В сборник

любименялюбименялюбименя

Настройки
Примечания:

Мною движут фантазии, что вьются

Вокруг этих образов и льнут к ним:

Мысль о чем-то бесконечно нежном,

Бесконечно страдающем.

***

Туманный Город никогда не спал по-настоящему. Он просто менял форму своего бодрствования — дневную на ночную, ночную на ту, что между, когда даже самые стойкие опускают веки, а уличные фонари начинают мерещиться звездами, упавшими слишком низко. В этом Городе не было счастья. Или было, но такое крошечное, что его невозможно разглядеть невооруженным глазом — как те нежно-розовые цветы на пышных кустарниках, которые Тэхен фотографировал на свой полароид, а снимки выходили бледными, будто сами цветы стеснялись своего существования. Здесь нельзя было слушать музыку по ночам. Тэхен всегда нарушал это правило.

***

Туманный город никогда не просыпался по-настоящему. Он существовал в полутьме, в промежутке между сумерками и рассветом, в мире, еще не решившем, быть ему живым или все-таки умереть. Улицы здесь были вымощены влажным булыжником, который отражал свет редких фонарей, дробя его на тысячи мелких осколков, и казалось, что идешь по воде — по черной, маслянистой, дышащей испарениями воде, поднимающейся от земли вместе с туманом. Туман был везде. Он выползал из подворотен, стекал с крыш, клубился у оснований телефонных будок, обнимал пешеходные переходы и дорожные знаки, делая их похожими на утопленников, застывших в неестественных позах. Туманный Город никогда не спал. Он просто перетекал из одного состояния в другое, как вязкий сироп по стенкам стакана, — из серого в черный, из черного в синий, из синего в нечто безымянное, которое пряталось между фонарными столбами в три часа ночи и дышало в затылок запоздалым прохожим. Ким Тэхен знал это дыхание слишком хорошо. Оно пахло мокрым асфальтом и розами — не теми, которые дарят на свиданиях любовники, а теми, что растут у подножий лестниц, никем не замеченные, никем не сорванные, медленно гниющие под дождем. Туманный город задыхался под тяжестью собственной тишины. Он лежал в низине, придавленный свинцовым небом, и никогда не знал, что значит просыпаться от солнечного луча, пробившегося сквозь веки. Солнце здесь было воспоминанием, мифом, смутным обещанием, данным кому-то другому в другой жизни. Вместо него — молочная взвесь, обволакивающая фонари, размывающая контуры домов, превращающая пешеходов в призраков, а автомобили — в едва слышные шорохи за пеленой. В Туманном городе запрещалось слушать музыку после полуночи, запрещалось смеяться слишком громко, и, кажется, запрещалось быть счастливым — это чувство здесь казалось неуместным, как яркое пятно на выцветшем дагерротипе. За все время жизни в Городе Тэхен не видел, чтобы кто-то улыбался искренне, не пряча улыбку в воротник пальто или за поднятым зонтом. Улыбки здесь были как ворованные — их прятали, сжимали, комкали в карманах, а потом, придя домой, запирали в ящиках вместе с промокшими перчатками и пустыми пачками сигарет. Но были в этом городе и свои сокровища. По весне на пышных, одичавших кустарниках распускались нежно-розовые цветы, похожие на пионы, — тяжелые, влажные, всегда готовые уронить лепесток на мокрый асфальт. Они росли повсюду: вдоль бесконечных пешеходных переходов, у подножий ржавых дорожных знаков, в трещинах старых лестниц, ведущих в никуда. Их аромат был приторно-сладким, почти тошнотворным, и в безветренные ночи он смешивался с запахом мокрой земли, табачного дыма и озона, создавая неповторимый аромат Туманного Города — аромат, который Тэхен вдыхал каждую ночь вот уже двадцать шесть лет. Тэхен работал по ночам. С шести вечера до двух ночи он сидел в офисе на четвертом этаже серого здания с облупившейся штукатуркой, перебирал бумаги, сверял какие-то бесконечные таблицы, пил остывший кофе из термоса и слушал, как за окном шумит дождь. Дождь здесь шел почти всегда — мелкий, навязчивый, он не лил, а скорее сочился из воздуха, оседал на одежде микроскопической влагой, от которой ткань становилась тяжелой и холодной, а волосы начинали виться у висков. Тэхен привык. Он вообще ко многому привык. Ему было двадцать шесть. Он носил метку Истинного на ребрах — созвездие Девы, рассыпанное по коже бледными точками-родинками. За все годы, что он прожил в Туманном городе, метка оставалась мертвой, холодной, как и все остальное в его жизни. Тэхен иногда касался ее пальцами, когда лежал в постели без сна, и пытался представить, каково это — когда она загорается. Говорили, что это похоже на тепло разливающегося молока под кожей, на мягкое свечение, которое видно даже сквозь одежду, на беззвучный зов, который невозможно игнорировать. Тэхен не знал. Его метка молчала. Он не искал Истинного. Не потому что не верил в эту связь — верил, конечно, все верили, это было вшито в самую суть их мира, как смена времен года или гравитация. Просто Тэхен не чувствовал в себе той отчаянной жажды, что заставляла других людей годами бродить по городу, вглядываясь в лица прохожих, прислушиваясь к собственному телу, надеясь на внезапную вспышку под ребрами. Ему было... никак. Пусто. Словно его душа была комнатой с задернутыми тяжелыми шторами, куда не проникал даже тусклый свет уличных фонарей. После работы он обычно гулял. Сначала по оживленным улицам, где еще горели окна круглосуточных заведений и слышались приглушенные голоса запоздалых прохожих, а потом — по тихим, безлюдным, где единственными свидетелями его пути были мокрые кусты с нежно-розовыми цветами. Пышные, тяжелые, похожие на пионы, но с более тонкими, почти прозрачными лепестками, они светились в темноте собственным, едва уловимым светом — будто впитали в себя весь дневной свет, которого здесь почти не бывало, и теперь отдавали его обратно, малыми дозами, только тем, кто проходил мимо. Тэхен иногда срывал один-два цветка, крутил в пальцах, подносил к лицу, вдыхал их слабый, горьковатый аромат, а потом ронял на землю. Он не знал, зачем это делает. Просто ритуал. Иногда он заходил в телефонную будку. Выбирал наугад — их было много, старых, красных, с облупившейся краской и мутными стеклами, исписанными изнутри чужими номерами и отчаянными, бессмысленными словами. Тэхен снимал трубку — тяжелую, холодную, пахнущую металлом и чужим дыханием, — набирал случайный набор цифр и слушал гудки. Длинные, протяжные, они тянулись из ниоткуда в никуда, и в этом было что-то успокаивающее — знать, что на другом конце никто не ответит. Что он один. Что тишина в трубке принадлежит только ему. Потом он шел домой. Пятиэтажный дом открытой планировки — странное сооружение без подъездов, с лестницами, вившимися по внешней стене, как вены на запястье, и дверями, выходящими прямо на галереи. Тэхен жил на третьем этаже. В его квартире было темно, пахло табаком и старыми книгами, на полках теснились тома манги вперемешку с потрепанными романами, на столе у окна стоял проигрыватель для пластинок. Тэхен включал музыку — что-нибудь медленное, с хрипловатым женским вокалом, — наливал себе виски или что покрепче, садился в кресло и смотрел в стену. Иногда читал. Иногда просто сидел, чувствуя, как алкоголь разливается по венам теплой, ничего не меняющей волной. Вот так и шла его жизнь. Ночи сменялись ночами, дожди — туманами, пластинки — пластинками. Тэхен не был счастлив, но и несчастным себя не считал. Скорее, он был никаким. Пустым, как те телефонные гудки, что он слушал в будках, — звук есть, а смысла нет.

***

В тот вечер все началось, как обычно. Тэхен вышел с работы в четверть третьего — задержался, перебирая какие-то счета, которые можно было отложить до завтра, но он не хотел идти домой. Там, он знал, его ждало одиночество. Он свернул не в ту сторону, куда обычно. Пошел не к дому, а глубже в лабиринт улочек, окруживших старый рынок, давно заброшенный и заколоченный кривыми досками. Здесь туман был гуще — он поднимался от мокрого булыжника плотными клубами, цеплялся за водосточные трубы, за ржавые вывески, за фонари, которые горели через один, давая ровно столько света, чтобы видеть собственные ноги, но не лица прохожих. Прохожих, впрочем, не было. Только Тэхен, только туман, только розовые цветы, — они росли здесь особенно буйно, словно пытались скрыть под своими лепестками уродство облупившихся стен. Он шел, сунув руки в карманы пальто, и думал о том, что осень в этом году придет рано. Лето в Туманном городе было условностью — просто период, когда дождь становился чуть теплее, а туман — чуть прозрачнее. Никакого солнца, никакой жары, только бесконечная, влажная духота. Тэхен не любил лето. Впрочем, он и зиму не любил, и осень, и весну. Времена года для него были просто декорациями, сменой задников в театре, где он был единственным зрителем. Он уже собирался повернуть назад, когда услышал инородный аромат. Влажный ветер принес запах — табачный дым, смешанный с чем-то сладким, карамельным, будто где-то топили сахар на медленном огне. И музыку. Тихую, почти неразличимую, но Тэхен уловил ее краем сознания — фортепиано, глубокое, с хрипотцой, как голос старого певца. Он пошел на звук. Улица сужалась, фонари горели реже, тени становились гуще, но запах крепчал, и музыка — тоже. Еще один поворот, еще один — и он увидел дверь. Черную, без вывески, с ручкой в виде полумесяца. Над дверью горела одна-единственная лампочка — тусклая, желтая, облепленная мошкарой, которой в Туманном Городе почему-то всегда было много, несмотря на холод. На уровне глаз висела вывеска, старая, медная, с выгравированными буквами, которые почти стерлись от времени: «Ténèbres». И ниже, мелким, рукописным шрифтом на приклеенной бумажке: «джаз-бар, открыто до рассвета». Тэхен остановился. Он никогда не видел этого места раньше, хотя был уверен, что знает все закоулки в этой части города. Впрочем, Туманный город умел прятать свои секреты — здания здесь иногда появлялись там, где вчера была пустая стена, а улицы меняли направление, если по ним слишком долго не ходили. Местные привыкли. Тэхен — тоже. Он толкнул дверь. Внутри было темно. Не как на улице — по-другому, уютно-темно, как в материнской утробе. Стены обиты бархатом цвета запекшейся крови, столики расставлены на почтительном расстоянии друг от друга, на каждом — маленькая лампа с абажуром из рисовой бумаги. В углу, на небольшой сцене, стоял рояль — закрытый, без пианиста. Музыка лилась из старого патефона, притулившегося на барной стойке. Тэхен сел за столик у окна — окна не было, только зеркало в тяжелой раме, отражающее его собственное лицо: бледное, с кругами под глазами, с растрепанными ветром пепельными волосами. Подошел официант — высокий, с лицом, которое невозможно было запомнить, — и молча положил меню. Тэхен заказал «Старый город» — виски с вермутом и каплей апельсиновой горечи, — и, когда коктейль принесли, откинулся на спинку стула. Он хотел почитать. В кармане пальто лежал томик Кавабаты — «Снежная страна», зачитанный до дыр, с отогнутыми уголками страниц. Но строчки плыли, слова не складывались, и Тэхен поймал себя на том, что смотрит на других посетителей. Их было немного. В углу — женщина в синем платье, одна, с бокалом красного и недоеденным эклером. У стойки — мужчина в потертом кожаном пальто, который пил водку рюмка за рюмкой и не закусывал. Дальше — пара, молодые, почти дети, шепчущиеся так тихо, будто боялись разбудить кого-то, кто спит у них под столом. И — через два столика от Тэхена — он. Тэхен заметил его не сразу. Сначала взгляд скользнул мимо, зацепившись за пустой стул, и только потом — на человека, который на этом стуле сидел. Он курил — длинные тонкие сигареты, без фильтра, — и дым поднимался к потолку, смешиваясь с табачной дымкой всего зала. На столе перед ним стоял высокий стакан с сангрией — кусочки яблок и апельсинов плавали в красной жидкости, как утопленники в мутной реке, — и тарелка с шоколадным муссовым тортом, нетронутым, украшенным завитком карамели и половинкой клубники. Парень был бледен — той особенной бледностью, какая бывает у людей, которые никогда не видят солнца и почти не выходят из дома. Волосы, черные и вьющиеся, падали на лоб неровными прядями — казалось, он провел по ним руками сотню раз за последний час. Взгляд — растерянный, блуждающий, ни на чем не фокусирующийся, как у человека, который смотрит сквозь мир, а не на него. Он мял в пальцах сигарету, подносил ко рту, затягивался — медленно, глубоко, будто пытался выкурить не табак, а что-то другое, что засело у него в груди и не выходило. Тэхен смотрел. Он не мог отвести взгляд, и это его пугало — ровно настолько, чтобы почувствовать легкий холодок в основании черепа. Парень был красив? Да. Но не той красотой, которую запечатлевают в кадрах сепии. В нем было что-то болезненное, надломленное, отчаянно-надрывное, ищущее. Он казался неправильным в этом баре — слишком живым для мертвого места и слишком мертвым для живого. Тэхен отвернулся, сделал глоток виски, посмотрел в зеркало на свое отражение. Но через минуту глаза снова предательски скользнули влево. Парень все так же сидел — не двигался, только курил и изредка подносил стакан к губам, не глядя, автоматически, как заведенный механизм. Торт оставался нетронутым. Пластинка закончилась — игла зашуршала по пустому винилу, — и парень вдруг встрепенулся, будто очнулся ото сна. Он подозвал официанта. Тэхен видел, как он наклонился к нему, что-то сказал — тихо, почти шепотом, — и как официант кивнул и отошел к проигрывателю. Через минуту зазвучала музыка. Тэхен узнал ее с первых нот. «I'm a Fool to Want You» — старая, надрывная, с той особенной, щемящей интонацией, которую могла дать только Билли Холидей. Голос плыл над залом, густой, как патока, горький, как лекарство, и слова — о том, что любовь ушла, что осталась только глупая, безнадежная тоска, — ложились на тишину, точно пепел на воду. Он слушал. Замер, не донеся сигарету до губ, и лицо у него стало такое, будто он изо всех сил пытался что-то вспомнить — что-то важное, ускользающее, что было здесь, рядом, но никак не давалось в руки. Тэхен видел, как дрогнули его ресницы, как пальцы, сжимающие сигарету, побелели от напряжения. Он не плакал — нет, глаза оставались сухими, — но в нем происходило что-то, что было страшнее слез. Что-то, от чего хотелось отвернуться, но Тэхен не мог. Песня закончилась. Он снова подозвал официанта. Снова та же пластинка, та же песня. И снова — трижды. Когда последние аккорды растаяли в табачном воздухе, парень открыл глаза — и Тэхен увидел их впервые по-настоящему. Большие, темные, с длинными ресницами, но не это было главным. В них жила пустота. Не равнодушие, не усталость — именно пустота, как в заброшенном доме, из которого вынесли всю мебель, сорвали обои, оставив голые стены. Но на дне этой пустоты, если присмотреться, тлело что-то — уголек, который не догорел, не остыл, ждал своей минуты, чтобы вспыхнуть снова и сжечь все вокруг. Парень расплатился — положил на стол купюры, даже не пересчитав, — поднялся, поправил воротник белой рубашки и вышел. Дверь за ним закрылась с тихим звоном колокольчика. Тэхен проводил его взглядом — и только тогда заметил, что за весь этот час не притронулся ни к книге, ни к коктейлю, который давно уже растаял и стал теплой противной жижей. Торт на столике того парня так и остался нетронутым. Сангрия была допита до дна — только дольки апельсина сиротливо лежали на дне бокала, пропитанные вином, темные, как засахаренные раны. Тэхен почувствовал что-то. Что-то, чему не было названия. Не влюбленность — нет, он не был настолько глуп, чтобы влюбиться в незнакомца, которого видел всего час. Скорее... узнавание. Как будто он увидел кого-то, кого знал когда-то давно, в другой жизни, и забыл, а теперь память пыталась пробиться сквозь толщу лет, но не могла. Он допил коктейль залпом, расплатился и вышел в ночь. Но на улице никого не было — только туман, дождь и розовые цветы, кивающие ему с кустов, как насмешливые призраки. Дождь усилился. Туман клубился у земли, поднимаясь до колен, и фонари расплывались в нем желтыми, размытыми пятнами, похожими на глаза какого-то подводного существа. Тэхен постоял у входа, вдыхая влажный, тяжелый воздух, пахнущий мокрым камнем и розами, и медленно пошел домой. В голове у него крутилась та песня. «I'm a Fool to Want You» — глупец, что хочет тебя, глупец, что верит, будто любовь может вернуться. Он насвистывал ее сквозь зубы, сам того не замечая, и мелодия смешивалась с шумом дождя, с шорохом его шагов по мокрому булыжнику, с далеким лаем собак где-то в переулках. У дома Тэхен остановился. Сорвал розовый цветок с куста, растущим у лестницы — лепестки были мокрыми, тяжелыми, они холодили пальцы, — и поднес к лицу. Вдохнул. Горьковатый, едва уловимый аромат, напоминающий о чем-то, чего никогда не было. Бросил цветок на землю и стал подниматься по лестнице.

***

На следующий день Тэхен вернулся. Он убеждал себя, что ему просто понравилась музыка — или коктейли, или атмосфера, — но в глубине души знал правду. Он хотел увидеть того парня снова. И он его увидел. Тот сидел на том же месте — или почти на том же, на один столик левее, — и снова курил, пил сангрию и не трогал торт. Сегодня торт был другой — лимонный, с меренгой и цукатами, — и снова нетронутый. Парень был в бордовой рубашке, расстегнутой на две верхние пуговицы, с золотой цепочкой на шее, которая поблескивала в полумраке, как змеиная чешуя. Он снова заказал ту же песню. Трижды. И ушел, не оглянувшись. Тэхен просидел до закрытия — вернее, до того момента, когда официант вежливо, но твердо дал понять, что пора. Вышел на улицу — дождь лил как из ведра, — промок до нитки, но почему-то улыбался. Улыбка вышла кривой, неловкой, неуместной — он не улыбался уже несколько месяцев, и мышцы лица забыли, как это делается. На третий вечер Тэхен пришел в синем костюме — сам не зная зачем, просто захотелось выглядеть иначе, лучше, что ли. Парень был в горчичном пиджаке, с платком в нагрудном кармане и крупным серебряным кольцом на указательном пальце. Он казался уставшим — синяки под глазами стали темнее, движения вялыми, будто он тащил на себе невидимый груз в несколько тонн. Тэхен смотрел на него, на то, как он подносит сигарету ко рту дрожащими пальцами, и чувствовал что-то странное в груди — не боль, а скорее зуд под ребрами, как будто там, внутри, кто-то маленький и настойчивый скребся когтями, требуя выхода. Песня — трижды. И снова — побег в душную, туманную ночь. На четвертый вечер Тэхен сел ближе. На одно место от парня, не больше. Достал книгу, сделал вид, что читает, но каждые несколько секунд поднимал глаза. Парень был в белой рубашке и темно-синих брюках — просто, почти аскетично, — но на запястье у него блестели тонкие серебряные браслеты, которые звенели, когда он поправлял манжеты. Тэхен заметил, что он почти не пьет сегодня — стакан с сангрией стоял полным, только кубики льда растаяли, превратившись в прозрачные осколки. А торт был шоколадным — и снова нетронутым. Парень не смотрел по сторонам. Ни разу. Даже когда официант подходил к нему, он отвечал, не поднимая глаз, уставившись в столешницу или в окно — в зеркало, которое заменяло окно. Тэхен подумал: он не видит меня. Он никого не видит. Он сидит в этом баре, но на самом деле он где-то далеко — в другой комнате, в другом времени, в другой жизни, куда никто не может войти. И все равно Тэхен смотрел. И возвращался. На пятый, шестой, седьмой вечер. Он знал уже, в котором часу парень появляется (около полуночи), что заказывает (сангрия и торт — название менялось каждый раз, но десерт всегда был муссовым или кремовым, никогда бисквитным), как долго сидит (от двух до трех часов). Он знал, что парень курит сигареты без фильтра, марки, которую в Туманном Городе продавали только в одном табачном ларьке на окраине. Он знал, что парень рассеянно крутит кольцо на пальце, когда слушает музыку, и что после третьего раза он всегда задерживается на несколько секунд, прежде чем встать, — будто прощается с кем-то, кого видит только он. Тэхен не подходил. Он хотел — о, как он хотел, каждую ночь, с каждым часом все сильнее, — но что-то держало его на месте. Не страх отказа — он боялся не этого. Он боялся, что если подойдет, то разрушит что-то. Тонкое, хрупкое, как паутина, натянутая между ними. Или — еще страшнее — что парень посмотрит на него и ничего не увидит. Что для него Тэхен будет таким же пустым местом, как те стулья, на которые он никогда не смотрит. И тогда это странное, щемящее чувство под ребрами, которое разрослось за семь вечеров от крошечного ростка до цветущего куста, засохнет и рассыплется в прах. Поэтому он молчал. Смотрел. Уходил после того, как уходил парень. И дома, задернув шторы, включал проигрыватель, ставил пластинку с джазом и представлял, что они сидят вместе — не в баре, а здесь, на его продавленном диване, пьют вино, молчат, и парень впервые смотрит на него. Не сквозь — на. На восьмой вечер парень не пришел. Тэхен прождал до трех ночи, вглядываясь в дверь каждый раз, когда звенел колокольчик. Приходили другие — женщина в синем, мужчина в кожаном пальто, парочка, которая всегда жарко о чем-то шепталась, — но его не было. Тэхен ушел в половине четвертого, когда официант начал вытирать стойку с особой тщательностью. На девятый — тоже пусто. На десятый, одиннадцатый, двенадцатый. Тэхен перестал ходить в бар через две недели. Сначала он думал: может, у парня дела, может, он заболел или уехал. Но неделя превратилась в две, две — в три, и внутри у Тэхена что-то оборвалось — не резко, не с болью, а так, как рвется старая ткань: сначала ниточка, потом еще одна, и вот уже зияет дыра, которую не зашить. Он не пошел в бар на двадцать первый день. И на двадцать второй. И на двадцать третий. Он вернулся к своему привычному маршруту — работа, телефонная будка, цветы, дом, пластинки, сон, — но что-то изменилось. Город стал серым. Раньше он был просто никаким, а теперь — именно серым, с привкусом пепла на языке. Тэхен замечал это, когда пил кофе по утрам — горький, слишком горячий, обжигающий небо. Когда курил на балконе, глядя на розовые цветы, которые больше не казались ему красивыми — просто мокрыми тряпками, прибитыми к кустам дождем. Когда слушал пластинки — джаз звучал фальшиво, как будто кто-то расстроил пианино за его спиной. Он не знал имени того парня. Не знал, где он живет, работает, дышит. Не знал ничего — только то, как он курит, как пьет алкоголь, как закрывает глаза, когда играет момент из песни. И этого оказалось достаточно, чтобы поселить в груди тоску, которую Тэхен не мог вытравить ни виски, ни работой, ни долгими прогулками под дождем. Он даже заходил в телефонную будку чаще обычного. Набирал номер — бессмысленный, ничего не значащий, — слушал гудки и думал: а вдруг? Вдруг однажды ему повезет и он ответит? Скажет что-нибудь — «Алло?» или «Кто это?», или просто выдохнет в трубку. Тэхен узнает этот выдох, он запомнил, как он дышал, когда курил, — глубоко, с присвистом, будто воздух был для него слишком плотным. Но гудки тянулись в бесконечность, и ему никогда никто не отвечал. Прошло лето. Началась осень. Туман стал гуще, дожди — длиннее, цветы на кустах побурели и опали, оставив голые ветки, похожие на скрюченные пальцы. Тэхен ходил на работу в восемнадцать, возвращался в два, спал до четырнадцати. Его жизнь сжалась до привычных ритуалов, и он почти забыл о том парне — не забыл, конечно, но научился не думать о нем по двадцать часов в сутки. Оставлял эту мысль на самый конец, перед сном, когда сознание уже плыло, а тело требовало отдыха. Тогда он позволял себе представить — на секунду, не больше, — что сидит в том баре, смотрит на вьющиеся черные волосы и ждет, когда парень откроет глаза. А потом проваливался в сон, и утро начиналось заново. Однажды, в середине октября, Тэхен возвращался с работы. Было около половины третьего, дождь только что кончился, и воздух пах озоном и мокрой листвой. Он свернул на свою улицу и начал подниматься по лестнице. Первый пролет, второй, третий. На четвертом он услышал шаги — быстрые, почти бегущие, сверху. Кто-то спускался ему навстречу. Тэхен поднял голову — и замер. Парень. Тот самый. В черной куртке нараспашку, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, с сигаретой в зубах, которая почти догорела до фильтра. Он пробежал мимо Тэхена, даже не взглянув на него, — просто промелькнул, как тень, оставив за собой запах табака и чего-то сладкого, карамельного, того самого, что Тэхен уловил в первую ночь перед дверью бара. Тэхен обернулся. Парень уже спускался ниже, его фигура таяла в полумраке лестничного пролета. Он хотел окликнуть его — открыл рот, но голос не пришел. Только хриплый выдох, который утонул в звуке собственных шагов. Парень исчез. Тэхен постоял еще минуту, глядя в пустоту, потом медленно поднялся к себе. Руки дрожали, когда он открывал дверь. Внутри было тихо — только проигрыватель молчал, пластинка стояла на краю стола, недослушанная. Он закурил, но сигарета казалась безвкусной. Выпил виски — не помогло. Лег в кровать, уставился в потолок и не спал до утра, прокручивая в голове одно и то же: это был он. Это точно был он. Он живет где-то здесь. На пятом этаже. Или на четвертом. Или на шестом. Но где-то рядом. На следующий день Тэхен вышел из дома на час раньше обычного. Прошелся по лестнице вверх-вниз, глядя на двери. На пятом этаже было три квартиры. Самая первая пустая, дверь заколочена. Дальше по коридору — две, обе закрыты, ни звука, ни света. Он не знал, зачем это делает. Просто не мог иначе. Прошло четыре дня. Тэхен уже начал думать, что ему показалось — галлюцинация, игра света, усталый мозг подсунул картинку, которой не было, — когда это случилось снова. Дождь лил как из ведра. Тэхен шел с зонтом — черным, старым, с двумя сломанными спицами, — но умудрился остаться сухим. Он поднимался по лестнице, торопясь домой, к горячему чаю и сухой одежде, и на полпути между третьим и четвертым этажом увидел силуэт. Парень стоял у перил, опершись на них спиной, и курил. Без зонта. В белой рубашке, которая прилипла к телу, став почти прозрачной, и темно-синих брюках, тяжелых от воды. Волосы висели сосульками, вода стекала по лицу, по шее, затекала за воротник, но он, казалось, не замечал этого. Сигарета в его пальцах тлела — мокрая, почти погасшая, но он упрямо подносил ее ко рту, пытался затянуться, и каждый раз вместо дыма выдыхал пар, смешанный с кашлем. Взгляд его был устремлен в пустоту — туда, где лестница уходила вниз, во тьму, подсвеченную только тусклой лампочкой на площадке. Он не двигался, не вздрагивал от холода — просто стоял и курил, как холодная безразличная статуя. Тэхен остановился в трех шагах от него. Сердце колотилось где-то в горле, пульс отдавался в висках, в кончиках пальцев, в позвоночнике. Он смотрел на парня — на бледное лицо, на обведенные синевой глаза, на губы, посиневшие от холода, — и не мог вымолвить ни слова. Парень его не замечал. Просто стоял, докуривая сигарету, которая давно уже превратилась в мокрый окурок. — Тебе помочь? — спросил Тэхен. Голос прозвучал хрипло, чуждо, будто говорил кто-то другой. Парень медленно повернул голову. Посмотрел на Тэхена — и Тэхен впервые увидел его глаза вблизи. Большие, темно-карие, почти черные, с длинными ресницами, на которых дрожали капли дождя. В них не было ни удивления, ни интереса — только та же пустота, что и в баре, но сейчас, вблизи, она казалась глубже. Как колодец, в который смотришь и не видишь дна. — Что? — спросил парень. Голос севший, с хрипотцой, как будто он не говорил несколько дней. — Ты промок. Замерзнешь. Тебе помочь? — повторил Тэхен. Он сделал шаг вперед, протягивая зонт, но парень даже не взглянул на него. — Я живу на пятом, — сказал он, как будто это все объясняло. И снова отвернулся, втянул последний раз мокрую сигарету, бросил окурок на ступеньки. — Я провожу, — сказал Тэхен. Не спросил — сказал. Потому что не мог оставить его здесь, в этом холоде, в этом дожде, с этим взглядом, который обещал, что если он уйдет, то парень простоит здесь до утра — или упадет, или сделает что-то еще, о чем Тэхен не хотел думать. Парень пожал плечами — равнодушно, как будто ему было все равно, останется он здесь или пойдет на край света. И побрел вверх по лестнице, шатаясь, как пьяный — хотя Тэхен не чувствовал запаха алкоголя. На третьей ступеньке он поскользнулся, едва не упал, но Тэхен подхватил его под локоть. Парень дернулся было, но тут же обмяк — может, от усталости, может, от холода, а может, от чего-то еще, что Тэхен не мог разгадать. Так они поднялись на пятый этаж. Парень достал ключи — дрожащими руками, он долго не мог попасть в замок, — и наконец открыл дверь. Квартира за ней была темной, пахло пылью и старыми книгами. — Доброй ночи, — сказал Тэхен, когда парень переступил порог. Он уже повернулся, чтобы уйти, когда чужие пальцы сжали его локоть. Сильно, до боли, как будто парень боялся, что Тэхен исчезнет, если не удержит его. — Не уходи, — сказал парень. Голос дрожал, но не от холода. — Пожалуйста. Не оставляй меня одного. Не в эту ночь. Тэхен посмотрел в его глаза. Пустота в них колыхнулась — и на секунду, только на секунду, на дне мелькнуло что-то живое. Испуг. Отчаяние. Что-то такое, от чего у Тэхена сжалось сердце и пересохло во рту. — Хорошо, — сказал он. И перешагнул порог.

***

Квартира оказалась небольшой — одна комната, разделенная стеллажами на зоны, с низким потолком и узкими окнами, за которыми чернела ночь. На полках — книги, манга, пластинки в конвертах, фарфоровые статуэтки — балерины, клоуны, женщины в кринолинах, все с отбитыми пальцами или трещинами на лицах. В углу — проигрыватель, такой же старый, как у Тэхена, только с деревянным корпусом другого оттенка. На стенах — никаких постеров или картин, только голый бетон, выкрашенный в бледно-серый. Парень молча прошел в ванную — Тэхен услышал, как зашумела вода. Вернулся через пять минут, в чистой белой рубашке и сухих брюках, волосы все еще мокрые, но уже не текущие. Поставил на низкий японский столик бутылку вина — этикетка темная, название на французском, — два стакана. Закурил. Сел напротив Тэхена, скрестив ноги, и уставился в столешницу. Молчали долго. Тэхен не знал, что сказать — или знал, но все слова казались фальшивыми, ненужными. Он просто пил вино — терпкое, с горьковатым послевкусием, — и смотрел на парня. На то, как он курит, выпуская дым медленно, как будто смакуя каждый миллиграмм. На то, как его пальцы — длинные, с аккуратными ногтями — крутят край стакана, не поднося его к губам. — Можно включить пластинку? — спросил Тэхен наконец. Парень поднял голову. Взгляд рассеянный, будто он только что вернулся из другого измерения, где время течет вспять. — Что? — переспросил он. — Музыку. Можно включить? Парень помолчал. Потом кивнул, встал, подошел к проигрывателю. Долго перебирал пластинки, пока наконец не поставил одну. Игла опустилась — и полились звуки песни. Той самой песни. Той самой, которую ставили по его просьбе в баре. Трижды за вечер. Тэхен узнал ее сразу — по первым нотам, по надрывному, плачущему звуку, который въелся ему в память за те восемь вечеров. Парень сел на место, закурил новую сигарету. Молчание затянулось — не неловкое, а какое-то тяжелое, как одеяло, пропитанное водой. Тэхен пил вино и думал: сказать или не сказать? Сказать, что видел его там, в том баре, что смотрел на него столько вечеров, что запомнил каждую его рубашку, каждый торт, каждую затяжку? Или промолчать, оставить это при себе, как тайну, которую не стоит вытаскивать на свет? — Я видел тебя, — сказал он. Слова вырвались сами, как будто кто-то толкнул их изнутри. — В том месте. На улице… ну, знаешь, где джаз-бар с черной дверью. Парень нахмурился. Непонимающе, как будто Тэхен говорил на языке, которого тот не знал. — В каком баре? — Ты заказывал одну и ту же песню. Трижды. Каждый раз. В «Ténèbres». Парень побледнел. Не так, когда человек просто бледнеет от испуга или холода, — у него вся кровь отхлынула от лица разом, оставив кожу серой, почти прозрачной. Сигарета дрогнула в его пальцах, пепел упал на столешницу. — Ты… — начал он и замолчал. Сглотнул. Кадык дернулся. — Откуда ты знаешь? — Я сидел через два столика от тебя. Каждый вечер. Ты меня не замечал. Парень смотрел на него долго — так долго, что Тэхен почувствовал, как по спине пробежал холодок. В этом взгляде не было враждебности. Только что-то другое — тяжелое, почти болезненное, как воспоминание, которое пытаешься забыть, но оно каждый раз возвращается, цепляясь за ребра острыми когтями. — Ты наблюдал за мной? Его голос сел совсем, превратился в шепот. — Не знаю, — честно ответил Тэхен. — Не мог отвести взгляд. Ты… был какой-то другой. Не такой, как все. Парень отвернулся. Взял стакан, сделал большой глоток — вино плеснуло через край, капнуло на рубашку, но он не заметил. Поставил стакан обратно, закурил новую сигарету от старой — тлеющий кончик к тлеющему кончику, как тихий поцелуй. — Это песня, — сказал он после долгого молчания, — была его любимой. Он ставил ее всегда, когда мы… Так, неважно. — Его? — переспросил Тэхен. Парень не ответил. Просто сидел и курил, глядя в одну точку на стене, где бетон треснул, оставив причудливый узор, похожий на молнию. Тэхен не стал давить. Они пили дальше — молча, под заунывные звуки музыки. Когда песня кончилась, парень встал, переставил иглу в начало. Снова. И снова. Трижды. Как в баре. Тэхен смотрел, как его пальцы дрожат, когда он возвращается на место, как он курит, почти не затягиваясь, как вино в его стакане становится все темнее от осевшего на дно пепла. — Чонгук, — сказал парень вдруг, когда часы на стене пробили шесть утра — тоненько, жалобно, как будто за что-то извинялся. — Меня зовут Чон Чонгук. — Тэхен, — ответил он. — Ким Тэхен. Наступило утро — серое, мокрое, без солнца. Тэхен встал, надел пальто, взял зонт. У двери обернулся. Чонгук сидел все там же, скрестив ноги, с погасшей сигаретой в пальцах, и смотрел в пустоту. — Увидимся, — сказал Тэхен. Это прозвучало не как вопрос и не как обещание — скорее, как утверждение факта, который еще предстояло проверить. Чонгук не ответил. Даже не кивнул. Только моргнул — медленно, как сова, — и все.

***

Тэхен начал приходить к нему. Не каждый день — боялся спугнуть, боялся показаться навязчивым, — но часто. Раз в три-четыре дня. Стучал в дверь, ждал, когда откроют. Иногда Чонгук открывал сразу, иногда — через минуту, иногда — через десять, и Тэхен уже думал уходить, но дверь все-таки распахивалась, и на пороге появлялась бледная фигура в мятой рубашке, с растрепанными волосами и красными глазами — то ли не спал, то ли плакал. Они говорили. О музыке — Чонгук знал джаз так, как будто родился в сороковых и успел поиграть с самим Дэвисом. О книгах — он читал запоем, по две-три в неделю, и мог часами рассуждать о Кафке и Мураками, но замолкал, когда речь заходила о любовных романах. О звездах — Тэхен однажды принес старый телескоп, найденный в кладовке, и они смотрели в него с балкона, пытаясь разглядеть что-то сквозь туман. Но о главном не говорили. О том, почему Чонгук каждый вечер заказывает одну и ту же песню. О том, кто такой «он». О том, почему он иногда смотрит на Тэхена так, будто видит сквозь него кого-то другого. Тэхен не спрашивал. Он боялся ответа — не потому, что ответ мог быть страшным, а потому, что мог быть таким, после которого Чонгук закроется навсегда. Исчезнет, как исчез из бара. Перестанет открывать дверь. И тогда Тэхен снова останется один — но уже не таким, как раньше, а с дырой в груди, которую ни виски, ни джаз, ни долгие прогулки под дождем не затянут. Поэтому он просто был рядом. Приносил вино — Каберне Совиньон, которое Чонгук, казалось, любил больше всего. Приносил пластинки — редкие, найденные в лавках на другом конце города. Приносил торты — муссовые, шоколадные, лимонные, клубничные — и ставил их на стол, хотя Чонгук почти никогда не ел. Однажды Тэхен спросил, зачем он их заказывает, если не ест. Чонгук долго молчал, потом сказал: — Он любил торты. Я заказываю для него. Даже если его нет. Тэхен не знал, кто такой «он». Но с этого момента начал ненавидеть его — глухой, тяжелой ненавистью, которая росла в нем, как сорняк, и душила все остальные чувства. Он влюблялся. Медленно, неотвратимо, как тонет корабль, у которого пробили днище — сначала вода поступает по капле, потом ручьем, потом уже не важно, сколько пробоин, потому что ты все равно идешь ко дну. Тэхен влюблялся в Чонгука — в его хриплый голос, в его длинные пальцы, в его привычку крутить кольцо на указательном пальце, когда он волнуется. В то, как он иногда улыбается — редко, неловко, как будто разучился, — и тогда на его щеках появляются ямочки, и он становится похожим на подростка, а не на человека, который несет на плечах груз, видимый только ему одному. Но Чонгук не отвечал. Он был вежлив — иногда даже нежен, — но между ними всегда оставалась стена. Невидимая, но осязаемая, как стекло. Тэхен мог смотреть сквозь нее, но не мог пройти. Каждый раз, когда он пытался приблизиться — задать лишний вопрос, дотронуться до руки, задержаться взглядом на секунду дольше, чем позволяли правила, — Чонгук отстранялся. Не резко, не грубо — просто становился чуть дальше, чуть холоднее, и Тэхен отступал, боясь, что если надавит, стекло треснет и порежет их обоих. Однажды, в конце ноября, когда дожди стали особенно жестокими, Чонгук позвонил ему сам. Впервые. Тэхен услышал его голос в трубке телефонной будки — он стоял на углу, промокший, сдачей для автомата в кармане, и не верил своим ушам. — Ты можешь прийти? — спросил Чонгук. Голос дрожал — не от холода. — Пожалуйста. Я не хочу быть один. Тэхен пришел. Бежал всю дорогу, перепрыгивая через лужи, не чувствуя ног. Влетел в квартиру — Чонгук сидел на полу, у стены, обхватив колени руками, и смотрел в одну точку. Глаза красные, распухшие. На столе — пустая бутылка вина и полная пепельница. Тэхен сел рядом. Не спрашивал, что случилось. Просто сидел, чувствуя тепло чужого плеча через тонкую ткань рубашки. Чонгук не плакал — он просто дышал, тяжело и прерывисто, как будто воздух стал слишком густым, чтобы проходить сквозь легкие. — Он не хочет быть со мной, — сказал он наконец. — Он сказал, что не хочет быть «рабом связи». То есть, я для него — только обуза? Тэхен молчал. Внутри у него все перевернулось — от жалости, от боли, от отвратительной, липкой радости, что теперь Чонгук свободен. Что теперь, может быть, посмотрит на него. — По сравнению с тем одиночеством, когда разом теряешь все, — сказал Чонгук, и голос его был сухим, как старая бумага, — боль от того, что меня разбили, кажется легче. Он повернулся к Тэхену. Взгляд — пустой, выжженный, как после пожара. Поцелуй пришел ниоткуда и ото всюду сразу. Чонгук вцепился в него так, будто Тэхен был последней сигаретой в пачке, последним глотком вина в бутылке, последним звуком перед тем, как пластинка замолчит навсегда. Губы — спекшиеся, с привкусом табака, пепла и карамельной горечи, которая преследовала Тэхена все эти месяцы. Он целовал не Тэхена — он целовал боль, целовал пустоту, пытаясь заполнить ее чужим языком, чужим дыханием, чужим телом. Тэхен мог бы отстраниться. Сказать: ты не меня хочешь. Но вместо этого притянул Чонгука ближе, впился пальцами в его затылок, в мокрые еще после недавнего дождя волосы, и ответил — с той же жадностью, с тем же отчаянием, потому что внутри него самого, под ребрами, давно уже горел костер, который Чонгук разжег еще в тот первый вечер в баре. И теперь этот костер требовал крови. Рубашка Чонгука — белая, тонкая, почти прозрачная в полумраке — трещала по швам, когда Тэхен стягивал ее с плеч. Не бережно — с какой-то звериной торопливостью, как сдирают бинты с гниющей раны, чтобы посмотреть, что там, под ними. Кожа Чонгука оказалась бледной, почти синеватой, как молоко, в которое капнули чернил. На груди — та самая метка, созвездие Льва, россыпь родинок, которые пульсировали тусклым, больным светом. Тэхен на секунду замер, глядя на них, и почувствовал, как внутри поднимается что-то уродливое, ревнивое, желающее выжечь эти точки одну за другой, чтобы Чонгук наконец перестал светиться для того, другого. Он поцеловал метку. Не нежно — жестко, вдавливая губы в кожу, кусая родинки, будто пытался содрать их зубами. Чонгук выгнулся, издал звук — не то стон, не то всхлип, — и его пальцы вцепились в плечи Тэхена, оставляя на коже розоватые полумесяцы. — Тэхен, — выдохнул он. Впервые назвал по имени. И от этого имени, сорвавшегося с чужих губ, у Тэхена перехватило дыхание, будто кто-то сдавил горло невидимой рукой. Они переместились на кровать — узкую, со смятыми простынями, пахнущую пылью и старым табаком. Чонгук упал на спину, раскинув руки, как распятый, и Тэхен навис над ним, рассматривая каждую линию его тела — впадину между ключицами, где бился пульс, тонкую кожу на запястьях, синеву под ребрами, которая открывалась и закрывалась с каждым дыханием. Чонгук смотрел на него снизу вверх — глаза огромные, черные, с расширенными зрачками, в которых плавали осколки чего-то разбитого. — Не смотри так, — прошептал Тэхен. — Как на него. — Я не смотрю, — ответил Чонгук. И закрыл глаза. Тэхен наклонился, провел языком по его шее — от яремной ямки до мочки уха, — чувствуя, как под языком бьется чужая кровь, горячая, соленая, почти кипящая. Чонгук дрожал — мелкой, неуправляемой дрожью, как лист под дождем. Тэхен целовал его грудь, живот, опускаясь все ниже, оставляя влажные дорожки, которые подсыхали на холодном воздухе и заставляли Чонгука выгибаться снова и снова. Пальцы Тэхена скользнули под резинку брюк — и Чонгук дернулся, но не отстранился, а, наоборот, приподнял бедра, помогая стянуть ткань. Тэхен стащил их вместе с бельем — одним рывком, нетерпеливым, почти грубым. Чонгук остался совершенно нагим — бледным, почти невесомым, как снятая кожа, и Тэхен замер на секунду, рассматривая его: острые тазовые кости, выступающие ребра, впалый живот. Он был красив той болезненной, надломленной красотой, от которой хочется плакать — или ломать дальше. — Ты можешь быть жестче, — сказал Чонгук, не открывая глаз. Голос ровный, как струна, натянутая до предела. — Я не сломаюсь. Я уже сломан. Тэхен сжал челюсти. Эти слова ударили под дых — не болью, а чем-то более острым, похожим на нож, который входит медленно, с хрустом раздвигая ребра. Он хотел сказать: нет, ты не сломан, ты просто забыл, каково это — быть целым. Но вместо этого наклонился и поцеловал Чонгука в губы — долго, глубоко, вылизывая небо, смешивая свою слюну с его, превращая поцелуй во что-то большее. Рука Тэхена скользнула между ног Чонгука — и тот вздохнул, прерывисто, почти испуганно. Тэхен обхватил его член, провел большим пальцем по головке, чувствуя, как под пальцем набухает влага, как Чонгук твердеет от каждого прикосновения, как его дыхание сбивается с ровного ритма на рваный. Он дрочил ему медленно, почти лениво, наблюдая за лицом Чонгука — за тем, как его губы приоткрываются, как ресницы дрожат, как на скулах выступает слабый румянец, первый за всю эту долгую, серую зиму. — Открой глаза, — попросил Тэхен. Шепотом, почти умоляюще. — Посмотри на меня. Хотя бы сейчас. Чонгук открыл. В его взгляде не было страсти — только покорность, смешанная с чем-то еще, чему Тэхен боялся дать имя. Но он смотрел — и этого было достаточно. Тэхен убрал руку, достал с тумбочки тюбик смазки (нашел его на ощупь, не глядя, потому что не мог отвести взгляда от лица Чонгука), выдавил щедрую порцию на пальцы. Чонгук раздвинул ноги сам — без команды, без просьбы, просто открылся, подался навстречу. Тэхен ввел один палец — медленно, чувствуя, как тугие мышцы сжимаются вокруг, не пускают, а потом, на секунду, расслабляются, принимая. Чонгук закусил губу. — Больно? — спросил Тэхен. — Нет, — выдохнул Чонгук. — Не достаточно. Второй палец вошел легче — или Чонгуку просто было все равно. Тэхен растягивал его медленно, методично, ища ту точку, которая заставит его забыть, где он и с кем. Нашел — и нажал, и Чонгук вскрикнул, глухо, как будто крик переломился пополам, не долетев до губ. Его пальцы вцепились в простыню, побелели костяшки, тело выгнулось дугой — и в этом выгибе было что-то отчаянное, почти молитвенное. — Пожалуйста, — прошептал Чонгук. — Хватит. Я больше не могу ждать. Тэхен убрал пальцы. Надел презерватив (дрожащими руками, проклиная свою неуклюжесть), нанес смазку на себя, на член, твердый до боли, до пульсации в кончиках пальцев. Приподнял бедра Чонгука, подложив под них подушку, и навис сверху, глядя в глаза, в эти черные колодцы, на дне которых все еще тлел тот самый уголек. — Ты уверен? — спросил он. Потому что должен был спросить. Потому что если бы Чонгук сказал «нет», Тэхен, наверное, умер бы на месте, но он бы отступил. Чонгук не ответил. Только облизнул губы — медленно, языком, собирая кровь с разбитой нижней губы, — и кивнул. Тэхен вошел. Одним движением — глубоким, резким, разрывающим. Чонгук вскрикнул — не тихо, не сдавленно, а навзрыд, как кричат во сне, когда не могут проснуться от кошмара. Его ногти вонзились в спину Тэхена, оставляя алые полосы, которые зажглись болью, сладкой и острой, как первый глоток виски после долгого воздержания. Внутри Чонгука было горячо — не просто горячо, а плавяще, сумасводяще. Тэхен замер на секунду, давая привыкнуть, чувствуя, как мышцы сжимаются и разжимаются вокруг него, как Чонгук дышит — рвано, часто, почти истерично. А потом начал двигаться. Медленно. Очень медленно. Выдох — и толчок, вдох — и назад, как прилив, который лижет берег, не решаясь захлестнуть его с головой. Чонгук стонал — низко, с хрипотцой. Тэхен смотрел на его лицо — на закрытые глаза, на дрожащие ресницы, на губы, которые шевелились, произнося что-то беззвучное, может быть, чужое имя, может быть, молитву. — Открой глаза, — снова попросил Тэхен. Голос сел, превратился в шепот, в котором не было ничего, кроме голой, неприкрытой мольбы. Чонгук открыл. И в этот раз в его взгляде что-то изменилось — пустота колыхнулась, и на дне проступило нечто живое, теплое, почти человеческое. Он смотрел на Тэхена — не сквозь, не мимо, а именно на него, на его лицо, искаженное усилием и нежностью, на его губы, которые шептали что-то, чего Чонгук не мог разобрать. — Быстрее, — попросил Чонгук. — Пожалуйста. Тэхен подчинился. Ускорил ритм — толчки стали глубже, жестче, почти жестокими. Кровать скрипела, изголовье билось о стену, где-то в соседней квартире кто-то застучал — но им было все равно. Тэхен вбивался в Чонгука, как в последний раз, как будто за этой ночью не будет ничего — ни утра, ни дождя, ни серого неба, только эта комната, этот запах пота и спермы, эти звуки — влажные, чавкающие, неприличные, которые почему-то казались самыми честными словами, которые они когда-либо говорили друг другу. Чонгук кончил первым. Тихо, без крика — просто выдохнул, и его тело сжалось вокруг Тэхена, как кулак, и по животу разлилось белое, горячее, липкое. Он содрогался несколько секунд — мелко, конвульсивно, как будто через него пропускали ток, — а потом обмяк, превратившись в тряпичную куклу, которую бросили на кровати. Тэхен не останавливался. Он был близко — на грани, на лезвии, — и каждое движение приближало его к краю. Он смотрел на Чонгука — на его запавшие щеки, на мокрые ресницы, на разбитую губу, — и чувствовал, как внутри, где-то в основании позвоночника, нарастает жар, готовый выплеснуться наружу. Он кончил с глухим, сдавленным стоном, уткнувшись лицом в шею Чонгука, в ямку между ключицами, где пахло табаком, дождем и чем-то сладким, неуловимым, как воспоминание о сахарной вате. Они лежали так несколько минут — или несколько часов, Тэхен не знал. Чонгук не шевелился, только дышал — тяжело, с присвистом, и его пульс под губами Тэхена бился, как загнанная птица в клетке. Тэхен выскользнул из него, снял презерватив, завязал узлом, бросил на пол — потом уберет. Потом. Сейчас он просто лежал рядом, глядя в потолок, на котором трещины складывались в причудливые узоры, похожие на созвездия. Чонгук повернул голову. Посмотрел на Тэхена — долго, внимательно, как смотрят на незнакомца в вагоне поезда, который вышел на той же станции, что и ты. — Спасибо, — сказал он. Тихо. Пусто. И Тэхен понял, что это не «спасибо за любовь», не «спасибо, что был рядом». Это было «спасибо за то, что дал мне забыться на несколько минут». Как таблетка. Как укол. Как пластырь на кровоточащую рану, который завтра утром отклеят и выбросят. Он не ответил. Закрыл глаза и притворился, что засыпает. А когда утром Чонгук встал, оделся и сказал то же «спасибо» уже у двери, Тэхен сделал вид, что не слышит. Просто лежал и смотрел в потолок, считая трещины, пока за Чонгуком не закрылась дверь. Запах секса — соленый, терпкий, с нотками латекса и смазки — остался в комнате. Тэхен вдохнул его глубоко, как вдыхают дым, и подумал: это все, что мне останется. Запах. И память о том, как Чонгук смотрел на него — на секунду, на одно короткое «быстрее», прежде чем снова закрыть глаза.. Тэхену вдруг захотелось ударить его. Или заплакать. Или то и другое одновременно. Он — всего лишь лекарство. Обезболивающее. Таблетка, которую глотают, когда слишком больно, а потом забывают в коробочке до следующего приступа. Он оделся молча. Вышел из чужой квартиры. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком — и что-то в груди у Тэхена щелкнуло тоже. Сломалось. Или, наоборот, встало на место — он не понял.

***

После той ночи Чонгук стал еще холоднее. Не грубее — нет, он не грубил, не избегал, даже иногда улыбался, когда Тэхен приносил вино или новую пластинку. Но стена между ними стала толще, выше. Тэхен чувствовал ее кожей — когда садился рядом, когда случайно касался пальцев, когда ловил на себе взгляд, в котором не было тепла. Он пробовал пробить ее. Однажды спросил прямо: — У тебя загорелась метка? Когда ты увидел его? Чонгук замер. Рука с сигаретой застыла на полпути ко рту. — Откуда ты знаешь про метку? — спросил он тихо. — У всех они есть. Я не идиот. Чонгук помолчал. Потом расстегнул ворот рубашки — и Тэхен снова увидел ее. На левой стороне груди, чуть выше соска, россыпь темных родинок. Созвездие. Лев. Оно светилось — тускло, неровно, как ночник в детской, который вот-вот перегорит, — но светилось. — Он далеко, — сказал Чонгук. — В другом городе. Я не могу быть с ним. У него свой парень, у меня — своя жизнь. Но метка не гаснет. Она будет гореть, пока я жив. Или пока он не… не знаю. — И ты все еще любишь его, — сказал Тэхен. Это был не вопрос. Чонгук посмотрел на него. В глазах — усталость. Такая глубокая, такая древняя, будто ему не двадцать с небольшим, а все сто, и он уже видел все, что можно увидеть, и потерял все, что можно потерять. — Я не знаю, что такое любовь, — сказал он. — Я думал, что знал. А теперь не уверен. Может, это просто привычка. Может, страх. Может, я привязан к нему, потому что боюсь, что если отпущу, то останется только пустота. А она хуже любой боли. Тэхен хотел сказать: я здесь. Я могу заполнить эту пустоту. Я могу быть тем, кто нужен. Но слова застряли в горле, потому что он знал — это неправда. Чонгуку не нужен был он. Чонгуку нужен был другой. Или не другой, а тот образ, который он создал в своей голове за время разлуки — идеальный, недосягаемый, вечно любимый. С таким не конкурируют. С таким проигрывают заранее. Тэхен перестал приходить каждый день. Сначала раз в неделю, потом раз в две. Чонгук не звонил, не спрашивал, куда он пропал. Только однажды, когда Тэхен зашел за забытой книгой, поймал его за локоть у двери. — Ты злишься на меня? — спросил Чонгук. — Нет, — ответил Тэхен. И это была правда. Он не злился. Он всего лишь устал. — Я не хотел тебя обидеть. — Ты не обидел. Ты просто… использовал меня. И мне больно смотреть на тебя, когда ты смотришь сквозь меня на него. Чонгук отпустил его локоть. Отступил на шаг. В его глазах мелькнуло что-то — сожаление? стыд? — но слишком быстро, чтобы Тэхен успел разобрать. — Прости, — сказал Чонгук. И закрыл дверь. Тэхен постоял несколько секунд, глядя на облупившуюся краску. Потом развернулся и ушел. Через неделю он узнал от соседки, что парень с пятого этажа съехал. Ночью, — сказала она, кутаясь в пуховый платок. — Грузчики приехали в три часа, забрали все за час. Даже не попрощался. Тэхен кивнул, поблагодарил и пошел домой. Закурил на балконе, глядя на пустые ветки кустов, с которых давно облетели цветы. Розовые лепестки лежали на земле, превратившись в грязную кашицу, втоптанную в асфальт прохожими. Ему показалось, что он видит себя на месте этих лепестков — раздавленный, никому не нужный, умирающий под чужими ногами. Он больше не ходил в джаз-бар. Не потому, что боялся воспоминаний — а потому, что бар, как выяснилось, исчез. Тэхен проверил на всякий случай — прошел по тому маршруту, свернул за тот угол, — но на месте черной двери была глухая стена, облезлая, с надписью баллончиком, которую он не смог разобрать. Как будто заведение никогда и не существовало. Как будто все те вечера — восемь вечеров подряд — приснились ему. Но он знал, что не приснились. Потому что в его квартире, на полке с пластинками, стояла та самая — с песней, которую Чонгук заказывал трижды. Он купил ее на блошином рынке через месяц после исчезновения, не зная зачем. Поставил один раз — и не смог дослушать до конца. Саксофон зазвучал фальшиво, как похоронный марш на расстроенном органе.

***

Зима пришла в Туманный Город не снегом, а ледяными дождями, которые превращали улицы в зеркала. Тэхен скользил по ним, возвращаясь с работы, падал, поднимался, шел дальше. В телефонных будках гудки стали длиннее — или ему только казалось. Он звонил на тот же номер, что и раньше, но теперь в голове у него был не абстрактный «никто», а Чонгук. Чонгук, который не возьмет трубку, потому что не знает этого номера. Потому что не хочет знать. Потому что он уехал, забыл, вычеркнул. Март. Апрель. Туман стал реже, но солнце не показывалось — только серое небо, как натянутая простыня, за которой кто-то умер, но не убрал тело. Тэхен фотографировал цветы — новые, которые распустились на смену старым, такие же нежно-розовые, с тяжелыми от влаги лепестками. На полароид выходили размытые пятна, похожие на следы от поцелуев на мутном стекле. Он складывал снимки в коробку из-под обуви — там уже было больше сотни, и все на одно лицо. Иногда ему казалось, что он фотографирует не цветы, а время. Или память. Или что-то третье, для чего в языке нет названия. Боль стихала. Не уходила — просто становилась привычной, как шум дождя за окном. Тэхен научился жить с ней — просыпаться, пить кофе, курить на балконе, ходить на работу. Даже улыбаться иногда — криво, одними уголками губ, когда соседский кот забирался к нему на подоконник и смотрел желтыми глазами, требуя еды. В начале мая, когда дожди наконец сменились туманом — просто туманом, без осадков, — Тэхен в очередной раз бродил по ночным улицам. Он не искал ничего конкретного — просто шел, куда глаза глядят, мимо телефонных будок, мимо спящих домов, мимо кустов с розовыми цветами, которые в тумане казались призраками самих себя. Фотоаппарат висел на шее, пленка кончилась, но он не спешил менять — ему нравилось смотреть на мир через пустой видоискатель. Он свернул на незнакомую улицу — или знакомую, но изменившуюся, как это часто бывало в Туманном Городе, где дома переезжали с места на место по ночам, как шахматные фигуры. В конце улицы горел свет — теплый, желтый, обещающий. Тэхен пошел на него. Дверь была черной. С ручкой в виде полумесяца. Без вывески. Он толкнул ее — и внутри заиграл джаз. Другой, не тот, что прежде, но такой же тягучий, с саксофоном, который дышал в такт его сердцу. Бар был тем же — бархатные стены, лампы с абажурами, столики на почтительном расстоянии. Но пахло здесь иначе: не табаком и карамелью, а чем-то горьковатым, похожим на полынь. Тэхен сел за столик у зеркала. Заказал виски. Достал книгу — новую, которую купил вчера, стихи Элиота, на английском, которого он почти не знал. Строчки плыли, слова не складывались. Он поднял глаза. Посетителей было немного. В углу — женщина в синем, с бокалом красного. У стойки — мужчина в кожаном пальто, который пил водку и не закусывал. Дальше — пусто. И — в углу, у дальней стены, за столиком, который раньше был чьим-то любимым, — он. Чонгук сидел, курил, пил сангрию. Перед ним стояла тарелка с тортом — шоколадным, муссовым, с карамельным завитком и половинкой клубники. Нетронутым. Он был в белой рубашке, с расстегнутым воротом, и Тэхен увидел край созвездия — Льва, который все еще горел. Тусклее, чем в прошлый раз, но горел. Чонгук подозвал официанта — того самого, с лицом, которое невозможно запомнить, — и сказал тихо, но Тэхен услышал: — Поставьте, пожалуйста, эту пластинку. Вы знаете какую. Саксофон зарыдал. Та самая песня. Как в первый раз. Чонгук закрыл глаза. Его ресницы дрожали. На бледных скулах играли тени от лампы — как будто кто-то невидимый водил по его лицу пальцами, пытаясь стереть что-то, что не стиралось. Тэхен смотрел на него. И чувствовал, как внутри, вязью под ребрами, распускается что-то — не цветы, нет, скорее шипы. Острые, болезненные, но живые. Он думал: сейчас он откроет глаза, и я встану, и подойду, и скажу что-нибудь. Или не скажу. Или просто сяду напротив и буду молчать, как тогда, в ту ночь, когда дождь лил как из ведра, а Чонгук попросил его не уходить. Песня кончилась. Игла зашуршала по пустоте. — Еще раз, — сказал Чонгук. Официант поставил пластинку с начала. Второй раз. Саксофон плакал, и Тэхен вдруг понял, что тоже хочет плакать — не от грусти, а от странной, выворачивающей наизнанку нежности, которая не знала, на кого излить себя. Он смотрел на Чонгука — на его тонкую шею, на выступающий кадык, на пальцы, которые крутили кольцо на указательном пальце, — и вспоминал вкус его губ. Соленый, с табачной горечью и чем-то сладким, как тот самый карамельный запах, который привел его в бар в первую ночь. Второй раз кончился. — Снова, пожалуйста ю, — сказал Чонгук. И голос его дрогнул — только чуть-чуть, на одной ноте, но Тэхен услышал. Третий раз. Саксофон заиграл — и Тэхен вдруг осознал, что не знает, сколько раз он уже слышал эту песню. Восемь вечеров по три раза — двадцать четыре. Плюс та ночь в квартире Чонгука, когда пластинка играла снова и снова, пока не рассвело. И сейчас. Слишком много. Но он готов был слушать ее бесконечно, если бы Чонгук сидел напротив и закрывал глаза. Песня затихла. Чонгук открыл глаза — и посмотрел прямо на Тэхена. В его взгляде не было удивления. Как будто он знал, что Тэхен будет здесь. Как будто он ждал его — всю эту зиму, всю весну, каждый раз, когда заказывал эту песню в этом баре, который исчезал и появлялся снова, следуя каким-то своим, неведомым законам. Тэхен не встал. Не подошел. Только смотрел — и чувствовал, как шипы под ребрами превращаются в лепестки. Розовые, нежные, как те цветы, которые растут на улицах Туманного Города и никогда не пахнут. Чонгук моргнул. Медленно, как сова. И уголок его губ дрогнул — не улыбка, нет, но что-то похожее. Признание. Или обещание. Или просто — мы снова здесь, и это уже что-то. Бармен за стойкой — новая, с лицом, которое Тэхен не запомнил уже через секунду, — поставил пластинку. Не ту. Другую. Медленную, с виолончелью, которая тянула одну ноту так долго, что казалось — сейчас лопнет струна и музыка умрет, задохнувшись в собственной крови. Тэхен взял стакан с виски, поднес к губам, но не сделал глотка. Смотрел в отражение в зеркале — на себя, на Чонгука, на женщину в синем, на мужчину в кожаном пальто, на всех этих людей, которые пришли в Место, чтобы спрятаться от Ночи и Дождя, и не знали, что Ночь и Дождь уже здесь, внутри, под ребрами, в каждом выдохе. Чонгук закурил новую сигарету. Дым поднялся к потолку, смешался с табачной дымкой всего зала, и Тэхен вдруг подумал: а что, если этот дым — единственное, что их связывает? Что, если они оба — просто дым, который рассеется к утру, и бар исчезнет, и улица исчезнет, и даже память о том, что они сидели здесь, друг напротив друга, под саксофон, который плакал о ком-то, кого уже не вернуть, — исчезнет тоже? Но Чонгук смотрел на него. И в его взгляде, на самом дне, там, где раньше была только пустота, теперь тлел уголек. Маленький, почти невидимый, но живой. И Тэхен подумал: может быть, в этот раз все будет иначе. Может быть, Туманный Город устал их наказывать. Может быть, дождь когда-нибудь кончится. Он отставил стакан, взял книгу, положил в нее закладку — полоску из розового лепестка, засушенного между страницами еще прошлой осенью. Встал. Сделал шаг — не к выходу, а к столику в углу, где сидел Чонгук и курил, глядя на него сквозь дым, сквозь время, сквозь все те ночи, которые они провели порознь, думая друг о друге. — Можно сесть? — спросил Тэхен. Голос прозвучал тихо, но Чонгук услышал. Он кивнул. Один раз. Медленно. И Тэхен сел напротив, туда, где полчаса назад стояла тарелка с тортом — нетронутым, как и все торты, которые Чонгук заказывал для того, кого больше не было рядом. Официант бесшумно убрал ее, поставил два стакана и новую бутылку вина — темного, терпкого, с горьковатым послевкусием, как полынь в сахаре. Чонгук протянул ему сигарету. Тэхен взял. Прикурил от зажигалки, которую Чонгук держал дрожащими пальцами. Дым смешался — их выдохи, их дыхания, которые на секунду стали одним, а потом разошлись, чтобы через мгновение смешаться снова. — Ты вернулся, — сказал Чонгук. Не спросил — констатировал, как факт, не требующий доказательств. — А ты не уходил, — ответил Тэхен. Чонгук посмотрел на него долгим взглядом. В его глазах, в этой пустоте, которую Тэхен когда-то испугался, теперь не было страха. Была только усталость — и что-то еще. Что-то, чему Тэхен не решался дать имя, потому что боялся спугнуть. Но он знал это что-то. Он чувствовал его у себя под ребрами, там, где шипы превратились в лепестки, а лепестки — в нечто более хрупкое и более живучее одновременно. Саксофон заиграл снова. Другую песню — или ту же самую? Тэхен уже не различал. Музыка текла сквозь них, как вода сквозь пальцы, оставляя только ощущение — теплое, соленое, невозможное. Они сидели и молчали. Пили вино. Курили. Смотрели друг на друга сквозь дым, сквозь время, сквозь все те ночи, которые провели порознь. И за окном — там, где должно было быть окно, но было только зеркало, — отражалась их общая тень. Две фигуры, сплетенные в одну. Туманный Город не спал. Он просто ждал — как всегда, как вечность, как те, кто приходит в джаз-бар с черной дверью и заказывает одну и ту же песню трижды. Ждал, чем кончится эта история. Хотя, возможно, он уже знал конец. Или, наоборот, не знал ничего — потому что в Туманном Городе, как и в тех песнях, что играют по ночам, никогда не бывает финала. Есть только пауза между нотами. А потом музыка начинается снова. Пластинка кончилась. Игла зашуршала по пустоте. Чонгук посмотрел на Тэхена — и Тэхен увидел, как на дне его глаз тот самый уголек разгорается, превращаясь в пламя. Маленькое, робкое, но живое. Как цветок, который распускается под дождем, назло всему, что говорит ему: ты не выживешь. — Еще раз? — спросил Тэхен. Чонгук не ответил. Только улыбнулся — впервые за всю эту долгую, мокрую, серую зиму. И кивнул. Тэхен подозвал официанта. — Поставьте, пожалуйста, эту пластинку, — сказал он. — Сначала. Он не знал, сколько раз они будут слушать эту песню сегодня. Может быть, три. Может быть, тридцать три. Может быть, бесконечность. Но ему было все равно. Потому что Чонгук смотрел на него — и впервые не сквозь. А на.
21 Нравится 0 Отзывы 9 В сборник