Эй-Эй!

NC-17
Завершён
43
автор
Размер:
87 страниц, 42 343 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
43 Нравится 10 Отзывы 16 В сборник

Пока горит свет.

Настройки
Примечания:
Дверь в комнату № 317 захлопнулась с глухим, деревянным звуком, который, по идее, должен был отделять обшарпанный коридор общаги от обшарпанной комнаты общаги. Но здесь он отделял реальность от… другой реальности. Или, может, вовсе от полного ее отсутствия. Снаружи, за стенами, кипела жизнь. Для Арсения это был промозглый ноябрь 2006-го: гулкое эхо шагов в коридоре ПТУ, запах дешевых сигарет и жареной картошки из общей кухни, где вечно кто-то забывал выключить плиту. Для Антона за той же дверью начинался стерильный, гудящий кондиционерами коридор Академии Межзвездной Навигации 2166-го, пахнущий озоном и переработанным воздухом. Но стоило им обоим переступить порог комнаты — и время ломалось. Комната была расколота надвое. Не метафорически. Прямо посередине, по вытертому линолеуму, проходила граница — тонкая, но абсолютно непреодолимая полоса света. Мерцающая, дрожащая, словно марево над горячим асфальтом. По одну сторону — царство Антона: кровать с эффектом памяти, которая сама подстраивалась под его двухметровую тушу (сто девяносто семь сантиметров тоски по здравому смыслу), проекционный экран на стене и встроенный в стол пищевой синтезатор, который он с гордостью именовал «кухней». По другую — вотчина Арсения: продавленная панцирная койка, накрытая пледом в крупную, уже полинявшую клетку, стопка потрепанных книг с заломами на корешках и видавший виды CD-плеер с наушниками, из которых вечно торчали спутанные провода. Их разделял какой-то миллиметр и сто шестьдесят лет. Арсений, высокий и по-петербургски элегантный даже в растянутой футболке с логотипом какой-то несуществующей рок-группы, сидел на своей скрипучей кровати, закинув ногу на ногу. Он пытался читать. На самом деле он просто пялился в одну и ту же страницу уже минут пятнадцать, нервно постукивая пальцем по обложке. Палец украшало массивное серебряное кольцо-печатка — его личный, неизменный атрибут. — Слушай, а эта твоя… хреновина, — он, не поднимая глаз, махнул книгой в сторону Антона, который с задумчивым видом разглядывал голографический снимок звездной карты. — Она только синтезирует эту твою белковую бурду или может что-то человеческое выдать? Кофе, например? Антон, чья кудрявая голова была занята расчетами траектории для завтрашнего симулятора, медленно, словно разбуженный медведь, повернулся. Он был высок — на полголовы выше Арсения, и в их тесной каморке это чувствовалось особенно остро. На нем была его любимая бесформенная олимпийка и спортивные штаны, которые, по его заверениям, были сшиты из «дышащего наноматериала, блять!», но на вид ничем не отличались от обычной «Адидас» из 90-х. — Арс, — голос Антона был полон наигранного трагизма. — Я тебе в третий раз объясняю: мой синтезатор — это чудо инженерной мысли двадцать второго века. Он способен воссоздать молекулярную структуру любого органического соединения! А ты просишь его оскорбить твой примитивный доисторический желудок каким-то… *кофе*? Да он от одной мысли о твоем растворимом пойле впадет в экзистенциальный кризис и выключится! — Он у тебя и так раз в три дня в кризисе, — парировал Арсений, наконец откладывая книгу. Он потер переносицу, на которой, казалось, от бесконечного напряжения вот-вот проступит глубокая морщина. — И вообще, не смей называть священный напиток моего времени «пойлом». У меня от вашего будущего, где все жрут пресный белок из тюбиков, уже депрессия. Как вы там вообще не вымерли? — Мы эволюционировали! В отличие от вас, пещерных людей, которые тратят по двадцать минут на приготовление еды. Ты хоть представляешь, сколько полезных дел можно сделать за это время? — Полезных? — Арсений скептически изогнул бровь. — Это типа сидеть и пялиться в свою летающую тарелку с картинками? Ты это называешь «полезным делом»? Антон фыркнул, но в его карих глазах заплясали веселые искорки. Спорить с Арсением было бесполезно, но чертовски увлекательно. Их пикировка была единственным, что не давало окончательно сойти с ума в этой хронологической ловушке. В углу, на стене, которая равно принадлежала обоим, висел приклеенный полоской древнего скотча мятый листок. Это был их Свод Правил — конституция, выстраданная за первые две недели сосуществования, когда однажды Антон чуть не вырубил Арсения своим нейроблокиратором (принял за враждебную форму жизни), а Арсений чуть не спалил их обоих, пытаясь разогреть тушенку на запрещенной в 2166-м открытой спирали кипятильника.       Правило №1: Не пересекать световую линию.       Правило №2: Не трогать чужие вещи без спроса (особенно касается «примитивных технологий» с одной стороны и «чертовщины будущего» с другой).       Правило №3: Не обсуждать всерьез политику, религию и то, чей мир более ебанутый.       Правило №4: Тишина с 23:00 до 07:00 по условному времени комнаты (которое не совпадало ни с одним из их часов).       Правило №5: Никаких попыток «исправить временной континуум» самостоятельно. Хватило одного раза.       Правило №6: Не приводить сюда никого! Друзья, гости, сокурсники, мамы, папы, дедушки, девушки, мужчины, НИКОГО! Они ахуеют, отправят нас в дурку, я не хочу этого ты тем более, так что нахуй эту       затею! — Ладно, — выдохнул Антон, выключая голограмму. Комната тут же погрузилась в полумрак, освещаемый лишь тусклой лампочкой под потолком (компромиссный вариант: у Антона было круче, но она вырубала всю «допотопную», как он выражался, электронику Арсения). — Допустим. Чего ты хочешь от моего синтезатора? Только не говори «кофе». Он реально обидится. У него, знаешь ли, есть настройки характера. — Боже, у вас даже у тостеров есть характер? — Арсений трагически закатил свои ярко-голубые глаза. — Вот поэтому вы все и ходите к роботам-психологам. Я хочу просто. Черный. Чай. С бергамотом. Ты можешь сделать так, чтобы твой гениальный ящик выдал мне кружку обычного «Эрл Грея» без превращения его в молекулярную пену со вкусом воспоминаний о чае? Антон на секунду задумался, почесал кудрявый затылок. Его лицо, обычно открытое и по-мальчишески обаятельное, стало серьезным. — Чай… Чай — это сложно. Там танины, эфирные масла… Он может выдать раствор, идентичный по составу. Но на вкус будет как горячая вода с ароматизатором «Бабушкин сервант». — Так, стоп! — Арсений поднял руку. — Снова двадцать пять. Забудь. Давай не будем осквернять чай. Лучше скажи, твой звездный навигатор на завтра настроен? Или ты опять врежешься в виртуальный астероид и будешь орать, что это «из-за повышенного гравитационного фона в моей половине комнаты»? — Это был не астероид, а метеоритный рой! И гравитационный фон тут реально скачет! — возмутился Антон, вскакивая. — У тебя вон книжки бумажные, они поле искажают! — Книжки? — Арсений аж поперхнулся. — Мои книги искажают твое навороченное будущее? Может, это твое будущее искажает мою реальность, а? Я, знаешь ли, до встречи с тобой жил спокойно. Учился на актера. Играл в театре. У меня, между прочим, амплуа — лирический герой! Романтик! А теперь я живу с киборгом-переростком и его обидчивым тостером! Какой из меня теперь, к чертям, лирический герой?! Меня теперь максимум в трагикомедию про дурдом возьмут! — Я не киборг! У меня чип для доступа к Сети, а не вместо сердца! — взвыл Антон, хватаясь за голову. — Это у тебя вместо сердца плеер с песнями группы «Сплин»! Ты хоть одну песню, кроме «Моего рок-н-ролла», знаешь?! — Это классика, неуч! — пафосно заявил Арсений, прижимая руку к груди. — «Мы вышли из дома, когда во всех окнах погасли огни, по одному, прощаясь навсегда…» Вот! Это про нас! Про то, как мы из дома вышли, а попали… вот в это! Он обвел рукой комнату. Антон замолчал. Крыть было нечем. Они оба уставились на дрожащую полосу света, которая делила их жизнь пополам. — Два месяца, — тихо сказал Антон. — Два гребаных месяца. Я каждый день просыпаюсь и думаю: «Ну все, сейчас открою глаза, а за окном мой Воронеж, 2166-й, и никакого актера с порванными струнами души». — А я каждый день надеюсь, что проснусь, а ты — просто очень реалистичный глюк от несварения той просроченной тушенки, — не остался в долгу Арсений, но его голос прозвучал без привычной язвительности. — И знаешь, что самое паршивое? — Что? — Антон покосился на него. — Что ничего не меняется. Мы просыпаемся. И ты тут. И я тут. И эта… трещина. Повисла тяжелая, вязкая тишина. Каждый думал о своем. Арсений — о завтрашней репетиции в своем ПТУ, где он играл в любительском спектакле роль, которую писал явно не для него. Антон — о зачете по астронавигации, который он с треском провалит, если не перестанет отвлекаться на фантомные запахи дешевого табака и слышать в голове строчки песен двадцатилетней давности. — Ладно, — Антон первым нарушил молчание, шумно вздохнув и потерев лицо ладонями. — Давай попробуем этот твой чай. Я попробую уговорить синтезатор. Скажу ему, что это для научного эксперимента. «Изучение вкусовых рецепторов примитивных гоминидов». Может, клюнет. — Если твоя кофеварка назовет меня примитивным гоминидом, я запущу в нее Бодлером, — мрачно пообещал Арсений, но уголок его губ дрогнул в улыбке. — Только не Бодлером! — в притворном ужасе воскликнул Антон. — Она этого не переживет! У нее же настройки характера, я тебе говорил! Она впечатлительная! — У всех вы тут впечатлительные, — пробормотал Арсений, но в его голосе уже не было злости. Только усталая, какая-то обреченная ирония. Они снова посмотрели на линию. Она мерцала, как открытая рана в самой ткани мироздания. Безмолвная, равнодушная. Два чужака. Два столетия. Одна общага на двоих. И вопрос, который они оба задавали себе каждый день, висел в воздухе, невысказанный: «Как? Блять! Как мы здесь оказались? И когда это кончится?».

***

И если вы думаете, что такие ссоры, были редкостью, ох как вы ошибаетесь, они были постоянной основой их взаимного и вынужденного сосуществования! К примеру среда Антон проснулся от того, что в его ноздри ввинтился запах. Не тот, к которому он, скрипя зубами и нервными окончаниями, почти привык за два месяца — не кисловатый дух старых книг и не призрак сигаретного дыма, который, казалось, въелся в саму молекулярную структуру линолеума по ту сторону Световой Полосы. Нет. Это был запах жженой резины. С нотками пластилина. И отчаяния. Антон резко сел на своей кровати, которая даже не пискнула (умная, блять, настройка «бесшумное пробуждение», чтоб ее). Его кудри торчали во все стороны, делая его похожим на одуванчик, переживший ядерную зиму. На половине Арсения горел свет. Ну, как горел. Мерцал, как предсмертная агония светлячка. Арсений, в одних трениках с оттянутыми коленями и задравшейся футболке, стоял на коленях перед розеткой и с сосредоточенным лицом сапера тыкал в нее чем-то, отдаленно напоминающим кипятильник, только более… кустарным. Вокруг него на газете были разложены: плоскогубцы, моток синей изоленты, пустая банка из-под кильки в томате и, собственно, сам источник вони — провод, который он пытался подсоединить к чему-то, шипящему и плюющемуся искрами. — Арс, — голос Антона был сиплым со сна. — Я, конечно, в своей Академии не проходил историю быта дикарей двадцать первого века, но мне кажется, или ты сейчас пытаешься поджечь нас обоих к хуям собачьим? Арсений не обернулся. Только дернул плечом, на котором красовалась свежая царапина. — Не подожгу. У меня, в отличие от твоей звездной жестянки, есть заземление. — Заземление?! — Антон аж подпрыгнул на кровати. — Арс, ты воткнул два оголенных провода в розетку, которая, я напомню, находится на моей стороне временного континуума! Ты хоть представляешь, какой скачок напряжения это может вызвать в моей сети? У меня синтезатор с ума сойдет! — Твой синтезатор и так клинический идиот, — парировал Арсений, не поворачивая головы. Провод в его руках снова пшикнул снопом искр, и Арсений, матюгнувшись сквозь зубы, отдернул руку. — Блядь! Сука! Ну давай же, падла! — Что ты вообще делаешь?! — Антон вскочил, забыв, что нельзя подходить к линии. Он замер в полуметре от дрожащей границы, как хищник в зоопарке перед стеклом. — У тебя что, плеер сдох? Так и скажи, я тебе зарядную станцию накину, как в прошлый раз! Только не надо устраивать тут филиал Чернобыля! Арсений наконец соизволил обернуться. Лицо у него было красное, на лбу выступила испарина, а в ярко-голубых глазах плескалось то самое упрямство, которое Антон уже научился распознавать как предвестник пиздеца. — Мне не нужна твоя станция! Она от моего плеера отказывается работать! Говорит: «Устройство не опознано. Возможно, музейный экспонат. Обратитесь к археологу». Антон хрюкнул от смеха, не сдержавшись. — Она реально так сказала?! — Она реально меня бесит! — взорвался Арсений, швыряя плоскогубцы на пол. Те жалобно звякнули. — У меня завтра репетиция! Мне нужно разобрать сцену! А без музыки я не могу настроиться! Мне нужен мой ебучий «Сплин», понимаешь?! Я не могу играть влюбленного романтика под внутренний гул твоего пищевого агрегата! — Ну так попросил бы! — Антон всплеснул руками. — Я бы тебе на свой планшет скачал этот твой… «каменный век рока». В чем проблема-то? — В том, — Арсений медленно поднялся, отряхивая колени, и теперь они стояли друг напротив друга, разделенные только полосой света, как два боксера на ринге, — что я не хочу от тебя зависеть! От тебя и твоей гребанной сингулярности! Я хочу просто послушать музыку на своем плеере, который купил на стипендию в ларьке у метро «Парнас»! Без подключения к твоей «Сети», без регистрации, без «ваше устройство — дерьмо мамонта»! Это мое! Понимаешь? Мое! Он замолчал, тяжело дыша. Антон смотрел на него, и в груди у него что-то неприятно екало. Он понимал. Реально понимал. Когда тебя вырывают из твоего мира и засовывают в хронологический блендер, единственное, за что держишься — это за обломки прошлой жизни. Для Арсения этим обломком был его плеер. — Ладно, — тихо сказал Антон. — Извини. Не кипятись. Давай попробуем по-другому. Скажи своей станции, что она — кусок некомпетентного железа. Может, сработает. У нее настройки характера, я ж говорю. Арсений ничего не ответил. Он молча развернулся, поднял плоскогубцы и, пнув ногой банку из-под кильки, уселся обратно на кровать. Из его наушников, которые он, псих, надел, даже не включив плеер, слышалось только шипение. Антон выдохнул. Утро, блять, доброе.

***

Четверг, был пародоксально похож на среду, на вторник, все их два злоебучих месяца сожительства! — Ты можешь выключить эту херню?! — Голос Арсения сорвался на крик. Он сидел на своей кровати, пытаясь вчитываться в распечатку роли, но буквы плыли перед глазами. — У меня мозг сейчас через уши вытечет! С половины Антона раздавалось то, что сам Антон называл «музыка будущего». Арсений называл это «звуковой понос киборга, трахающего стиральную машинку». Антон, развалившийся на своей кровати и жующий какой-то питательный батончик, даже ухом не повел. — Это «Амбиент-симфония туманности Андромеды», — произнес он с набитым ртом, блаженно прикрыв глаза. — Композитор — искусственный интеллект, лауреат Галактической премии. Она стимулирует нейронные связи и успокаивает. В отличие от твоего воя про «выходим из дома». Я под нее, между прочим, курсовую по астероидной навигации пишу. — Ты под нее не курсовую пишешь, ты под нее деградируешь! — Арсений отшвырнул листы. — Это не музыка! Это набор звуков! Шипение, скрежет и будто кто-то ссыт в унитаз с задержкой дыхания! — А твой «Сплин» — это будто кто-то повесился, но перед этим еще полчаса ныл о несчастной любви! — огрызнулся Антон, приподнимаясь на локте. — Мелодии три ноты, текст — депрессивная хуйня для тех, у кого прыщи и первая неразделенная! — Ах ты, неблагодарная скотина! — Арсений аж вскочил. — Я тебе целую лекцию прочитал о поэзии русского рока! Я тебе на пальцах объяснял метафоры! А ты мне в ответ ставишь звуки ебли роботов?! — Это искусство! — взвился Антон, тоже вскакивая. — Ты просто примитивен! Твой слуховой аппарат заточен под три аккорда у костра! — Мой слуховой аппарат заточен под красоту, а не под техногенный онанизм! — А мой — под прогресс! Которого ты боишься! — Я не боюсь! Я презираю! Они стояли у самой границы, почти уткнувшись носами в мерцающую завесу. Антон, высокий, взлохмаченный, в своей бессменной олимпийке, сжав кулаки. Арсений, чуть ниже, но в эту минуту казавшийся выше за счет ярости, с горящими синевой глазами и побелевшими костяшками пальцев, сжимающих книгу. — Слушай сюда, навигатор хуев, — прошипел Арсений. — Либо ты вырубаешь эту какофонию, либо я читаю тебе вслух всего «Евгения Онегина». С выражением. С интонацией. И с комментариями Белинского. Всю ночь. Антон сглотнул. Угроза была реальной. И страшной. — Ладно, — сдался он, демонстративно взмахнув рукой в воздухе. Музыка стихла так резко, что в комнате повисла звенящая тишина. — Только потому что мне завтра на симулятор. Но ты… ты — культурный террорист, Арс! — А ты — жертва технического прогресса, — парировал Арсений, удовлетворенно кивая. — Так-то лучше. — Он вернулся на кровать, поднял листы и демонстративно углубился в чтение. Антон же еще несколько секунд сверлил его взглядом, а потом рухнул на свою умную кровать, которая тут же подстроилась под его позу обиженного ребенка. День, блять, прошел. И этот тоже.

***

Это был четверг. Или пятница. Арсений уже путался в днях, потому что в его календаре было 2006-е, а за окном у Антона, если верить его голографическому календарю — 2166-е. Время в их комнате текло как попало. Арсений стоял перед общим зеркалом (прилепленным к стене на границе миров, единственный предмет, который работал для обоих, хотя отражал, как им казалось, немного разные реальности). Он застегивал свою черную рубашку и выглядел… почти как человек. Серебряная печатка блестела на пальце. Синяк под глазом, полученный на репетиции от неудачно упавшего софита, он замазал чем-то, что нашел у гримерши. Почти незаметно. — Я сегодня ночую у Сереги, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — У него предки на дачу свалили, репетицию устроим нормальную, а то в нашей общаге комендантша орет, как только мы текст про любовь начинаем читать. Антон, который в это время с каким-то маниакальным усердием натирал свой стол (видимо, ждал важного звонка или гостя в виртуале), резко выпрямился. — У Сереги? Это у того, который армян, с дурацким хвостиком и с гитарой? Который на прошлой неделе твой плеер пытался вскрыть консервным ножом? — У него отвертки не было, — отмахнулся Арсений. — И ничего у него хвостик не дурацкий, у него просто стрижка такая. Тебе не понять. — Да мне насрать на его прическу! — Антон вдруг разволновался. — Ты это… надолго? Типа, точно до завтра? Арсений наконец обернулся и подозрительно прищурился. — Ты чего такой дерганый? Синтезатор опять «в кризисе»? Или курсак по астероидам не пишется? — Да нет, все нормально, — слишком быстро ответил Антон, отводя взгляд и начиная поправлять и без того идеально ровный край своей нанокровати. — Просто… ну… тишина будет. Отдохну от твоего храпа. — Я не храплю! Это у тебя в наушниках эхо от твоей же пустоты в голове! — парировал Арсений уже на автомате. — Ладно, Шаст, не скучай. И не вздумай трогать моего Бодлера. Я страницы пересчитал. — Иди уже, романтик недоделанный, — буркнул Антон, но в его голосе слышалось какое-то странное облегчение. Хлопнула дверь. Тяжелая, деревянная, общая для обоих миров. Антон выдохнул и рухнул на кровать. Сердце колотилось как сумасшедшее. Не от страха. От предвкушения. Через час должна была прийти Ира. Ира Кузнецова. Девушка с параллельного потока факультета Менеджмента Космических Грузоперевозок. Она была смешливая, с короткой стрижкой, пахнущая какими-то нереальными духами (синтезированными, конечно, но Антону было плевать). Она была… нормальная. Из его мира. Из его времени. И она никогда не была в его комнате. Он врал ей, что живет один в тесной каморке, которую дают отличникам Академии. И сегодня, когда Арсений сам, добровольно, блять, умотал к своему другу-ежику, у Антона появился шанс. Свидание. В его комнате. Без риска, что Ира увидит, как он орет на пустоту, разделенную линией света, или спорит с человеком из прошлого о вкусе синтезированного чая. Он вскочил и заметался по своей половине. Убрал со стола все лишние голограммы. Включил приятный, приглушенный свет. Синтезатору приказал выдать что-то «романтичное и съедобное для двух особей». Тот, помигав, выдал поднос с какими-то светящимися шариками и бутылку, похожую на шампанское. Антон молился, чтобы это не оказалось смазкой для двигателя. Он еще раз глянул на половину Арсения. Продавленная койка. Стопка книг. Плед в клетку. Мерцающая линия посередине. — Только бы она не увидела, — прошептал он, обращаясь то ли к самому себе, то ли к равнодушной вселенной. — Только бы… — В дверь тихо постучали. Условный стук. Их с Ирой. Антон распахнул дверь. На пороге стояла она — в легком серебристом комбинезоне, с улыбкой и бутылкой настоящего (!) виноградного вина в руках. — Привет, навигатор, — улыбнулась она. — Я тут мимо пролетала на своем грузовике. Решила заглянуть. Не прогонишь? Антон, чувствуя, как по телу разливается тепло, шагнул вперед, обнял ее и втянул носом запах ее волос. — Заходи, — выдохнул он. — Я тут как раз… это… ужин приготовил. Ира вошла, оглядывая его берлогу. Антон замер, как истукан, следя за ее взглядом. Она смотрела на его кровать, на стол, на проектор. Ее взгляд скользнул по стене, где висел их с Арсением «Свод Правил». Антон чуть не застонал. Сейчас прочитает про «не приводить никого»… Но Ира лишь скользнула взглядом по мятому листку, будто там была не бумага, а просто… тень на стене. Пятно. Она не видела. Она реально не видела Свод Правил! Она смотрела сквозь него! Антон выдохнул. Сработало, мать его, работало! Они сидели на его кровати. Светящиеся шарики из синтезатора оказались на удивление вкусными, с начинкой из чего-то, похожего на клубнику. Вино Иры было терпким, настоящим, из какого-то гидропонного сада на Марсе. Они болтали о пустяках: о вредном профессоре по таможенному праву, о предстоящих гонках на атмосферных катерах, о новой голодраме, которую все обсуждали. Антон чувствовал, как напряжение уходит. Он почти забыл о линии, делящей комнату. О той, другой половине. Он был здесь и сейчас, со своей девушкой, в своем времени. Он приобнял Иру за плечи, и она, улыбнувшись, прильнула к нему. Он наклонился и поцеловал ее — сначала нежно, потом настойчивее. Она ответила. Руки Иры скользнули по его шее, запутались в кудрях. В комнате, освещенной приглушенным светом, стало уютно и жарко. — Давай кино посмотрим? — прошептала она, отстраняясь на секунду. — То, про шпионов на Титане. Говорят, смешное. — Давай, — согласился Антон, готовый смотреть что угодно, лишь бы она осталась. Он включил проектор. Комнату залил мягкий свет голографического экрана, повисшего в воздухе. Они устроились удобнее, Ира положила голову ему на плечо. Антон гладил ее по волосам, чувствуя себя почти счастливым. А потом хлопнула дверь. Резко. Глухо. С тем самым деревянным звуком, который отделял реальность от полного пиздеца. Ира вздрогнула и обернулась. — Ой, сквозняк, наверное, — сказала она, ничуть не смутившись. — У вас тут вечно гуляет. Надо техникам заявку подать. — Она снова уткнулась в экран, где как раз начиналась погоня на летающих мотоциклах. А Антон не мог пошевелиться. Он смотрел на дверь, и кровь отлила от его лица. На пороге, вцепившись побелевшими пальцами в дверной косяк, стоял Арсений. Разбитая губа запеклась черной коркой. Левый глаз заплыл так, что превратился в узкую щель, из которой блестела неестественная, лихорадочная синева. Скула рассечена, на щеке — длинная царапина, из которой сочилась сукровица. Рубашка, его черная, элегантная рубашка, была порвана на плече и испачкана в чем-то темном, что Антон с ужасом опознал как кровь. Серебряная печатка на пальце была вся в каких-то темных подтеках. Арсений стоял, покачиваясь, и смотрел прямо на Антона. А потом его взгляд переместился на Иру, которая, ничего не замечая, смеялась над шуткой голографического героя. В глазах Арсения что-то сломалось. Не погасло. А именно сломалось, как ломается пружина, которую перекрутили. — Ты… — голос Арсения был хриплым, сорванным, едва слышным. — Ты, сука… Ира, наконец, почувствовала, что Антон напрягся как струна. Она подняла голову. — Антош, ты чего? — она проследила за его взглядом. — Ты чего уставился в стену? Там привидение, что ли? Она не видела. Она реально, блять, не видела! Для нее Арсения не существовало. Для нее комната была просто маленькой каморкой Антона. Одиночной. Как и для всех в их мирах. Антон открыл рот, чтобы что-то сказать. Объяснить. Извиниться. Но не смог вымолвить ни звука. Арсений шагнул через порог. Он пересек свою половину, свою территорию, и остановился прямо у Световой Полосы. Линия мерцала, освещая его разбитое лицо, делая его похожим на персонажа древнегреческой трагедии, вышедшего из Аида. — Мы договаривались, — прошипел он, и в этом шипении было больше боли, чем в его ранах. — Правило номер шесть, Шаст. Правило номер, блять, шесть. НИКОГО. — Арс… — прохрипел Антон. — Я… я думал, ты у Сереги… Я… — А я, блять, вернулся! — выкрикнул Арсений, и его голос сорвался на хрип. Он качнулся, хватаясь за косяк, чтобы не упасть, и с губ сорвался короткий, злой смешок, больше похожий на всхлип. — Серый пытался меня в больницу отправить, придурок. Говорил: «Попов, ты еле на ногах стоишь, тебя ж сейчас ветром сдует». А я… я сказал, что все нормально. Что сам дойду. Что тут, блять, три шага до общаги. Идиот. Надо было слушать. Но я же упертый. Я же гордый. Я же думал — дойду. Дополз. И что я вижу? Я вижу, что мой единственный, мать его, сосед по хронологической дыре, которому я, идиот, доверял, приводит сюда бабу! Ира нахмурилась. Она смотрела на Антона с растущим беспокойством. — Антон, ты меня пугаешь. С кем ты разговариваешь? Ты что, болен? — Со стеной, — выдохнул Арсений, криво усмехнувшись разбитым ртом. — Скажи ей, что ты со стеной разговариваешь. Что у тебя галлюцинации от переутомления. Что угодно. Но чтобы через минуту ее здесь не было. Или я… я не знаю, что сделаю. — Он пошатнулся, схватившись за спинку своей панцирной койки. Пальцы сорвались, и Арсений, сделав два неверных шага, рухнул на кровать лицом вниз. Плед в клетку тут же начал пропитываться кровью с его рассеченной скулы. — Арс! — Антон вскочил как ужаленный. — Антон, что происходит?! — Ира тоже встала, в ее голосе звенели слезы и испуг. — Ты меня пугаешь! Кому ты кричишь «Арс»?! Антон перевел на нее безумный взгляд. В его голове билась одна мысль: «Она не видит. Не слышит. Для нее я псих, орущий на пустоту». — Ир, — он схватил ее за плечи, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Послушай меня. Это очень, очень важно. Тебе нужно уйти. Прямо сейчас. Я тебе все объясню. Завтра. Честное слово навигатора. Но сейчас — уходи. — Он почти вытолкал ее к двери. Ира упиралась, пыталась заглянуть ему в глаза, но в его взгляде было столько паники и мольбы, что она, всхлипнув, выскочила в коридор. — Ты псих, Шастун! — крикнула она напоследок, и ее шаги застучали по гулкому коридору Академии. Антон захлопнул дверь и привалился к ней спиной. Его трясло. Он посмотрел на половину Арсения. Арсений лежал на животе, не шевелясь. Его дыхание было хриплым, прерывистым. Он то ли спал, то ли потерял сознание. Второе — вероятнее. — Блядь, — прошептал Антон, сползая по двери на корточки. — Блядь, блядь, блядь! — Он подполз к Световой Линии. Пересечь ее он не мог — не физически, а… ментально. Это было табу. Но сейчас ему было плевать на континуум. Он протянул руку. Пальцы уперлись в мерцающую пелену, как в теплую резину. Не пускала. — Арс! — позвал он громко. — Арсений, твою мать, очнись! Ноль реакции. Антон вскочил и заметался по своей половине. Аптечка! У него была аптечка будущего. Он открыл ящик стола, достал белый пластиковый пенал. Нажал кнопку. Внутри загорелся свет, высветив ряды ампул, тюбиков и спреев. — Так, — бормотал он, перебирая упаковки. — Регенератор тканей… для поверхностных ран, подходит. Нейтрализатор боли… широкого спектра, отлично. Антисептик универсальный… Блять, а это что? А, стимулятор свертываемости крови. То, что надо! Он схватил все это и снова подбежал к линии. И замер. — Я не могу это ему передать. Он на своей половине. Он без сознания. И я не могу пересечь черту. — Антон в отчаянии ударил кулаком по воздуху. — Синтезатор! — рявкнул он, поворачиваясь к своему «чуду инженерной мысли». — Синтезатор, сука, срочный режим! Мне нужны медицинские препараты! Но не наши! Допотопные! Двадцать первый век! Бинты! Йод! Перекись водорода! Обезболивающее! Антибиотики! Широкого спектра! ЖИВО! Синтезатор издал оскорбленный писк и замигал красным. На его панели высветилась надпись:       «ЗАПРОС НЕКОРРЕКТЕН. АРХАИЧНЫЕ МЕДИЦИНСКИЕ СРЕДСТВА ПРИЗНАНЫ НЕЭФФЕКТИВНЫМИ И ОПАСНЫМИ. РЕКОМЕНДУЮ ОБРАТИТЬСЯ К СПЕЦИАЛИСТУ ПО ПРИМИТИВНЫМ КУЛЬТУРАМ». — Да какой, нахуй, специалист?! — взвыл Антон, хватаясь за голову. — У меня тут человек умирает! Человек из прошлого! Ему нужен йод и бинты, а не твой молекулярный регенератор, который он не сможет активировать! — Синтезатор продолжал обиженно мигать. — Ладно, — Антон глубоко вдохнул, стараясь успокоиться. — Ладно, железяка ты неблагодарная. Мы пойдем другим путем. У тебя есть база данных? Историческая? Фармакопея двадцатого века? Давай! Хотя бы химические формулы! Я сам… я сам попробую. Он провел в лихорадочной работе всю ночь. Синтезатор, после часа уговоров, мата и угроз выкинуть его в окно (которого в 2166-м, кстати, не было — сплошной экран, имитирующий вид на Воронеж), согласился выдать базовые соединения. Антон, обложившись голограммами химических формул, пытался собрать примитивный антибиотик. Он сыпал в приемник синтезатора какие-то порошки, вводил вручную параметры, матерясь каждый раз, когда агрегат выдавал ошибку «НЕВОЗМОЖНО ВОССОЗДАТЬ ГРЯЗЬ». — Это не грязь, это пенициллин! — орал он в четвертый раз. — Плесень! Грибок! То, что вы, идиоты будущего, забыли, как делать! Под утро ему удалось получить мутную жидкость в пробирке, которая, по расчетам, должна была быть аналогом амоксициллина. И гель, похожий на йод, только вонял он почему-то хвоей. Бинты он сделал из своей старой футболки, порезав ее на полосы (наноматериал, блять, пришлось резать обычными ножницами Арсения, которые он однажды стащил и не вернул). Арсений за всю ночь не пошевелился. Только дыхание стало чуть тише, ровнее. То ли спал, то ли действительно был в глубоком отрубе. Когда серый рассвет начал сочиться в их комнату (у Антона он был фиолетовым от света далеких звезд на экране-окне, у Арсения — промозглым, ноябрьским, сквозь немытое стекло), Антон стоял у линии с кучей своего кустарного барахла в руках. Мерцающая полоса дрожала, как всегда, — безмолвная, равнодушная, абсолютная. Антон смотрел на нее и чувствовал, как внутри закипает раздражение. На себя. На Арсения. На эту гребаную трещину в мироздании, которая превратила его жизнь в бесконечный, изматывающий цирк. Он протянул руку. Пальцы коснулись теплой, упругой пелены и прошли сквозь нее, будто сквозь густой, нагретый воздух. Ни искр, ни боли, ни драматического разрыва ткани реальности. Континууму было плевать. Как и всем остальным. Всегда и на всё. Антон шагнул на половину Арсения. Босые ступни ощутили холодный, вытертый линолеум — каждую царапину, каждую неровность, каждый след от древних подошв, будто сама история вжималась в этот пол. Пахло пылью, старыми книгами, дешевым табаком и кровью. Свежей, соленой, человеческой. Арсений лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку, и даже не шевелился. Темные, спутанные волосы разметались по наволочке, закрывая часть лица — бледного, с проступившей синевой под закрытыми глазами. Только хриплое, прерывистое дыхание говорило о том, что он еще жив. — Так, — прошептал Антон, опускаясь на колени перед кроватью. Панцирная сетка жалобно, по-стариковски скрипнула. — Давай, романтик хренов. Посмотрим, что там у тебя. Он осторожно, стараясь не задеть разбитую скулу, просунул руки под плечи Арсения и потянул на себя. Тот оказался тяжелее, чем выглядел. Мертвый, безвольный груз бессознательного тела. Антон крякнул от натуги, матерясь сквозь зубы, и, наконец, перевернул его на спину. Голова Арсения безвольно откинулась, темные волосы рассыпались по подушке, открывая бледное, избитое лицо. Разбитая губа запеклась черной коркой, левый глаз заплыл так, что превратился в узкую, багровую щель, на скуле — рваная рана, из которой сочилась сукровица. Но даже сейчас, в этом жутком, избитом состоянии, он оставался… красивым. По-петербургски элегантным, с острыми, точеными скулами и тонкими чертами, которые не могла скрыть даже опухоль. Антон тряхнул головой, отгоняя неуместные мысли. — Блять, — выдохнул он и принялся за работу. Сначала лицо. Он откупорил пузырек с «хвойным йодом», и запах ударил в нос так, что на глазах выступили слезы. Смочил кусок нарезанной футболки и начал осторожно, почти невесомо, обрабатывать рассеченную скулу. Гель шипел, соприкасаясь с запекшейся кровью, оставляя на бледной коже прозрачную, быстро застывающую пленку. Арсений дернулся во сне, застонал — глухо, сквозь зубы, — но не проснулся. — Тише, тише, — бормотал Антон, чувствуя себя полным идиотом. — Это просто я, твой персональный кошмар из будущего. Он обработал скулу, потом царапину на щеке, потом аккуратно промокнул разбитую губу. Кровь уже почти не шла — только темная, загустевшая корка. Дальше — руки. На костяшках правой, той самой, с серебряной печаткой, кожа была содрана до мяса. Сбитые, распухшие суставы. Он дрался. Реально, блять, дрался. И, судя по характеру повреждений, дрался жестко, отчаянно, не жалея себя. Антон обработал и их, стараясь не думать о том, какую боль это причинит, когда Арс очнется. Самое сложное было впереди. Антон сглотнул, чувствуя, как к щекам приливает жар. «Это просто первая помощь. Просто первая помощь, идиот. У тебя нет времени на… на это». Он потянулся к вороту порванной, испачканной рубашки Арсения. Пальцы дрожали. Антон выругался про себя и начал расстегивать пуговицы. Одна за другой. Черная ткань расползалась в стороны, открывая вид на бледную, почти светящуюся в сером утреннем свете кожу. И тут Антон замер. Он ожидал увидеть то, что привык видеть у себя и у своих сверстников в будущем, — мягкое, расслабленное тело, привыкшее к синтезированной пище и гравитационным компенсаторам. А вместо этого обнаружил… подтянутый, сухой торс с четко прорисованными мышцами. Не перекачанный громила, нет. Скорее, как у танцора или гимнаста — длинные, элегантные линии, узкая талия, рельефный пресс, который проступал под бледной кожей, несмотря на худобу. Широкие плечи, узкие бедра. Арсений был жилистым, поджарым, тренированным. Настоящий, мать его, сюрприз из прошлого. И родинки. Боже, сколько у него было родинок! Целая карта созвездий, разбросанная по груди, по животу, по плечам. Маленькие, темные, одни едва заметные, другие — яркие, как капли кофе на мраморе. Антон залип. Он смотрел на эту карту, на эту бледную, избитую, но все еще красивую кожу, на этот неожиданно совершенный, жилистый торс и чувствовал, как внутри что-то неуверенно скачет. Трепыхается. Как мотылек, бьющийся о стекло. Что-то, чему он не мог, да и не хотел сейчас давать имя. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. «Раны. Ищи раны, придурок». Он аккуратно развел полы рубашки в стороны. На левом боку, чуть ниже ребер, расплывался огромный, багрово-синий кровоподтек. Гематома. Внутреннее кровоизлияние, мать его. Антон осторожно, кончиками пальцев, провел по краю синяка. Кожа была горячей, воспаленной. Арсений снова застонал, на этот раз громче, и его веки дрогнули. — Твою мать, — прошептал Антон, замирая. Синие глаза распахнулись. Сначала в них была только боль — мутная, глубокая, застилающая разум. Потом — непонимание. Арсений смотрел на Антона, склонившегося над ним с окровавленной тряпкой в одной руке и пузырьком вонючего геля в другой. Его взгляд медленно скользнул вниз, на собственную расстегнутую рубашку, на обнаженную грудь, на пальцы Антона, замершие у края гематомы. Потом — на то, что он лежит на спине. Антон его перевернул. Трогал. Раздевал. Пауза длилась вечность. А потом разбитые губы Арсения растянулись в кривой, болезненной усмешке. — Шаст, — прохрипел он. Голос был слабым, но знакомые язвительные нотки уже пробивались, как трава сквозь асфальт. — Ну, привет. Решил устроить мне персональный медосмотр, пока я в отключке? Или это у вас в будущем такая традиция — раздевать бессознательных соседей по хронологической дыре? Может, это новый вид искусства? Перформанс «Нащупай грань реальности»? Антон замер. Краска залила лицо от шеи до корней волос. Он открыл рот, чтобы ответить, но Арсений его опередил. Он медленно, морщась от боли, приподнялся на локтях и перевел взгляд на Световую Линию, которая мерцала в полуметре от его кровати. Потом — на ноги Антона, твердо стоящие на его, арсеньевском, вытертом линолеуме. Потом — на мятый листок Свода Правил, приклеенный скотчем к стене. — Так, — голос Арсения стал жестче, несмотря на слабость. В нем зазвенел металл. — А ну-ка, давай разберемся по пунктам, навигатор хренов. Правило номер один: «Не пересекать световую линию». Ты где сейчас стоишь, Шаст? На моем вытертом линолеуме, блять! Нарушение номер раз. Правило номер два: «Не трогать чужие вещи без спроса». Мои ножницы — это, видимо, не чужая вещь, раз ты ими спокойно воспользовался? И, судя по всему, не в первый раз. Нарушение номер два. Правило номер шесть: «Никого не приводить». Ты привел сюда свою космическую шлюху, пока я там… пока меня… — Он осекся, сглотнул, и в его глазу, единственном открытом, мелькнуло что-то темное, болезненное. — Нарушение номер три, мать твою! И это только за одну ночь! Ты что, решил собрать полную коллекцию? Может, тебе еще пару пунктов нарушить для полного счастья? Давай, у тебя еще политика и религия остались! Вперед, расскажи мне, какой у вас там в будущем президент и верят ли в Бога твои роботы-психологи! Антон, который до этого молчал, переваривая обвинения, вдруг взорвался. Вся усталость бессонной ночи, все унижение перед синтезатором, весь страх за Иру и за этот дурацкий континуум — все выплеснулось наружу, как лава из вулкана. — Ах ты, неблагодарная скотина! — рявкнул он, вскакивая на ноги. Пузырек с гелем покатился по полу, оставляя липкий, хвойный след. — Я, значит, всю ночь не спал! Я уговаривал эту чертову железяку выдать мне допотопные лекарства, потому что ты, идиот, не можешь пользоваться нормальными! Я резал свою любимую футболку, чтобы сделать тебе бинты! Я перетащил твою тощую задницу на спину, рискуя повредить твой сраный континуум, о котором ты так печешься! Я пытался тебе помочь, придурок! А ты что? Вместо «спасибо» ты мне предъявляешь список моих грехов по нашему дурацкому Своду Правил, который мы сочинили на коленке в первую неделю?! — Потому что ты его нарушил! — прохрипел Арсений, сверкая единственным открытым глазом. В этом глазу горел такой яростный, такой отчаянный огонь, что Антон на мгновение опешил. — Мы договаривались! Мы, блять, договаривались, Шаст! Это было наше единственное правило, которое держало нас обоих в здравом уме! Без него мы бы давно поубивали друг друга или свихнулись! А ты взял и вытер об него ноги! Сначала притащил сюда бабу, а теперь еще и линию пересек! Ты хоть понимаешь, что могло случиться? Что континуум мог схлопнуться? Что нас обоих могло размазать по временной шкале, как дерьмо по асфальту?! — Да плевать мне на континуум! — заорал Антон, сжимая кулаки. — Плевать на эти твои правила! Плевать на все! Я устал! Я хочу нормальной жизни! А не этого цирка с конями, где я должен ходить по струнке перед мерцающей полосой света и молиться, чтобы мой сосед из прошлого не устроил мне очередную истерику из-за того, что я посмел привести в СВОЮ комнату девушку из МОЕГО времени! — Это НАША комната! — выкрикнул Арсений, и в этом крике было столько боли, что Антон вздрогнул. — НАША аномалия! И ты не имеешь права… — Да пошел ты! — Антон резко развернулся и шагнул к линии. — Лечи себя сам, романтик недоделанный! Раз ты такой умный и такой блюститель правил! Я умываю руки! Он уже занес ногу, чтобы перешагнуть обратно на свою половину, когда за спиной раздался звук, от которого у Антона волосы на затылке встали дыбом. Скрип панцирной сетки — резкий, пронзительный, будто сама кровать взвыла от боли. А за ним — глухой, тяжелый шлепок босых ног по линолеуму. И хриплое, сорванное, пропитанное такой лютой, отчаянной яростью, что у Антона перехватило дыхание: — СТОЯТЬ, СУКА! Антон обернулся и обомлел. Арсений стоял на ногах. Бледный как смерть, с безумным, лихорадочным блеском в единственном открытом глазу, прижимая руку к забинтованному боку. Его шатало, как пьяного в шторм, но он стоял. Темные волосы спутались, прилипли ко лбу, на виске вздулась жилка. На скуле, прямо поверх свежей раны, проступила испарина. Он выглядел как человек, который только что поднялся из могилы, но в его позе, в его напряженных, взведенных плечах, в его сжатых до белизны челюстях было столько упрямства и злости, что Антон невольно попятился, упершись спиной в Световую Линию. — Ты… — прохрипел Арсений, делая первый, нетвердый шаг вперед. Его босые ступни шлепали по холодному линолеуму, оставляя едва заметные влажные следы. — Ты, сука… Ты привел ее сюда… В нашу комнату… Пока меня… Второй шаг. Третий. Его вело из стороны в сторону, он хватался здоровой рукой за воздух, но шел. Шел на Антона, как идет загнанный, раненый зверь, который уже не чувствует боли — только слепую, всепоглощающую ярость и обиду. — Ты хоть понимаешь, что я чувствовал, когда вошел и увидел вас?! — голос Арсения сорвался на крик, хриплый, надтреснутый, страшный. — Я, блять, полз сюда! Меня пинали, как дворового щенка, а я думал только о том, чтобы добраться до НАШЕЙ комнаты! Потому что это единственное место, где я мог быть собой! Где меня не били за то, кто я есть! А ты… Ты просто взял и притащил сюда чужого человека! Ты нарушил единственное правило, которое защищало нас обоих! — Я не знал! — выкрикнул Антон, и в его голосе, помимо злости, впервые прорезалась вина. — Я не знал, что ты вернешься! Ты сказал, что ночуешь у Сереги! Я думал, тебя не будет! Я хотел просто… один нормальный вечер! Без этого всего! — Один нормальный вечер?! — Арсений сделал еще шаг и вдруг замер, покачнувшись. Его лицо исказила гримаса боли — острой, режущей, ослепляющей. Он заскулил, согнулся пополам, хватаясь за ребра обеими руками. — Сука… сука… сука… — зашептал он, и его голос дрожал. Ноги подкосились. Мир перед глазами поплыл. Арсений начал оседать на пол, и Антон, забыв обо всем — о злости, о континууме, о правилах, — рванулся вперед и подхватил его под мышки в самый последний момент. Арсений был горячим, дрожащим, и от него пахло кровью, потом и тем самым хвойным гелем. — Придурок! — прошипел Антон, удерживая его в вертикальном положении. Арсений вцепился пальцами в его олимпийку с такой силой, что побелели костяшки. — Куда ты вскочил?! У тебя внутреннее кровоизлияние, мать твою! Ты хоть понимаешь, что мог себе что-нибудь повредить?! Что ты вообще творишь?! Ты псих! Конченый псих! — Пусти, — прохрипел Арсений, упираясь лбом в плечо Антона. Он дрожал всем телом, как загнанный зверь, и дышал часто, прерывисто. Его дыхание обжигало шею Антона сквозь ткань. — Пусти, говорю. Я сам. Не нужна мне твоя помощь, нарушитель хренов. Ты уже помог… Достаточно. — Сам он, — передразнил Антон, но голос его уже потерял злость. Остался только страх — липкий, холодный, сжимающий горло. — Стоять можешь? Или тебя обратно на кровать уложить? Только не падай, слышишь? Не падай, дурак. — Стоять могу, — процедил Арсений, выпрямляясь с видимым, мучительным усилием. Он оперся одной рукой о плечо Антона, а второй продолжал прижимать больной бок. Его лицо исказилось от боли, но он держался. — Только дай мне… минуту… сука… дай минуту… Они замерли в странной, нелепой позе посреди комнаты. Антон стоял, поддерживая Арсения за талию, чувствуя под пальцами жар воспаленной кожи и твердые, напряженные мышцы. Арсений дышал тяжело, хрипло, но постепенно его дыхание выравнивалось. Его темные волосы щекотали шею Антона, и тот чувствовал, как бешено колотится сердце — то ли от страха, то ли от чего-то другого, чему он отказывался давать имя. — Все, — наконец выдавил Арсений, отстраняясь. Он пошатнулся, но устоял. — Отпускай. Я в порядке. — В порядке он, — буркнул Антон, не спеша убирать руки. — Ты на ногах еле стоишь. Давай я тебя обратно на кровать уложу. — Я сказал — отпусти, — в голосе Арсения зазвенела сталь. Он поднял голову и посмотрел Антону прямо в глаза. — Я сам дойду. Я не инвалид. И не надо делать из меня беспомощную жертву. Антон медленно разжал пальцы. Арсений постоял секунду, покачиваясь, а потом, не оборачиваясь, сделал два нетвердых шага обратно к своей кровати и тяжело опустился на край. Панцирная сетка жалобно скрипнула под его весом. Он откинулся спиной на холодную стену и закрыл здоровый глаз. Антон выдохнул. Руки дрожали. Он развернулся и, не глядя на Арсения, шагнул через Световую Линию. Привычный гул кондиционеров, запах озона, мягкий свет голографических панелей — его половина встретила его, как всегда, стерильной, бездушной обыденностью. Антон подошел к синтезатору, который все еще обиженно мигал красным, и начал вводить команды вручную. — Слушай, железяка, — тихо сказал он. — Мне нужен «Эрл Грей». Не молекулярная пена. Не раствор с ароматизатором. Нормальный. Черный. Чай. С бергамотом. Две кружки. Давай, я в тебя верю. Синтезатор издал долгий, страдальческий писк, но через минуту на его панели загорелся зеленый огонек, и из приемника выехали две дымящиеся кружки. Пахло чаем. Настоящим. Слабо, с примесью каких-то химических ноток, но чаем. Антон взял кружки и снова пересек Световую Линию. Он подошел к кровати Арсения, протянул ему одну кружку. Арсений открыл глаз, посмотрел на чай, потом на Антона, и молча принял кружку, обхватив горячий керамический бок ладонями. Антон не стал задерживаться. Он кивнул — коротко, сухо, — развернулся и шагнул обратно на свою половину. Но не пошел к своей кровати. Вместо этого он опустился на пол прямо у Световой Линии, скрестил ноги и поставил свою кружку рядом. Мерцающая полоса дрожала между ними, как открытая рана в ткани мироздания. Арсений остался сидеть на своей кровати, но тоже повернулся к линии, опираясь спиной о холодную стену. Теперь они сидели друг напротив друга — лицом к лицу, глаза в глаза. Дистанция в миллиметр и сто шестьдесят лет. Несколько минут они молчали. Каждый пил свой чай, глядя на другого сквозь дрожащую пелену света. Антон чувствовал на себе взгляд Арсения — тяжелый, изучающий, пронизывающий. И сам не мог отвести глаз. Синий, единственный открытый глаз Арсения горел в полумраке комнаты, как осколок льда, подсвеченный изнутри. — Дерьмо, — наконец произнес Арсений, сделав глоток и поморщившись. — Но лучше, чем ничего. Спасибо, Шаст. — Пожалуйста, — буркнул Антон. — Ты хотел поговорить о правилах? Давай поговорим. Только без истерик. Я реально устал. Арсений хмыкнул, но спорить не стал. Он отпил еще чаю и уставился на Антона долгим, изучающим взглядом. — Знаешь, Шаст, — начал он медленно, и в его голосе больше не было злости. Только усталая, горькая задумчивость. — Я вот смотрю на тебя и думаю: а как у вас там, в твоем распрекрасном будущем, вообще люди живут? Ну, не в смысле технологий. Технологии — это херня. Я про другое. Про то, как вы друг к другу относитесь. Антон нахмурился. — В смысле? — Ну… — Арсений замялся, подбирая слова. Его пальцы нервно забарабанили по краю кружки. — У вас там все… по-другому, да? Без предрассудков, без злобы, без вот этого всего? — он неопределенно махнул рукой в сторону своего разбитого лица. — Или люди везде одинаковые, что в две тысячи шестом, что в твоем сраном две тысячи сто шестьдесят шестом? Антон задумался. Вопрос был неожиданным. И каким-то… личным. Он чувствовал, что Арсений ходит вокруг да около, но пока не понимал, к чему тот клонит. — Люди везде одинаковые, — медленно ответил он. — И в две тысячи шестом, и в две тысячи сто шестьдесят шестом. Просто… правила игры меняются. То, за что у вас бьют морду, у нас никого не волнует. Но появляется что-то другое. За что тоже могут… ударить. Словами, например. Или молчанием. Или равнодушием. Это тоже больно. Арсений слушал внимательно, не перебивая. Его глаз впился в лицо Антона, будто пытался прочитать там что-то, скрытое между строк. — А вот, например, — начал он снова, и его голос стал еще тише, почти шепотом. — Есть такие… люди. Ну, не такие, как все. Которые… любят не так, как «положено». Не так, как в книжках пишут, не так, как мама с папой учили. У вас там… с ними как? Все еще сажают на кол? Или уже придумали какую-нибудь нано-лоботомию, чтобы «исправить»? Антон замер. Внутри у него что-то ёкнуло. Он понял. Понял, куда клонит Арсений. И от этого понимания по спине пробежал холодок. Не от страха. От какого-то странного, щемящего предчувствия. — Ты про геев? — спросил он прямо, глядя Арсению в глаза. Тот не дрогнул. Только пальцы, сжимающие кружку, побелели еще сильнее. — Ну, допустим, — ответил он ровно. — Про них. Или про нас. Смотря с какой стороны смотреть. В комнате повисла тишина. Такая густая, что, казалось, ее можно резать ножом. Слышно было только, как гудит кондиционер на половине Антона да где-то далеко, за окном Арсения, лает собака. Антон глубоко вздохнул. — Никак, — сказал он тихо. — Никак не относятся. В моем времени… это не имеет значения. Вообще. Ни для кого. Кого любить, с кем спать — это твое личное дело. Как цвет глаз. Или как выбор между чаем и кофе. Никто даже не задумывается об этом. Это… норма. Обыденность. — Он помолчал и добавил, глядя прямо в синий, пылающий глаз напротив: — И никому в голову не придет бить человека за то, кого он любит. Это… просто дикость. Пережиток прошлого. Примитивная дикость. Арсений долго смотрел на него. В его взгляде что-то происходило — сложная, неуловимая игра эмоций. Боль. Облегчение. Горечь. И что-то еще, похожее на… зависть? — Повезло вам, — прошептал он наконец. — В будущем. — Ага, — тихо ответил Антон. — Только чай у нас дерьмовый. Арсений фыркнул, а потом, не удержавшись, тихо рассмеялся — хриплым, надтреснутым смехом, в котором смешались боль, усталость и странное, горькое облегчение. Он смеялся, запрокинув голову, и его темные волосы разметались по стене. Антон смотрел на него и чувствовал, как мотылек внутри бьется все сильнее. Отсмеявшись, Арсений вытер здоровой рукой слезящийся глаз и снова посмотрел на Антона. Теперь в его взгляде не было ни язвительности, ни вызова. Только усталая, выстраданная правда. — Это я про себя спрашивал, Шаст, — сказал он тихо. — На случай, если ты еще не догадался. Я гей. Пидор, гомосек, голубой. Выбирай любое слово. Мне насрать. Я такой. С детства. И меня только что избили за это в родном, блять, две тысячи шестом году. В моем «свободном» времени. — Он криво усмехнулся. — А знаешь, что самое смешное? Я даже не жалею, что сказал тем уродам правду. Жалею только, что не дал сдачи как следует. Но я не боец. Я актер. Могу только языком молоть. Вот и домололся. Антон молчал. Он смотрел на Арсения — на его разбитую губу, на заплывший глаз, на бледное, красивое лицо, обрамленное спутанными темными волосами. На серебряную печатку на пальце. На подтянутое, жилистое тело, которое он только что обрабатывал своими руками. На человека, который за два месяца стал ему ближе, чем кто-либо за всю его жизнь в стерильном, правильном, одиноком будущем. — Я понял, — тихо ответил он. — Еще когда ты начал спрашивать. — И что? — Арсений прищурил свой единственный глаз. — Не противно сидеть и пить чай напротив пидора? — Заткнись, Попов, — беззлобно бросил Антон. — Я же сказал: в моем времени это не имеет значения. Вообще. Так что пей свой чай и не выебывайся. Арсений усмехнулся — криво, одной стороной рта. Но в его глазу, в самой глубине, мелькнуло что-то теплое. Что-то, похожее на благодарность. Или на надежду. — Ладно, Шаст, — пробормотал он, снова берясь за кружку. — Спасибо за чай. И за… это все. — Он неопределенно махнул рукой в сторону своих бинтов. — И… прости, что наорал. Я просто… был не в себе. — Я тоже прости, — тихо ответил Антон. — За Иру. Я правда не хотел, чтобы ты это видел. Я думал, тебя не будет. Я не должен был ее приводить. Это было глупо. Арсений кивнул, не отрывая взгляда от своей кружки. — Ладно, навигатор. Забыли. До завтрака — перемирие. А там посмотрим, кто из нас больший идиот. Антон усмехнулся и отпил из своей кружки. Чай уже остыл, но ему было плевать. Он смотрел на Арсения сквозь мерцающую полосу света и чувствовал, что этот разговор — только начало. Начало чего-то нового. Чего-то, что пугало его до чертиков. Но и манило, как далекие звезды на его голографическом окне. А за окном половины Арсения медленно занимался промозглый, серый, ноябрьский рассвет две тысячи шестого года. И где-то далеко, в глубине его синего глаза, отражался фиолетовый свет далеких звезд из окна Антона. Два времени. Две реальности. И одна комната на двоих.

***

Перемирие длилось недолго. Впрочем, по-другому и быть не могло — не в этой комнате, не с этими двумя. Первые сутки Арсений провалялся пластом, то проваливаясь в тяжелое, липкое забытье, то выныривая из него, чтобы уставиться в потрескавшийся, желтый от времени потолок своей половины. Антон следил за ним, как ястреб. Каждые два-три часа он пересекал Световую Линию — уже без колебаний, без оглядки на дурацкие правила, — менял повязки, заставлял глотать свою кустарную «антибиотиковую» бурду и вливал в Арсения воду. Тот подчинялся молча, без язвительных комментариев, и это пугало Антона больше, чем любые оскорбления. Молчание Арсения было неестественным, как остановившееся сердце. Но уже на второй день, когда опухоль на глазу чуть спала, и Арсений смог видеть обоими глазами (ну, почти — левый все еще заплыл багрово-синим, но щель расширилась), его натура взяла свое. Антон проснулся от знакомого скрипа панцирной сетки. Только на этот раз скрип был не жалобным, а каким-то… деловитым. Он приподнялся на локте и увидел, как Арсений, морщась и шипя сквозь зубы, пытается натянуть на себя свежую футболку. Точнее, не натянуть — он застыл в нелепой позе с поднятыми руками, и по его бледному лицу градом катился пот. — Ты охерел?! — рявкнул Антон, вскакивая с кровати. Умный матрас возмущенно пискнул, но ему было плевать. Арсений вздрогнул, замер с футболкой, застрявшей на голове, и глухо, из-под ткани, пробурчал: — Я в душ хочу, Шаст. Третий день уже лежу, как кусок говна. От меня воняет, как от твоих носков после симулятора. — Каких носков?! У меня носки из самоочищающегося наноматериала! — Вот именно! — Арсений наконец стащил футболку, и его всклокоченная голова показалась на свет. Он был красный от натуги, на виске вздулась жилка. — Воняет твоим наноматериалом. И моим потом. И кровью. И этой твоей хвойной дрянью. Я хочу помыться. По-человечески. С мылом. С горячей водой. Как в две тысячи шестом году, пока вы там в будущем не разучились мыться и не перешли на ультразвуковую чистку. — Сядь, — отрезал Антон, пересекая линию в два широких шага. Он упер руки в бока, нависая над сидящим Арсением. — Сядь, блять, на кровать. Какой, нахуй, душ? У тебя швы разойдутся. У тебя гематома размером с твой CD-плеер. Ты на ногах стоишь только потому, что я в тебя третий день вливаю лошадиные дозы обезболивающего, которое, между прочим, твой организм не принимает, потому что он — примитивный, и мне приходится колдовать над синтезатором по четыре часа, чтобы он выдал что-то, что тебя не убьет! — Я аккуратно, — упрямо пробормотал Арсений, но попыток встать не оставил. — Я только ополоснусь. Пять минут. Я больше не могу. У меня кожа чешется. — Чешется — значит, заживает! — отрезал Антон. — Радуйся, примитивный ты организм! У нас в будущем за три дня регенерируют, а ты со своим доисторическим метаболизмом будешь гнить еще неделю! — Я сказал — я пойду в душ, — прошипел Арсений, сверкая глазами. — Это мое тело, и я сам решаю, что с ним делать. Ты мне не мамочка, Шаст. И не медбрат. И не… не знаю, кто ты там себе вообразил. — Я тот, кто не даст тебе сдохнуть от сепсиса в твоем сраном две тысячи шестом! — рявкнул Антон. — Потому что, если ты сдохнешь, с кем я буду спорить о преимуществах синтезированной еды?! С твоим плеером?! Он схватил с тумбочки пластиковую бутылку с водой, которую принес еще вчера, и плюхнулся на колени перед кроватью Арсения. Тот отшатнулся, вжимаясь в стену. — Что ты делаешь? — Душ тебе устраиваю. Рубашку снимай. Давай, не стесняйся, я уже видел все твои родинки. Арсений замер, и краска — на этот раз не от натуги, а от чего-то другого — залила его шею и скулы. — Ты… ты совсем ебанулся, Шаст? — Снимай, говорю! — Антон уже откручивал крышку бутылки. — У меня вода теплая. Я синтезатор попросил подогреть до температуры твоего примитивного тела. Так что не обожжешься. Буду тебя обтирать, как младенца. И не смотри на меня так, будто я тебя насилую. Я спасаю твою шкуру от инфекции. А заодно и свою психику — от запаха. Арсений смотрел на него во все глаза. Потом медленно, неловко, морщась от боли в боку, стянул футболку. Антон, стараясь не смотреть на бледную, исполосованную синяками кожу и на эти чертовы родинки, разбросанные, как созвездия, смочил край своей старой футболки (опять пришлось резать, блять) и начал осторожно, почти невесомо, водить по плечам, по шее, по груди Арсения, обходя раны. Тот сидел, как изваяние, закусив губу, и только вздрагивал, когда холодная (по меркам Антона) вода касалась разгоряченной кожи. В комнате повисла странная, напряженная тишина. Слышно было только, как капает вода с тряпки обратно в бутылку да как прерывисто, часто дышит Арсений. — Спасибо, — выдохнул он наконец, когда Антон закончил. Голос был хриплым, сдавленным. — На здоровье, — буркнул Антон, не поднимая глаз. — Завтра повторим. А теперь лежи и не выебывайся. Мне еще курсовую по астероидной навигации писать, а я тут с тобой, как сиделка у парализованного деда. — Он встал, сгреб бутылку и тряпку и быстро перешагнул линию, чувствуя, как колотится сердце и как горят кончики пальцев, касавшиеся кожи Арсения.

***

На третий день Арсению взбрело в голову читать. Не просто читать — репетировать. Антон, который в этот момент пытался сосредоточиться на голограмме звездной карты, услышал знакомое шуршание страниц и бормотание. Он обернулся. Арсений сидел на своей кровати, опираясь спиной на подушку, и держал в руках потрепанную книгу в мягкой обложке. Его губы шевелились, он хмурился, закатывал глаза, снова хмурился. — Ты чего? — спросил Антон. — Роль учу, — бросил Арсений, не поднимая головы. — Через неделю премьера. А я тут валяюсь, как овощ. Надо хоть текст повторить, пока совсем из головы не вылетел. — Ты с ума сошел? — Антон выключил голограмму. — Какая, к чертям, премьера? Ты еле ходишь! — Через неделю, я сказал! — огрызнулся Арсений. — За неделю я буду в порядке. А текст учить надо сейчас. У меня память дырявая, особенно на эти сопливые монологи. Антон хотел возразить, но передумал. Спорить с Арсением, когда тот вцепился в свою актерскую блажь, было бесполезно. Проще ядерный реактор голыми руками остановить. Он вздохнул и снова включил голограмму, но сосредоточиться уже не мог. Он слушал. Слушал, как Арсений бубнит себе под нос, запинается, матерится, снова начинает. — «Я не знаю, что со мной, — шептал Арсений, и его голос менялся, становился глубже, проникновеннее, с легкой хрипотцой. — Я смотрю на тебя и чувствую, как земля уходит из-под ног. Ты для меня — как солнце, которое слепит глаза, но на которое невозможно не смотреть. И пусть я сгорю, пусть от меня останется только пепел — я буду счастлив, потому что я видел тебя. Потому что я любил тебя». Антон замер. Он смотрел на Арсения сквозь мерцающую линию, и что-то внутри него переворачивалось. Этот голос. Эта интонация. Эти слова, которые, казалось, были адресованы не какому-то абстрактному персонажу пьесы, а… Ему? Он тряхнул головой. Бред. Игра. Просто игра. — Нет, блять, не то! — Арсений в сердцах швырнул книгу на кровать. — Слишком пафосно. Слишком… театрально. Он же простой парень. Он не должен так говорить. Он должен… задыхаться. Заикаться. Терять слова. — Он поднял глаза на Антона. — Шаст. — Чего? — Почитай со мной. — Что?! — Почитай за вторую роль. — Арсений поднял книгу и потряс ею в воздухе. — Тут сцена диалога. Мне нужно почувствовать партнера. Пожалуйста. Один раз. Я быстро. — Ты издеваешься? — Антон аж привстал. — Я — навигатор, а не актер погорелого театра! Я не умею читать эти твои… сопли! — А я и не прошу тебя играть! — взмолился Арсений. — Просто прочитай слова! Как умеешь! С выражением, как будто ты робот из будущего, читающий инструкцию к пылесосу! Мне нужен просто живой голос в ответ! Чтобы я мог отреагировать! Антон хотел послать его куда подальше, но взгляд Арсения был таким… отчаянным. И глаза — оба, даже заплывший, — горели этим его дурацким актерским огнем. Он вздохнул, ругаясь про себя последними словами. — Ладно. Какой там текст? Давай сюда. Арсений просиял так, будто ему подарили билет на концерт «Сплина». Он быстро пролистал книгу и ткнул пальцем в страницу. — Вот, с этого места. Ты — Она. Читаешь ремарку и реплику. Я — Он. Поехали. Антон прокашлялся и уставился в текст. — «Она подходит ближе. Смотрит на него с нежностью и болью. Говорит тихо: — Почему ты молчишь? Почему ты не скажешь мне то, что я так хочу услышать?» Он прочитал это монотонно, без выражения, как и обещал. Как робот, читающий инструкцию. Но когда он поднял глаза, то увидел, что Арсений изменился в лице. Его плечи опустились, взгляд стал мягким, ранимым. Он смотрел прямо на Антона — сквозь линию, сквозь время, сквозь все их барьеры. — «Потому что я боюсь, — прошептал Арсений, и это был уже не тот пафосный монолог, который он ругал минуту назад. Его голос дрожал, срывался, запинался. — Я боюсь, что, если я скажу это вслух, все исчезнет. Исчезнешь ты. Исчезну я. Исчезнет этот мир, в котором ты есть, а я могу просто… смотреть на тебя. Я трус. Я жалкий, ничтожный трус, который предпочитает вечность в аду одной минуте рая, потому что… потому что рай — это ты, а я не достоин тебя». Антон замер. В горле пересохло. Он смотрел на Арсения и не мог отвести взгляд. Тот сидел на своей продавленной койке, бледный, с синяками и ссадинами, в растянутой футболке, и был в этот момент самым прекрасным и самым пугающим существом, которое Антон когда-либо видел. И он говорил не персонажу. Он говорил ему. Антону. Или Антон просто напридумывал себе?.. — Твоя реплика, Шаст, — тихо напомнил Арсений, выходя из образа. Его голос снова стал обычным, но в глазах еще плескалось что-то глубокое, темное. Антон вздрогнул и опустил взгляд в книгу. — «Я… я не знаю, что тебе сказать», — прочитал он, и его собственный голос дрогнул. — Вот! — Арсений хлопнул ладонью по колену и поморщился от боли в боку. — Вот так и надо! С дрожью! С неуверенностью! Ты — гений, Шаст! Сам того не зная, ты показал мне, как надо! Антон отшвырнул книгу и резко встал. — Все, хватит с меня театра на сегодня. У меня курсовая. — Он развернулся и в два шага преодолев небольшое расстояние, упал на свою кровать, уткнувшись лицом в подушку. Сердце колотилось, как после симулятора с десятью G перегрузки. «Это игра, — твердил он себе. — Просто игра. Он актер. Он играл. А ты — идиот, который повелся». Но образ Арсения — с горящими глазами, с дрожащим голосом, с этими словами о рае и аде — стоял перед глазами, как выжженный на сетчатке.

***

На четвертый день, когда Арсений уже вполне сносно ковылял по своей половине, держась за стены, случился эпизод с телефоном. Его «Нокиа» — кирпич с монохромным экраном и раздолбанным корпусом, обклеенным наклейками рок-групп, — ожил, разразившись пронзительной, пиксельной трелью. Антон, который в это время настраивал синтезатор на выдачу очередной порции бульона для «примитивного организма», вздрогнул. Этот звук был чужеродным, резким, царапающим его привыкший к симфониям туманности Андромеды слух. Арсений, лежавший на кровати, лениво пошарил рукой по тумбочке, нащупал телефон и поднес к уху. — Да, Серег. Антон навострил уши. Он слышал только половину разговора, но и этого хватило, чтобы почувствовать укол… чего-то. Неприятного. — Нормально, — говорил Арсений, и его голос был мягким, расслабленным. — Да, Шаст мой… сосед, выходил. Перевязал. Чай сделал. Да, нормальный чай, с бергамотом, прикинь? Ага. Из будущего. Говорю же, придурок, но с руками. Нет, не надо приезжать. У меня все есть. Да блять, Серег, я серьезно! Лежу, книжки читаю, в потолок плюю. Заживает все. Синяки уже желтые. Ну перестань, мамка хренова. Антон смотрел на Арсения и видел, как тот улыбается — криво, одной стороной рта, но искренне. Как его глаза теплеют. Как он треплет пальцами край пакета. Это был другой Арсений. Не тот язвительный, колючий, вечно готовый к словесной дуэли. А… настоящий. Расслабленный. Домашний. С тем, кому он доверял. — Ладно, Серег, давай. Позвоню, если что. И это… спасибо, что не бросил тогда. Я твой должник. Все, отбой. Он нажал кнопку и откинулся на подушку, улыбаясь в потолок. Антон отвернулся к синтезатору и с удвоенной силой начал тыкать в сенсорную панель. Внутри кипело что-то темное, липкое, чему он отказывался давать имя. А через час, когда он уже почти убедил себя, что это просто раздражение от чужого телефона, дверь в комнату Арсения распахнулась без стука. Антон подскочил на месте. Арсений тоже вздрогнул и приподнялся на локтях. На пороге стоял парень. Невысокий — метр шестьдесят, не больше, — коренастый, с копной черных, вьющихся волос, собранных в небрежный хвостик на затылке. Смуглая кожа, крупный нос, живые, черные, как маслины, глаза, которые тут же обежали комнату и остановились на Арсении. Одет он был в потертые джинсы и черную водолазку, на плече висела гитара в дешевом чехле. — Серега! — выдохнул Арсений, и в его голосе смешались радость, удивление и легкая паника. — Я же сказал — не приезжай! — А я приехал, — отрезал Серега, переступая порог и захлопывая за собой дверь. Он прошел в комнату, даже не взглянув на половину Антона. Для него ее не существовало. — Ты как? Показывай давай, что там у тебя. Он плюхнулся на край кровати Арсения, и панцирная сетка жалобно взвыла под двойным весом. Серега бесцеремонно схватил Арсения за подбородок и повернул его лицо к свету. — Ну-ка, ну-ка… Бля-я-ять, Попов. Ну и рожу тебе начистили. Глаз еще видит? — Видит, видит, — пробормотал Арсений, пытаясь вырваться. — Пусти, медведь. — Не дергайся. — Серега осмотрел его скулу, губу, потом бесцеремонно задрал футболку, и Антон, стоявший у линии с открытым ртом, сжал кулаки. — Ого. Это что, гематома? Здоровая, сука. Внутреннее? — Да сказали уже, что внутреннее, — буркнул Арсений. — Ты чего приперся? Я ж просил. — А я не мог не припереться, — отрезал Серега, отпуская его футболку. — Ты мой друг, придурок. И я за тебя отвечаю. Кто тебе тут помощь оказывает? Сосед твой загадочный? Которого никто не видел? И где он? Арсений бросил быстрый, панический взгляд на Антона. Тот стоял как вкопанный, не зная, что делать. — Он… вышел, — соврал Арсений. — В магазин. — Ага, — хмыкнул Серега, но допытываться не стал. — Ладно, пусть его. Давай, показывай, чем тебя тут лечат. Бинты эти, мази. Я посмотрю, нормальное ли. А то знаю я тебя — ты себе на рану подорожник прилепишь и будешь считать, что вылечился. — И Серега начал хозяйничать. Он осмотрел бинты, которые Антон менял этим утром, одобрительно хмыкнул. Проверил пузырек с «хвойным йодом», понюхал, поморщился, но кивнул. Потом заставил Арсения выпить какую-то таблетку, которую принес с собой — «от боли, нормальную, человеческую, а не эту твою будущную химию». Арсений подчинялся ему, как ребенок. Он не спорил, не язвил, не пытался строить из себя сильного. Он просто позволял Сереге о нем заботиться. И от этого Антону хотелось то ли заорать, то ли провалиться сквозь свой нано-линолеум. — Ладно, Попов, — сказал наконец Серега, вставая. — Жить будешь. Но если что — сразу звони. Я приеду. И не вздумай геройствовать, как в прошлый раз. Увижу, что рожа не заживает — сам тебя в больницу отвезу, понял? — Понял, понял, — пробормотал Арсений. — Спасибо, Серег. Серега наклонился, обнял его — осторожно, стараясь не задеть больной бок, — и хлопнул по спине. Арсений уткнулся носом в его плечо и на секунду прикрыл глаза. Потом Серега выпрямился, подхватил гитару и вышел, так же внезапно, как и появился. Дверь захлопнулась. В комнате повисла тишина. Антон стоял, глядя на Арсения, и чувствовал, как внутри все клокочет. Ревность. Вот как это называлось. Тупая, иррациональная, жгучая ревность к человеку из две тысячи шестого года, который мог просто прийти, просто обнять, просто позаботиться — и не думать о том, что его не видят, не слышат, не существуют в чужой реальности. — Шаст? — тихо позвал Арсений. — Ты чего застыл? — Ничего, — процедил Антон, отворачиваясь. — Курсовую пишу. — Он не писал курсовую. Он сидел, уставившись в голограмму звездной карты, и ненавидел себя за то, что чувствует.

***

Дни шли. Арсений поправлялся. Синяки желтели, ссадины затягивались, гематома на боку рассасывалась, оставляя после себя лишь тупую, ноющую боль при резких движениях. Он снова стал собой — язвительным, колючим, вечно готовым к пикировке. Но что-то изменилось. Не в нем. В Антоне. Он ловил себя на том, что постоянно смотрит на Арсения. Не просто смотрит — изучает. Как тот, прикусив губу, вчитывается в свои потрепанные книги. Как откидывает со лба темную прядь нервным, резким движением. Как его пальцы с серебряной печаткой отбивают ритм по колену, когда он слушает свой плеер в наушниках. Как он смеется — редко, коротко, но когда смеется, его глаза загораются, и все лицо преображается, становится мальчишеским, открытым. И каждый раз, когда Арсений делал что-то такое — обыденное, простое, — внутри Антона что-то сжималось. Мотылек под ребрами бился все сильнее, все отчаяннее, и Антон уже не мог притворяться, что не знает его имени. Они спорили. О, они спорили постоянно. Это была их форма существования. — …Я тебе говорю, «Матрица» — это фильм на все времена! — горячился Арсений, размахивая книгой. — Это философия! Это прорыв! Вы там в своем будущем наверняка его уже забыли! — Да помним мы вашу «Матрицу», — отмахнулся Антон. — У нас она в разделе «Архаичная фантастика». Рядом с «Терминатором» и «Звездными войнами». Детский сад. Спецэффекты примитивные, идеи — банальные. Вот у нас есть голографические симуляции, где ты сам — Нео, и можешь выбирать любую реальность. А вы сидели и пялились в плоский экран, как в пещере у костра. — Зато у нас были живые актеры! — парировал Арсений. — Киану Ривз! Мосс! Фишборн! Люди, а не ваши голограммы с синтезированными эмоциями! Ты хоть понимаешь, что такое харизма?! — Харизма у нас генерируется искусственным интеллектом, — пожал плечами Антон. — Индивидуально под зрителя. Никаких разочарований. — Вот поэтому вы и несчастны! — Арсений ткнул в него пальцем. — У вас все идеальное, все просчитанное, все безопасное! А где жизнь, Шаст? Где боль? Где ошибки? Где, блять, любовь, от которой сносит крышу так, что ты готов выпрыгнуть в окно?! Антон хотел ответить что-то едкое, но осекся. Арсений стоял, тяжело дыша, и в его глазах горел тот самый огонь, который Антон видел во время репетиции. Настоящий. Живой. Несинтезированный. — Может, ты и прав, — тихо сказал он. — Но окна у нас нет. Сплошной экран. Арсений моргнул, а потом фыркнул и отвернулся. — Придурок. — От придурка слышу. Они замолчали, но воздух между ними искрил.

***

Кульминация случилась в пятницу. Или в субботу. Антон опять запутался в днях. Он сидел на своей половине и жевал какой-то питательный батончик, когда Арсений, морщась, принюхался. — Шаст, что ты жрешь? — Батончик. Питательный. С витаминами и микроэлементами. — Воняет рыбой. — Не воняет. — Антон пожал плечами. — В нем экстракт омега-3 жирных кислот. Из водорослей. Полезно для мозга. — Я ненавижу рыбу, — процедил Арсений. — Запах рыбы. Вкус рыбы. Все, что связано с рыбой. Убери это от меня. — Да не рыба это! — возмутился Антон. — Это молекулярный экстракт! Там даже намека на рыбу нет! У тебя галлюцинации от твоих допотопных лекарств! — Я сказал — убери! — Не уберу! Арсений вскочил с кровати. Он был уже почти в форме — двигался резко, хоть и морщился иногда от боли в боку. Он подошел к линии, сверкая глазами, и уперся руками в бока. — Шаст, я тебя предупреждаю… — Что ты мне сделаешь? — Антон демонстративно откусил еще кусок батончика. — Перейдешь линию? Так я первый ее пересек, помнишь? И ничего не случилось. Континуум не схлопнулся. Так что твои угрозы — пустой звук. Арсений замер. Его взгляд упал на стол Антона, где лежала маленькая, изящная вещица — нано-электронная курилка. Тонкий серебристый цилиндр, который при затяжке генерировал безопасный пар с никотином и вкусом на выбор. Антон иногда баловался ею, когда нервничал. — Ах так, — прошептал Арсений, и в его глазах зажегся опасный огонек. — Значит, континуум тебе не указ. — Он сделал шаг. Один. Через линию. Его босые ступни впервые коснулись теплого, гудящего пола на половине Антона. Тот застыл с открытым ртом. Арсений, не сводя с него глаз, подошел к столу, взял курилку, повертел в пальцах. — Значит, так, навигатор. Ты травишь меня своей рыбой — я травлю тебя твоей же химией. — Он нажал кнопку, курилка тихо загудела, и из нее вырвалась струйка прозрачного пара. Арсений шагнул к Антону — близко, слишком близко, — схватил его за подбородок, как Серега хватал его самого несколько дней назад, и провел теплым цилиндром по своим губам, медленно делая затяжку, и не сводя взгляда с Антона, Шаст даже пискнуть не успел, когда Попов, с свойственной ему, улыбкой выдохнул пар, прямо в губы Антона — Вот так. Теперь пахнешь не рыбой, а мятой. Антон замер. Его сердце пропустило удар, потом еще один. Он смотрел на Арсения — на его дерзкую улыбку, на горящие глаза, на то, как близко он стоит, — и чувствовал, как мир сужается до этой точки, до этой комнаты, до этого момента. — Отдай, — прохрипел он, протягивая руку. — Не-а, — Арсений отступил на шаг, пряча курилку за спину. — Будет тебе уроком. — Отдай, говорю! — Антон рванулся вперед. Арсений отскочил, но недостаточно быстро — Антон схватил его за запястье и потянул на себя. Началась короткая, нелепая потасовка. Они топтались на месте, пытаясь перехватить руку друг друга, дышали тяжело, вскрикивали. Арсений, даже ослабленный после травмы, был жилистым и вертким. Антон, выше и тяжелее, пытался использовать массу. Курилка переходила из рук в руки, пару раз падала на пол с тихим стуком, и они оба ныряли за ней, сталкиваясь лбами. — Отдай! — Не отдам! — Попов, я тебя сейчас урою! — Попробуй, Шаст! В какой-то момент Антону удалось зажать Арсения в углу — между стеной и своим столом. Он схватил его за плечи, прижал к стене, тяжело дыша. Арсений замер, все еще сжимая курилку в поднятой руке. Их лица оказались в нескольких сантиметрах друг от друга. Антон чувствовал его дыхание — частое, горячее, с примесью мяты от курилки. Видел, как бьется жилка на его шее. Видел его глаза — синие, глубокие, расширенные. Видел его губы — приоткрытые, влажные, с еще заметным шрамом. И замер. Мир остановился. Время перестало течь. Вселенная сжалась до этой точки, до этих губ, до этого взгляда. Антон смотрел на Арсения и чувствовал, как его тянет вперед — неодолимо, как магнитом, как звезду к черной дыре. И по глазам Арсения он видел — тот чувствует то же самое. Арсений не отстранялся. Не вырывался. Он стоял, прижатый к стене, смотрел на Антона снизу вверх, и его взгляд был… ждущим. Испуганным и ждущим одновременно. Рука Антона, лежавшая на плече Арсения, медленно, будто против воли, скользнула вверх — по шее, по подбородку, и замерла на его щеке. Большой палец коснулся уголка губ — осторожно, невесомо, как будто прикасался к чему-то хрупкому, драгоценному, запретному. Арсений вздрогнул, его ресницы дрогнули, но он не отодвинулся. Наоборот — чуть подался вперед, самую малость, почти незаметно. Где-то далеко, за окном Арсения, завывала ноябрьская сирена. На половине Антона тихо гудел кондиционер. А здесь, между ними, в пространстве одного миллиметра, пульсировало что-то живое, горячее, первобытное. Что-то, что было сильнее правил, сильнее времени, сильнее их самих. Он тонул. Захлебывался в этой синеве — близкой, невозможной, распахнутой настежь. Времени больше не было. Было только это: горячее дыхание Арсения, опаляющее губы, запах мяты от дурацкой курилки и что-то еще — родное, терпкое, арсеньевское: старые книги, дешевое мыло и едва уловимый, уже почти исчезнувший запах хвойного геля. Антон чувствовал, как большой палец, замерший в уголке его губ, дрожит. Дрожит всем его телом — от кончиков пальцев до позвоночника, до самых пяток, вросших в теплый пол 2166-го. Арсений смотрел на него и ждал. Не двигался. Только ресницы подрагивали, как крылья пойманной бабочки, и в глубине расширенных зрачков плескалось что-то такое обнаженное, такое беззащитное, что у Антона перехватило горло. Он хотел. Господи, как он хотел. Сократить это расстояние — жалкий миллиметр воздуха, пропитанного озоном и мятой, — и впиться в эти губы. Попробовать их на вкус. Узнать, какие они — мягкие или жесткие, податливые или требовательные. Он хотел этого с той самой минуты, как увидел Арсения на пороге — избитого, окровавленного, сломленного, но не сломанного. С той минуты, как его пальцы впервые коснулись этой бледной, горячей кожи, усеянной проклятыми родинками. С той минуты, как услышал его голос, читающий дурацкий монолог о рае и аде. Хотел. До дрожи, до боли в паху, до звона в ушах. И отшатнулся. Резко, рывком, будто его ударило током. Отдернул руку от его лица, как от раскаленной плиты, и отступил на шаг, врезавшись спиной в край собственного стола. Голографическая панель жалобно пискнула, сбрасывая на пол какую-то диаграмму. Антон даже не заметил. Он стоял, тяжело дыша, глядя на Арсения расширенными от ужаса глазами, и чувствовал, как кровь грохочет в висках, как сердце колотится где-то в горле, как предательски дрожат колени. — Прости, — выдохнул он хрипло. Слова царапали горло. — Я… я не знаю, что на меня нашло. Это… это просто… Он не мог подобрать слов. Их не было. Не было в лексиконе навигатора из 2166-го таких слов, чтобы описать этот дикий, первобытный, сметающий все на своем пути порыв, который только что чуть не заставил его поцеловать мужчину. Мужчину из прошлого. Соседа по хронологической дыре. Арсения. Блять. — Это просто гормоны, — забормотал он, хватаясь за спасительную соломинку. — Переутомление. Стресс. Недосып. Ты… ты просто рядом, а я… я уже два месяца ни с кем… и эта дурацкая ситуация… и ты… твои глаза… и… — Он замолчал, понимая, что несет полную чушь. Арсений стоял, привалившись спиной к стене, и смотрел на него. Не двигался. Только в его глазах — теперь обоих, потому что опухоль почти спала, — медленно гасло что-то очень важное. Что-то, чему Антон не знал названия, но что отзывалось тупой, ноющей болью где-то под ребрами. Антон сглотнул. Ему нужно было уйти. Убежать. Спрятаться на своей половине, за своей Световой Линией, и сделать вид, что ничего не было. Что ему просто померещилось. Что этот момент — всего лишь сбой в матрице, глюк восприятия, ошибка уставшего мозга. — Я пойду, — пробормотал он, делая шаг в сторону. — Мне еще курсовую… и синтезатор… он, кажется, перегрелся… я… — Стоять. — Голос Арсения был тихим. Но в нем звенела такая сталь, что Антон замер на полушаге. Он обернулся. Арсений отлепился от стены. Он смотрел на Антона в упор, и на его губах играла та самая кривая, язвительная усмешка, от которой у Антона всегда сводило скулы. Только сейчас в ней не было яда. В ней была… нежность? И усталое, какое-то обреченное веселье. — Господи, — выдохнул Арсений, качая головой. Его темные волосы упали на лоб. — Какие же вы в своем будущем, блять, тормоза. Он не дал Антону времени ответить. Не дал ему времени опомниться, отшатнуться, снова начать бормотать свои жалкие, бессмысленные оправдания. Арсений шагнул вперед — всего один шаг, но этого хватило, чтобы снова сократить расстояние до нуля. Его ладонь легла на загривок Антона — горячая, требовательная, чуть влажная. Пальцы с серебряной печаткой зарылись в кудрявые волосы на затылке и сжались, заставляя Антона наклонить голову. А потом Арсений поцеловал его. Это не было нежно. Не было робко. Не было похоже ни на один поцелуй, который Антон получал в своей жизни — ни вживую, ни в голографических симуляциях с полным тактильным погружением. Это был жадный, голодный, почти злой поцелуй. Как будто Арсений ждал этого целую вечность — и вот, наконец, дорвался. Его губы впились в губы Антона с такой силой, что тот почувствовал вкус собственной крови — кажется, лопнула корочка на старом шраме Арсения. Но ему было плевать. Плевать на все. Потому что мир — и без того маленький, сжавшийся до размеров их комнаты, — схлопнулся окончательно. Остался только этот рот. Этот язык. Эти пальцы, сжимающие затылок до боли. Этот стон — глухой, вибрирующий, вырвавшийся из горла Арсения и проглоченный Антоном, как самый драгоценный, самый запретный наркотик. Антон застонал в ответ. Его руки, до этого беспомощно висевшие вдоль тела, взметнулись вверх и вцепились в плечи Арсения, сминая ткань его растянутой футболки. Он притянул его к себе — ближе, еще ближе, так, чтобы между их телами не осталось ни миллиметра воздуха. Чтобы почувствовать жар его кожи сквозь тонкий хлопок. Чтобы ощутить, как бешено колотится его сердце — такое же сумасшедшее, как и его собственное. Арсений был ниже, но сейчас, в этом поцелуе, он казался выше. Он вел. Он диктовал ритм — жадный, рваный, сбивчивый. Его язык скользнул по губам Антона, требуя впустить, и Антон подчинился — сразу, безропотно, как подчинялся только ему одному во всей этой гребаной вселенной. Их языки встретились — горячие, влажные, нетерпеливые, — и Антон чуть не взвыл от остроты ощущений. У Арсения был вкус мяты, чая с бергамотом и чего-то еще — терпкого, мужского, сводящего с ума. Он целовался так же, как жил: страстно, отчаянно, без оглядки. Как будто каждый поцелуй мог стать последним. Время остановилось. Или понеслось вскачь — Антон не понимал. Он потерял счет секундам, минутам, векам. Он тонул в этом поцелуе, в этих руках, в этом теле, прижатом к нему так тесно, что он чувствовал каждую родинку, каждый шрам, каждый выступ ребер под тонкой тканью. Когда Арсений наконец отстранился — всего на сантиметр, чтобы глотнуть воздуха, — его глаза горели. Зрачки были огромными, черными, почти поглотившими синеву радужки. Губы — припухшие, влажные, с новой, едва заметной капелькой крови. Он тяжело дышал, и его грудь вздымалась под футболкой. — Ну, — выдохнул он хрипло, и его голос сорвался на шепот. — Вот так, Шаст. Без тормозов. Как в две тысячи шестом. Усвоил? Антон не ответил. Он просто смотрел на него — ошалело, жадно, не в силах отвести взгляд. Его мозг, привыкший к логике, к расчетам, к траекториям астероидов, отключился напрочь. Осталось только это. Только он. Только Арсений. Его пальцы все еще сжимали плечи Арсения, и он чувствовал, как под ними перекатываются тугие мышцы — живые, горячие, настоящие. Не синтезированные. Не голографические. Настоящие. — Кровать, — прохрипел Арсений, и это было не вопросом. Приказом. — Твоя. Сейчас. Он тянул Антона за собой — на его половине, на его территории, в его будущем, к его кровати, которая уже приветливо светилась мягким голубым светом, распознав приближение хозяина. Умная, блять, настройка «интимная атмосфера». Антон шел, как зачарованный. Он смотрел на спину Арсения — на его узкие плечи, на позвонки, проступающие под тонкой тканью футболки, на родинку чуть ниже шеи, которую он заметил еще тогда, когда обрабатывал его раны, и которая с тех пор снилась ему каждую ночь. Он шел и не верил. Не верил, что это происходит. Что Арсений — его Арсений, колючий, язвительный, вечно недовольный Арсений из прошлого — только что поцеловал его. Что он сам тянет его к кровати. Что его пальцы, сжимающие запястье Антона, дрожат от нетерпения. Они остановились у края кровати. Умный матрас, почувствовав двух людей вместо одного, удивленно пискнул и перестроился, увеличивая площадь поверхности. Антон хрюкнул от нервного смеха. — Вот видишь, — пробормотал он. — Даже моя кровать умнее меня. Она хотя бы не тормозит. Арсений обернулся и посмотрел на него. Уголок его губ дрогнул в усмешке. — Это точно, — сказал он. — Но ничего. Сейчас мы твои тормоза починим. Ложись. И снова это был приказ. Антон, который терпеть не мог, когда ему приказывают, который всегда спорил с Арсением по любому поводу, даже не подумал возражать. Он послушно сел на край кровати, а потом откинулся на спину. Умный матрас тут же подстроился под его тело, принимая идеальную форму, и Антон почувствовал, как по позвоночнику пробегает легкая вибрация — кровать начинала свой расслабляющий массаж. Он чуть не застонал. Это было… странно. И немного смешно. Арсений стоял над ним. Он смотрел на Антона сверху вниз — на его взлохмаченные кудри, разметавшиеся по подушке, на приоткрытые губы, на расширенные, потемневшие глаза. В его взгляде было что-то хищное. Голодное. И в то же время — бесконечно нежное. — Умная кровать, значит, — протянул он, и его голос прозвучал низко, с хрипотцой. — А подстроиться под двоих она сможет? Или у нее, как у твоего синтезатора, начнется экзистенциальный кризис? — Должна, — выдохнул Антон. — У нее настройки… расширенные. Для… э-э-э… парных симуляций. — Парных симуляций, — повторил Арсений, и его глаза блеснули. — Боже, Шаст. Даже секс у вас в будущем — симуляция. — Он покачал головой, но в его голосе не было насмешки. Скорее, умиление. — Ладно. Посмотрим, на что способна твоя техника. Он опустился на колени. Прямо на пол, у края кровати, между раздвинутых ног Антона. Его ладони легли на бедра Антона — горячие, требовательные, — и сжали их сквозь ткань спортивных штанов из «дышащего наноматериала, блять!». Антон вздрогнул всем телом. Его дыхание перехватило. Он смотрел на Арсения, стоящего на коленях между его ног, и не мог поверить своим глазам. Это было… это было самое эротичное, что он когда-либо видел. Его пальцы вцепились в простыню — умную, саморазглаживающуюся, которая сейчас сбилась в складки от его хватки. — Арс… — прохрипел он. — Что ты… — Тш-ш-ш, — перебил его Арсений, и его ладони скользнули выше, к поясу штанов. — Я же сказал: мы чиним твои тормоза. Лежи и не мешай. И, Шаст… — Он поднял глаза и посмотрел на Антона в упор. В его взгляде горел такой откровенный, такой обжигающий огонь, что у Антона пересохло во рту. — Если тебе что-то не понравится, просто скажи. Я остановлюсь. Договорились? Антон судорожно кивнул. Он не мог говорить. Он мог только смотреть, как ловкие пальцы Арсения поддевают резинку его штанов и тянут вниз. Умная ткань, призванная отводить влагу и поддерживать оптимальную температуру, сейчас была влажной от пота и предательски липла к коже. Арсений тихо хмыкнул, справляясь с ней, и Антон приподнял бедра, помогая. Штаны, а за ними и белье, отправились на пол — туда, где уже валялась сброшенная голограмма звездной карты. Антон остался лежать полностью обнаженным на своей умной кровати, которая продолжала вибрировать, посылая волны тепла по его позвоночнику. Он чувствовал себя уязвимым. Распахнутым. Открытым. Под взглядом Арсения — жадным, изучающим, проходящим по его телу, как лазерный сканер. Антон знал, что он видит: высокий рост, широкие плечи, длинные ноги, светлую кожу, чуть тронутую загаром (в 2166-м был солярий с фильтрами от жесткого излучения), мягкий живот (синтезированная еда не способствовала рельефному прессу) и напряженный, восставший член, упирающийся головкой в низ живота. Он покраснел. До корней волос. До кончиков ушей. Он хотел прикрыться — рукой, подушкой, чем угодно, — но не мог пошевелиться. Арсений смотрел на него так, будто видел впервые. Будто перед ним было не тело навигатора из 2166-го, а произведение искусства. Или, может, запретный плод, который он мечтал попробовать всю свою жизнь. — Красивый, — прошептал Арсений одними губами. Так тихо, что Антон едва расслышал. — Ты очень красивый, Шаст. Даже без рельефного пресса. Антон хотел ответить что-то едкое, но не успел. Арсений наклонился вперед. Его ладони легли на бедра Антона, разводя их шире, а губы коснулись внутренней стороны бедра — нежно, почти невесомо. Антон дернулся, как от удара током. Из его горла вырвался сдавленный стон. Арсений не остановился. Его губы прокладывали дорожку из поцелуев — вверх, к паху, обходя напряженную плоть по кругу, дразня, обещая. Его дыхание было горячим, обжигающим, и Антон чувствовал его кожей — каждым нервным окончанием, каждым волоском, вставшим дыбом. — Арс… — выдохнул он снова, и его голос сорвался. — Пожалуйста… — Что «пожалуйста»? — прошептал Арсений, и его губы коснулись основания члена. Антон всхлипнул. — Скажи. Я хочу услышать. — Возьми… возьми в рот, — выдохнул Антон, сгорая от стыда и желания. — Пожалуйста. Я больше не могу. Арсений поднял глаза и посмотрел на него. В его взгляде было торжество. И нежность. И что-то еще, глубокое, темное, чему Антон не знал названия. — Хорошо, — прошептал он. — Раз просишь. И взял. Мир взорвался. Исчез. Схлопнулся в одну точку — туда, где горячий, влажный рот Арсения сомкнулся вокруг его плоти. Антон закричал — сдавленно, хрипло, вжимаясь затылком в умную подушку, которая тут же подстроилась, поддерживая его шею. Его пальцы вцепились в простыню с такой силой, что ткань затрещала (самовосстанавливающаяся, через минуту будет как новая). Он не мог дышать. Не мог думать. Не мог ничего, кроме как чувствовать. Чувствовать этот рот — горячий, узкий, невероятный. Этот язык, скользящий по стволу, обводящий головку, ныряющий в уздечку. Эти губы, сжимающиеся с идеальным давлением — не слишком сильно, не слишком слабо, ровно так, чтобы посылать волны чистейшего, концентрированного удовольствия по всему телу. Арсений знал, что делает. Господи, как он знал. Это не было неумелой лаской новичка, который впервые пробует мужчину на вкус. Это была работа мастера. Виртуоза. Человека, который изучил анатомию мужского тела досконально — возможно, на своем опыте, возможно, на чужом, — и теперь применял свои знания с хирургической точностью. Он брал глубоко — так глубоко, что Антон чувствовал, как головка упирается в мягкое небо. Он использовал язык — то быстро, то медленно, то обводя по кругу, то прижимаясь плашмя. Он добавлял руку — ладонь с серебряной печаткой обхватила основание, сжимая его в такт движениям губ, а большой палец нашел чувствительную точку за яичками и начал ее массировать. Антон плыл. Тонул. Захлебывался. Из его горла вырывались стоны — жалкие, сдавленные, совершенно неприличные. Он даже не пытался их сдерживать. Его бедра дергались, пытаясь насадиться глубже, и Арсений позволял ему это — брал еще глубже, расслабляя горло, принимая его целиком. Умная кровать под ними сходила с ума. Она пыталась подстроиться под ритм их движений — усиливала вибрацию в такт толчкам, меняла наклон подголовника, когда Антон запрокидывал голову, и даже включила какой-то расслабляющий аромат (кажется, лаванду с нотками сандала). Антону было плевать. Все его сознание сузилось до этой точки — до рта Арсения, до его языка, до его пальцев, творящих с его телом что-то невообразимое. — Господи, Арс… — выдохнул он, и его голос дрожал. — Я… я сейчас… я не могу… Арсений отстранился. Медленно, с влажным, непристойным звуком, выпуская его плоть изо рта. Антон чуть не взвыл от разочарования. Он открыл глаза — когда успел зажмуриться? — и увидел лицо Арсения, склонившееся над ним. Его губы были припухшими, влажными, растянутыми в довольной улыбке. На подбородке блестела слюна. Глаза горели. — Не сейчас, — прошептал он, и его голос был низким, хриплым, пробирающим до самых костей. — Сначала я хочу, чтобы ты был внутри меня. Антон сглотнул. Его сердце пропустило удар. Внутри. Арсений хотел, чтобы он был внутри него. Эта мысль — простая, прямая, голая — ударила его, как разряд молнии. Он хотел этого. До дрожи. До боли. До безумия. Но… — Я… — прохрипел он, и краска снова залила его лицо. — Арс, я… у меня никогда не было… с мужчиной. Я не знаю, как… Я могу сделать тебе больно. Я… Арсений замер. Его брови поползли вверх. Он смотрел на Антона — на его пылающее лицо, на его испуганные глаза, — и в его взгляде медленно проступало понимание. А потом его губы растянулись в широкой, почти нежной улыбке. — Так вот оно что, — протянул он. — Навигатор из будущего, покоритель астероидов, гроза метеоритных роев — и девственник с мужчинами. — Он покачал головой, но в его голосе не было насмешки. Только тепло. — Господи, Шаст. Ты меня удивляешь. — Он наклонился и легко, почти невесомо поцеловал Антона в губы — коротко, ласково, успокаивающе. — Не бойся. Я буду сверху. Точнее, я буду вести. А ты будешь слушаться. Договорились? Антон судорожно кивнул. Он все еще дрожал — от возбуждения, от страха, от неверия в происходящее. Но в голосе Арсения, в его уверенных движениях, в его горящих глазах было что-то такое, что успокаивало. Что заставляло довериться. Полностью. Без остатка. Арсений выпрямился и одним движением стянул с себя футболку. Антон замер, глядя на него. Он уже видел это тело — когда обрабатывал раны, когда обтирал его водой, — но сейчас, в мягком голубом свете умной кровати, оно выглядело иначе. Живым. Настоящим. Желанным. Бледная кожа, усыпанная родинками — целая карта созвездий, разбросанная по груди, по животу, по плечам. Узкая талия, рельефный пресс, проступающий под кожей. Широкие плечи, длинная шея с бьющейся жилкой. И шрамы — свежие, еще розовые, на скуле, на губе, на боку. Следы той драки. Следы его боли. Антон протянул руку и коснулся его груди — осторожно, почти благоговейно. Его пальцы скользнули по бледной коже, обвели контур родинки над левым соском, спустились ниже, к животу, где созвездий было больше всего. Арсений вздрогнул от его прикосновения, но не отстранился. Он смотрел на Антона сверху вниз, и его дыхание участилось. — Эти родинки, — прошептал Антон, и его голос был полон благоговения. — Ты даже не представляешь, Арс. Ты не представляешь, что они со мной делают. Я смотрел на них, когда обрабатывал тебя. Я запомнил каждую. Я видел их во сне. Я хотел… — Он замолчал, не в силах подобрать слова. Вместо этого он приподнялся на локте и коснулся губами родинки на его плече. Арсений застонал — тихо, сквозь зубы. Антон целовал их. Одну за другой. Медленно, тщательно, смакуя каждую. Его губы скользили по плечам, по груди, по животу Арсения, и тот дрожал под его ласками, как натянутая струна. Его пальцы зарылись в кудри Антона, сжимая их, направляя, но не мешая. Антон целовал его родинки и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не похоть. Нечто большее. Нежность. Обожание. Любовь. — Хватит, — выдохнул наконец Арсений, и его голос сорвался. — Иначе я кончу раньше времени. Ложись. Антон послушно откинулся обратно на подушку. Арсений стянул с себя оставшуюся одежду — одним движением, быстро, не глядя, — и остался стоять полностью обнаженным. Антон замер, разглядывая его. Он был… идеален. Не в том смысле, в каком были идеальны тела в голографических симуляциях его времени — подогнанные под стандарты, отфотошопленные, лишенные изъянов. Нет. Он был идеален в своей неидеальности. В этих родинках. В этих шрамах. В этой бледной коже, на которой проступали синяки — уже желтые, заживающие. В этом поджаром, жилистом теле, которое дышало силой и грацией. И в его возбужденной плоти, упирающейся в низ живота — не такой длинной, как у Антона, но изящной, с красивой головкой и темной дорожкой волос внизу. Арсений перехватил его взгляд и усмехнулся. — Нравится? — Очень, — выдохнул Антон. Арсений кивнул и, не говоря больше ни слова, забрался на кровать. Умный матрас снова пискнул, перестраиваясь под двоих, и на этот раз его вибрация стала более… интимной. Арсений хмыкнул. — А она у тебя сообразительная, — пробормотал он, устраиваясь сверху. Его колени оказались по бокам от бедер Антона, его ладони уперлись в грудь Антона, и он навис над ним, как хищник над добычей. Антон смотрел на него снизу вверх и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Арсений был прекрасен. Растрепанные темные волосы падали на лоб. Глаза горели. На губах играла легкая, предвкушающая улыбка. — Итак, навигатор, — произнес он низким, вибрирующим голосом. — Урок первый. Как доставить удовольствие мужчине, не причинив боли. Слушай внимательно и запоминай. Повторения не будет. Он протянул руку к тумбочке Антона, где лежал тюбик с какой-то смазкой из будущего (Антон и не помнил, зачем она ему — кажется, для ухода за руками после работы с сенсорными панелями). Арсений щедро выдавил гель на пальцы и, не сводя глаз с Антона, завел руку за спину. Антон смотрел, как завороженный. Он видел, как напряглись мышцы на руке Арсения. Видел, как тот прикусил губу, сдерживая стон. Видел, как его веки дрогнули, а ресницы затрепетали. Арсений готовил себя для него. И от этого зрелища у Антона перехватило дыхание. — Не смотри так, — прошептал Арсений, и его голос дрогнул. — Иначе я… Ах, блять… — Он застонал, запрокидывая голову назад. Его бедра качнулись, насаживаясь на собственные пальцы. Антон смотрел, не в силах отвести взгляд. Его руки сами потянулись к бедрам Арсения — погладить, поддержать, почувствовать, как дрожат его мышцы под бледной кожей. — Хватит, — выдохнул наконец Арсений, вынимая пальцы. Он тяжело дышал, его грудь вздымалась. — Я готов. Ты как? — Я… да, — прохрипел Антон. Он был готов. Более чем. Его член, и без того твердый, сейчас, казалось, стал каменным. Арсений снова выдавил смазку — на этот раз на ладонь, — и обхватил плоть Антона. Тот застонал, вжимаясь затылком в подушку. Рука Арсения двигалась медленно, тщательно распределяя гель по всей длине, и от этих прикосновений у Антона искры летели из глаз. — Тише, — прошептал Арсений. — Сейчас. Потерпи. Он приподнялся на коленях, направляя член Антона в себя. Антон замер, боясь дышать. Он чувствовал, как головка упирается в тугое, горячее кольцо мышц. Арсений замер на мгновение, глубоко вздохнул, и начал опускаться. Медленно. Плавно. Сантиметр за сантиметром. Мир исчез. Осталось только это: тугая, невероятно горячая, бархатистая глубина, принимающая его в себя. Антон застонал — громко, сдавленно, хватаясь за бедра Арсения. Он чувствовал, как его плоть погружается в это тесное, живое, пульсирующее тепло, и это было… это было лучше, чем все, что он когда-либо испытывал. Лучше любых симуляций. Лучше любого секса с женщинами. Лучше всего на свете. Арсений опускался до тех пор, пока не сел на него полностью. Его ягодицы коснулись бедер Антона. Он замер, тяжело дыша, и открыл глаза. В них стояли слезы — не от боли, от переполнявших его чувств. — Вот так, — выдохнул он, и его голос был хриплым, сорванным. — Чувствуешь? Ты внутри меня, Шаст. Весь. Полностью. Антон не мог говорить. Он мог только кивать, чувствуя, как его глаза щиплет от подступающих слез. Это было слишком. Слишком интимно. Слишком правильно. Слишком по-настоящему. Арсений начал двигаться. Сначала медленно, почти лениво, приподнимаясь и опускаясь с плавной, текучей грацией. Его бедра качались, как маятник, задавая ритм. Его руки упирались в грудь Антона, пальцы царапали кожу. Его голова была запрокинута назад, темные волосы разметались по плечам, и с его приоткрытых губ срывались тихие, рваные стоны. Антон смотрел на него и не мог насмотреться. На его лицо — искаженное наслаждением, с прикрытыми глазами и прикушенной губой. На его тело — гибкое, сильное, покрытое испариной и россыпью проклятых родинок. На его член, который терся о живот Антона, оставляя влажный след. Умная кровать под ними окончательно сошла с ума. Она пыталась подстроиться под их ритм, но сбивалась, потому что ритм был неровным, рваным, диким. Она то усиливала вибрацию, заставляя Антона вскрикивать, то включала подсветку, окрашивая их тела в фиолетовый, то выпускала облачка расслабляющего пара. В какой-то момент она, видимо, решила, что им нужна музыка, и включила что-то из своей базы — кажется, «Амбиент-симфонию туманности Андромеды». Арсений, не сбиваясь с ритма, простонал сквозь зубы: — Выключи. Эту. Херню. Кровать, будто поняв его, послушно замолчала. Антон хрюкнул от смеха, но смех тут же перешел в стон, потому что Арсений ускорился. Его движения стали резче, глубже, отчаяннее. Он насаживался на член Антона с такой силой, что тот чувствовал, как его ягодицы шлепаются о бедра. В комнате стояли влажные, непристойные звуки — шлепки кожи о кожу, хриплые стоны, сбившееся дыхание. Запах секса, пота и мяты от курилки, которую они так и не выключили. Антон чувствовал, как внутри все сжимается в тугой, пульсирующий узел. Он был на грани. Еще немного — и он сорвется. — Арс… — прохрипел он, впиваясь пальцами в его бедра. — Я сейчас… я не могу больше… — Давай, — выдохнул Арсений, и его голос сорвался на крик. — Кончай в меня, Шаст. Я хочу это почувствовать. Давай! И Антон сорвался. Мир взорвался фейерверком красок, звуков, ощущений. Его тело выгнулось дугой, с губ сорвался хриплый, животный крик, и он излился в горячую, сжимающуюся вокруг него глубину. Он чувствовал, как пульсирует его плоть, как толчками выходит семя, как Арсений, вскрикнув, сжимается вокруг него еще сильнее, принимая все до последней капли. Это длилось вечность. Или одну секунду. Антон не знал. Он парил где-то за пределами своего тела, за пределами этой комнаты, за пределами времени. Когда он, наконец, открыл глаза — мокрые, с ресниц стекали слезы, — то увидел Арсения. Тот лежал на нем, уткнувшись лицом в его шею, и дрожал всем телом. Его дыхание было частым, прерывистым. Антон чувствовал, как его сердце колотится о его собственную грудь — быстро, сильно, отчаянно. Мама в детстве говорила, что счастье приходит в неожиданный момент, когда ты вовсе его не ждешь, так вот, сейчас Шастун был счастлив как никогда.

***

А потом наступило утро… Антон проснулся от тишины. Не от той привычной, стерильной тишины своей половины, нарушаемой лишь гулом кондиционеров и редким писком синтезатора. От другой — глубокой, вязкой, наполненной чужим дыханием. Он лежал на спине, и его умная кровать, подстроившаяся за ночь под два тела, все еще хранила тепло там, где к нему прижимался Арсений. Тепло, которое медленно остывало, оставляя после себя лишь влажный след на простыне и смутное ощущение потери. Антон не сразу открыл глаза. Сначала он просто лежал, чувствуя, как ноет тело — приятно, тягуче, напоминая о каждой секунде прошедшей ночи. О губах Арсения, скользящих по его коже. О его пальцах с серебряной печаткой, впивающихся в плечи. О его хриплом, сорванном шепоте: «Кончай в меня, Шаст». О том, как они потом лежали, сплетенные, мокрые, обессиленные, и Арсений, уткнувшись носом в его шею, дышал часто и прерывисто, а его ресницы щекотали кожу. О том, как Антон, проваливаясь в сон, прижал его к себе крепче и подумал — впервые за два месяца, — что, может быть, эта хронологическая дыра не проклятие, а… Он не додумал тогда. Провалился в темноту. И темнота эта оказалась не пустой. Ему снился сон. Не тот, что приходит после тяжелого дня — размытый, бессвязный, забывающийся к утру. Нет. Этот сон был ярким, четким, почти осязаемым. Как голографическая симуляция с полным погружением. Только страшнее. Он стоял в пустоте. Белой, бесконечной, без стен и пола, но при этом твердо стоял на ногах. Вокруг него, на расстоянии вытянутой руки, мерцала Световая Линия. Только теперь она не была тонкой, дрожащей полосой. Она разрослась, расползлась, превратилась в стену — высокую, уходящую в бесконечность, сотканную из чистого, пульсирующего света. И свет этот был красным. Не тревожно-алым, не цветом заката. А густым, багровым, как венозная кровь. Как та кровь, что запеклась на разбитой губе Арсения, когда он ввалился в комнату четверо суток назад. Антон стоял по одну сторону стены. По другую — он видел Арсения. Тот сидел на своей продавленной койке, сгорбившись, обхватив колени руками, и смотрел прямо на Антона. Его лицо было бледным, осунувшимся, а глаза — оба, и здоровый, и еще не до конца заживший, — пустыми. Не злыми, не обиженными. Просто пустыми. Как два выцветших осколка стекла. — Арс! — крикнул Антон, бросаясь к стене. Его ладони ударились о световую преграду и отскочили, как от раскаленного металла. Он зашипел от боли, но снова прижал руки к пульсирующей багровой поверхности. — Арс, слышишь меня?! Арсений не шевелился. Только губы его беззвучно шевельнулись, и Антон, каким-то непостижимым образом, услышал его голос — не ушами, а прямо в голове, тихий, шелестящий, как сухие листья под ногами. «Ты пересек черту, Шаст. Ты нарушил правила. Все правила. И теперь континуум схлопнется. Не сразу. Медленно. Сначала исчезнут воспоминания. Потом — чувства. Потом — мы сами. Ты будешь просыпаться и забывать меня. День за днем. Час за часом. Сначала забудешь, как мы спорили о «Матрице». Потом — как я читал тебе свой дурацкий монолог. Потом — как ты вливал в меня свой хвойный йод. Потом — эту ночь. А потом ты проснешься один в своей стерильной комнате, и тебе покажется, что так было всегда. Что никакого соседа из прошлого не существовало. Что ты просто переутомился на симуляторе и напридумывал себе…» — Нет! — заорал Антон, колотя кулаками по багровой стене. Свет обжигал пальцы, но он не чувствовал боли. — Нет, я не забуду! Я не хочу забывать! Арс, слышишь?! Я не хочу тебя забывать! Арсений медленно покачал головой. Его губы снова шевельнулись. «Это не зависит от твоего желания, Шаст. Это физика. Причинно-следственные связи. Ты не можешь быть с человеком из другого времени. Это… противоестественно. Континуум не прощает таких ошибок. Он сотрет нас. Обоих. Или, может быть, только меня. Ведь это я — аномалия. Это я не должен был здесь оказаться. А ты… ты просто вернешься в свою жизнь. В свой две тысячи сто шестьдесят шестой. К своей Ире. К своим астероидам. К своему дерьмовому чаю». Антон хотел закричать, что ему плевать на Иру, плевать на астероиды, плевать на весь его гребаный две тысячи сто шестьдесят шестой, если в нем нет Арсения. Но голос пропал. Горло сдавило, будто невидимая рука. Он открывал рот, силился выдавить хоть звук — и не мог. А багровая стена между ними становилась все плотнее, все ярче, все горячее. Она пульсировала в такт его сердцу — тук-тук, тук-тук, — и с каждым ударом от нее отходили тонкие, как паутина, трещины, расползающиеся по белой пустоте. «Прощай, Шаст», — прошелестел в голове голос Арсения. И стена взорвалась красным. Антон проснулся. Резко, рывком, с колотящимся сердцем и холодным потом на лбу. В ушах еще стоял гул лопнувшей стены, а перед глазами — пустой, выцветший взгляд Арсения. Он сел на кровати, хватая ртом воздух, и первое, что увидел, — Световую Линию. Она была красной. Густой, багровой, пульсирующей, как в его сне. Она дрожала, переливалась оттенками венозной крови, и от нее исходил жар — не физический, какой-то другой, проникающий под кожу, в кости, в саму душу. Антон смотрел на нее расширенными от ужаса глазами и чувствовал, как внутри все холодеет. Сон был вещим. Континуум реально схлопывается. Они реально исчезнут. Или он забудет Арсения. Или Арсений исчезнет, а он останется один в своей стерильной комнате, и будет жить дальше, даже не помня, что потерял. Он сморгнул. Линия снова была обычной. Прозрачной, чуть золотистой, дрожащей, как марево над горячим асфальтом. Ни следа багрового. Антон зажмурился, снова открыл глаза — нет, точно обычная. Наваждение. Морок. Игра воображения, напуганного дурацким сном. Но осадок остался. Липкий, холодный, сжимающий внутренности ледяной рукой. Он перевел взгляд на Арсения. Тот лежал рядом, на его половине, на его умной кровати, в его будущем. Спал, уткнувшись лицом в подушку, раскинув руки в стороны. Темные волосы разметались по наволочке, спутанные, влажные после ночи. Одна прядь прилипла к щеке — той самой, где еще розовел свежий шрам. Ресницы подрагивали во сне, губы были чуть приоткрыты, дыхание — ровное, спокойное, умиротворенное. Одеяло сползло до пояса, открывая бледную спину, усыпанную родинками — теми самыми, которые Антон целовал ночью, сходя с ума от нежности и желания. На лопатке, чуть ниже шеи, темнела та самая, которую он заметил еще тогда, когда обрабатывал его раны, и которая с тех пор не шла у него из головы. Антон смотрел на него и чувствовал, как внутри борются два чувства. Одно — теплое, щемящее, тянущееся к этому спящему человеку, к его родинкам, к его шрамам, к его хриплому смеху и язвительным шуткам. Другое — ледяное, липкое, шепчущее на ухо слова из сна: «Континуум схлопнется. Ты забудешь его. Или он исчезнет. Вы не можете быть вместе. Это противоестественно». Арсений пошевелился. Его ресницы дрогнули, он глубоко вздохнул и медленно, лениво, как кот, потянулся на кровати. Умный матрас под ним пискнул, подстраиваясь под новое положение тела, и Арсений, не открывая глаз, хмыкнул. — Доброе утро, Шаст, — пробормотал он хриплым со сна голосом. Его губы растянулись в ленивой, довольной улыбке. — Твоя кровать все еще со мной разговаривает. Кажется, я ей понравился. Антон не ответил. Он сидел, глядя на него, и чувствовал, как ледяная рука внутри сжимается все сильнее. Сон. Красная линия. «Ты не можешь быть с человеком из другого времени». Голос профессора Штерна — древнего, сморщенного, как сухофрукт, преподавателя по темпоральной физике, — зазвучал в голове так отчетливо, будто старик стоял прямо за спиной. «Любой контакт с объектом из другой временной ветки, выходящий за рамки пассивного наблюдения, ведет к нарастанию темпоральной энтропии, — скрипел Штерн, постукивая лазерной указкой по голограмме. — Сначала — незначительные флуктуации: сбои в работе электроники, искажение зрительного восприятия, изменение цвета спектральной линии раздела сред. Затем — когнитивные искажения: ложные воспоминания, дежавю, провалы в памяти. И наконец — коллапс причинно-следственных связей в локальной области. Объекты из разных временных веток не могут сосуществовать в одной точке пространства-времени длительное время. Это аксиома. Рано или поздно одна из веток будет стерта. Либо та, что слабее. Либо та, чей носитель вступил в контакт первым. Либо обе. Запомните это, курсанты. Темпоральная физика не прощает сантиментов». Антон помнил. Он, блять, все помнил. Каждую лекцию, каждую формулу, каждое предупреждение. Он просто… отключил это знание. Задвинул в дальний угол сознания, как ненужный файл в архиве. Потому что иначе пришлось бы признать: каждый день, проведенный в одной комнате с Арсением, — это шаг к катастрофе. Каждый спор, каждая шутка, каждое прикосновение — это гвоздь в крышку их общего гроба. А то, что случилось этой ночью… Это не гвоздь. Это ядерный заряд, заложенный под фундамент реальности. — Шаст? — голос Арсения вырвал его из оцепенения. Тот уже проснулся окончательно и теперь лежал на боку, подперев голову рукой, и смотрел на Антона с легкой, расслабленной улыбкой. Его синие глаза — теперь оба, потому что опухоль спала почти полностью, — светились теплом. — Ты чего застыл, как твой синтезатор в кризисе? Кровать тебя тоже покусала? Или ты жалеешь о… — он запнулся на мгновение, и улыбка чуть дрогнула, — о том, что случилось? Антон сглотнул. Горло пересохло, язык прилип к небу. Он смотрел на Арсения — на его растрепанные волосы, на припухшие после сна губы, на след от подушки на щеке, на родинку над левой бровью, которую он целовал ночью, — и чувствовал, как внутри все разрывается на части. Одна часть хотела плюнуть на все предупреждения, на всю темпоральную физику, на весь гребаный континуум, наклониться и поцеловать его — снова, как ночью, жадно, голодно, до дрожи. Сказать: «Нет, я не жалею. Это лучшее, что случилось со мной за всю мою жизнь в две тысячи сто шестьдесят шестом. Ты — лучшее, что случилось». Но другая часть — та, что видела красную линию, та, что слышала скрипучий голос профессора Штерна, — кричала: «Остановись! Ты убьешь его! Вы оба исчезнете! Ты забудешь его, а он — тебя! Или, может быть, он просто перестанет существовать, а ты будешь жить дальше и даже не вспомнишь, что потерял!» — Арс, — выдохнул он, и его голос прозвучал хрипло, надтреснуто. — Нам надо поговорить. Улыбка на лице Арсения медленно погасла. Он сел на кровати, подобрав под себя ноги, и внимательно посмотрел на Антона. В его глазах — еще минуту назад теплых, сонных, счастливых, — появилось что-то настороженное. Что-то, похожее на предчувствие удара. — Поговорить, — повторил он ровным голосом. — Ну, давай поговорим. О чем? О том, что твоя кровать слишком умная и подсматривает за нами? Или о том, что твой синтезатор так и не научился делать нормальный чай? — Арс, пожалуйста, — Антон зажмурился на секунду, собираясь с силами. — Не надо. Не сейчас. Я серьезно. Арсений замолчал. Его лицо стало непроницаемым — маска, которую Антон уже научился распознавать. Так он выглядел, когда готовился к удару. Когда ждал боли и заранее возводил стены. — Ладно, — сказал он тихо. — Я слушаю. Антон глубоко вздохнул. Слова, которые он собирался сказать, застревали в горле, как кости. Но он должен был. Ради Арсения. Ради них обоих. Потому что если он этого не сделает, если он поддастся этому безумному, всепоглощающему чувству, которое захлестнуло его этой ночью, — они оба погибнут. Или, что еще хуже, забудут друг друга. А забвение — это смерть. Хуже смерти. — То, что случилось этой ночью, — начал он, и его голос дрогнул. — Это было… невероятно. Правда. Я никогда… ни с кем… ничего подобного не чувствовал. — Он сглотнул, собираясь с духом. — Но это было ошибкой. Мы не должны были. Мы не можем. Ты и я. Из-за континуума. Из-за всего этого. — Он замолчал, ожидая взрыва. Крика. Обвинений. Язвительных фраз, которыми Арсений умел бить больнее, чем кулаками. Но Арсений молчал. Он сидел на кровати, обхватив колени руками, и смотрел на Антона — пристально, не мигая. Только желваки на скулах заходили ходуном. — Понимаешь, — Антон чувствовал, что несет чушь, что его слова звучат жалко и неубедительно, но не мог остановиться. Слова лились сами, как вода из прорванной трубы. — Мы с тобой из разных времен. Мы — аномалия. Сбой в матрице. Наше… сосуществование здесь — уже нарушение всех законов физики. А то, что мы сделали этой ночью… Это могло повредить континуум. Могло запустить необратимые процессы. Я читал об этом. Нам лекции читали. Темпоральная физика, первый курс. Любой тесный контакт с объектом из другой временной ветки ведет к нарастанию энтропии. Сначала — мелкие сбои. Потом — провалы в памяти. Потом — коллапс. Мы можем исчезнуть, Арс. Оба. Или кто-то один. Или… или мы забудем друг друга. Проснемся однажды — и не вспомним, что были знакомы. Что жили в одной комнате. Что спорили о «Матрице» и чае. Что… что провели эту ночь вместе. Он замолчал, переводя дыхание. Арсений по-прежнему не говорил ни слова. Только смотрел. Его глаза — синие, глубокие, — стали темными, как штормовое море. На дне их что-то клубилось — боль, непонимание, гнев? Антон не мог разобрать. — Я не хочу, чтобы ты исчез, — выдохнул он. — Я не хочу тебя забыть. Я не хочу, чтобы ты забыл меня. Понимаешь? Это… это единственное, что у нас есть. Эта комната. Эти споры. Эти дурацкие правила. Ты. Я. Мы. Я не могу это потерять. Не могу. Он сделал паузу. Самую тяжелую. Потому что дальше должна была последовать ложь. Та самая, которую он придумал за эти несколько секунд, пока смотрел на красную линию и слышал в голове голос профессора Штерна. Ложь, которая должна была все исправить. Отрезать. Поставить точку. Ради безопасности Арсения. Ради их общего будущего — пусть даже будущего, в котором они будут просто соседями по хронологической дыре. Только бы он был жив. Только бы он был рядом. Пусть даже за Световой Линией. Пусть даже на расстоянии вытянутой руки, которую нельзя пересечь. — И еще кое-что, — сказал он, и его голос стал тверже. Жестче. — Я много думал этой ночью. После того, как мы… После всего. Я лежал и думал. О нас. О тебе. Об Ире. — Имя упало в тишину комнаты, как камень в воду. Арсений вздрогнул — едва заметно, одними ресницами, — но Антон заметил. Почувствовал, как между ними пробежал холодок. — Ира, — повторил он, и это имя обожгло губы. — Моя девушка. Из моего времени. Ты видел ее тогда, в тот вечер. Когда пришел… избитый. Она была здесь. Мы сидели на этой кровати. Мы целовались. Мы собирались смотреть кино. А потом ты ворвался, и все пошло к чертям. Он сделал паузу, набирая в грудь побольше воздуха. Слова давались с трудом, но он заставлял себя говорить. Потому что так надо. Потому что это единственный способ защитить Арсения. От континуума. От него самого. От этого безумного, всепоглощающего чувства, которое грозило уничтожить их обоих. — Мы с Ирой в ссоре, — продолжал он. — После того случая она мне не звонит. Думает, что я псих. Что я ору на стены и разговариваю с воображаемыми друзьями. Она обижена. Зла. И я ее понимаю. Но это не значит, что я ее не… — он запнулся, сглотнул, — не люблю. Ложь. Наглая, беспомощная, жалкая ложь. Он не любил Иру. Он понял это сегодня ночью, когда лежал, прижимая к себе спящего Арсения, и чувствовал, как его сердце бьется в унисон с его собственным. Понял, что все, что было у него с Ирой, — бледная тень, симуляция чувств, синтезированный эрзац настоящего. То, что он испытывал к ней, было привязанностью. Симпатией. Привычкой. Удобством. Она была из его мира, из его времени, с ней было просто и понятно. Она не спорила с ним о «Матрице», не читала дурацких монологов о рае и аде, не доводила его до белого каления своим сарказмом. Она была… нормальной. Безопасной. Но не любимой. Никогда — любимой. А Арсений… Арсений был всем. Всем, что Антон не мог себе позволить. Всем, от чего должен был отказаться, чтобы спасти его. — Я люблю ее, — сказал он твердо, глядя Арсению прямо в глаза. — Пиздец как люблю. И я не хочу быть без нее. Я хочу все исправить. Вернуть то, что у нас было. Построить с ней будущее. В моем времени. В моем мире. С моими астероидами и дерьмовым чаем. Понимаешь? Он замолчал. В комнате повисла тишина. Такая глубокая, что было слышно, как на половине Арсения тикают его наручные часы, забытые на тумбочке. Тик-так, тик-так. Как удары сердца. Антон смотрел на Арсения и ждал. Ждал крика. Слез. Обвинений. Чего угодно. Но Арсений молчал. Он сидел на кровати, все так же обхватив колени руками, и смотрел куда-то мимо Антона — в стену, на Световую Линию, в никуда. Его лицо было спокойным. Слишком спокойным. Как у человека, который только что принял удар и теперь пытается устоять на ногах, делая вид, что ему не больно. Прошла минута. Две. Тишина давила на уши. Антон уже хотел что-то сказать — что угодно, лишь бы разбить эту звенящую пустоту, — когда Арсений наконец пошевелился. Он медленно, как во сне, повернул голову и посмотрел на Антона. И в его глазах — синих, глубоких, родных до боли — Антон не увидел ничего. Ни гнева, ни обиды, ни боли. Только пустоту. Ту самую, из его сна. Выцветшую, как старое фото. — Шаст, — произнес Арсений, и его голос был ровным. Спокойным. Почти скучающим. — Ты чего так разволновался? Я все понимаю. Антон моргнул. Он ожидал чего угодно, но не этого. — Что… что ты понимаешь? Арсений пожал плечами — легким, небрежным движением, от которого его темные волосы упали на лоб. — Что это был просто секс, — сказал он, и его губы растянулись в знакомой кривой усмешке. Той самой, язвительной, от которой у Антона всегда сводило скулы. Только сейчас в ней не было ни тепла, ни веселья. Одна голая, отточенная ирония. — Хороший секс. Качественный. Спонтанный. Ну, знаешь, как бывает: живут два парня в одной комнате, разделенные световой полосой, спорят о всякой херне, а потом бац — и трахаются. Обычное дело для хронологической аномалии. Ничего особенного. Он говорил легко, почти весело, но Антон слышал, как под этим легким тоном звенит что-то хрупкое, готовое вот-вот разбиться. Как тонкий лед под ногами. — Арс, я не… — Да подожди ты, — перебил его Арсений, взмахнув рукой. Серебряная печатка блеснула в свете голографических панелей. — Дай я скажу. Ты, навигатор, зря на себя наговариваешь. Зря терзаешься муками совести и строишь из себя трагического героя, который «совратил невинного актера из прошлого». Это я на тебя набросился, помнишь? Я тебя поцеловал. Я тебя на кровать уложил. Я тебе… — он хмыкнул, — …ну, ты понял. У тебя, Шаст, и шанса-то не было отказаться. Ты стоял, как твой синтезатор в кризисе, хлопал глазами и не знал, куда деваться. А я воспользовался моментом. Потому что я — эгоистичная скотина, которая привыкла брать то, что хочет. А хотел я тебя. Давно. С той самой минуты, как ты впервые пересек линию и начал менять мне повязки своими дрожащими руками. Я хотел тебя, Шаст. И я тебя получил. Так что можешь не париться. Твоей вины тут нет. Это все я. Мой каприз. Мой… эксперимент. Он говорил быстро, глотая окончания, и с каждым словом его усмешка становилась все шире, а глаза — все пустее. Антон смотрел на него и чувствовал, как внутри что-то умирает. Арсений лгал. Так же, как и он сам минуту назад. Лгал, чтобы защититься. Чтобы не показывать боль. Чтобы сохранить лицо. И у него получалось. У него, блять, получалось. Если бы Антон не знал его так хорошо — не знал каждую его интонацию, каждое движение бровей, каждую дрогнувшую жилку на шее, — он бы поверил. Решил бы, что для Арсения эта ночь действительно ничего не значила. Просто секс. Просто удовлетворение любопытства. Просто способ скоротать время в хронологической дыре. Но он знал. Видел, как побелели костяшки пальцев, сжимающих колени. Как дрогнул уголок губ, когда Арсений произносил слово «эксперимент». Как в глубине его синих глаз, под слоем напускного равнодушия, плещется что-то темное, рваное, отчаянное. — Так что расслабься, навигатор, — закончил Арсений, и его голос прозвучал почти нежно. — Никакой катастрофы не будет. Никакого коллапса континуума. Мы просто два идиота, которые перепихнулись от скуки и одиночества. Бывает. У вас там, в будущем, наверное, тоже такое практикуют. Типа, «парная симуляция для снятия стресса». Да? Он не ждал ответа. Просто спросил — и тут же, не дожидаясь реакции, начал выбираться из постели. Его движения были резкими, порывистыми, лишенными той ленивой грации, с которой он просыпался несколько минут назад. Он поднял с пола свои спортивные штаны с оттянутыми коленями — те самые, из две тысячи шестого, потертые, выцветшие, — и начал натягивать их, стоя спиной к Антону. Тот смотрел на его спину — на бледную кожу, усыпанную родинками, на узкие бедра, на позвоночник, проступающий бугорками, — и чувствовал, как в горле растет ком. Каждая родинка на этой спине была ему знакома. Каждую он целовал ночью. Каждую он хотел целовать снова — каждую ночь, каждое утро, каждый день, всю оставшуюся жизнь. Но не мог. Ради него же. Ради его безопасности. Потому что если континуум реально схлопнется, если Арсений исчезнет или забудет его, — Антон этого не переживет. Лучше так. Лучше пусть он думает, что это был просто секс. Лучше пусть злится, презирает, ненавидит. Только бы был жив. Только бы был рядом — пусть даже за Световой Линией. Пусть даже на расстоянии вытянутой руки, которую нельзя пересечь. Арсений натянул футболку — ту самую, растянутую, с логотипом несуществующей рок-группы, — и, не оборачиваясь, шагнул к Световой Линии. Антон смотрел на его удаляющуюся спину и чувствовал, как внутри все сжимается в тугой, болезненный узел. Он хотел окликнуть его. Остановить. Сказать: «Я соврал. Я не люблю Иру. Я люблю тебя. Только тебя. И мне плевать на континуум, на темпоральную физику, на все. Только будь со мной. Не уходи». Но он молчал. Сидел на своей умной кровати, в своем стерильном две тысячи сто шестьдесят шестом, и молча смотрел, как Арсений переступает через дрожащую полосу света и оказывается на своей половине. На своем вытертом линолеуме. В своем две тысячи шестом. Среди своих потрепанных книг, CD-плеера и пледа в крупную, полинявшую клетку. Арсений не обернулся. Он прошел к своей панцирной койке, сел на край и уставился в стену. Его плечи были напряжены, спина — прямая, как струна. Он не плакал. Не кричал. Не бил кулаками по стене. Просто сидел и смотрел в одну точку — на мятый листок Свода Правил, приклеенный скотчем к стене. На Правило номер один: «Не пересекать световую линию». На Правило номер шесть: «Не приводить сюда никого». Антон отвернулся. Он лег на спину, уставился в потолок и почувствовал, как по виску ползет что-то горячее. Слеза. Одна-единственная. Он смахнул ее тыльной стороной ладони и закрыл глаза. Умная кровать, почувствовав его состояние, включила расслабляющую вибрацию и выпустила облачко успокаивающего пара с запахом лаванды. Антон стиснул зубы и приказал ей заткнуться. Она послушалась. В комнате повисла тишина. Та самая, с которой он проснулся. Глубокая, вязкая, наполненная чужим дыханием — но теперь это дыхание было не рядом, не в его постели, а за Световой Линией. На расстоянии миллиметра и ста шестидесяти лет. На непреодолимом, невозможном, убийственном расстоянии. Антон лежал и слушал, как на половине Арсения тикают его наручные часы. Тик-так. Тик-так. Как удары сердца. Как отсчет времени, которое утекало сквозь пальцы, как вода. Как напоминание о том, что только что случилось — и что уже никогда не повторится. Потому что он, Антон Шастун, навигатор из две тысячи сто шестьдесят шестого, только что собственными руками разрушил единственное настоящее, что было в его жизни. Ради безопасности человека, которого любил. Ради того, чтобы тот жил. Даже если эта жизнь будет проходить на другой половине комнаты. Даже если он никогда больше не сможет к нему прикоснуться. Он лежал, смотрел в потолок и чувствовал, как внутри медленно, неотвратимо разрастается пустота. Та самая, из сна. Выцветшая, холодная, бесконечная. И думал о том, что профессор Штерн был прав. Темпоральная физика не прощает сантиментов. Но он, кажется, только что нашел способ обмануть ее. Самый страшный, самый болезненный, самый бесчеловечный способ. Отказаться от сантиментов. От чувств. От любви. Запереть их в самой дальней комнате своего сознания и выбросить ключ. Ради того, чтобы человек, которого он любит, просто продолжал существовать. Где-то там. За дрожащей полосой света. На расстоянии вытянутой руки. Которую он больше никогда не посмеет пересечь.

***

Месяц. Целый гребаный месяц они играли в эту игру. Игру под названием «У нас все нормально, блять». Антон называл ее про себя «Великим Притворством». Арсений, если бы его спросили, наверняка окрестил бы чем-то вроде «Театральная пауза перед актом полного пиздеца». Но его никто не спрашивал. Они вообще почти не разговаривали. В привычном смысле. Пикировка — их кислород, их вода, их способ существования в этой хронологической клетке — никуда не делась. Она стала только виртуознее, изощреннее, техничнее. Как фехтование на рапирах после того, как у бойцов отобрали боевые мечи. Красиво, звонко, искры летят — а крови нет. Потому что клинки затуплены. Правилами. Страхом. Тем самым дурацким утром, когда они оба, лежа в своих постелях на расстоянии вытянутой руки, сделали вид, что ничего не случилось. Утро понедельника. Или вторника. Какая, к хренам, разница, если время в этой комнате текло по своим, никому не ведомым законам? Антон сидел за своим столом, настраивая голограмму звездной карты для зачета по астероидной навигации. Траектория Цереры, мать ее. Скукотища смертная. На его половине гудели кондиционеры, пахло озоном и переработанным воздухом, а умная стена-экран транслировала вид на утренний Воронеж 2166-го — стерильные башни из композитных материалов, потоки бесшумных аэрокаров в шесть ярусов и фиолетовое небо, расцвеченное голограммами рекламы питательных коктейлей и курортов на Марсе. С половины Арсения несло дешевым табаком, жженой проводкой и чем-то кисловатым — то ли старыми книгами, то ли застоявшимся воздухом промозглого ноября 2006-го. За окном, заляпанным грязью и заклеенным полоской скотча (чтобы не дуло), моросил серый, унылый дождь. По стеклу стекали кривые дорожки воды, искажая и без того убогий вид на общажную парковку, заставленную ржавыми «девятками» и «четырками». Арсений сидел на своей панцирной койке, скрестив ноги по-турецки, и с маниакальным усердием наматывал изоленту на штекер своего CD-плеера. Провода, как всегда, торчали в разные стороны, грозя вот-вот оторваться окончательно. Рядом, на мятом пледе в полинявшую клетку, валялась раскрытая книга — то ли Бодлер, то ли очередная пьеса для его дурацкого театра. — Слушай, — подал голос Арсений, не поднимая головы. Его пальцы, украшенные серебряной печаткой, ловко орудовали изолентой. — А ты не в курсе, почему у тебя тут, — он неопределенно махнул рукой в сторону половины Антона, — воздух такой, будто им только что продезинфицировали морг? У меня уже слизистая сворачивается. У вас там в будущем что, эпидемия чумы, и вы все ходите в противогазах? Антон даже не обернулся. Только плечи чуть напряглись. — Это не дезинфекция, это очищенный воздух. С ионизацией. Без пылевых клещей, спор плесени и твоих доисторических бактерий, которыми ты дышишь с пеленок и считаешь это нормой. — Мои доисторические бактерии, между прочим, у меня иммунитет тренируют! — парировал Арсений, заканчивая намотку и с хрустом отрывая изоленту зубами. — В отличие от твоей стерильной задницы, которая от любого чиха из прошлого загнется в три дня. Ты когда в последний раз обычную пыль видел? Настоящую, а не синтезированную твоим уборщиком-роботом? — Пыль — это переносчик инфекций и аллергенов, — монотонно, как заведенный, ответил Антон. — У нас ее нет. Мы эволюционировали. — Вы деградировали в стерильную плесень, — отрезал Арсений, втыкая наушник в ухо. — Которая живет в банке и боится сквозняка. Кстати, о сквозняке. У тебя из щели под дверью дует. В мой две тысячи шестой. Твоя хваленая Академия Межзвездной Навигации не может сделать нормальную дверь, чтобы от соседа из прошлого не несло холодом? Антон на секунду замер, его пальцы зависли над голограммой. Он хотел ответить что-то резкое, злое, про то, что дверь у них одна на двоих и что это со стороны Арсения вечно тянет могильным холодом и сыростью. Но сдержался. Потому что это привело бы к эскалации. К тому, чего они оба избегали уже месяц. К разговору. Не о плесени и сквозняках. О том, что случилось. О том, почему они больше не смотрят друг другу в глаза дольше секунды. О том, почему Антон каждую ночь лежит без сна и слушает, как тикают часы на тумбочке Арсения, и ненавидит себя за то, что натворил. — Я подам заявку техникам, — сухо ответил он и вернулся к своей Церере. Арсений хмыкнул, включил плеер и уставился в потолок. Из его наушников — даже сквозь затычки — пробивался знакомый надрывный голос Васильева: «Мы вышли из дома, когда во всех окнах погасли огни…» Антон стиснул зубы и усилил шумоподавление в своих встроенных аудиоимплантах. Не помогло. Эта чертова песня, казалось, вибрировала на какой-то особой, примитивной частоте, которую его навороченные импланты будущего не могли заглушить. Она просачивалась сквозь любые фильтры, как радиация. Как напоминание. Как голос Арсения в ту ночь: «Это про нас, Шаст». Он резко выключил голограмму, встал и, не глядя на Арсения, направился к синтезатору. — Кофе. Черный. Крепкий. Две кружки, — бросил он агрегату. Тот обиженно пискнул, явно вспоминая прошлые оскорбления, но через минуту выдал две дымящиеся емкости. Антон взял одну, а вторую, не оборачиваясь, поставил на пол у самой Световой Линии, со стороны своей половины. Жест, который стал ритуалом. Молчаливое, унизительное для них обоих перемирие. Он не пересекал черту. Просто оставлял кружку. И каждый раз, отворачиваясь, слышал, как спустя несколько минут Арсений, стараясь не скрипеть кроватью, подходит, забирает кружку и тихо говорит: «Спасибо, Шаст». И каждый раз у Антона что-то переворачивалось внутри. Что-то, чему он запретил давать имя. «Так надо, — твердил он себе, глотая обжигающий, дерьмовый, синтезированный кофе. — Так безопаснее. Ради него. Ради нас».

***

Была глубокая ночь. Антон не спал. Уже которую ночь подряд. Умная кровать, чувствуя его бессонницу, меняла режимы — то включала легкую вибрацию, то выпускала облачка расслабляющего пара с мелатонином, то транслировала на потолок успокаивающие виды туманностей. Ни хрена не помогало. Он лежал на спине, глядя в потолок, где медленно вращалась голограмма галактики Андромеды, и слушал. Тик-так. Тик-так. Часы Арсения. Размеренное, спокойное дыхание. Арсений спал. И Антон ненавидел его за это. За то, что он мог спать. За то, что он, казалось, действительно поверил в ту чушь про «просто секс». За то, что он не мучился так, как мучился Антон. Или умело это скрывал. Антон повернул голову и посмотрел сквозь мерцающую, дрожащую полосу света. Арсений лежал на боку, спиной к нему, укрывшись своим пледом в крупную клетку. Его темные волосы разметались по подушке. Плечо мерно вздымалось и опускалось. Такой близкий. Такой до одури, до зубовного скрежета родной. И такой недоступный. Из-за него. Из-за его тупого, благородного, самоубийственного решения. Антон не помнил, как встал. Ноги сами понесли его к Световой Линии. Он стоял на границе, босой, в одних спортивных штанах из «дышащего наноматериала, блять!», и смотрел на спящего Арсения. В комнате было тихо. Только гудел кондиционер да тикали часы. Свет Линии дрожал, переливаясь оттенками золота и перламутра, как всегда. Обычная. Не красная. Не багровая. Обычная.       «Я только дотронусь, — подумал Антон, и эта мысль обожгла его, как разряд тока. — Только до волос. Он не проснется. Я просто… почувствую. Один раз. И уйду». Он поднял руку. Медленно, как в замедленной съемке, протянул ее вперед. Пальцы коснулись дрожащей пелены — теплой, упругой, знакомой. И уперлись. Как в резиновую стену. Мягко, но непреклонно. Линия не пускала. Антон надавил сильнее. Пелена прогнулась, но не поддалась. Он надавил еще, чувствуя, как к горлу подступает отчаяние — липкое, удушливое, злое. Линия держала. Не пропускала. Как в ту ночь, когда Арсений лежал без сознания, а он не мог передать ему лекарства. Только тогда он смог пройти. Смог, когда Арсению реально угрожала опасность. Когда он был нужен. А сейчас… Сейчас он был не нужен. Линия — или континуум, или сама вселенная, — считала, что он не нужен. Что его прикосновение — это блажь, каприз, эгоистичное желание, которое принесет только вред. Антон убрал руку. Пелена мгновенно выровнялась, даже не дрогнув. Он постоял еще минуту, глядя на спящего Арсения, потом медленно, как старик, развернулся и побрел обратно к своей умной кровати. Лег, уставился в потолок с галактикой Андромеды и почувствовал, как по виску ползет горячая капля. Одна. Он смахнул ее и закрыл глаза. Тик-так. Тик-так. Еще одна ночь в аду.

***

— Слушай, Арс. — Антон стоял у Световой Линии, переминаясь с ноги на ногу, как провинившийся школьник. В руках он вертел какую-то деталь от синтезатора — просто чтобы занять руки. Арсений, который в этот момент с сосредоточенным лицом записывал что-то в потрепанный блокнот (наверняка очередные режиссерские заметки для своего дурацкого спектакля), поднял голову. Его бровь изогнулась в знакомой, язвительной манере. — Чего тебе, Шаст? Опять синтезатор в кризисе? Или кровать покусала? — Нет. — Антон прокашлялся. — Я это… хотел спросить. Можно Иру привести. Сюда. На пару часов. В комнате повисла звенящая тишина. Даже часы Арсения, казалось, затикли громче. Арсений медленно, очень медленно отложил ручку в сторону. Его лицо не изменилось — та же непроницаемая маска, которую он носил весь этот месяц. Только в глазах что-то мелькнуло — быстрое, как тень, — и исчезло. — Иру, — повторил он ровным голосом. — Свою девушку. Из будущего. Ту самую, которую ты так сильно, пиздец как, любишь. Антон сглотнул. Каждое слово било наотмашь. — Да. Ее. У нас совместный проект. По астронавигации. Мы в паре. Она специалист по грузовым таможенным коридорам, я — по прокладке траекторий. Нам нужно вместе рассчитать маршрут для симуляции. Это важно для зачета. Я не могу к ней пойти, у нее комната на четверых, там шумно. А у нас тут… тихо. И проектор есть. Арсений смотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом его губы растянулись в той самой кривой усмешке, от которой у Антона всегда сводило скулы. Только сейчас в ней было столько льда, что можно было замораживать астероиды. — Ну конечно, Шаст, — протянул он сладким, почти ласковым голосом. — Приводи. Какие проблемы? У нас же тут проходной двор. То я прихожу с разбитой рожей, то ты с бабой для «совместного проекта». Только, знаешь… — Он подался чуть вперед, и его глаза сверкнули опасным, колючим блеском. — Будь добр, навигатор. Не трахайся при мне. Хватило одного раза. У меня, знаешь ли, тонкая душевная организация, я актер, мне вредно нервничать. А вид твоей голой задницы, наяривающей на этой твоей умной кровати, может ввергнуть меня в пучины депрессии и творческого кризиса. А мне еще премьеру играть. Антон вспыхнул. Краска залила лицо от шеи до корней волос. Он хотел ответить — резко, зло, что-то про то, что его задница не его ума дело, и что он вообще не собирался… Но слова застряли в горле. Потому что Арсений был прав. В своей извращенной, язвительной манере — но прав. Он уже приводил Иру. И ничем хорошим это не кончилось. — Я… мы будем только работать, — выдавил он наконец. — Обещаю. Просто проект. Ничего больше. Арсений откинулся обратно на подушку и снова взял блокнот. — Да мне-то что, Шаст, — бросил он, не поднимая глаз. — Приводи кого хочешь. Трахайся с кем хочешь. Я же тебе не указ. Ты у нас взрослый мальчик из будущего. Свободная личность. Только не забудь предупредить свою Иру, что у тебя тут живет воображаемый друг из прошлого, который иногда матерится и слушает «Сплин». А то она опять решит, что ты псих, и убежит. А ты же ее так, пиздец как, любишь. Последние слова упали, как камни в воду. Антон развернулся и отошел к своему столу, чувствуя, как внутри все клокочет. Он ненавидел себя. Ненавидел эту ложь. Ненавидел эту комнату. Но больше всего он ненавидел то, что не мог ничего изменить.

***

Ира пришла на следующий день. В том же легком серебристом комбинезоне, с той же улыбкой, но уже без бутылки вина. В руках у нее был тонкий голографический планшет с данными по грузовым коридорам. Она шагнула через порог, и Антон снова, как в прошлый раз, замер, следя за ее взглядом. Она скользнула глазами по его половине — по умной кровати, по столу, по синтезатору. Ее взгляд равнодушно прошел сквозь Световую Линию, сквозь половину Арсения, сквозь самого Арсения, который демонстративно лежал на своей койке с книгой в руках, делая вид, что его не существует. Для нее его и не существовало. — Привет, навигатор, — улыбнулась она, подходя и целуя его в щеку. — Как ты тут? Не свихнулся еще в своей берлоге? — Почти, — буркнул Антон, принимая у нее планшет. — Давай работать. У нас мало времени. Они сели за его стол. Антон включил голограмму звездной карты, и комната озарилась холодным светом далеких светил. Ира начала что-то объяснять про таможенные посты на орбите Юпитера, про новые пошлины на транзит через пояс астероидов, про коррумпированных чиновников из Колониальной Администрации. Антон слушал вполуха, кивая и вставляя дежурные фразы. Его внимание было расщеплено. Одна часть — здесь, с Ирой, среди голограмм и расчетов. Другая — там, за Световой Линией, где Арсений, не переворачивая страниц, держал книгу и, Антон готов был поклясться, слушал каждое их слово. Они работали около часа. Ира была увлечена, чертила пальцем по голограмме, спорила, смеялась. Антон поддерживал разговор, но чувствовал, как с каждой минутой внутри нарастает напряжение. Что-то было не так. Ира была слишком… нервной. Слишком много жестикулировала, слишком громко смеялась, слишком часто бросала на него быстрые, изучающие взгляды, будто пыталась что-то разглядеть. И наконец, когда они закончили с основной частью расчетов, она выключила свой планшет и повернулась к нему. — Антош, — начала она, и ее голос из делового стал каким-то… осторожным. — Можно тебя спросить кое о чем? Личном. Антон напрягся. — Спрашивай. Ира замялась, покрутила в пальцах край своего планшета. — Помнишь, ты тогда… ну, в прошлый раз, когда я была здесь? Ты кричал на стену. Звал кого-то. «Арс». И выгнал меня. Антон почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он бросил быстрый взгляд за Световую Линию. Арсений по-прежнему «читал», но его пальцы, сжимающие книгу, побелели. — Помню, — сухо ответил Антон. — Я извинился. Я был переутомлен. — Да, ты говорил, — Ира кивнула. — Но я не об этом. Я о другом. — Она глубоко вздохнула, будто собираясь с духом. — Ты знаешь Диму Позова? Антон замер. Сердце пропустило удар. Позов. Димка. Его лучший друг детства. Его единственный друг. Который пропал без вести полгода назад. Которого он искал по всем каналам, подключал все связи, взламывал базы данных — и ничего. Ни следа. Будто человека никогда не существовало. — Знаю, — его голос стал хриплым. — А что? — Я случайно подслушала разговор, — Ира понизила голос до шепота, хотя в комнате, кроме них и «никого», не было. — В ректорате. Я ходила туда за справкой для стипендии. И слышала, как профессор Штерн, ну, этот старый хрыч с кафедры темпоральной физики, орал на кого-то в своем кабинете. Дверь была приоткрыта. Он спорил с каким-то мужчиной. Я его раньше не видела. Высокий, молодой какой-то, даже слишком для преподавателя, в странной одежде — не нашей, старомодной какой-то. Штерн называл его «Волей». Странное имя, да? Антон не дышал. В висках застучало. Воля. Воля. Где он слышал это имя? Или не слышал, но… чувствовал. Что-то важное, ускользающее. — И о чем они спорили? — спросил он, едва шевеля губами. — О каком-то студенте, — Ира нахмурилась, вспоминая. — Штерн кричал, что «объект номер семнадцать» исчез из всех реестров, что его больше нет ни в одной базе данных, ни в одном временном слепке. Он орал: «Его стерли! Полностью! Как будто этого вашего Димы Позова никогда и не существовало!» А тот, второй, которого он Волей называл, ответил что-то тихо, я не разобрала. А потом Штерн как заорет… Антон не слышал последних фраз. В ушах звенело. «Его стерли. Как будто никогда и не существовало». Дима. Его Димка. невысокий, в дурацких очках, нескладный, вечно с дурацкой улыбкой, и стрижкой почти под ноль. Который мечтал стать врачом, а не навигатором, и которого занесло в Академию только из-за дурацкого конкурса. Который всегда поддерживал Антона, когда тот заваливал симуляторы. Который смеялся над его шутками и варил настоящий, несинтезированный кофе на какой-то допотопной турке, привезенной с Земли. Который пропал. И которого Антон все это время надеялся найти. Вытащить. Спасти. Потому что не мог, не имел права сдаваться. Потому что Димка был его единственным якорем в этом стерильном, бездушном будущем. А теперь…       «Его стерли. Как будто никогда и не существовало». — Антон? — голос Иры прорвался сквозь пелену. — Антош, что с тобой? Ты побледнел. Ты знал этого Диму? — Знал, — прохрипел Антон, и его голос сорвался. — Он был моим лучшим другом. Я его искал. Полгода. Я думал, может, перевелся, может, уехал на дальние колонии, может, в бега подался… Я все это время надеялся, что найду его. Что спасу. А его… его стерли. — Он замолчал, чувствуя, как внутри что-то ломается. Какая-то последняя, тонкая перегородка, которая удерживала его в рамках этого дурацкого «Великого Притворства». Дима. Арсений. Два человека, которые были ему дороги. Один уже стерт. Второго он сам, своими руками, оттолкнул, чтобы спасти от такой же участи. И что в итоге? Ничего не спас. Никого. — Антон, — Ира тронула его за плечо. — Может, я зря тебе это рассказала. Прости. Я думала, ты должен знать. Я волнуюсь за тебя. Ты в последнее время сам не свой. Замкнутый, дерганый. Я боюсь, что ты… повторишь его судьбу. Что ты тоже исчезнешь. Я не хочу тебя потерять. Она говорила искренне. С болью. С настоящей тревогой за него. И Антон, на какую-то долю секунды, почувствовал укол вины. Она правда заботилась о нем. По-своему. Но он не мог сейчас ее видеть. Не мог слышать ее голос. Потому что все, что он слышал, — это крик Штерна: «Его стерли!» И все, что он видел перед глазами, — лицо Арсения, когда тот сказал: «Это был просто секс, Шаст». — Уходи, — сказал он глухо. Ира опешила. — Что? — Уходи, Ира, — повторил он, поднимая на нее глаза. — Сейчас. Пожалуйста. — Но Антон, я же… я помочь хочу! — в ее голосе зазвенели слезы. — Я вижу, что с тобой что-то происходит! Ты сам не свой с того самого дня! Ты кричишь на пустоту, ты не спишь, у тебя глаза красные! Я боюсь за тебя! Я не хочу, чтобы ты закончил как этот твой Дима! Позволь мне помочь! Позволь быть рядом! — Ты не можешь мне помочь! — рявкнул Антон, вскакивая со стула. — Никто не может! Ни ты, ни Штерн, ни вся ваша хваленая Академия! Потому что вы даже не видите того, что у меня под носом! Вы не видите эту гребаную линию, которая делит мою комнату пополам! Вы не видите человека, который живет со мной уже три месяца! Для вас его не существует! Как и для меня скоро не станет существовать, потому что континуум сотрет либо его, либо меня, либо нас обоих! А ты говоришь — «помочь»! Уходи, Ира! Просто уходи! Он схватил ее за плечи и, не слушая протестов, почти вытолкал к двери. Ира упиралась, пыталась заглянуть ему в глаза, что-то кричала, но он не слышал. Он распахнул дверь, выставил ее в коридор и захлопнул створку прямо перед ее лицом. — Ты псих, Шастун! — донеслось из-за двери. — Конченый псих! Я к тебе больше не приду! Слышишь?! Не приду! Шаги затихли вдали. Антон привалился спиной к двери, чувствуя, как ноги подкашиваются. Он медленно сполз на корточки, а потом, пошатываясь, добрел до своей умной кровати и рухнул на нее, уткнувшись лицом в ладони. Плечи затряслись. Из горла вырвался сдавленный, хриплый звук — не то стон, не то всхлип. Слезы, горячие и злые, потекли сквозь пальцы, капая на саморазглаживающуюся простыню. Дима. Арсений. Ира. Континуум. Все смешалось в один гребаный, неразрывный клубок боли, который душил его, не давал дышать. Он плакал, как не плакал с детства — беззвучно, отчаянно, захлебываясь собственным горем. Ему было плевать, что умная кровать пытается его успокоить вибрацией и лавандой. Плевать, что Арсений, наверное, слышит. Плевать на все. Он потерял друга. Он терял себя. И он сам, своими руками, уничтожил единственное, что могло его спасти. А потом сквозь пелену слез и собственных всхлипов он услышал звук. Тихие, плавные, осторожные шаги. Босые ноги по теплому полу 2166-го. Антон замер, не отрывая ладоней от лица. Он не хотел поднимать голову. Не хотел видеть, кто это. Потому что знал — там, за Световой Линией, никого быть не может. Линия не пускает. Он пробовал. Ночью. Не пустила. Значит, это глюк. Морок. Игра воображения. Шаги приблизились и затихли прямо перед ним. Антон чувствовал тепло чужого тела, запах старой книги, дешевого мыла и чего-то родного, арсеньевского. Он медленно, не веря самому себе, отнял руки от лица и поднял голову. Арсений стоял на его половине. Босиком, в своих растянутых трениках с оттянутыми коленями и дурацкой футболке с логотипом несуществующей рок-группы. Стоял спокойно, расслабленно, сунув руки в карманы, будто всю жизнь только и делал, что гулял по половине Антона. Свет Линии дрожал за его спиной — обычный, золотистый, равнодушный. Он перешагнул ее. Просто перешагнул. Как будто ее и не было. Антон смотрел на него снизу вверх, и слезы все еще текли по его щекам, а губы дрожали. — Как? — прохрипел он. — Как ты это сделал? Я… я пытался. Ночью. Она не пустила. Я не смог. — Как? — прохрипел он. — Как ты это сделал? Я… я пытался. Ночью. Она не пустила. Я не смог. Арсений посмотрел на него сверху вниз — на заплаканное, красное, опухшее лицо, на дрожащие губы, на безумные, расширенные глаза, — и его собственная губа дрогнула в той самой кривой, язвительной усмешке, от которой у Антона всегда сводило скулы. Только сейчас в ней, помимо привычной иронии, было что-то еще. Что-то теплое, почти нежное. Что-то, от чего у Антона перехватило дыхание. — Шаст, — протянул Арсений, и его голос звучал так, будто он объяснял прописную истину несмышленому ребенку. — Ты же у нас вроде не дурак. Навигатор, мать твою. Звезды там свои считаешь, траектории прокладываешь, с астероидами воюешь. А простых вещей не понимаешь. — Он вынул руки из карманов и скрестил их на груди, покачиваясь с пятки на носок. Его босые ступни стояли на теплом, гудящем полу будущего так уверенно, будто он тут родился. — Я, конечно, не ебу, как эта ваша хреновина работает, — он мотнул головой в сторону Световой Линии. — У меня в две тысячи шестом физика закончилась на том, что если в розетку два пальца сунуть — ебанет. А тут у вас континуумы, сингулярности, темпоральные энтропии… — Он скривился, будто откусил лимон. — Но я тебе так скажу, навигатор. Я ж актер. Я людей чувствую. Энергию ихнюю. Кто чего хочет, кто чего боится. И эта ваша линия… она ж тоже живая, сука. Не просто светящаяся херня. Она нас чувствует. Обоих. Антон слушал, затаив дыхание. Слезы все еще катились по щекам, но он их даже не замечал. — Когда мы нужны друг другу, — продолжал Арсений, и его голос стал тише, мягче, — когда мы по-настоящему хотим быть рядом… не потому что «надо», не потому что «так правильно», а просто — вот здесь, — он прижал ладонь к груди, — она пускает. Без вопросов. Без условий. Как в ту ночь, когда ты меня с разбитой рожей с пола подбирал. Я тогда реально нуждался в тебе. И ты во мне нуждался, хоть и не признавался себе. И она пропустила. — Он сделал паузу, глядя Антону прямо в глаза. — А когда кто-то из нас врет, Шаст, — его голос зазвенел сталью, — когда кто-то из нас загоняет свои настоящие чувства куда подальше и строит из себя хер знает кого, она не пускает. Потому что нахуй это надо? Чтобы мы друг другу еще больнее сделали? Чтобы ты ко мне пришел, а сам внутри с ума сходишь от страха за свой сраный континуум? Чтобы я к тебе пришел, а сам злюсь и обижаюсь, как девчонка? Она такое не пропускает. Она, блять, умнее нас с тобой вместе взятых. — Арсений замолчал. В комнате повисла тишина — густая, звенящая, пропитанная запахом озона, лаванды и чего-то неуловимо арсеньевского: старых книг, дешевого мыла, хвойного геля. Антон смотрел на него снизу вверх и чувствовал, как внутри что-то медленно, неохотно отпускает. Какой-то тугой, болезненный узел, который он затягивал весь этот месяц. Арсений говорил простыми, почти примитивными словами — никакой тебе темпоральной физики, никаких лекций профессора Штерна, — но в этих словах было больше правды, чем во всех учебниках его времени. Линия пускала, когда они были настоящими. Когда они не врали себе и друг другу. Когда они были нужны. А он, Антон, весь этот месяц только и делал, что врал. Себе — что сможет без него. Ему — что любит Иру. Континууму — что ему плевать. И Линия не пускала. Закрывалась. Защищала их обоих от новой боли. Но сейчас… Сейчас Арсений стоял здесь, на его половине, босой, взлохмаченный, в дурацкой футболке, и смотрел на него своими синими, родными до одури глазами. И это значило только одно. Линия пустила. Потому что он был нужен. По-настоящему. Антон глубоко вздохнул, вытер рукавом мокрое лицо и поднял на Арсения взгляд. В его глазах — красных, опухших, заплаканных — мелькнуло что-то знакомое. Что-то ядовитое, колючее, шастуновское. — Ну, ебать, — прохрипел он, и его губы растянулись в кривой усмешке. — Я уж думал, до твоего доисторического мозга никогда не дойдет, как эта херня работает. А оно вон как — сам допер. Без учебников, без лекций, без голограмм. Чисто на актерской интуиции и врожденном таланте выносить мне мозг. Поздравляю, Попов. Ты только что сформулировал основной закон темпоральной физики на пальцах, как блатняк на районе. Профессор Штерн удавился бы от зависти. Арсений хмыкнул, но ничего не ответил. Только его глаза потеплели. — А теперь, — Антон резко посерьезнел, и его голос стал жестким, колючим, — катись-ка ты обратно в свой злоебучий две тысячи шестой. Со своим плеером, со своим «Сплином», со своим Бодлером и со своими родинками. Ты мне нахуй тут не нужен, понял? Я сам разберусь. Сам со своими соплями справлюсь. Сам со своим континуумом разберусь. Без тебя. Как-нибудь. Не в первый раз. — Он говорил и сам не верил ни единому своему слову. Это была даже не ложь — это был рефлекс. Защитная реакция. Привычка отталкивать, чтобы не привязываться. Чтобы не было больно потом, когда континуум схлопнется и сотрет их обоих. Арсений слушал его, склонив голову набок, и на его губах играла легкая, почти нежная улыбка. Он не двинулся с места. Не сделал ни шагу назад. Наоборот — он шагнул вперед. Еще один. И еще. Пока не оказался вплотную к Антону, сидящему на краю умной кровати. — Шаст, — произнес он тихо, и в его голосе не было ни язвительности, ни колкости. Только тепло. Только усталая, выстраданная нежность. — Заткнись, а. — И, не давая Антону времени опомниться, он протянул руки, обхватил его голову ладонями и прижал к своей груди. Крепко. Надежно. Так, что Антон уткнулся лицом в его растянутую футболку, пахнущую старыми книгами, дешевым мылом и чем-то еще — родным, арсеньевским, от чего у него защипало в носу и снова подступили слезы. Антон замер. Его тело напряглось, как струна. Он сидел на краю кровати, вжавшись лицом в грудь Арсения, и чувствовал, как бьется его сердце — ровно, сильно, успокаивающе. Тук-тук. Тук-тук. Как метроном. Как якорь в этом ебанутом мире, где все летело к чертям. — Ты чего творишь, придурок? — прохрипел он, пытаясь отстраниться. Его голос дрожал, срывался, был полон паники и злости. — Я же сказал — уходи! Нахуй мне твои обнимашки сдались?! Я не баба, чтобы меня жалеть! Я сам! Я всегда сам справлялся! Отпусти, говорю! — Он уперся ладонями в грудь Арсения и попытался оттолкнуть его. Но Арсений держал крепко. Его руки, обхватившие голову Антона, даже не дрогнули. Антон рванулся сильнее, забился в его хватке, как пойманная птица. — Пусти, сука! — заорал он, и его голос сорвался на фальцет. — Ты мне не нужен! Ты — аномалия! Ошибка! Сбой в матрице! Тебя вообще не должно быть в моей жизни! Я не хочу тебя видеть! Не хочу слышать! Не хочу чувствовать! Ты понял?! Отвали от меня! Катись в свой две тысячи шестой и живи там своей жизнью! Без меня! А я буду жить своей! Без тебя! Так правильно! Так безопасно! Так… Он не договорил. Его голос сорвался в какой-то жалкий, сдавленный всхлип, и он снова рванулся, пытаясь вырваться из стальной хватки Арсения. В этот момент его локоть, дернувшийся в сторону, врезался прямо в бок Арсения. В тот самый бок. Где месяц назад была огромная, багрово-синяя гематома. Где до сих пор, под слоем зажившей кожи, пряталась тупая, ноющая боль. Арсений дернулся. Его тело сжалось, как от удара током. С губ сорвался короткий, шипящий звук — «с-сука», — но руки, обнимающие голову Антона, даже не ослабли. Только пальцы сжались крепче, зарываясь в кудрявые волосы на затылке. Антон замер. Его глаза расширились от ужаса. Он резко отстранился — на этот раз Арсений его отпустил, — и уставился на его бок. На то самое место, куда только что пришелся удар. Лицо Антона побелело. — Блять, — прошептал он, и его голос задрожал. — Блять, блять, блять! Арс, я… я не хотел! Я забыл! У тебя же там… гематома была… еще не зажила до конца… я… — Он вскочил с кровати и заметался по комнате, как раненый зверь. Его руки тряслись, глаза бегали, дыхание сбилось. — Так, спокойно, — забормотал он, хватая с тумбочки какой-то сканер. — Сейчас. Сейчас я посмотрю. Синтезатор! Синтезатор, сука, срочный режим! Мне нужно обезболивающее! Широкого спектра! Допотопное! И регенератор тканей! Живо! Синтезатор на его столе обиженно пискнул и замигал красным. На панели высветилась надпись: «ЗАПРОС НЕКОРРЕКТЕН. ПОВТОРНАЯ ПОПЫТКА ГЕНЕРАЦИИ АРХАИЧНЫХ МЕДИЦИНСКИХ СРЕДСТВ МОЖЕТ ПРИВЕСТИ К НЕСТАБИЛЬНОЙ РАБОТЕ СИСТЕМЫ». — Да плевать мне на твою стабильную работу! — рявкнул Антон, хватая с кровати какой-то плед — умный, из будущего, с подогревом и функцией массажа, — и набрасывая его на плечи Арсения. — Делай, что говорят! Обезболивающее! Живо! Он схватил Арсения за плечи и, не слушая его слабых протестов, усадил обратно на кровать. Потом резким движением задрал его футболку, обнажая бледный, поджарый живот и тот самый бок — с уже пожелтевшим, почти сошедшим синяком, который сейчас, после удара, чуть покраснел. Антон припал к нему, щурясь, ощупывая пальцами, пытаясь понять, есть ли повреждения. — Так, — бормотал он, его пальцы дрожали, касаясь теплой кожи. — Так, кости целы, внутренних гематом не вижу, только поверхностное покраснение… Надо холод приложить. И обезболивающее. И регенератор. И, блять, я не знаю, что еще! Синтезатор, ты где там?! Почему так долго?! Арсений сидел на умной кровати, закутанный в плед из будущего, с задранной футболкой, и смотрел на Антона, мечущегося по комнате, как угорелый. Его губы дрогнули. Потом еще раз. А потом он не выдержал и расхохотался. Смех был хриплым, сдавленным, прерывистым — от боли в боку, от абсурдности происходящего, от облегчения, от нежности, от всего сразу. Он смеялся, запрокинув голову, и его темные волосы разметались по умному пледу. Серебряная печатка блестела на пальце, которым он придерживал задранную футболку. — Шаст, — выдавил он сквозь смех, и его глаза — синие, родные, — сияли. — Шаст, блядский ты мой навигатор. Угомонись. Я просто охнул. Это всего лишь ссадина. Старая гематома, которая уже почти прошла. А ты меня уже в обертку завернул, как конфетку какую-то. Он пошевелил плечами, демонстрируя плед, в который его замотал Антон. — Я что тебе, ваза хрустальная? Дед столетний? Развалюсь от одного тычка? — Он снова хохотнул, морщась от боли в боку. — У нас в две тысячи шестом, знаешь ли, на такие травмы одно лекарство. «Само пройдет». Ну, или водки стакан и дальше хуярить по своим делам. С пацанами во дворе по сигаретке выкурить — и как новенький. А ты тут панику развел, как будто у меня открытый перелом и я сейчас коньки отброшу. Технику свою будущную на уши поставил, синтезатор твой опять в кризисе, плед этот… он, кстати, жжется немного. И пахнет лавандой. Я что тебе, барышня из будущего, чтобы лавандой благоухать? Он говорил легко, с привычной язвительностью, но в его голосе, в его смехе, в его сияющих глазах было столько тепла, что у Антона перехватило дыхание. Арсений не злился. Не обижался. Он просто… принимал. Его заботу. Его панику. Его дурацкую, неуклюжую, суетливую любовь, которая проявлялась в задерганных футболках, синтезированных обезболивающих и пледах с подогревом. Антон замер посреди комнаты с каким-то тюбиком в одной руке и пультом от кровати в другой. Он смотрел на Арсения — смеющегося, растрепанного, закутанного в его плед, с задранной футболкой, открывающей бледный живот и россыпь родинок, — и чувствовал, как внутри что-то медленно, неохотно, но неотвратимо тает. Та самая ледяная стена, которую он возводил весь этот месяц. Та самая броня, за которой он прятал свои настоящие чувства. — Заткнись, Попов, — буркнул он, но в его голосе не было злости. Только усталая, какая-то обреченная нежность. — И не двигайся. Синтезатор сейчас выдаст обезболивающее. Будешь пить. И гелем мазаться. И не спорить. Понял? Арсений фыркнул, но спорить не стал. Он откинулся на умную кровать, которая тут же подстроилась под его тело и включила легкую расслабляющую вибрацию, и уставился в потолок, где медленно вращалась голограмма галактики Андромеды. — Ладно, навигатор, — пробормотал он, и его губы растянулись в ленивой, довольной улыбке. — Будь по-твоему. Лечи меня своей будущной химией. Только, чур, если я после нее начну светиться в темноте или читать мысли твоего синтезатора — ты будешь виноват. Антон, возившийся с настройками синтезатора, хмыкнул. — Если начнешь читать мысли моего синтезатора, ты первым делом узнаешь, что он о тебе думает. А он, поверь, не самого высокого мнения о твоих примитивных вкусовых рецепторах. — Да плевать мне на его мнение, — отмахнулся Арсений, не открывая глаз. — Он чай нормальный делать не умеет. Какое у него может быть мнение? Антон ничего не ответил. Он стоял спиной к Арсению, настраивая синтезатор, и чувствовал, как губы сами собой растягиваются в улыбке. Глупой, счастливой, совершенно неуместной после всего, что случилось. После слез, после криков, после удара в больной бок. Но он ничего не мог с собой поделать. Потому что Арсений был здесь. На его половине. На его кровати. В его пледе. Смеялся, язвил, подкалывал. Живой. Настоящий. Рядом. И на какой-то короткий, ослепительный миг Антону показалось, что все будет хорошо. Что континуум подождет. Что темпоральная физика отступит. Что этот момент — здесь и сейчас, с этим человеком, — стоит любой катастрофы. Любого коллапса. Любой жертвы. Потому что он был нужен. По-настоящему. И Линия это знала. И пустила. Синтезатор наконец пискнул и выдал поднос с какими-то пузырьками и тюбиками. Антон взял его и повернулся к Арсению. — Так, — сказал он деловито, хотя руки все еще дрожали. — Давай сюда свой бок. Сначала гель, потом таблетка. И не вздумай спорить, примитивный ты организм. Арсений открыл один глаз и посмотрел на него. В его взгляде плясали веселые искорки. — Слушаюсь, доктор Шастун, — протянул он с притворной покорностью. — Только, чур, без лаванды. У меня от нее аллергия на твое будущее. Антон хрюкнул, опускаясь на колени перед кроватью. — У тебя не аллергия, у тебя непереносимость прогресса. Лежи смирно. Он выдавил гель на пальцы и начал осторожно, почти невесомо, втирать его в покрасневший бок Арсения. Тот вздрогнул от холодного прикосновения, но промолчал. Только его дыхание стало чуть чаще, а пальцы, сжимающие край пледа, побелели. Антон втирал гель и чувствовал, как под его пальцами — теплая, живая кожа, россыпь родинок, едва заметные шрамы. И с каждым прикосновением внутри него что-то разжималось. Что-то, что он держал в себе весь этот месяц. Страх. Вина. Боль. Тоска. Все выходило наружу, растворяясь в этом простом, интимном жесте — заботе о человеке, который был ему дороже всех на свете. — Прости, — прошептал он, не поднимая глаз. — За локоть. Я не хотел. Арсений молчал. Потом его ладонь легла на макушку Антона — теплая, тяжелая, с серебряной печаткой, — и взъерошила его кудри. — Забей, Шаст, — тихо ответил он. — Я же сказал: само пройдет. И водку дальше хуярить. Антон фыркнул, не сдержавшись. — У меня нет водки. Только синтезированный чай. — Ну вот, — вздохнул Арсений с притворной трагичностью. — Даже полечиться по-человечески не дают. Эх, будущее…

***

Дни после того вечера потекли иначе. Не так, как раньше — не в режиме «Великого Притворства» и не в режиме «спим в одной постели и делаем вид, что так и надо». Что-то неуловимо сдвинулось. Треснуло. Как лед на реке в апреле — вроде еще держит, а вроде уже и нет. Антон перестал делать вид, что ему не хочется смотреть на Арсения. Арсений перестал делать вид, что ему все равно. Они все еще не переходили к тому, что случилось той ночью — к постели, к прикосновениям, к поцелуям, — но воздух между ними стал другим. Гуще. Теплее. Опаснее. Световая Линия теперь была не границей, а так — недоразумением. Арсений пересекал ее, когда хотел взять у Антона чай, не дожидаясь, пока тот поставит кружку на пол, как раньше. Антон пересекал ее, когда Арсений, морщась, пытался дотянуться до книги на верхней полке, и молча подавал ему томик Бодлера. Они не говорили об этом. Просто перестали замечать. Как перестают замечать порог в собственной квартире, когда привыкаешь к нему. Но главное изменилось в разговорах. Раньше их диалоги были похожи на фехтование — выпады, защиты, уколы. Теперь они стали больше похожи на… распутывание клубка. Медленное, осторожное, иногда болезненное. Они начали рассказывать друг другу то, что не рассказывали никому. И это, как ни странно, оказалось интимнее любого секса. — Знаешь, почему я в двадцать три года все еще торчу в этом ебучем ПТУ и играю в любительском театре, вместо того чтобы нормальную профессию получить? Они сидели на половине Антона. Умная кровать, к их обоюдному удивлению, научилась не встревать со своими вибрациями и лавандой, когда они просто болтали. Арсений лежал на спине, закинув ногу на ногу, и смотрел в потолок с голограммой галактики Андромеды. Его темные волосы разметались по подушке из «дышащего наноматериала, блять!». Серебряная печатка поблескивала на пальце, которым он лениво постукивал по своему животу в такт какой-то мелодии, звучащей у него в голове. Антон сидел рядом, скрестив ноги по-турецки, и вертел в руках пустую кружку из-под чая. За окном-экраном медленно плыли фиолетовые облака Воронежа 2166-го. — Потому что ты упертый, гордый и не признаешь авторитетов? — предположил Антон. — И потому что у тебя талант, а талантливые люди всегда идут против системы? Арсений хмыкнул. — Красиво поешь, Шаст. Прямо как в твоих синтезированных голодрамах. — Он помолчал, и его лицо стало серьезным. — Нет. Все прозаичнее. Я из Омска. Антон моргнул. — Чего? — Омск, Шаст. Город такой. В Сибири. Слышал когда-нибудь? У вас там, в будущем, он еще существует или его ядерным взрывом снесло за ненадобностью? — Существует, — медленно ответил Антон, пытаясь переварить информацию. Он никогда не спрашивал, откуда Арсений. Почему-то ему казалось, что тот — коренной петербуржец, с его-то элегантностью, бледностью и любовью к Бодлеру. — Я просто… думал, ты из Питера. — Из Питера я последние три года, — Арсений смотрел в потолок, и его голос стал глуше, задумчивее. — А до этого — Омск. Нефтезаводская окраина, панельные девятиэтажки, гаражи и вечно серое небо. Мать — бухгалтер на заводе. Отец — мастер в цеху. Нормальная такая рабочая семья. Советская закалка, несмотря на то, что на дворе уже девяностые кончились и нулевые наступили. Они для меня одну судьбу видели: школа, институт, экономический факультет, потом — на завод, в плановый отдел. Жениться на хорошей девочке, лучше всего — дочке начальника цеха. Родить двоих детей. Купить «девятку». По выходным — на дачу, шашлыки, пиво. К пятидесяти — больная спина, пивной живот и тихая ненависть ко всему живому. Классика. Он замолчал, и в комнате повисла тишина. Только кондиционер гудел да где-то далеко, за экраном-окном, пролетал бесшумный аэрокар. Антон слушал, боясь пошевелиться. Он впервые слышал, чтобы Арсений говорил о себе так… беззащитно. Без привычной брони из сарказма. — И я ведь послушался, Шаст, — продолжил Арсений, и его голос стал жестче. — Я же всегда был послушным. Маменькиным сынком. Отличником. Золотая медаль в школе, поступление в Омский государственный на экономфак, все как положено. Я даже девушку себе нашел — Лену. Хорошая была девушка. Добрая. Готовила вкусно. Маме моей нравилась. Я честно пытался, Шаст. Честно. Два года отучился. Бухучет, макроэкономика, статистика. Я сидел на лекциях и чувствовал, как внутри что-то умирает. Медленно. По капле. Как будто меня заживо в бетон закатывают. Он сглотнул. Его пальцы с печаткой сжались в кулак на животе. — А потом я увидел объявление. В студенческой столовой, на стенде. «Любительский театр ищет актеров. Приходите, попробуйте». И я, дурак, пошел. Просто из любопытства. Думал, поржу, посмотрю на таких же идиотов, как я, и пойду дальше свою экономику зубрить. А там… — Он замолчал, подбирая слова. — Там была другая жизнь, Шаст. Там были люди, которые горели. Которые не боялись быть смешными, нелепыми, уязвимыми. Которые выходили на сцену и проживали чужие жизни — ярко, страстно, до дрожи. И я понял, что хочу так же. Что это — мое. Единственное, что мое по-настоящему. Не навязанное родителями, не продиктованное «так надо», а мое. Внутреннее. Настоящее. Он снова замолчал. Антон видел, как дергается желвак на его скуле. — Ну и что было дальше? — тихо спросил он. — А дальше был скандал, — Арсений криво усмехнулся. — Когда я сказал родителям, что бросаю экономфак и хочу поступать в театральный. Мать рыдала. Отец орал, что я «опозорил семью», что «актер — это не профессия», что «пидоры они все там, в твоем театре». Последнее, кстати, было особенно смешно, учитывая, что он даже не догадывался, насколько прав. Я собрал вещи в тот же вечер. Рюкзак, пара книг, деньги, что скопил с подработок. И ушел. Просто ушел в никуда. Мне было девятнадцать. — И куда ты пошел? — К Сереге, — губы Арсения дрогнули в теплой улыбке. — Он тогда тоже в Омске жил, в общаге при каком-то ПТУ. Учился на сварщика, но сам мечтал о музыке. Мы с ним еще в школе познакомились, на районных дискотеках. Он со своей гитарой, я со своими стихами. Два придурка, которые не вписывались в этот серый, унылый мир заводских окраин. Он меня приютил. Сказал: «Попов, ты ебанутый, конечно, но я с тобой. Потому что одному тебе кранты». И мы начали выживать. Вдвоем. Он менялся — то грузчиком, то дворником, то охранником. Я подрабатывал где придется — мыл полы, раздавал листовки, сидел с детьми за копейки. А по вечерам мы сидели в его общаге, пили дешевый чай и мечтали. Он — о своей группе. Я — о театре. И мы верили, что когда-нибудь вырвемся. Что уедем в Питер, покорим этот город, станем кем-то. — И вы уехали, — сказал Антон. — Уехали, — кивнул Арсений. — Через год. Скопили денег на два билета в плацкарт и рванули. Без знакомств, без связей, без ничего. Просто приехали на Московский вокзал с рюкзаками и гитарой. И начали с нуля. Серега устроился в автосервис, я — в ПТУ, на актерское. Потому что в нормальный театральный меня без блата и денег не взяли бы. А в ПТУ взяли. Сказали: «Парень, у тебя данные есть. Приходи, учись. Может, что и выйдет». И я учусь. Третий год уже. Играю в их любительском театре. Сплю на продавленной койке. Жру гречку и мечтаю о большой сцене. И ни о чем не жалею, Шаст. Ни о чем. Он замолчал. В комнате повисла тишина — глубокая, наполненная чем-то важным, невысказанным. Антон смотрел на него и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не жалость. Восхищение. Арсений, его колючий, язвительный, вечно недовольный Арсений, был… сильным. Невероятно, до одури сильным. Он бросил все — семью, дом, стабильность, — чтобы идти за своей мечтой. Чтобы быть собой. И он не сломался. Не сдался. Даже когда его избили за то, кто он есть. Даже когда, казалось, весь мир против него. — Ты сумасшедший, Попов, — тихо сказал Антон. — Конченый псих. Арсений повернул голову и посмотрел на него. В его синих глазах плясали искорки. — От психа слышу, Шаст. Но ты это… не вздумай меня жалеть. Я тебе не герой сопливой мелодрамы. Я просто живу, как умею. И мне, знаешь ли, нравится. — Я не жалею, — ответил Антон. — Я… горжусь. Тобой. Тем, что ты сделал. Тем, кто ты есть. Арсений моргнул. Его лицо на мгновение стало растерянным, почти детским. Он явно не ожидал таких слов. А потом его губы растянулись в той самой кривой усмешке, от которой у Антона всегда сводило скулы. — Ой, да ладно тебе, Шаст. Развел сопли. Лучше чаю сделай. Твой синтезатор, может, за эти дни научился нормальный «Эрл Грей» варить? Антон хмыкнул и поднялся. — Сейчас узнаем. Но если он опять выдаст раствор с ароматизатором «Бабушкин сервант», я его выкину в окно. — У тебя нет окна, Шаст. Сплошной экран. — Значит, выкину в экран. — Антон направился к синтезатору, чувствуя, как на душе становится легче. Он узнал об Арсении что-то новое. Что-то важное. И это сблизило их больше, чем любые прикосновения.

***

Через пару дней настала очередь Антона. Они снова сидели вместе — на этот раз на половине Арсения. Антон, скрепя сердце, согласился перебраться на его продавленную панцирную койку, потому что Арсений заявил, что его «доисторическому организму» вредно долго находиться в стерильной атмосфере будущего. Антон подозревал, что это просто предлог, но спорить не стал. Ему, как ни странно, нравилось здесь. Пахло старыми книгами, дешевым табаком и чем-то еще — терпким, уютным, арсеньевским. За окном моросил серый ноябрьский дождь, и капли стучали по стеклу, создавая странный, гипнотический ритм. Арсений сидел на подоконнике, обхватив колени руками, и смотрел на улицу. Его CD-плеер тихо шипел в наушниках, которые он снял и положил на шею. — Шаст, — позвал он, не оборачиваясь. — А ты кем хотел быть? Ну, в детстве. До того, как тебя запихнули в эту вашу Академию Межзвездной Херни. Антон, который в этот момент листал потрепанный томик Бодлера (просто чтобы занять руки), замер. Вопрос застал его врасплох. Он так давно не думал о детстве, о своих настоящих мечтах, что они казались чем-то далеким, почти нереальным. Как сон, который забываешь через пять минут после пробуждения. — Комиком, — сказал он тихо. Арсений обернулся. Его бровь поползла вверх. — Кем? — Комиком, — повторил Антон, чувствуя, как к щекам приливает краска. — Ну, знаешь. Стендап. Юмористические монологи. Шутки. Чтобы люди смеялись. Я с детства любил смешить. В школе был клоуном. Вечно что-то придумывал, пародировал учителей, рассказывал анекдоты. У меня хорошо получалось. Меня даже звали выступать на школьных концертах. И я… кайфовал от этого, понимаешь? От того, как зал смеется. От того, что я могу сделать людей чуть счастливее. Хотя бы на пару минут. Он замолчал, глядя в книгу, но не видя строк. Перед глазами вставали картинки из прошлого: школьная сцена, софиты, гул зала, его собственный голос, усиленный микрофоном, и волны смеха, накатывающие в ответ на каждую шутку. Это было… волшебно. Лучше, чем любые симуляторы, любые голограммы, любые звездные карты. — И что случилось? — тихо спросил Арсений. — Почему ты не стал комиком? Антон горько усмехнулся. — Потому что в две тысячи сто шестьдесят шестом, Попов, комики не нужны. У нас юмор синтезируют. Искусственный интеллект генерирует шутки по запросу — индивидуально под каждого пользователя, с учетом его психотипа, настроения и текущего уровня гормонов. Идеальные шутки. Без риска провала. Без «не зашло». Зачем нужен живой комик, который может ошибиться, не попасть в аудиторию, переволноваться, забыть слова? Это… неперспективно. Ненадежно. Нерационально. Так мне сказали. Родители. Учителя. Профориентаторы. Все. «Антон, у тебя отличные способности к точным наукам. Иди в навигаторы. Это престижно, стабильно, востребовано. А юмор… ну, это хобби. Для души. Не профессия». И я послушался. Как и ты когда-то. Задвинул свою мечту куда подальше и пошел учиться прокладывать траектории для грузовых кораблей. Потому что так правильно. Так рационально. Так… безопасно. Он замолчал. В комнате повисла тишина, нарушаемая только стуком дождя за окном. Арсений смотрел на него долгим, изучающим взглядом. В его синих глазах читалось что-то сложное — понимание, грусть, ирония. — Знаешь, Шаст, — наконец произнес он, и его голос был мягким, без привычной язвительности. — Я вот смотрю на тебя и думаю: а ведь мы с тобой похожи. Оба испугались. Оба послушались. Оба задвинули свои мечты в дальний ящик и сделали вид, что так и надо. Только я в какой-то момент психанул и сбежал. А ты — нет. Ты до сих пор сидишь в своей стерильной коробочке и делаешь вид, что тебе это нравится. — Он помолчал. — Но знаешь, что я еще думаю? — Что? — хрипло спросил Антон. — Что еще не поздно, — Арсений легко спрыгнул с подоконника и подошел к нему. Остановился рядом, глядя сверху вниз. — Ни для тебя, ни для меня. Ты можешь шутить, Шаст. Прямо сейчас. Для меня. Я — твой зритель. Твоя аудитория. Примитивная, доисторическая, из две тысячи шестого. Но живая. Настоящая. Давай. Рассмеши меня. Антон поднял на него глаза. В горле пересохло. Он не выступал ни перед кем уже… он даже не помнил, сколько лет. С того самого школьного концерта, наверное. И сейчас, под взглядом Арсения — внимательным, теплым, требовательным, — он почувствовал, как внутри что-то шевелится. То самое, давно забытое. Волнение. Азарт. Желание. — Ладно, — выдохнул он. — Только не перебивай. И не смейся раньше времени. Это… это не синтезированные шутки. Это живое. Из моего детства. Может, не зайдет. — Посмотрим, — Арсений скрестил руки на груди и прислонился плечом к стене. Его глаза блестели. — Давай, навигатор. Удиви меня. Антон прокашлялся. Встал с кровати, прошелся по комнате, собираясь с мыслями. Остановился посреди половины Арсения, на вытертом линолеуме, под тусклой лампочкой. И начал. Он рассказывал про свою учебу в Академии. Про вредного профессора по астронавигации, который был похож на сморщенный сухофрукт и вечно путал курсантов с голограммами. Про синтезатор, у которого «настройки характера», и который впадал в экзистенциальный кризис каждый раз, когда его просили сделать что-то простое, вроде чая. Про умную кровать, которая пыталась подстраиваться под его бессонницу и в итоге чуть не довела его до нервного срыва своими вибрациями и лавандой. Про симуляторы, в которых он вечно врезался в виртуальные астероиды и орал, что это «из-за повышенного гравитационного фона». Арсений смеялся. Сначала сдержанно, фыркая и качая головой. Потом — громче, от души, запрокидывая голову и хватаясь за больной бок. Его смех был заразительным, хрипловатым, и Антон, глядя на него, чувствовал, как внутри разливается тепло. Он смешил его. По-настоящему. Живого. Настоящего. И это было лучше, чем любой зал, любые овации, любые голограммы. — Все, хватит, — выдохнул Арсений, вытирая выступившие слезы. — Шаст, ты меня убьешь. У меня бок болит от смеха. — Он все еще улыбался, и его глаза сияли. — А ты хорош. Реально хорош. У тебя талант, навигатор. Живой, настоящий, несинтезированный. Ты должен это делать. Не для карьеры, не для денег. Для души. Для себя. Понимаешь? Антон замолчал. Он стоял посреди комнаты, тяжело дыша после своего импровизированного выступления, и смотрел на Арсения. На его сияющие глаза, на растрепанные волосы, на родинку над левой бровью. И чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Что-то важное. — Понимаю, — тихо ответил он. — Спасибо, Арс. — Да ладно, — отмахнулся тот. — Сочтемся. Будешь моим личным стендап-комиком. Вместо твоего синтезатора с его «настройками характера». Он меня не смешит, только бесит. А ты — смешишь. Живой юмор. Это дорогого стоит, Шаст. Он подошел ближе и, не говоря больше ни слова, легко, почти невесомо коснулся губами щеки Антона. Не поцелуй. Так — прикосновение. Теплое, мимолетное, почти дружеское. Но Антон замер, чувствуя, как по коже бегут мурашки. Арсений отстранился, глядя на него своими синими глазами, и улыбнулся — мягко, без привычной язвительности. — Ладно, навигатор. Давай чай пить. Твой синтезатор, может, за эти дни научился чему-то приличному?

***

Так и пошло. День за днем. Неделя за неделей. Они узнавали друг друга заново — не как соседей по хронологической дыре, не как случайных любовников, а как… родных людей. Близких. Тех, кому можно рассказать все. Арсений рассказывал про Омск, про мать, которая иногда звонила ему на «Нокию» и плакала в трубку, прося «одуматься и вернуться». Про отца, который не звонил вообще, но, по слухам, тайком спрашивал у Сереги, «как там этот оболтус». Про свою первую роль в любительском театре — бессловесного лакея, который просто стоял в углу сцены и подавал реплики, но был при этом счастлив, как ребенок. Про то, как боялся выходить на сцену в первый раз — до дрожи в коленях, до тошноты, — но вышел. И понял, что это его. Навсегда. Антон рассказывал про свое детство. Про отца — инженера-конструктора орбитальных станций, который вечно пропадал на работе и видел сына раз в неделю. Про мать — дизайнера виртуальных интерьеров, которая больше общалась с голограммами, чем с живыми людьми. Про то, как рос в стерильной, идеально обустроенной квартире, где все было синтезированным — еда, воздух, даже эмоции. Про то, как в школе его дразнили «роботом», потому что он не умел злиться, плакать, кричать — только улыбаться и шутить. Про то, как его первая девушка сказала ему на прощание: «Ты, Антош, хороший. Очень хороший. Но ты какой-то… ненастоящий. Как будто тебя синтезировали». — И она была права, — тихо говорил Антон, глядя в потолок на половине Арсения. Они лежали на его продавленной койке, плечом к плечу, и смотрели, как за окном идет снег — первый снег в ноябре 2006-го. — Я долгое время был ненастоящим. Синтезированным. Правильным. Удобным. Без острых углов, без сильных чувств, без живого огня внутри. Я и сам не замечал, как превратился в функцию. В алгоритм. Учиться, сдавать зачеты, прокладывать траектории, спать, есть, снова учиться. И так по кругу. Без смысла. Без цели. Просто потому что так надо. — Он помолчал. — А потом появился ты. Со своим Омском, со своим театром, со своими истериками, со своим «Сплином», со своим дерьмовым чаем. Живой. Настоящий. Дикий. И я… я будто проснулся. Будто впервые за много лет вдохнул настоящего воздуха. Не синтезированного. Живого. Арсений молчал. Только его пальцы нашли руку Антона и сжали ее — крепко, тепло, надежно. — Я тоже, Шаст, — прошептал он наконец. — Я тоже с тобой проснулся. Ты не представляешь, как мне было хреново до тебя. Я же… я же актер, блять. Я все чувствую в десять раз острее, чем нормальные люди. И когда меня избили тогда… я думал, что сдохну. Не от боли. От одиночества. От того, что я никому не нужен. Что я — ошибка природы, бракованный экземпляр, который все пинают, потому что он не такой, как все. А потом ты… ты со своим дурацким хвойным йодом, со своими бинтами из футболки, со своим чаем… Ты спас меня, Шаст. Не только от сепсиса. От пустоты. От отчаяния. Ты дал мне смысл. Причину просыпаться по утрам. Даже если ты за Световой Линией. Даже если мы просто спорим о «Матрице» и ругаемся из-за запаха рыбы. Ты — мой смысл, навигатор. Антон сглотнул. В горле стоял ком. Он повернул голову и посмотрел на Арсения. Тот лежал рядом, глядя в потолок, и по его щеке — бледной, с едва заметным шрамом от той драки, — катилась одинокая слеза. — Арс, — прошептал Антон. — Молчи, Шаст, — перебил его Арсений, не поворачивая головы. — Просто молчи. И будь рядом. Пожалуйста. Это все, что мне нужно. Антон ничего не ответил. Он просто придвинулся ближе, уткнулся носом в плечо Арсения и закрыл глаза. За окном падал снег. Тикали часы на тумбочке. Где-то далеко, на половине Антона, гудел кондиционер. А здесь, на продавленной панцирной койке, в промозглом ноябре 2006-го, два человека из разных времен лежали, прижавшись друг к другу, и молчали. И это молчание было громче любых слов.

***

Они не говорили о будущем. О том, что будет, когда Арсений закончит свое ПТУ, а Антон — свою Академию. О том, смогут ли они когда-нибудь оказаться в одном мире насовсем. О том, что говорит на этот счет темпоральная физика, профессор Штерн и весь их гребаный континуум. Эта тема была табу. Запретной. Болезненной. Потому что ответ был очевиден — и он им обоим не нравился. — Мы не можем, Шаст, — сказал однажды Арсений, когда они сидели на полу у Световой Линии, пили чай и смотрели друг на друга сквозь дрожащую пелену света. Его голос был ровным, спокойным, но в глазах плескалась тоска. — Мы не можем быть вместе насовсем. Я не могу остаться в твоем будущем. Ты не можешь остаться в моем прошлом. Даже если бы мы захотели — континуум не позволит. Мы — аномалия. Сбой. Ошибка. Рано или поздно нас сотрут. Или разлучат. Или мы просто забудем друг друга. Это вопрос времени. Антон молчал. Он смотрел на Арсения и чувствовал, как внутри все сжимается в тугой, болезненный узел. Он знал, что Арсений прав. Знал с самого начала. Но отказывался верить. Отказывался принимать. Потому что принять — значило сдаться. А он не хотел сдаваться. Не сейчас. Не после всего, что между ними было. — Я найду способ, — сказал он упрямо. — Я выучу всю темпоральную физику. Я поговорю со Штерном. Я что-нибудь придумаю. Мы не можем просто так… исчезнуть. Это неправильно. Это несправедливо. — Жизнь вообще несправедливая штука, Шаст, — усмехнулся Арсений, но в его усмешке не было яда. Только усталая, горькая мудрость. — Особенно для таких, как мы. Которые не вписываются. Которые любят не так, как «положено». Которые живут не в свое время. Мы с тобой — два сапога пара, навигатор. Два бракованных экземпляра. Две ошибки в системе. И за это нас наказывают. Разлучают. Стирают. — Я не согласен, — Антон сжал кружку так, что побелели костяшки. — Я не согласен быть ошибкой. Ты — не ошибка, Арс. Ты — самое настоящее, что случалось со мной за всю мою синтезированную жизнь. И я не позволю какому-то там континууму решать за нас. Я буду бороться. До конца. Пока есть хоть капля надежды. Арсений долго смотрел на него. В его глазах что-то менялось — медленно, неохотно, но менялось. Ледяная корка отчаяния, которая наросла за эти месяцы, дала трещину. И сквозь нее пробился росток — слабый, хрупкий, но живой. Надежда. — Ладно, Шаст, — тихо сказал он наконец. — Борись. А я пока… просто буду рядом. Пока могу. Пока континуум позволяет. Идет? — Идет, — выдохнул Антон. — Я буду рядом. Всегда. Пока могу. Пока мы оба помним друг друга. Они чокнулись кружками — жест, который стал их личным ритуалом, — и выпили за это. За надежду. За будущее. За то, что они есть друг у друга. Здесь и сейчас. В этой дурацкой комнате, разделенной пополам дрожащей полосой света. В этом безумном хронологическом коктейле, где смешались 2006-й и 2166-й. Где два чужака, два одиночества, две ошибки системы нашли друг друга и отказались сдаваться.

***

А потом случилось это. Был вечер. Обычный, ничем не примечательный вечер. Арсений сидел на своей кровати, что-то записывая в свой потрепанный блокнот — наверняка очередные заметки для роли. Антон на своей половине возился с голограммой звездной карты, пытаясь рассчитать какую-то сложную траекторию для зачета. В комнате было тихо и уютно. Свет Линии мерцал, как всегда, — золотистый, равнодушный, привычный. — Шаст, — вдруг подал голос Арсений, и в его тоне было что-то странное. Не язвительность, не усталость, а… задумчивость. Почти тревога. — М-м? — отозвался Антон, не отрываясь от голограммы. — Слушай, я тебе не рассказывал… У нас в ПТУ новенький появился. На актерском. Неделю назад. Странный парень. Антон нахмурился, но продолжал работать. — Чем странный? — Всем, — Арсений отложил блокнот и сел прямо, обхватив колени руками. — Во-первых, он какой-то… нездешний. Не из Питера, это точно. Даже не из России, по-моему. Говорит чисто, без акцента, но интонации странные. Как будто он не привык говорить вслух. Или как будто у него в голове переводчик работает. Во-вторых, одевается он… ну, не как мы. Не как в две тысячи шестом. Понимаешь? Шмотки простые, но ткань какая-то непонятная. Я такую не видел. И взгляд у него… — Арсений поежился. — Он на меня смотрит так, будто изучает. Как на экспонат в музее. Или как на лабораторную мышь. Антон медленно выключил голограмму и повернулся к Арсению. В его груди что-то неприятно екнуло. — Как он выглядит? — Да ничем особо не примечательный, — Арсений пожал плечами. — Невысокий. Метр шестьдесят пять, может, метр семьдесят. Щуплый такой. Волосы темные, короткие, почти под ноль. Глаза карие, за очками — в дурацкой такой оправе, старомодной. Улыбается часто, но улыбка у него какая-то… растерянная. Как будто он сам не понимает, где находится. И еще он все время что-то записывает. В маленький такой блокнот. Не как у меня, а… тонкий, серебристый. Бумага в нем странная, блестит. Антон замер. Сердце пропустило удар, потом еще один. В висках застучало. Невысокий. Щуплый. Темные волосы почти под ноль. Карие глаза за дурацкими очками. Растерянная улыбка. Серебристый блокнот. Нет. Этого не может быть. Этого просто не может быть, блять. — Арс, — его голос прозвучал хрипло, сдавленно. — Как его зовут? — Не помню, — Арсений нахмурился. — Он представился, но я забыл. У меня с именами вечно проблемы. Какое-то простое имя… то ли Дима, то ли Денис… Слушай, да какая разница? Я о другом хотел рассказать. — Нет, — перебил его Антон, вскакивая с кровати. Его трясло. — Расскажи про него. Все, что помнишь. Подробно. Это важно. Арсений удивленно посмотрел на него, но спорить не стал. — Ну… он подошел ко мне после репетиции. Я тогда роль разбирал, монолог этот дурацкий про рай и ад. Он стоял в стороне, смотрел. А потом подошел и говорит: «У вас очень проникновенно получается. Вы талантливый актер». Я, конечно, отмахнулся, думал, подлизывается. А он вдруг берет меня за руку — вот так, — Арсений показал, как новенький схватил его за запястье, — и смотрит прямо в глаза. И говорит… странное. Говорит: «Пожалуйста, запомните четыре цифры. 3-3-5-2. Тот, кому надо, поймет. Обязательно передайте ему. Это очень важно. От этого зависит… многое». И ушел. Я его больше не видел. На занятия не приходит. В общаге его нет. Я спрашивал у ребят — никто его не знает. Будто и не было. В комнате повисла звенящая тишина. Антон стоял, как громом пораженный, и смотрел на Арсения расширенными, безумными глазами. 3352. Четыре цифры. Дима. Его Димка. Пропавший без вести. Стертый из всех реестров. Которого он искал полгода. Которого уже начал забывать, потому что память — хитрая штука, она стирает то, что слишком больно помнить. И вот он. Здесь. В две тысячи шестом. Живой. Настоящий. И он передал послание. Ему. Антону. — Шаст? — голос Арсения прорвался сквозь пелену. — Ты чего застыл? Ты знаешь этого парня? Ты понял, что значат эти цифры? Антон медленно, как во сне, опустился на край своей умной кровати. Его руки дрожали. В голове билась одна мысль: «Дима жив. Он в прошлом. Он передал мне код. 3352. Что это? Координаты? Время? Шифр? Что, блять, это значит?!» — Шаст! — Арсений вскочил и, не задумываясь, перешагнул Световую Линию. Он подошел к Антону, опустился перед ним на корточки и заглянул в лицо. — Эй, навигатор! Очнись! Ты меня пугаешь. Что происходит? Кто этот парень? — Нет, ничего. Просто задумался. Действительно странный тип, — усмехнулся Антон, но усмешка вышла кривой, неживой. Он смотрел сквозь Арсения, а в голове колотилось: 3352. 3352. Четыре гребаные цифры, которые оставил ему друг. Единственный друг. Которого стерли, но который каким-то немыслимым образом сумел докричаться до него через сто шестьдесят лет и дрожащую линию света. Они еще немного посидели вместе. Арсений, чувствуя, что Антон где-то далеко, не стал допытываться. Он просто молча сидел рядом, на его умной кровати, привалившись плечом к его плечу, и слушал, как тикают его собственные часы на тумбочке. За окном-экраном на половине Антона медленно гасли фиолетовые огни Воронежа 2166-го. За окном Арсения, заляпанным грязью и заклеенным скотчем, шел снег — густой, декабрьский, обещающий скорый Новый год. — Ладно, навигатор, — Арсений наконец поднялся, потянувшись так, что хрустнули позвонки. — Пойду к себе. А то твоя кровать опять начнет мне спину вибрировать и подстраиваться под мой «примитивный позвоночник». У меня от ее заботы потом поясницу ломит. — Это она из лучших побуждений, — машинально отозвался Антон. — Знаю я эти «лучшие побуждения», — фыркнул Арсений, перешагивая Световую Линию. Пелена привычно прогнулась, пропуская его, и снова замерла, дрожа золотистым маревом. — Синтезированная любовь — она такая. Вроде и греет, а вроде и фальшивит. — Он забрался на свою панцирную койку, укрылся пледом в полинявшую клетку и повернулся лицом к стене. — Спокойной ночи, Шаст. — Спокойной, Арс, — ответил Антон, глядя на его сгорбленную спину. Он выждал ровно столько, сколько требовалось, чтобы дыхание Арсения стало ровным и глубоким. Чтобы его плечи расслабились, а пальцы, сжимающие край пледа, разжались. Он знал, как тот спит — чутко, но быстро, намаявшись за день. Знал каждый его вздох, каждое движение. Выучил за эти месяцы, как таблицу звездных координат. Только убедившись, что Арсений спит, Антон сел за свой рабочий стол. Он отключил голограмму звездной карты, приглушил свет до минимума и активировал системный монитор — тонкую, почти невидимую панель, встроенную прямо в столешницу. Его пальцы зависли над виртуальной клавиатурой. В горле пересохло. Сердце колотилось где-то в районе горла. — 3352, — прошептал он одними губами, глядя на мерцающий курсор. — Что же ты значишь, дружище? — Он вбил цифры в строку поиска — просто так, без всякой надежды. Четыре символа. Пальцы дрожали, попадая мимо сенсоров. Он ожидал чего угодно: ошибки, «ничего не найдено», дурацкой рекламы синтезированного пива или курсов по квантовой навигации. Но монитор вдруг погас. Совсем. Весь стол погрузился в черноту. Антон дернулся, хотел уже перезагрузить систему, как вдруг по центру столешницы побежала тонкая, едва заметная строка: **ФАЙЛ ОБНАРУЖЕН.** **ИНИЦИАЛИЗАЦИЯ…** **РАСПОЗНАВАНИЕ БИОМЕТРИИ…** **АНТОН АНДРЕЕВИЧ ШАСТУН. ЛИЧНОЕ ДЕЛО №44/218-A.** **ДОСТУП РАЗРЕШЕН.** Антон замер. Личное дело. Его. Закрытое, зашифрованное, спрятанное где-то в недрах системы. Код 3352 был ключом. Ключом, который Дима Позов оставил лично для него. Столешница ожила. Над ней, прямо в воздухе, начала формироваться голограмма. Не статичная картинка, не запись с камер наблюдения — полноценная, объемная проекция. Антон увидел комнату. Маленькую, тесную, залитую холодным белым светом. Стандартную спальную ячейку Академии — точно такую же, как у него, только без Световой Линии. Узкая койка, рабочий стол, встроенный шкаф. Все стерильное, функциональное, безликое. И в центре этой комнаты стоял Дима Позов. Живой. Настоящий. Его Димка. Антон вцепился пальцами в край стола, боясь дышать. Голограмма была настолько четкой, что он видел каждую деталь: невысокий, щуплый, в простой серой футболке и спортивных штанах. Темные волосы, почти под ноль, как Антон и помнил. Круглые очки в дурацкой старомодной оправе, которые он вечно поправлял на переносице. Карие глаза — живые, блестящие, с искорками смеха. И улыбка — та самая, добрая, чуть растерянная, от которой у Антона всегда теплело на душе. Дима выглядел счастливым. Не просто спокойным — по-настоящему, до краев наполненным каким-то внутренним светом. Таким Антон не видел его никогда. Даже в детстве. Даже когда они вдвоем сбегали с нудных лекций по астрофизике и сидели в старом парке у реки, единственном месте в городе, где еще росли настоящие, несинтезированные деревья. — Привет, Антох, — сказал Дима, и его голос — живой, родной, с легкой хрипотцой, — ударил Антона в самое сердце. — Если ты это смотришь, значит, сработало. Значит, ты получил код. И значит… — он на секунду замолчал, поправил очки, и его улыбка стала чуть грустнее, — значит, ты в той же заднице, в какой был я. Антон сглотнул. Комок в горле мешал дышать. — Слушай внимательно, дружище, — продолжил Дима. Он подошел ближе к записывающему устройству и сел прямо на пол, скрестив ноги по-турецки. — У меня не так много времени. Я не знаю, как долго эта запись продержится в системе. Штерн и его шавки из отдела темпорального контроля могут засечь ее в любой момент. Поэтому буду краток. Он глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. Антон видел, как подрагивают его пальцы, сложенные на коленях. Дима волновался. Сильно. Но старался держаться. — Помнишь, полгода назад меня вызвал к себе профессор Штерн? Ну, тот старый хрыч с кафедры темпоральной физики. Сказал, что у него для меня «особое задание». Что я, мол, идеальный кандидат — неприметный, исполнительный, без лишних амбиций. Идеальная лабораторная мышь, короче. Он предложил мне поучаствовать в эксперименте. Секретном. Связанном с хронологическими аномалиями. Дима усмехнулся, и в его усмешке мелькнуло что-то знакомое, позовское — смесь самоиронии и тихой, упрямой гордости. — Меня поселили в особую комнату. Такую же, как у тебя сейчас, я уверен. Разделенную пополам. Только не Световой Линией, а… ну, это сложно объяснить. В общем, по ту сторону была она. Катя. Катя из 2006 года. Обычная девушка из Питера. Училась на библиотекаря, любила Цоя, читала запоем и верила в гороскопы. Она была… — Дима замолчал, подбирая слова. Его глаза потеплели. — Она была живая, Антох. По-настоящему живая. Не как мы тут — синтезированные, правильные, удобные. Она злилась, когда у нее что-то не получалось. Она смеялась над моими дурацкими шутками, хотя они реально были дурацкими. Она плакала, когда ей было больно. Она не боялась чувствовать. И я… я влюбился, Антох. Беспамятно. По-настоящему. Так, как никогда в жизни. Он снова поправил очки. Его голос стал тише, интимнее. — Мы разговаривали ночами. Она рассказывала мне про свою жизнь — про маму, про кота Барсика, про то, как мечтает увидеть море. Я рассказывал ей про звезды, про астероиды, про наше дурацкое будущее. Она не все понимала, но слушала. С открытым ртом. И верила. Представляешь? Она верила мне. Настоящему. Не функции, не алгоритму — мне, Диме Позову, который вечно путал координаты и засыпал на лекциях. Дима замолчал. Его лицо стало серьезным. — По плану Штерна, я должен был просто собирать данные. Наблюдать, записывать, передавать ему отчеты. Изучать, как взаимодействуют два человека из разных временных потоков. Какие возникают искажения, какие парадоксы. Я был не первым «объектом». До меня были другие. И всех их, Антох… всех их стерли. Когда эксперимент заканчивался, континуум схлопывался, и человека просто… не становилось. Ни в прошлом, ни в будущем. Нигде. Как будто и не рождался. Антон почувствовал, как по спине пробежал ледяной холод. Он вспомнил слова Иры: «Объект номер семнадцать исчез из всех реестров. Его стерли». — Я должен был стать следующим, — продолжил Дима. — Очередным отчетом в базе данных Штерна. Но я не смог, Антох. Не смог просто наблюдать. Не смог быть просто функцией. Потому что я любил ее. И она любила меня. По-настоящему. И я решил… я решил действовать. Он подался вперед, ближе к камере. Его карие глаза за стеклами очков горели решимостью. — Я начал копать. Тихо, незаметно. Изучать архивы Штерна. Взламывать закрытые базы данных. И знаешь, что я нашел? Что наш эксперимент — не единственный. Что эти хронологические дыры, эти «случайные сбои» — они не случайны. Их создают намеренно. Изучают. Ставят на нас опыты, как на крысах. Но есть и те, кто против. Те, кто считает, что континуум — не тюрьма, а… возможность. Что людей из разных времен не нужно разлучать. Что настоящие чувства — не ошибка системы, а ее… эволюция. Дима сделал паузу. Его взгляд стал жестким, сосредоточенным. — Однажды в коридоре Академии я столкнулся с мужчиной. Высокий, молодой какой-то, даже слишком для преподавателя. Одет странно — не по-нашему. Старомодно, но в то же время… иначе. Я таких тканей не видел. Он посмотрел на меня — и будто насквозь увидел. Все мои страхи, сомнения, мою любовь к Кате. Он ничего не сказал. Только протянул мне визитку. Не голографическую — настоящую, бумажную. На ней было написано: «Лекция. «Культурный код доэпохального периода: опыт двухтысячных». Лектор — Воля. Вход свободный». И дата. Антон вздрогнул. Воля. То самое имя, которое упоминала Ира. Тот самый человек, с которым спорил Штерн. «Культурный код доэпохального периода: опыт двухтысячных» — название лекции звучало как насмешка. Как издевка над всем, чему их учили в Академии. «Доэпохальный период» — так в 2166-м официально называли все, что было до Эпохи Синтеза. До того, как человечество научилось синтезировать не только еду и воздух, но и эмоции, мысли, чувства. — Я пошел на эту лекцию, Антох, — тихо сказал Дима. — И это перевернуло мой мир. Воля говорил о том, что время — не линия. Не река, текущая в одну сторону. Он говорил, что время — это… поле. Живое, дышащее, связанное миллионами невидимых нитей. И что настоящие чувства — любовь, дружба, преданность, — они сильнее любых темпоральных законов. Они могут пробивать бреши в континууме. Соединять людей из разных эпох. Не для того, чтобы их изучать, как подопытных крыс, а чтобы… дать им шанс. Шанс быть вместе. Дима снова замолчал. Его лицо стало мягче, спокойнее. — Воля предложил мне выбор, Антох. Я не скажу тебе, какой именно. Не потому, что не доверяю — потому что это должен быть твой собственный путь. Твоя собственная дорога. Если ты смотришь это сообщение, значит, ты оказался в той же ситуации, что и я. Значит, у тебя тоже есть кто-то там, за Световой Линией. Кто-то живой, настоящий, кто перевернул твою синтезированную жизнь. И ты не знаешь, что делать. Боишься. Мечешься. Думаешь, что обречен. Он улыбнулся — тепло, ободряюще. — Не обречен, Антох. Есть выход. Есть способ. Но его тебе никто не расскажет — ни Штерн, ни твои учебники, ни тупой синтезатор. Ты должен узнать его сам. Первый шаг — сходить на лекцию Воли. Запишись на нее. Она открытая, хоть и не афишируется. Найди в расписании «Культурный код доэпохального периода: опыт двухтысячных». Приди. Послушай. И тогда… тогда ты все поймешь. Дима поднялся. Его голограмма чуть дрогнула — видимо, запись подходила к концу. — И еще, Антох, — сказал он напоследок, глядя прямо в камеру. — Спасибо тебе. За то, что был моим другом. За то, что верил в меня, даже когда я сам в себя не верил. За то, что искал меня все эти полгода. Я знаю, что искал. Чувствовал. Это давало мне силы. Ты — лучший навигатор из всех, кого я знаю. Не потому что ты умеешь прокладывать траектории. А потому что у тебя есть сердце. Живое. Настоящее. Несинтезированное. Береги его. И береги того, кто сумел его разбудить. Он сделал паузу. Его глаза блестели — то ли от слез, то ли от света голограммы. — Я сделал свой выбор, Антох. И я счастлив. По-настоящему счастлив. Чего и тебе желаю. Удачи, дружище. Увидимся. Когда-нибудь. Где-нибудь. В каком-нибудь времени. Голограмма мигнула и погасла. Комната снова погрузилась в полумрак. Антон сидел за столом, вцепившись пальцами в столешницу, и не мог пошевелиться. По его щекам текли слезы — горячие, злые, смешанные с облегчением и болью. Дима был жив. Не стерт. Он сделал какой-то выбор — и он счастлив. И он оставил ему подсказку. Путь. Дорогу. Антон глубоко вздохнул, вытер лицо рукавом и снова активировал системный поиск. На этот раз его пальцы не дрожали. Он вбил в строку: «Культурный код доэпохального периода: опыт двухтысячных». Система задумалась на секунду. Потом на мониторе высветилось: **ЛЕКЦИЯ НАЙДЕНА.** **ЛЕКТОР: ВОЛЯ (ПРИГЛАШЕННЫЙ СПЕЦИАЛИСТ).** **СТАТУС: ОТКРЫТАЯ ЗАПИСЬ.** **ДАТА БЛИЖАЙШЕГО ПРОВЕДЕНИЯ: ЗАВТРА, 19:00.** **АУДИТОРИЯ 7-ОЙ ТЕМПОРАЛЬНЫЙ СЕКТОР, КОРПУС «ОМЕГА».** **ЗАПИСАТЬСЯ? ** Антон, не колеблясь ни секунды, нажал «ДА». Система пискнула, подтверждая запись, и выдала электронный пропуск. Он сохранил его в личный планшет и выключил монитор. В комнате стало совсем темно. Только Световая Линия мерцала своим привычным, равнодушным золотом да за окном Арсения падал снег. Антон повернулся и посмотрел на спящего Арсения. Тот лежал на боку, уткнувшись носом в подушку, и тихо, размеренно дышал. Его темные волосы разметались, рука свесилась с кровати. Родной. Живой. Настоящий. Тот, ради кого Антон был готов на все. Тот, кого он не отдаст никакому континууму, никакому Штерну, никаким «объектам» и «экспериментам». — Я найду способ, — прошептал Антон в темноту. — Я сделаю свой выбор, Поз. Спасибо тебе. Он лег в свою умную кровать, которая тут же заботливо подстроилась под его тело, и закрыл глаза. Впервые за долгое время сон пришел быстро — спокойный, глубокий, без сновидений. Завтра у него был путь. Завтра он начнет действовать. А пока… Пока где-то на тумбочке Арсения тикали его наручные часы. Тик-так. Тик-так. Отсчитывая время, которое, как оказалось, было не линией, а полем. Живым, дышащим, полным надежды.

***

Лекция была назначена на двадцать ноль-ноль. Антон, повинуясь какому-то внутреннему, лихорадочному зуду, который не давал ему усидеть на месте с самого утра, пришел в Корпус «Омега» за сорок минут до начала. Он ожидал увидеть закрытую дверь, скучающего робота-вахтера и безлюдный, стерильный коридор, пропахший озоном. Ожидал привычной, унылой академической рутины. Но дверь в аудиторию 7-го темпорального сектора была распахнута настежь. И внутри уже горел свет. Не резкий, белый свет люминесцентных панелей, от которого вечно болели глаза, а мягкий, приглушенный, янтарно-желтый, льющийся откуда-то из угла, словно от старинной настольной лампы. Антон замер на пороге, чувствуя себя идиотом. Аудитория была небольшой, рассчитанной человек на тридцать, но сейчас все стулья были пусты. Лишь в центре, прямо на преподавательском столе, сидел мужчина. Он сидел, скрестив ноги по-турецки, совершенно не заботясь о том, что его ботинки — тяжелые, черные, на толстой подошве, явно не из 2166-го, — стоят на дорогой голографической панели. В одной руке у него была маленькая фарфоровая чашка без блюдца, источавшая тонкий, дразнящий аромат — не синтезированный, а настоящий, живой, с нотками цитруса и пряностей. В другой — что-то, отдаленно напоминающее старинную книгу в потертом кожаном переплете. Антон рассматривал его, не в силах оторвать взгляд. Мужчина был высок — метр восемьдесят, не меньше, — но при этом худой, даже жилистый, как будто его тело было свито из одних сухожилий и нервов. Короткие, пепельно-русые волосы были небрежно зачесаны набок, открывая высокий лоб и острые, словно вырезанные из дерева, скулы. На лице, которое нельзя было назвать ни молодым, ни старым, застыло выражение спокойной, чуть ироничной сосредоточенности. Глаза, карие и глубокие, смотрели на Антона поверх чашки с каким-то странным, изучающим теплом, а на губах, тронутых легкой, щетинистой небритостью, играла едва заметная улыбка. Одет он был просто, но в то же время… чужеродно. Светлая, явно хлопковая рубашка с расстегнутым воротом, темные брюки, которые сидели на нем так, будто он в них родился. И ни одной голографической детали, ни одного сенсорного браслета — только на левом запястье болтались дешевые электронные часы, какие, наверное, носили еще в 90-х. — Ну, здравствуй, навигатор, — произнес мужчина, и его голос — низкий, с легкой, обволакивающей хрипотцой, как у человека, который много говорит и много смеется, — заполнил всю аудиторию. Он чуть склонил голову набок, разглядывая Антона. — Чего стоишь на пороге, как бедный родственник? Подглядывать нехорошо. Заходи. Дверь открыта. Давай, садись, — он кивнул на стул, стоящий прямо напротив его импровизированного трона. — Выпьешь со мной чаю. Антон, чувствуя, как его щеки заливает краска, словно его застукали за чем-то постыдным, переступил порог. Внутри пахло не озоном и пластиком, а старой бумагой, деревом и… тем самым чаем, настоящим, от которого у него защемило сердце. Слишком знакомый запах. — Я… э-э… — начал он, проходя и неловко опускаясь на предложенный стул. — Я, наверное, рано. Просто не хотел опоздать. Вы — лектор? Воля? — Павел Алексеевич, — кивнул мужчина, откладывая книгу. — Но можно просто Паша. Давай без этих ваших будущных церемоний. Терпеть их не могу. В них столько же жизни, сколько в твоем синтезированном чае. — Он усмехнулся, и усмешка эта — широкая, открытая, совершенно лишенная яда, — была полна того, что Антон никак не ожидал увидеть в человеке, способном спорить с самим Штерном. Простого, человеческого тепла. Он легко, одним движением, спрыгнул со стола, подошел к подоконнику, на котором стоял маленький, пузатый электрический чайник — настоящий, мать его, древний, — и взял вторую фарфоровую чашку. Наполнив ее из того же чайника, он протянул ее Антону. — Держи. Это не «Эрл Грей» с бергамотом, как у твоего соседа, конечно. Но, думаю, тебе и так зайдет. С лимоном, мята и немного чабреца. Успокаивает. — Он снова сел, на этот раз на край стола, и сделал глоток из своей чашки. Его глаза, не мигая, смотрели на Антона. — А ты пришел рано. Это хорошо. Значит, не просто любопытство. Значит, что-то важное. Что-то, от чего внутри свербит и не дает спать по ночам. Я прав, Шастун? Антон сглотнул. Чай обжигал пальцы сквозь тонкий фарфор, и аромат от него шел такой, что голова кружилась. Настоящий. Не синтезированный. Живой. — Откуда вы… — начал он, но осекся. Глупый вопрос. — Распознал тебя, — спокойно ответил Паша, делая еще один глоток. — У тебя на лбу не написано, если ты об этом. Но у меня, знаешь ли, глаз наметан. На тех, кто попал в хронологическую дыру. На тех, кто не спит ночами и слушает, как тикают часы на другой половине комнаты. На тех, кто влюбился, — он выделил это слово, — в человека из другого времени. У тебя это в глазах, Антон. В том, как ты двигаешься. В том, как ты сейчас держишь эту чашку. Ты весь — как натянутая струна. Звенишь от напряжения. Я это вижу. В аудитории повисла тишина. Такая плотная, что было слышно, как за окном, где царил вечный фиолетовый сумрак 2166-го, пролетает аэрокар. Антон смотрел на Пашу и чувствовал, как внутри него борются два желания: вскочить и убежать, или остаться и слушать. Слушать все, что этот странный, нездешний человек скажет ему. — Я пришел на лекцию, — наконец выдавил он, цепляясь за формальность, как за спасательный круг. — «Культурный код доэпохального периода: опыт двухтысячных». Меня интересует тема. Паша расхохотался. Смех у него был громкий, раскатистый, совершенно не вязавшийся с тихой, уютной атмосферой аудитории. — Ох, Шастун, — выдохнул он, отсмеявшись и вытирая выступившую слезу. — Ну, насмешил. «Интересует тема». Конечно, интересует. Еще бы не интересовала, когда у тебя самого тут целый «опыт двухтысячных» живет в комнате, матерится, слушает «Сплин» и пьет дерьмовый синтезированный чай. — Он снова стал серьезным. — Лекция будет. Обязательно. Но до нее я хотел бы тебе кое-что объяснить. Кое-что, что поможет тебе понять, что здесь вообще происходит. И почему ты здесь. Ты готов слушать? Антон молча кивнул, сделав глоток из чашки. Чай был горячим, терпким, с горчинкой, но при этом невероятно вкусным. Живым. Настоящим. Как будто кусочек мира Арсения. Паша отставил свою чашку и, сложив руки на колене, начал говорить. Его голос стал тише, интимнее, как будто он рассказывал сказку. — Ты смотришь на Штерна и видишь старого, озлобленного фанатика, верно? Сумасшедшего ученого, который ставит опыты над людьми, стирает их из реальности и трясется над своим континуумом, как цербер над вратами ада. Я прав? Антон снова кивнул, чувствуя, как внутри поднимается волна гнева при одном упоминании этого имени. — Ты прав, — неожиданно согласился Паша. — Он такой и есть. Но он не всегда был таким. И его «фанатизм» родился не на пустом месте. Он — не причина, Антон. Он — следствие. Жертва. Такая же, как и мы с тобой. — Он сделал паузу, глядя куда-то вглубь себя. — Много лет назад, еще до того, как вся эта темпоральная физика стала мейнстримом, а хронологические аномалии объявили «ошибками системы», произошел сбой. Не по чьей-то злой воле. Просто сама вселенная треснула. Где-то, в каком-то времени, Штерн, тогда еще молодой, подающий надежды ученый, столкнулся с этим сбоем лицом к лицу. И в этом сбое, в этой проклятой хронологической дыре, оказалась его жена. Самая обычная женщина, не ученая, не «объект». Она просто… исчезла. Растворилась. И он ничего, понимаешь, ничего не смог сделать. Континуум схлопнулся, и ее не стало. Стерло. Как будто и не жила никогда. Антон почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он вспомнил свой сон. Красную, пульсирующую Линию. И слова Арсения: «Ты проснешься однажды и забудешь меня». — Он пытался ее вернуть, — тихо сказал Паша, и в его голосе не было осуждения. Только усталое понимание. — Все эти годы, всю свою жизнь, он пытался найти способ. Понять, как работает эта чертова аномалия. Не чтобы ставить опыты на людях. А чтобы вернуть жену. Он обозлился на весь мир, на континуум, на всех, кто «нарушает правила». Потому что сам был наказан за нарушение, которого не совершал. Это его боль. Его личная, выворачивающая наизнанку трагедия. И она превратила его в то, чем он стал. Он снова взял чашку и сделал глоток, давая Антону время переварить услышанное. — Но история на этом не заканчивается. У Штерна была дочь. Ляйсан. Ты, наверное, слышал это имя? Она училась здесь, в этой самой Академии. Умная, красивая, вся в мать. Штерн в ней души не чаял. И однажды она прибежала к нему в кабинет. Вся в слезах, перепуганная до смерти. «Папа, — говорит, — в моей комнате что-то странное. Какая-то светящаяся полоса. И там… там парень сидит. Какой-то чудной. Смотрит на меня и улыбается». Штерн, конечно, взбесился. Решил, что это очередная аномалия, угроза для его дочери. Он хотел немедленно все «исправить», стереть, заблокировать. Защитить Ляйсан от того, что случилось с ее матерью. Паша замолчал, и его губы растянулись в странной, полной нежности улыбке. — Но знаешь, что случилось дальше? Он опоздал. Пока он бегал за своими приборами и формулами, пока искал способ «обезопасить» дочь, Ляйсан… влюбилась. В этого самого «чудного парня». Который оказался вовсе не угрозой, а просто человеком. Из другого времени, из другой жизни, но — человеком. Живым. Настоящим. Они разговаривали ночами. Она рассказывала ему про звезды, он ей — про земные, простые вещи. Про дождь, про запах скошенной травы, про то, как хрустит снег под ногами. И они нашли способ. Не Штерн, не Академия, а они сами. Два человека, которые просто любили друг друга. Они нашли способ быть вместе. Этот парень… он перебрался к ней. В 2159-й. В аудитории повисла звенящая тишина. Антон слышал только стук собственного сердца. — Штерн был в ярости, — продолжил Паша, покачивая ногой. — Его собственная дочь нарушила все его правила, все его законы, всю его «темпоральную физику». Он пытался найти способ вернуть все назад, «впихнуть» этого парня обратно в его время. Но у него ничего не вышло. Потому что континуум — это не просто набор формул. Он подчиняется чему-то другому. Тому, что сильнее любых правил. И этот парень… он остался. Женился на Ляйсан. И у них, представь себе, двое замечательных детей. Штерн до сих пор пытается, конечно. Старый пердун упрямый. Но уже, кажется, больше по инерции. Потому что признать, что все было зря, что любовь оказалась сильнее его науки, — это сломать себя окончательно. Паша допил чай и поставил пустую чашку на стол. Антон сидел, оглушенный, переваривая историю. Штерн — жертва. Ляйсан — дочь. Какой-то парень, который смог. Который нашел способ. — Зачем вы мне это рассказываете? — хрипло спросил он, поднимая глаза на Пашу. — Эта история, она… очень личная. И я не понимаю, какое отношение она имеет ко мне. Зачем мне эта информация? Паша посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. В его карих глазах плясали веселые, совершенно сумасшедшие искорки. Он улыбнулся — широко, открыто, заразительно. И от этой улыбки у Антона вдруг все внутри оборвалось. — Зачем тебе эта информация? — переспросил он, и в его голосе зазвучала та самая хрипотца, которую Антон слышал в записях старых стендапов. — Ну, как тебе сказать, Шастун. Я подумал, тебе будет интересно узнать, откуда у твоего покорного слуги такой опыт в «культурном коде доэпохального периода». — Он сделал паузу, наслаждаясь моментом. — Потому что этот «гаденыш», как его до сих пор называет мой дражайший тесть, который посмел жениться на его дочери и нарожать ему внуков, — это я. Антон сидел, оглушенный, и смотрел на Пашу. В голове не укладывалось. Этот человек — тот самый «чудной парень», которого Ляйсан, дочь Штерна, увидела за Световой Линией в своей комнате. Тот самый, кто нашел способ. Кто перебрался в 2166-й. Кто женился и родил детей. Кто теперь сидел перед ним, пил настоящий чай и улыбался своей спокойной, чуть ироничной улыбкой, как будто рассказывал не о собственной судьбе, а о сюжете старого фильма. — Вы… — выдохнул Антон, и его голос сорвался. — Вы были там. За Линией. В ее комнате. Вы прошли через это. Через все, через что я сейчас прохожу. — Прошел, — кивнул Паша, и его глаза потеплели. — И, как видишь, жив. Даже более-менее в здравом уме. Хотя Штерн до сих пор считает иначе. Он каждый раз, когда видит меня на семейных ужинах, смотрит так, будто хочет прожечь дыру у меня во лбу своим темпоральным сканером. Но Ляйсан его быстро осаждает. Она у меня боевая. Антон сглотнул. Вопросов было столько, что они клокотали в горле, как перегретый пар в синтезаторе. Он должен был спросить. Должен был понять. — Как? — вырвалось у него хрипло. — Как вы это сделали? Как вы перебрались в ее время? Как вы обманули континуум? Штерн говорил, что это невозможно. Что любой тесный контакт ведет к коллапсу. Что объекты из разных временных веток не могут сосуществовать. Паша хмыкнул и откинулся назад, опираясь руками на стол. Его пальцы — длинные, с выступающими костяшками, как у пианиста, — рассеянно постукивали по деревянной столешнице. — Штерн, — произнес он с расстановкой, — великий ученый. Гениальный, спору нет. Но он всю жизнь пытается описать любовь формулами. А любовь, Шастун, — это не формула. Это… — он на секунду задумался, подбирая слова, — это как джаз. Импровизация. Ты не можешь просчитать ее заранее. Ты можешь только чувствовать. И действовать. По наитию. По зову вот этого самого, — он прижал ладонь к груди, туда, где билось сердце. Антон слушал, затаив дыхание. — Я не буду тебе рассказывать технические детали, — продолжил Паша. — Не потому что это секрет, а потому что каждый случай уникален. То, что сработало для меня и Ляйсан, может не сработать для тебя и твоего Арсения. У вас другая динамика, другая связь, другой… резонанс. Но есть общий принцип. И я пришел сюда, чтобы рассказать о нем. Не только тебе, — он кивнул в сторону двери, за которой, наверное, уже начали собираться слушатели. — Всем, кто готов услышать. Антон хотел задать еще один вопрос — о Диме, о том, куда он делся, жив ли он, — но Паша вдруг поднял руку, останавливая его. Его лицо, до этого расслабленное и улыбчивое, стало серьезным. В карих глазах мелькнула тень. — Послушай, Шастун, — сказал он, и его голос утратил всю свою легкую, джазовую хрипотцу. Он стал жестче, глубже, как натянутая басовая струна. — Я рассказал тебе свою историю не для того, чтобы развлечь перед лекцией. Я рассказал ее, чтобы ты понял: выход есть. Всегда есть. Но за него нужно платить. Не деньгами, не связями, не карьерой. Кое-чем другим. Он наклонился вперед, и его взгляд уперся прямо в глаза Антону — пронзительный, почти гипнотический. — Тебе придется принять решение, Антон. Очень серьезное решение. Не сегодня. Может, не завтра. Но скоро. И от этого решения будет зависеть не только твоя жизнь. И не только жизнь Арсения. От него будет зависеть, останетесь ли вы вообще в какой-либо из реальностей. Исчезнете, как Дима Позов, но по своей воле. Или найдете свой собственный путь. Свой собственный джаз. В аудитории повисла тяжелая, звенящая тишина. Где-то в коридоре послышались шаги — первые слушатели подтягивались к лекции. Паша, не сводя глаз с Антона, чуть заметно кивнул, как будто ставил точку в разговоре, который продолжится позже. — А теперь, — сказал он, и его голос снова стал обычным, лекторским, чуть ироничным, — давай я расскажу тебе и всем остальным о том, что такое «культурный код доэпохального периода». И начну я с одной уникальной личности. С человека, который, сам того не зная, стал символом целой эпохи. С актера, чья история жизни, любви и борьбы с предрассудками вдохновила миллионы. И чья пьеса, написанная на коленке в общаге промозглого Петербурга 2006 года, стала историческим феноменом. Антон почувствовал, как сердце пропустило удар. Он уже знал. Знал, о ком пойдет речь, еще до того, как Паша произнес имя. — Арсений Попов, — сказал Паша, и его голос эхом разнесся по заполняющейся аудитории. Антон замер. Он сидел в третьем ряду, стиснув кулаки на коленях, и смотрел, как на голографическом экране, развернувшемся во всю стену, появляется первое изображение. Черно-белая фотография. Зернистая, чуть размытая, явно отсканированная с какого-то старого бумажного снимка. Театральная сцена. Декорации — простые, почти аскетичные: стул, стол, окно, за которым нарисован серый городской пейзаж. И в центре — он. Арсений. Моложе, чем сейчас. Совсем мальчишка. Лет девятнадцать, не больше. Он стоит на сцене, вполоборота к зрителю, и смотрит куда-то вдаль, за пределы кадра. В его руке — какая-то книга, кажется, тот самый потрепанный томик Бодлера. Лицо — открытое, живое, с горящими глазами, в которых плещется столько надежды, столько нерастраченной, юношеской страсти, что у Антона перехватило дыхание. Никаких синяков. Никакой усталости. Никакой горечи во взгляде. Только свет. Чистый, яркий, обжигающий свет. Антон смотрел на эту фотографию и чувствовал, как внутри что-то щемит — тупо, нежно, невыносимо. Он знал это лицо. Знал каждую родинку на нем, каждую морщинку, каждый изгиб губ. Он видел его спящим, злым, смеющимся, плачущим, исступленно читающим свой дурацкий монолог о рае и аде. Он держал это лицо в ладонях и целовал его — жадно, нежно, отчаянно. Но здесь, на этом старом, зернистом снимке, Арсений был другим. Тем, кем он был до того, как жизнь нанесла ему свои первые, самые жестокие удары. До избиения в подворотне за то, кто он есть. До побега из дома. До голодных ночей в общаге с Серегой. До встречи с Антоном. — Арсений Попов, — продолжал Паша, и его голос звучал мягко, почти интимно, как будто он рассказывал историю о близком друге. — Родился в 1987 году в Омске. В девятнадцать лет, против воли семьи, бросил экономический факультет и уехал в Санкт-Петербург, чтобы учиться на актера. Жил в общежитии при ПТУ, играл в любительском театре, перебивался случайными заработками. В 2006 году, в возрасте двадцати трех лет, он написал пьесу. Всего одну. Называлась она… — Паша сделал паузу, и на экране появилась обложка: простая, без изысков, с нарисованным от руки окном, за которым шел снег, и крупными, чуть неровными буквами: «Пока горит свет». — … «Пока горит свет». Антон вцепился пальцами в край стула. Он помнил этот заголовок. Помнил, как Арсений, морщась от боли в боку, сидел на своей койке и что-то записывал в потрепанный блокнот. «Это для пьесы, Шаст. Для моей пьесы. Я ее когда-нибудь допишу и поставлю. И это будет бомба». Он тогда отмахнулся — подумал, очередная актерская блажь. — Эта пьеса, — продолжал Паша, и его голос зазвучал громче, торжественнее, — стала феноменом. Не сразу. Не при жизни автора. Но спустя годы, когда рукописи были найдены и опубликованы, она перевернула представление о театре начала двадцать первого века. Это была история любви. Не просто любви — история борьбы. Борьбы за право быть собой. За право любить того, кого выбрало сердце, а не того, кого «положено» обществом. Это была исповедь человека, который жил во времена, когда за такую любовь могли избить, выгнать из дома, уничтожить. И он не побоялся. Он написал об этом. Честно. Открыто. Без страха. На экране сменялись слайды: отрывки из пьесы, написанные тем самым летящим, неровным почерком Арсения, который Антон видел каждый день. Фотографии с репетиций в том самом ПТУ — Арсений, смеющийся, спорящий с режиссером, показывающий что-то другим актерам. Газетные вырезки с рецензиями, датированные 2016-м, 2017-м годом. Заголовки: «Голос потерянного поколения», «Пока горит свет: пьеса, которую не успели поставить», «Арсений Попов — русский Орфей, спустившийся в ад предрассудков». Антон смотрел и не мог дышать. Его Арсений. Его колючий, язвительный, вечно недовольный Арсений из 2006-го, который пил дерьмовый синтезированный чай и спорил о «Матрице», был там, в будущем, великим. Непризнанным при жизни, но великим. Его слова, его мысли, его боль — все это прорвалось сквозь время и коснулось сердец миллионов людей. Людей, которые никогда не видели его живьем, не слышали его голоса, не знали, как он смеется и как плачет по ночам в подушку. — Его называли голосом эпохи, — тихо сказал Паша, и на экране появилось последнее фото. Арсений, уже старше, лет двадцати двух-трех, стоит на фоне обшарпанной стены общаги, обернувшись через плечо. В его глазах — та самая, знакомая Антону до боли смесь язвительности, усталости и скрытой, глубоко запрятанной нежности. Родинка над левой бровью. Серебряная печатка на пальце. Растянутая футболка с логотипом несуществующей рок-группы. — Человеком, который не побоялся быть собой в мире, который требовал от него быть кем-то другим. В аудитории стояла абсолютная тишина. Даже те немногие слушатели, что пришли просто «для галочки», замерли, захваченные этой историей. Антон чувствовал, как по щеке ползет горячая капля. Он не вытирал ее. Он просто смотрел на фото Арсения и мысленно повторял: «Ты смог. Ты, блять, смог. Твой голос услышали. Пусть и через сто шестьдесят лет. Но услышали». И тут тишину разорвал звонкий, требовательный женский голос. — Профессор Воля! — с третьего ряда, слева от Антона, поднялась девушка. Молодая, лет двадцати, в строгом серебристом комбинезоне курсанта Академии. Ее лицо выражало искреннее недоумение и даже некоторое возмущение. — Простите, что перебиваю, но у меня вопрос. Логичный. Антон скрипнул зубами. Ему хотелось заорать на нее, заставить замолчать. Как она смеет перебивать? Как она смеет нарушать этот момент, когда он, Антон, только что увидел душу человека, которого любит, спроецированной на экран для всего мира? Но он сдержался. Сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и промолчал. Паша, напротив, остался совершенно спокоен. Он повернулся к девушке и чуть наклонил голову, поощряя ее говорить. — Слушаю вас, курсант. — Вы говорите, что этот Арсений Попов — уникальная личность, — начала девушка, и ее голос звучал четко, по-деловому. — Что он стал символом борьбы с предрассудками. Что его пьеса изменила представление о театре. Что он был ценен для всей нашей культуры. У меня один вопрос. Если он был настолько ценным и великим, почему его не заморозили? Не извлекли из его временного потока и не перенесли к нам, в 2166-й? Как это делали со многими другими великими личностями прошлого? Почему мы слушаем о нем лекцию, а не видим его здесь, живым, среди нас? В аудитории пронесся шепоток. Кто-то одобрительно закивал. Вопрос действительно был логичным. В 2166-м существовала программа «Темпорального Сохранения» — спорная, этически неоднозначная, но работающая. Великих ученых, художников, музыкантов, чей ранний уход считался «ошибкой истории», иногда извлекали из прошлого за мгновение до их гибели и переносили в будущее. Давали второй шанс. Почему же Арсений, чья пьеса стала феноменом, не удостоился этого? Антон замер. Он смотрел на Пашу и видел, как тот меняется в лице. Весь его лекторский лоск, вся его спокойная, чуть ироничная уверенность — все это вдруг потускнело. Потухло. Как будто кто-то выключил внутри него свет. В карих глазах, еще минуту назад сиявших теплом, появилась глубокая, застарелая боль. Он медленно, очень медленно перевел взгляд с девушки на Антона. Посмотрел ему прямо в глаза. И в этом взгляде было столько сочувствия, столько понимания и… скорби, что у Антона внутри все оборвалось. — Это очень хороший вопрос, курсант, — произнес Паша, и его голос прозвучал глухо, как будто из-под толщи воды. — Очень логичный. И ответ на него прост. И страшен. Он сделал паузу, обвел взглядом притихшую аудиторию и снова остановился на Антоне. — Арсения Попова не заморозили и не перенесли в наше время по одной-единственной причине. Он не дожил до того момента, когда это стало бы возможным. Он не дожил до того дня, когда его пьеса была бы дописана, поставлена, признана. До того дня, когда о нем узнал бы мир и сказал: «Этого человека нужно спасти». Паша взмахнул рукой, и на огромном голографическом экране, заслоняя собой зернистое, живое фото Арсения, появился новый слайд. Черно-белая, строгая, как документ, фотография. Обгоревший остов здания. Груды обугленных кирпичей. Закопченные, выбитые окна. Остовы панцирных коек, скрученные огнем. Это было общежитие. То самое. Арсения. — В ночь с двадцать второго на двадцать третье декабря две тысячи шестого года, — голос Паши звучал ровно, но в нем слышался надрыв, как в натянутой до предела струне, готовой вот-вот лопнуть, — в общежитии ПТУ, где жил Арсений Попов, произошел пожар. Короткое замыкание в старой, еще советской проводке. Огонь распространился мгновенно. Большинство студентов успели эвакуироваться. Арсений Попов — нет. Он не смог выбраться. В аудитории стало так тихо, что Антон слышал, как колотится его собственное сердце. Тук-тук. Тук-тук. Как часы на тумбочке Арсения. Как отсчет времени, которое неумолимо утекало. — Его лучший друг, Сергей Матвиенко, — продолжал Паша, и на экране появилась фотография: молодой парень с копной черных, вьющихся волос и гитарой в руках, — тот самый Серега, которого Антон видел всего раз, но запомнил навсегда, — После пожара, получил самое ценное, что могло остаться от близкого человека. Не вещи. Не деньги. Рукописи. Он вынес их рискуя собственной жизнью, потому знал, что для Арсения, это было важно, Черновики пьесы «Пока горит свет», исписанные летящим, неровным почерком Арсения. И потом, долгих десять лет, он обивал пороги издательств, театров, редакций. Он доказывал, убеждал, умолял. Он посвятил свою жизнь тому, чтобы голос его погибшего друга был услышан. И в две тысячи шестнадцатом году ему это удалось. Пьеса была опубликована. А затем — поставлена. Сначала в маленьком, подвальном театре. Потом — на больших сценах. И мир, наконец, узнал об Арсении Попове. Паша замолчал. Его взгляд, полный боли и какого-то странного, почти ритуального спокойствия, был прикован к Антону. Он смотрел на него, не отрываясь, как будто все, что он говорил дальше, предназначалось только ему одному. — Пожар случился сегодня, — произнес он, и его голос упал до шепота, который, однако, был слышен в каждом уголке замершей аудитории. — В ночь с двадцать второго на двадцать третье декабря две тысячи шестого года. По нашему времени — через несколько часов. По его времени — сегодня ночью. Антон не помнил, как встал. Ноги сами подбросили его со стула. В голове звенело, перед глазами плыло. Сегодня. Сегодня ночью. Арсений. Его Арсений. Сгорит. Задохнется в дыму. Не выберется. И Серега, его верный Серега, вынесет из огня не его самого, а только его рукописи. Потому что не сможет спасти друга. Потому что проводка, старая, советская, в общаге 2006-го, вспыхнет, как спичка, и отрежет путь к спасению. — Я… — прохрипел Антон, и его голос сорвался. — Я должен… Он не договорил. Развернулся и, не видя ничего перед собой, бросился к выходу из аудитории. За спиной слышались удивленные возгласы, чей-то оклик, но ему было плевать. Он бежал. Бежал по стерильным коридорам Корпуса «Омега», по переходам, по лестницам, к своей комнате. К Световой Линии. К Арсению. Он не знал, что будет делать. Не знал, как остановить пожар, который случится в другом времени, в другой реальности. Не знал, пустит ли его Линия. Не знал, успеет ли. Он знал только одно: он не может потерять его. Не сегодня. Не так. Не после всего, что между ними было. Не после того, как он узнал, кем Арсений стал для мира. Для него он был всем. И он должен был успеть. Должен был спасти его. Даже если для этого придется разорвать континуум в клочья. Даже если придется сгореть вместе с ним.

***

Антон не помнил, как выскочил из аудитории. Не помнил, как летел по стерильным, пахнущим озоном коридорам Корпуса «Омега», сшибая плечами зазевавшихся курсантов, перепрыгивая через ступени, не слыша окриков за спиной. Где-то на периферии сознания, в том уголке мозга, который еще не захлебнулся паникой, билась мысль: «Тебя запишут камеры. Тебя вычислят. Штерн узнает». Но эта мысль была такой же далекой и неважной, как прогноз метеоритных дождей на окраинах галактики Андромеды. Плевать. Плевать на камеры, на Штерна, на всю Академию вместе взятую. Там, в их комнате, в промозглом декабре 2006-го, умирал Арсений. Задыхался в дыму. Горел. И каждая секунда, потраченная на этот бег по стерильным коридорам будущего, была украдена у него. У них. Он врезался в дверь своей комнаты всем телом, даже не пытаясь нащупать сенсор замка. Та, к счастью, была не заперта — он никогда не запирал ее, привыкнув, что за Световой Линией у него самая надежная охрана во вселенной. Дверь распахнулась, ударившись о стену, и Антон замер на пороге, хватая ртом воздух. В его легкие, привыкшие к стерильной, кондиционированной смеси, ворвался запах. Удушливый, едкий, пробирающий до самых костей запах гари. Пахло паленой проводкой, тлеющим деревом, плавящимся пластиком и чем-то сладковатым, тошнотворным, от чего желудок сжался в спазме. Пахло смертью. Смертью из другого времени. Световая Линия больше не была золотистой и равнодушной. Она пульсировала багровым — тем самым, из его сна, — и дрожала, как живое существо, корчащееся в агонии. За ней, на половине Арсения, творился ад. Пламя еще не было сплошной стеной, но оно уже жадно лизало старые обои, пожирало занавеску на окне, плясало на продавленной панцирной койке, превращая полинявший плед в крупную клетку в черный, скручивающийся саван. Дым — густой, черный, маслянистый — клубился под потолком, заволакивая комнату удушливой пеленой. И сквозь эту пелену, сквозь багровый пульсирующий свет, Антон увидел его. Арсений был не на кровати. Он стоял на коленях у дальней стены, там, где под самым потолком темнело маленькое, зарешеченное окошко, выходящее на общажную лестничную клетку. Он стоял, согнувшись, и судорожно, слепо шарил руками по стене, пытаясь нащупать что-то — щеколду, ручку, что угодно, — что могло бы открыть эту чертову решетку. Его футболка уже тлела на плече, и Антон видел, как по бледной коже, по тем самым родинкам, которые он целовал, расползается алое пятно ожога. Арсений кашлял — надсадно, захлебываясь, давясь дымом, — но не сдавался. Его пальцы с серебряной печаткой скребли по обугленной краске, оставляя кровавые полосы. Он пытался выбраться. Пытался жить. — Арс!!! — заорал Антон, бросаясь к Линии. Его голос сорвался в хрип, перекрывая рев пламени и треск пожираемой огнем мебели. — Арс, я здесь! Держись! Слышишь?! Я здесь! Арсений не обернулся. Не услышал. Или услышал, но не мог ответить — дым выжигал легкие, лишая голоса. Его тело содрогалось в новом приступе кашля, и он начал оседать, сползать по стене, теряя последние силы. Антон стоял у Линии, и время — то самое, которое он так привык рассчитывать, прокладывая траектории астероидов, — остановилось. Разбилось на осколки. Он видел, как огонь подбирается к стопке книг на тумбочке — к потрепанному Бодлеру, к пьесам, к блокноту с той самой пьесой, «Пока горит свет». Видел, как плавится корпус CD-плеера, как лопается экран «Нокии». Видел, как Арсений, его Арсений, сползает на пол, в дым, в огонь, в небытие. И в этот момент, в этой оглушительной, звенящей тишине отчаяния, он сделал выбор. Тот самый, о котором говорил Паша. Не умом — сердцем. Не просчитывая последствий — просто чувствуя. Любовь — это джаз. Импровизация. Он действовал по наитию. Рука сама метнулась к левому виску, туда, где под кожей, вживленный еще в детстве, пульсировал крошечный чип — его личный идентификатор, его паспорт, его медицинская карта, его ключ ко всем благам 2166-го. И его якорь. Его привязка к этому времени. Антон нащупал едва заметную выпуклость под кожей и надавил — сильно, до боли, до искр из глаз. Чип был рассчитан на экстренное отключение, но кто в здравом уме стал бы это делать? Это значило — вычеркнуть себя из системы. Стать призраком. Никем. Ничем. Потерять все. Навсегда. Антону было плевать. Раздался тихий, едва слышный щелчок где-то в глубине черепа, и мир на мгновение потерял краски. Голографические панели в комнате мигнули и погасли. Умная кровать, не получая сигнала, жалобно пискнула и отключилась. Кондиционер затих. Свет, льющийся с потолка, стал тусклым, аварийным. Антон остался один на один с тишиной — и с багровой, дрожащей Линией перед собой. — Плевать, — прохрипел он, и его голос был полон такой ярости, такой решимости, какой он никогда в себе не знал. — Плевать я хотел на твой континуум. Слышишь, ты, светящаяся сука?! Я его не отдам! Он рванулся вперед и пересек Линию. На этот раз не было ни мягкого сопротивления, ни упругой стены. Пелена, багровая и горячая, как расплавленный металл, обожгла кожу, впилась тысячей игл, но пропустила. Впустила. Признала его выбор. Антон ввалился в ад — уже не наблюдаемый через дрожащую завесу, а настоящий, обжигающий, оглушающий. Жар ударил в лицо, дым забил легкие, выжигая их изнутри. Глаза заслезились, он почти ничего не видел, но шел — на ощупь, спотыкаясь о горящие обломки, туда, где у стены, скорчившись, лежал Арсений. — Арс! Арс, твою мать, очнись! — он упал рядом на колени, хватая его за плечи, тряся, пытаясь привести в чувство. Арсений был горячим, обмякшим, безвольным. Его лицо, перепачканное сажей, было пугающе спокойным. Глаза закрыты. Дыхание — слабое, едва уловимое. Он терял его. Терял прямо здесь, в этом огненном аду, в его собственном, доисторическом, проклятом 2006-м. Антон, не думая больше ни о чем, подхватил его на руки — того самого, кого столько раз поднимал с пола, перевязывал, лечил, — и, прижимая к груди, рванулся к двери. Не к Линии. Не обратно в свое стерильное, безопасное будущее. Той дороги больше не было. Он отключил чип. Он сжег мосты. Он был здесь — в 2006-м, в горящем здании, с умирающим Арсением на руках. И у него был только один путь. Вперед. Через огонь. Через дым. Через саму смерть. Дверь в комнату Арсения, та самая, деревянная, обшарпанная, с облупившейся краской, была приоткрыта. Антон выбил ее плечом и вывалился в коридор. Здесь было не лучше. Пламя гуляло по всему этажу, лизало стены, пожирало старый линолеум. Проводка искрила, с потолка сыпалась штукатурка. Дым был таким густым, что Антон не видел дальше вытянутой руки. Он бежал, пригибаясь, прижимая Арсения к груди, чувствуя, как его собственные легкие горят, как слезятся глаза, как одежда на спине начинает тлеть от жара. Он не знал планировки этого чертового ПТУ. Не знал, где выход. Он просто бежал наугад, повинуясь какому-то животному инстинкту, который вел его прочь от огня, вниз, к воздуху, к жизни. Ступени. Лестница. Перила, горячие, как сковородка. Он скатился по ним, чудом не упав, не выронив свою драгоценную ношу. Еще один коридор — здесь огня было меньше, только дым. Люди — какие-то тени в дыму, кричащие, бегущие, — он не разбирал лиц, не слышал голосов. Только вперед. Только к выходу. Стеклянная дверь — закопченная, но целая. Он ударил в нее плечом, и она распахнулась, впуская в легкие колючий, морозный, невероятно сладкий воздух. Антон вывалился на улицу, в снег, в ночь, в декабрь 2006-го. Его ноги подкосились, и он рухнул на колени прямо в сугроб, продолжая прижимать Арсения к себе. Вокруг выли сирены пожарных машин, кричали люди, трещало пламя, пожирающее здание общежития. Но Антон ничего этого не слышал. Он слышал только одно — слабое, хриплое, но такое родное дыхание Арсения у своей груди. Осторожно, как величайшую драгоценность, он опустил его на снег. Арсений не шевелился. Лицо было бледным, губы посинели, на виске запеклась кровь, на плече алел ожог. Антон, не помня себя, начал делать то, чему его учили на курсах первой помощи еще в Академии, — растирать ему грудь, руки, дуть в лицо, умоляя, требуя, приказывая очнуться. Его слезы — горячие, злые, смешанные с сажей и гарью, — капали на бледное лицо Арсения, оставляя на нем грязные дорожки. — Давай, сука, давай! — орал он, срывая голос, перекрикивая вой сирен. — Открывай глаза! Ты слышишь меня?! Я тебе приказываю! Я твой личный навигатор, мать твою! Я запрещаю тебе умирать! Ты понял?! Не смей! Я не для того через все это прошел, чтобы ты сдох у меня на руках, как какой-то… Не смей, Попов! Открывай свои гребаные глаза! Смотри на меня! Смотри, блять! И Арсений открыл глаза. Медленно, мучительно, будто разлепляя спекшиеся от дыма веки. Его взгляд — мутный, расфокусированный, — скользнул по серому, затянутому дымом небу, по сугробам, по мигающим огням пожарных машин, по лицу Антона, склонившемуся над ним. Он не сразу понял, где он. Не сразу осознал, что жив. Но когда его взгляд сфокусировался на Антоне — чумазом, заплаканном, трясущемся, в прожженной, чужой одежде, — в его глазах что-то мелькнуло. Узнавание. И сразу за ним — ужас. Чистый, незамутненный, животный ужас. — Ш-ш-шаст… — прохрипел он, и его голос был похож на скрежет ржавого железа. — Ты… ты что здесь делаешь? Где… — Он закашлялся, выплевывая из легких остатки дыма, и попытался приподняться. — Где мы? Это… это мой… мой две тысячи шестой? Ты как здесь оказался? Ты же… ты же не мог… Антон, не в силах больше сдерживаться, всхлипнул — жалко, по-детски, — и прижал его к себе, утыкаясь носом в спутанные, пропахшие гарью волосы. — Спас тебя, дебил, — выдохнул он, и его голос дрожал. — Спас твою тощую, доисторическую, неблагодарную задницу. Пожар. У тебя был пожар. Ты горел. Я вытащил тебя. Ты жив. Слышишь? Ты, блять, жив! Арсений замер в его объятиях. Его тело, только что безвольное, напряглось, как струна. Он медленно, очень медленно отстранился и посмотрел на Антона. В его глазах — синих, родных, живых, — стояли слезы. Но вместе с ними там плескалась такая ярость, какой Антон никогда в нем не видел. — Ты вытащил меня, — повторил Арсений глухо, и его голос не предвещал ничего хорошего. — Из огня. В моем времени. Ты пересек Линию. Ты отключил свой чип, я чувствую — от тебя не фонит этой вашей будущной энергией. Ты остался здесь. В две тысячи шестом. Навсегда. Без возможности вернуться. Без всего. — Его голос сорвался на крик, хриплый, надтреснутый, страшный. — Ты хоть понимаешь, что ты наделал, Шаст?! Ты, мать твою, понимаешь, что ты натворил?! Ты — навигатор! У тебя там была жизнь! Академия! Карьера! Звезды! Будущее! И ты все это просрал! Ради чего?! Ради меня?! Ради моей дурацкой, никчемной, никому не нужной жизни?! Он замолчал, тяжело дыша, глотая слезы, которые текли по его чумазому лицу, оставляя светлые дорожки. Антон смотрел на него и молчал. Что он мог сказать? Что он не думал? Что он просто не мог по-другому? Что мысль о жизни без Арсения была страшнее любой смерти, любого коллапса, любого континуума? — Я убью тебя, — прошептал Арсений, и его голос дрожал от гнева и отчаяния. — Лично. Собственными руками. Задушу. Если ты… если ты рискнул своей жизнью, всем своим будущим, своей сраной Академией, своими звездами, всем, ради… ради меня… И если ты теперь умрешь в моей реальности, потому что твой организм не приспособлен к нашему грязному воздуху, к нашим бактериям, к нашей еде, к нашему дерьмовому две тысячи шестому… Если ты заболеешь и умрешь здесь, один, в этом чужом для тебя мире, куда ты сам себя загнал из-за меня… Я этого не переживу, Шаст. Слышишь? Не переживу. Я только что горел заживо в своей комнате, думая, что это конец. Что я так и не скажу тебе… не сделаю… А ты… ты… Он задохнулся, не в силах продолжать, и уткнулся лбом в плечо Антона, дрожа всем телом. Его кулаки, сжатые в бессильной ярости, колотили Антона в грудь — слабо, почти неощутимо, но в каждом ударе было столько боли, столько любви, столько отчаяния, что Антон чувствовал, как его собственное сердце разрывается на части. — Не умру, — прошептал он, гладя Арсения по спутанным, мокрым от снега волосам. — Я же навигатор. Я траектории прокладываю. Проложу и эту. Выживу. Мы оба выживем. Обещаю. — Дурак, — всхлипнул Арсений. — Конченый дурак. Я же тебе говорил: не геройствуй. Не лезь. А ты все равно… — Заткнись, Попов, — беззлобно перебил его Антон, чувствуя, как по его собственным щекам текут слезы облегчения. — Просто заткнись и дай мне тебя подержать. Пять минут. Без твоих язвительных комментариев. Ты мне должен. Я тебя из огня вытащил. Арсений фыркнул, но спорить не стал. Он прижался к нему теснее, уткнувшись носом в изгиб шеи, и затих. Только его пальцы, сжимающие край прожженной олимпийки Антона, дрожали. Они сидели так, в снегу, под серым, затянутым дымом небом промозглого декабря 2006-го, чумазые, пропахшие гарью, измотанные до предела, и просто дышали. Вместе. И это было самым большим счастьем, которое Антон когда-либо испытывал. Тишину разорвал голос. Незнакомый и в то же время до боли родной. Голос, который Антон не слышал полгода, но узнал бы из тысячи. Голос из голограммы. — Не умрет он, Арс, — произнес этот голос сзади, и в нем слышалась та самая, знакомая до слез, чуть растерянная, добрая усмешка. — Не переживай. Я же как-то выжил. И он выживет. У нас, идиотов будущего, броня крепкая. Хоть и дурацкая. Антон замер. Его сердце пропустило удар, потом еще один. Он медленно, не веря своим ушам, повернул голову. В нескольких шагах от них, на фоне полыхающего здания общежития и мечущихся в панике людей, стояли двое. Один — коренастый, с копной черных, вьющихся волос, с гитарой за спиной, в прожженной в нескольких местах куртке. Его лицо, перепачканное сажей, было испуганным и растерянным, но глаза — живые, черные, как маслины, — смотрели на Арсения с таким облегчением, что, казалось, он вот-вот разрыдается. Серега. Живой. Настоящий. Он часто дышал, видимо, тоже бежал, и в его глазах стояли слезы. А второй… Антон смотрел на него и не мог поверить. Невысокий. Щуплый. Темные волосы, почти под ноль. Круглые очки в дурацкой старомодной оправе, которые он машинально поправил на переносице. Карие глаза — живые, блестящие, с искорками смеха и слез одновременно. И улыбка — та самая, добрая, чуть растерянная, родная до одури. Одет он был в странную смесь: потертые джинсы, явно из 2006-го, и куртка, которая выглядела так, будто ее синтезировали в 2166-м, но потом долго и мучительно пытались состарить. Дима Позов. Его Димка. Живой. Стоящий здесь, в 2006-м, как будто так и надо. — Поз… — выдохнул Антон, и его голос сорвался. Он осторожно, боясь, что видение исчезнет, отстранился от Арсения и поднялся на ноги. — Поз, это… это правда ты? Ты жив? Ты здесь? Дима улыбнулся шире, и его глаза за стеклами очков заблестели от слез. — Жив, Антох. Как видишь. И даже более-менее в порядке. — Он сделал шаг вперед, но остановился, глядя на Арсения, который все еще сидел в снегу, ошарашенно переводя взгляд с него на Серегу и обратно. — А ты, я смотрю, времени зря не терял. Устроил тут межвременной пожар, спас принца из горящей башни. Весь в меня. Серега, не выдержав, рванулся вперед и упал на колени рядом с Арсением, хватая его за плечи, ощупывая, заглядывая в лицо. — Попов, ты живой, сука! — заорал он, и его голос сорвался на фальцет. — Я думал, все! Думал, не успею! Бежал, как угорелый, там все в дыму, ни хрена не видно! Кричу тебя — ты не отвечаешь! Я уже полез в огонь, думал, сдохну, но тебя вытащу! А тут этот… — он мотнул головой в сторону Димы, — хватает меня за шкирку и орет: «Не лезь, придурок, его уже спасли! Бежим отсюда!» И мы побежали! А ты… ты тут! Живой! С бабой своей инопланетной! — Он кивнул на Антона, и в его голосе, помимо облегчения, слышалось искреннее, детское недоумение. — Попов, ты мне можешь объяснить, что, блять, вообще происходит?! Кто эти люди?! И почему этот, — он ткнул пальцем в Антона, — ревет, как девчонка, и называет тебя «Попов» с такой нежностью, будто вы женаты сто лет?! Арсений, все еще ошарашенный, посмотрел на Серегу, потом на Антона, потом на Диму. Его губы дрогнули. — Серег, — прохрипел он, и его голос был полон нежности и вины. — Я тебе потом все объясню. Честно. Дай только в себя прийти. Я сам еще ни хера не понимаю. Но, кажется, мой сосед из будущего только что спас мне жизнь, нарушив все законы физики. И, кажется, у него тут есть сообщник. Антон не слушал их. Он, как завороженный, шел к Диме. Шаг. Еще шаг. Его ноги подкашивались, в горле стоял ком, слезы текли по щекам, но он шел. Остановился в полуметре от него, боясь прикоснуться, боясь, что это мираж, голограмма, сон. — Димка, — прошептал он. — Ты… ты настоящий? Я тебя не придумал? Ты правда здесь? В 2006-м? Ты жив? Дима снял очки, протер их краем футболки — жест, который Антон помнил с детства, — и снова надел. Его глаза, карие и теплые, смотрели на Антона с такой любовью, что у того перехватило дыхание. — Настоящий, Антох, — тихо сказал он. — И я здесь. Уже полгода. И ты здесь. И он здесь. — Он кивнул в сторону Арсения, которого Серега уже поднимал с земли, что-то взволнованно ему втолковывая. — Мы все сделали свой выбор. И знаешь что? Оно того стоило. Антон больше не мог сдерживаться. Он шагнул вперед и сгреб Диму в объятия — крепко, до хруста, утыкаясь носом в его плечо, пахнущее гарью, потом и чем-то родным, позовским. Дима обнял его в ответ — так же крепко, так же отчаянно, как в те времена, когда они были просто двумя мальчишками из 2166-го, мечтающими о звездах и не знающими, что настоящее счастье — вот оно, здесь, в промозглом 2006-м, среди снега, дыма и людей, ради которых стоит сжечь все мосты. — Как? — прохрипел Антон, не отпуская его. — Как ты выжил? Как ты здесь оказался? Твоя голограмма… ты сказал, что сделал выбор. Что это значит? Ты тоже… отключил чип? Пересек Линию? Остался здесь? Дима отстранился, но только для того, чтобы посмотреть Антону в глаза. Его улыбка стала чуть грустнее, но в ней не было сожаления. — Долгая история, Антох, — сказал он. — Но коротко: да. Я сделал тот же выбор, что и ты сегодня. Только полгода назад. Я не мог вернуться. Не мог оставить ее там, в 2006-м. И я остался. Здесь. Навсегда. — Он кивнул в сторону полыхающего здания. — Я знал, что сегодня что-то случится. Знал, что Арсений в опасности. Знал, что ты придешь его спасать. И я не мог не прийти. Не мог не убедиться, что вы оба выберетесь. Я примчался за Матвиенко, — он улыбнулся, глядя на Серегу, который уже помогал Арсению подняться и что-то взволнованно ему говорил, — потому что знал: этот парень полезет в огонь за своим другом, и его тоже нужно спасать. Вот такая вот цепная реакция спасения. Антон слушал его и чувствовал, как внутри что-то разжимается. Какой-то тугой, болезненный узел, который он носил в себе все эти полгода, с того самого дня, как Дима пропал. Он был жив. Он был здесь. Он сделал свой выбор — и не жалел. И теперь они снова вместе. В этом чужом, странном, опасном, но таком живом и настоящем мире. — Поз, — прошептал он, и его голос дрожал. — Я так рад, что ты жив. Так рад, блять. Ты даже не представляешь. Я искал тебя. Все это время. Я думал, что тебя стерли. Что я тебя потерял. А ты… ты здесь. Живой. И, судя по твоей дурацкой улыбке, даже счастливый. Дима усмехнулся и хлопнул его по плечу. — Счастливый, Антох. По-настоящему счастливый. Как и ты теперь. Ну, или будешь, когда твой артист перестанет на тебя орать и поймет, что ты — лучшее, что с ним случилось. А пока… — Он оглянулся на Арсения, который, опираясь на Серегу, уже ковылял к ним, сверкая глазами. — Кажется, у нас тут намечается серьезный разговор. И, чую, без чая не обойтись. Настоящего. С бергамотом. Тут за углом есть круглосуточный ларек, Серега знает. Пойдем? Нам всем надо прийти в себя. И многое обсудить. Антон кивнул, чувствуя, как по его лицу, несмотря на все, расползается дурацкая, счастливая улыбка. Он повернулся к Арсению, который уже стоял рядом — чумазый, злой, но живой, — и протянул ему руку. — Ну что, Попов, — сказал он, и в его голосе звенела та самая, шастуновская, наглая ирония, за которой он прятал свою нежность. — Ты вроде хотел меня убить. Но, может, отложим казнь до утра? А пока — чай? Настоящий. С бергамотом. Я угощаю. У меня теперь, знаешь ли, ни гроша в кармане, ни документов, ни будущего. Только ты. И этот сумасшедший мир. Так что привыкай. Я теперь твой должник. И твой сосед. Навсегда. Арсений посмотрел на его протянутую руку, потом на его лицо — чумазое, заплаканное, но сияющее, — и его собственные губы дрогнули в той самой кривой, язвительной усмешке, от которой у Антона всегда сводило скулы. Только сейчас в ней было столько тепла, столько нежности, столько любви, что у него перехватило дыхание. — Ладно, навигатор, — прохрипел он, вкладывая свою ладонь с серебряной печаткой в его. — Будь по-твоему. Чай так чай. Только, чур, без лаванды. И без твоих будущных штучек. Мы теперь в две тысячи шестом. Тут все по-простому. Кофе — растворимый, чай — в пакетиках, любовь — настоящая. Привыкай. И они пошли — вчетвером, по заснеженной улице, прочь от полыхающего здания, прочь от страха и смерти, туда, где за углом горел свет круглосуточного ларька. Впереди — Серега, поддерживающий Арсения под руку и что-то взволнованно ему рассказывающий. Чуть позади — Антон и Дима, плечом к плечу, как в старые добрые времена. И снег, падающий с серого декабрьского неба, заметал их следы — следы четырех человек, которые нашли друг друга сквозь время, пространство и саму смерть. А над ними, в холодном, чужом, но уже таком родном небе 2006-го, зажигались первые звезды. Не голографические. Настоящие. И Антон, глядя на них, чувствовал, что впервые в жизни находится именно там, где должен быть. Дома.

Эпилог:

2012 год

Снег в тот вечер валил стеной — густой, пушистый, совсем не похожий на жалкую синтезированную крупку, которой иногда баловались голографические экраны в Академии. Настоящий снег. Он завалил карнизы старых питерских домов, припорошил шапку Исаакия, укутал белым саваном облупленные дворы-колодцы. Антон стоял у окна их съемной квартиры на Петроградской и смотрел, как в желтом свете фонарей кружатся хлопья — бесконечные, гипнотические, живые. Он так и не привык к этому до конца. К тому, что снег — холодный и мокрый, а не тёплая голограмма с регулируемой интенсивностью осадков. Что он тает на ладонях, оставляя влажные дорожки, и от него потом чешется кожа, потому что никакой «умный крем» не восстановит гидролипидный баланс после прогулки под натуральным, мать его, снегопадом. Что после такой прогулки пальцы ног немеют, и приходится отогревать их, сунув в таз с горячей водой, потому что «тёплых полов» в этой реальности не изобрели ещё ближайшие лет сто, а батареи греют через раз, и то если соседи снизу не перекрыли стояк. Шесть лет. Шесть грёбаных лет в две тысячи каком-то, уже двенадцатом, кажется. Антон до сих пор иногда путался в годах — в его голове, привыкшей к чётким цифрам 2166-го, эти «нулевые» сливались в один бесконечный, дождливый, прекрасный и чудовищно неудобный день сурка. Первый год был адом. Нет, не так. Адом, чистилищем и всеми кругами Дантова ада, разом, с добавлением спецэффектов от местной сантехники и проводки, которая искрила, если включить одновременно чайник и обогреватель. Антон помнил своё первое утро в общаге Сережи — их временном убежище после пожара. Проснулся от холода. Почему здесь всегда, сука, холодно? В 2166-м климат-контроль был индивидуальным — в любой точке планеты ты мог настроить температуру с точностью до десятой градуса. А тут — сквозняк из щелей в окне, заклеенном поролоном, и одеяло, которое пахнет чужой жизнью: табаком, пылью и чем-то неуловимо затхлым, как старая библиотека, в которую забыли пустить озонатор. Он сел на чужой, продавленной койке, посмотрел на свои босые ноги, стоящие на замызганном линолеуме, и впервые в жизни по-настоящему, до дрожи, до тошноты, осознал: назад дороги нет. Ни-ку-да. Он заперт в этом мире. В этом теле, которое, как выяснилось, отвратительно переносит лактозу. Кто бы мог подумать, что в 2006-м молоко — это молоко, а не молекулярный коктейль с имитацией вкуса и отключённым геном аллергена. В этой реальности, где вместо умной кровати — панцирная сетка, впивающаяся в бока и скрипящая при каждом движении так, будто сейчас развалится. Где вместо синтезатора — газовая плита, которую он в первый же день чуть не взорвал, пытаясь «активировать голосовое управление» и искренне не понимая, почему она не реагирует на команду «Подогреть воду до восьмидесяти пяти градусов». Арсений тогда смотрел на него — растерянного, злого, тыкающего пальцем в кнопочный телефон «Нокиа» в тщетной попытке найти выход в глобальную нейросеть, — и в его глазах плескалась сложная смесь вины, нежности и едва сдерживаемого смеха. — Шаст, — говорил он, протягивая ему кружку с растворимым кофе, — это просто телефон. По нему звонят. Голосом. Ртом. В трубку. Ты сможешь, я в тебя верю. — Он делал паузу и добавлял, сверкая глазами: — Там ещё есть функция «змейка». Это такая игра, где ползает линия и ест точки. Очень увлекательно. Хочешь, покажу? Антон рычал, швырял телефон на кровать и шёл мыть посуду. Руками. С мочалкой и жидким мылом, от которого кожа сохла и трескалась. Потому что посудомойки, конечно же, не было. Как и робота-пылесоса, как и синтезатора еды, как и медицинского сканера, который за секунду определил бы, что у него начинается гастрит от местной еды. Каждое столкновение с бытовой, примитивной реальностью 2000-х было как удар под дых. Он, навигатор межзвёздных траекторий, человек, способный рассчитать курс через пояс астероидов с учётом гравитационных возмущений от трёх газовых гигантов, не мог справиться с открыванием консервной банки без электрического ключа. Это унижало. Бесило. И в то же время — странным образом — делало живым. Арсений в такие моменты обычно стоял в дверях кухни, скрестив руки на груди, и смотрел на его мучения с выражением лица, которое Антон про себя называл «мой личный этнограф наблюдает за племенем дикарей». — Знаешь, Шаст, — говорил он задумчиво, — я вот смотрю на тебя и думаю: а ведь ты сейчас проходишь то же самое, что я чувствовал, когда впервые увидел твою умную кровать. Помнишь? Она мне спину вибрировала и пахла лавандой. Я думал, что сошёл с ума. А теперь ты пытаешься открыть банку с килькой ножом для масла. Это, блять, карма. Антон, красный от натуги, огрызался: — У вас тут всё против человека! Почему банки не открываются голосом?! Почему молоко прокисает?! Почему вода из-под крана пахнет хлоркой, а не озоном?! Почему, чтобы согреться, надо надевать на себя пять слоёв одежды, а не просто активировать терморегуляцию?! — Потому что это жизнь, Шаст, — спокойно отвечал Арсений, отбирая у него банку и ловко вскрывая её одним движением старого, ржавого консервного ножа. — Настоящая. Живая. Неудобная. Привыкай. И он привыкал. Медленно, со скрипом, как старая панцирная койка. Учился заваривать чай в пакетиках, а не в молекулярных капсулах. Учился пользоваться общественным транспортом — маршрутками, в которых пахло бензином и чьими-то немытыми носками, и метро, где люди стояли вплотную друг к другу, и это считалось нормой, а не «нарушением личного пространства уровня три». Учился не вздрагивать, когда в дверь стучали кулаком, а не присылали вежливый голографический запрос на визит. Учился жить в мире, где всё — настоящее. Грязное, шумное, нелогичное, прекрасное. Сережа, когда ему всё рассказали, был в таком ахуе, что Антон до сих пор вспоминал это с улыбкой — тёплой, благодарной, немного виноватой. Это случилось на третий день после пожара. Они сидели вчетвером в комнате Сережи — той самой, с гитарой в углу, плакатами «Сплина» на стенах и вечным запахом дешёвого табака, въевшимся в обои так, что никакой ремонт не брал. Арсений, бледный, с перевязанным плечом, но уже окрепший, сидел на подоконнике, обхватив колено руками, и смотрел на Сережу с выражением человека, который сейчас либо обретёт друга навсегда, либо потеряет его навсегда. — Серег, — выдохнул он, и его голос дрогнул. — Слушай сюда. Это Антон. Он из будущего. Из две тысячи сто шестьдесят шестого года. Серьёзно. И это Дима. Тоже из будущего. Они оба застряли здесь. И да, мы с Антоном… ну, ты понял. Мы вместе. Сережа молчал минуту. Две. Три. Его лицо, обычно живое и эмоциональное, способное за секунду сменить десять выражений, застыло маской крайнего недоумения. Он сидел на своей кровати, сжимая в руке немытую кружку с остатками чая, и смотрел на Арсения так, будто у того внезапно выросла вторая голова. Или третья. Потом медленно перевёл взгляд на Антона — чумазого, в прожжённой чужой одежде, с красными от недосыпа и чужого воздуха глазами. С Антона на Диму — тихого, очкастого, сжимающего в руках потрёпанный томик Бродского. И обратно на Арсения. Открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Антон видел, как в его горле борются слова, застревая где-то на полпути между шоком и яростью. — Попов, — сказал он наконец ледяным, каким-то даже спокойным голосом, который совсем не вязался с его бешеным взглядом. — Ты хочешь сказать, что всё это время, пока я думал, что ты просто сидишь в своей комнате, страдаешь фигнёй, учишь свои дурацкие монологи и слушаешь «Сплин», у тебя там был портал в грёбаное будущее? И ты мне, своему лучшему другу, который из-за тебя в три часа ночи бежал через горящее здание, рискуя сдохнуть в огне, ни слова не сказал? Арсений поморщился, как от зубной боли. — Серег, я не мог. Правда, не мог. Это сложно объяснить. Там были правила. Континуум. Линия. Я боялся, что если расскажу, всё исчезнет. Или ты решишь, что я псих. — Я и так решу, что ты псих! — взорвался Сережа, вскакивая с кровати. — Ты — псих, который полгода жил с пришельцем из космоса и молчал! — Он ткнул пальцем в Антона. — И вот эти двое, — палец переместился на Диму, — они, получается, тоже пришельцы? Из будущего? Застряли здесь? И ты с этим, — палец снова нацелился на Антона, — спишь?! Антон хотел возразить что-то про «не сплю, а нахожусь в романтических отношениях», но передумал, глядя на побелевшее лицо Сережи. Тот был в бешенстве. В искреннем, детском, обиженном бешенстве человека, который только что узнал, что его лучший друг полгода жил двойной жизнью и даже не намекнул. Арсений вздохнул и начал рассказывать. Всё. С самого начала. Про Световую Линию, про хвойный йод, которым Антон обрабатывал его раны, про чай с бергамотом, про то, как они ругались из-за «Матрицы» и запаха рыбы. Про ту самую ночь, когда они впервые переспали, а потом сделали вид, что ничего не было. Про дурацкие правила, которые они оба нарушили. Про лекцию Паши Воли, про пожар, про выбор. Сережа слушал, не перебивая. Только желваки на скулах ходили ходуном, а пальцы, сжимающие кружку, побелели. Когда Арсений закончил — выдохшийся, бледный, с мокрыми от слёз глазами, — в комнате повисла тяжёлая, звенящая тишина. Слышно было только, как за окном воет ноябрьский ветер да где-то вдалеке лает собака. Сережа встал. Медленно, как старик. Подошёл к окну, долго смотрел на серый питерский двор, засыпанный первым снегом. Потом развернулся, подошёл к Антону и остановился прямо перед ним — коренастый, взъерошенный, с безумными черными глазами, в которых плескалась целая буря. — Значит, так, пришелец, — произнёс он, и его голос дрожал, но не от страха — от какого-то сложного, трудно перевариваемого чувства, в котором смешались обида, облегчение, злость и что-то ещё, похожее на принятие. — Если ты ещё раз дашь ему повод плакать, как в ту ночь после избиения, я тебе лично устрою экскурсию в питерские подворотни. Понял? У нас тут не будущее, у нас тут за слова отвечают. И за поступки тоже. Ты сжёг свою жизнь, чтобы спасти его. Это я уважаю. Но если ты хоть раз заставишь его пожалеть об этом — я тебя найду. И ты вернёшься в своё будущее. По частям. В разных пакетах. Антон сглотнул и кивнул. Сережа ещё секунду смотрел на него, потом перевёл взгляд на Диму, который тихо сидел в углу, сжимая в руках книгу, и старался казаться как можно меньше. — А ты, — сказал он ему, и его голос чуть смягчился, — раз тоже из этих, из будущных, будешь на подхвате. За братом присмотришь. За обоими. Идёт? Ты вроде врачом хотел стать? Вот и будешь их лечить, когда они опять во что-нибудь вляпаются. Дима поправил очки и улыбнулся своей доброй, чуть растерянной улыбкой. — Идёт, Сереж. Присмотрю. Обещаю. Сережа кивнул, как будто поставил точку в важном разговоре. Потом резко выдохнул, схватил со стола гитару и заорал: — А теперь все пьём! За то, что вы, два инопланетянина, не сдохли в нашем ебучем две тысячи шестом! За то, что ты, Попов, наконец-то перестал ныть по ночам в подушку и нашёл себе кого-то, кто будет ныть вместе с тобой! И за то, что я, Сергей Матвиенко, теперь официально — единственный нормальный человек в этой комнате! Водка в тумбочке, стаканы на полке! Живо! И они пили. Водку — настоящую, обжигающую горло, от которой у Антона наутро раскалывалась голова, и хотелось умереть, и он всерьёз подумывал, не отравился ли он метиловым спиртом, потому что в 2166-м алкоголь был синтезированным и не вызывал похмелья. Но в тот момент это было не важно. Важно было то, что они вместе. Что их приняли. Что у них появился дом — не стерильная комната в Академии, а эта прокуренная, заставленная книгами и гитарными чехлами общага, пропахшая жареной картошкой, дешёвым табаком и чем-то ещё — живым, настоящим, что Антон постепенно учился называть словом «уют». А потом началась жизнь. Настоящая. Трудная. Прекрасная. Дима, как и мечтал, пошёл в медицинский. Это было, пожалуй, самое логичное из всего, что случилось с их безумной компанией. Его знания из 2166-го, конечно, не признавались в 2006-м — никто не дал бы ему диплом за то, что он умеет управляться с нано-роботами и читать генетические карты с закрытыми глазами. Но его голова, его светлая, цепкая, позовская голова работала так, что он сдавал экзамены за первый курс, пока остальные ещё пытались запомнить, где находится аппендикс. Ему пришлось начинать с нуля — учить анатомию по старым атласам, пахнущим пылью и больницей, а не по голографическим моделям с трёхмерной проекцией. Привыкать к тому, что здесь не лечат нано-роботами и не регенерируют ткани за пару часов. Что здесь люди умирают от вещей, которые в его времени считались давно побеждёнными: аппендицит, пневмония, банальная инфекция, попавшая в рану. Но он справился. Он вообще удивительно легко вписался в этот мир — со своей доброй улыбкой, старомодными очками и вечным чаем в термосе, которым угощал всех пациентов. Где-то на третьем курсе он встретил Катю — ту самую, из своего прошлого-будущего, которую искал и нашёл в этой реальности. Она работала медсестрой в той же больнице, где он проходил практику. Антон помнил, как Дима, красный, как рак, мялся в коридоре их общей квартиры и бубнил: — Антох, я, кажется, женюсь. Она согласилась. Представляешь? Она меня помнит. Говорит, я ей снился. Что я из другого мира. И она ждала меня. Всю жизнь ждала. — Он замолчал, поправил очки дрожащей рукой и добавил почти шёпотом: — Я думал, что потерял её навсегда. А она… она здесь. Живая. Настоящая. И любит меня. Такого, какой я есть. Не функцию, не «объект», не ошибку системы. Просто меня. Антон тогда обнял его — крепко, до хруста, — и почувствовал, как по щекам текут слёзы. За друга. За его счастье. За то, что в этом безумном, неправильном, жестоком и прекрасном мире иногда случаются чудеса. И за то, что он сам, глядя на Диму и Катю, снова и снова убеждался: любовь сильнее времени. Сильнее континуума. Сильнее всех правил, вместе взятых. Сережина группа взлетела. Не сразу, не вдруг, но взлетела. Они играли что-то среднее между русским роком и дворовым шансоном с примесью щемящей питерской тоски. Сережа писал тексты — простые, рваные, про любовь, про дружбу, про серые дворы и жёлтые фонари, про то, как важно не сдаваться, даже когда кажется, что весь мир против. Его голос — хрипловатый, надтреснутый, пробирающий до мурашек, — звучал из каждого второго окна в их районе. К 2012-му они уже колесили с гастролями по стране, собирали небольшие, но преданные залы, и Сережа, захмелев после концерта, любил повторять, обнимая всю их разношерстную компанию: — Это всё вы, придурки! Вы меня вдохновляете! Особенно ты, пришелец, — он тыкал пальцем в Антона. — Твоя рожа, когда ты впервые увидел кассетный плеер, — это было самое смешное, что я видел в жизни! Я из этого три песни написал! «Ода магнитной ленте», «Баллада о зажеванной плёнке» и «Реквием по кнопке перемотки». Хиты, блять! Антон отмахивался, краснел, но в глубине души был счастлив. Сережа не просто принял его — он сделал его частью своей жизни, своего творчества, своей семьи. И это было дороже любых слов. Арсений писал. Ночами, днями, в перерывах между репетициями в своём любительском театре. Он дописал ту самую пьесу. «Пока горит свет». Антон помнил тот день, когда он поставил последнюю точку. Арсений сидел за столом на их общей кухне, бледный, с горящими глазами, и смотрел на стопку исписанных листов так, будто видел в них что-то большее, чем просто текст. — Всё, Шаст, — прошептал он. — Я закончил. Это всё. Всё, что я хотел сказать. О нас. О тебе. О том, что свет горит, пока мы вместе. Антон подошёл, обнял его сзади, уткнулся носом в макушку, пахнущую хвойным гелем (он нашёл его в каком-то ларьке на Васильевском, и Арсений, смеясь, сказал: «Ну вот, теперь ты пахнешь как моё прошлое. Как та ночь, когда ты впервые коснулся меня своими дрожащими руками. Ты хоть понимаешь, что я теперь никогда не смогу мыться ничем другим?»). — Я горжусь тобой, Попов, — прошептал он. — Ты даже не представляешь, как я тобой горжусь. Пьесу не сразу приняли. Арсений обивал пороги театров, получал отказы, рвал черновики, плакал по ночам в подушку, кричал, что он бездарность и что всё это было зря. Антон в такие моменты просто молча сидел рядом, гладил его по спине и повторял: — Ты гений. Просто они ещё не поняли. Подожди. Время работает на нас. И время сработало. В 2010-м, на маленькой сцене полуподвального театра на Лиговском, состоялась премьера. Антон сидел в первом ряду, сжимая в руке программку, и смотрел, как на сцене оживает их история. История любви, которая пробилась сквозь время, сквозь предрассудки, сквозь саму смерть. Он видел на сцене их комнату, разделённую Световой Линией. Видел актёра, играющего его самого — смешного, неуклюжего навигатора из будущего, который впервые в жизни почувствовал что-то настоящее. Видел Арсения — не на сцене, а в зале, стоящего у стены, с побелевшим от волнения лицом. И когда занавес опустился, и зал взорвался овациями, он увидел, как по щекам Арсения текут слёзы. Это был успех. Не громкий, не скандальный, но настоящий. О пьесе заговорили. Её начали ставить в других театрах. К 2012-му имя Арсения Попова уже знали в театральных кругах обеих столиц. Его называли «новым голосом поколения», «драматургом, который не боится говорить о запретном». А он только отмахивался, краснел и ворчал: — Да какой я голос? Я просто написал про нас с Шастом. Про то, как он меня из огня вытащил. Про то, что любовь — это когда ты готов сжечь все мосты, лишь бы человек рядом дышал. Антон стал комиком. Это вышло случайно. В первый год, когда он ещё не мог найти себе места в этом мире, когда его знания астероидной навигации были здесь так же бесполезны, как умение заваривать чай в невесомости, он от тоски и безысходности начал записывать свои наблюдения. Смешные, нелепые, полные искреннего недоумения заметки о том, как дико и прекрасно устроен этот «доисторический» мир. О том, как люди здесь стоят в очередях за колбасой, хотя в будущем еду синтезируют по голосовому запросу. О том, как они заводят бумажные ежедневники, хотя можно просто сохранить файл в нейросети. О том, как они пишут друг другу бумажные письма и носят их на почту — ногами, Карл! О том, как они ссорятся из-за ерунды и мирятся под утро, потому что чувства здесь — живые, обнажённые, незащищённые никакими «фильтрами эмоциональной стабильности». Арсений, прочитав его каракули, долго смеялся, а потом сказал: — Шаст, это гениально. Ты должен это рассказывать. Со сцены. Людям. Ты же комик. Настоящий. Живой. Давай, рискни. Ты ради меня шагнул в огонь, а ради себя даже на сцену выйти боишься? И он рискнул. Первый раз вышел на сцену какого-то занюханного клуба на Васильевском острове с трясущимися коленками и микрофоном в потной ладони. В зале сидело человек пятнадцать, не больше. Он начал говорить — и его понесло. Он рассказывал про синтезатор, который обижался на слово «чай». Про умную кровать, которая чуть не довела его до развода с реальностью своими вибрациями и лавандой. Про свой первый поход в обычный продуктовый магазин, где он полчаса стоял перед полкой с молоком, пытаясь понять, почему оно в пакетах, а не в молекулярных капсулах, и почему у него срок годности — три дня, а не три года. Зал смеялся. Сначала робко, потом всё громче. А он стоял и чувствовал, как внутри что-то распускается — то самое, что он похоронил в себе ещё в детстве, когда ему сказали, что комики в 2166-м не нужны. Оказалось, нужны. Здесь и сейчас. В этом нелепом, несовершенном, прекрасном мире. К 2012-му у Антона были свои сольные концерты. Небольшие, камерные, но свои. Он шутил о том, как пришелец из будущего выживает в «лихих нулевых», как учится пользоваться кнопочным телефоном и заваривать чай в пакетиках, как его бесит отсутствие нормального общественного транспорта и как он счастлив от того, что здесь можно просто выйти на улицу и вдохнуть воздух, пахнущий не озоном и синтезированной лавандой, а бензином, мокрым асфальтом и настоящей, живой весной. На его афишах писали: «Антон Шастун. Комик из будущего». И люди шли. Смеялись. И уходили, унося с собой частичку того самого света, который он когда-то нашёл за Световой Линией. В тот вечер, о котором идёт речь, в их квартире на Петроградской собрались все. Сережа приехал с гастролей, уставший, но довольный, с гитарой и бутылкой хорошего виски. Дима пришёл с Катей — она уже носила под сердцем их первого ребёнка, и Дима светился так, будто сам был маленьким солнцем, а его дурацкие очки то и дело запотевали от счастья. Арсений возился на кухне, пытаясь приготовить что-то приличное из курицы и овощей, и Антон, стоя у окна и глядя на снег, слушал привычную, родную воркотню: — Шаст, где ты опять положил штопор?! Почему в этом доме вечно всё пропадает?! Ты что, в своём будущем вообще не пользовался штопором?! У вас там что, вино само открывалось?! — Само, — улыбнулся Антон, не оборачиваясь. — Нано-пробка. Реагировала на голосовую команду. И настраивала степень аэрации в зависимости от сорта винограда. — Господи, — простонал Арсений, — как вы там вообще выжили? Вы же как младенцы беспомощные. Хуже. Младенцы хотя бы орут, когда им что-то нужно. А вы молча ждали, пока нано-пробка сама откроется. Он наконец нашёл штопор, открыл бутылку и подошёл к Антону, встав рядом у окна. Их плечи соприкоснулись. За окном, в желтом свете фонарей, кружились бесконечные хлопья снега, заметая старый питерский двор, ржавые «девятки» у подъезда и одинокую скамейку, на которой летом сидели бабушки с семечками. — О чём думаешь, навигатор? — тихо спросил Арсений, и его голос был мягким, без привычной язвительности. Антон помолчал, глядя на падающий снег. Потом сказал, не поворачивая головы: — О том, что шесть лет назад я стоял у другой стены. В другой комнате. И смотрел на тебя через дрожащую полосу света. И думал, что никогда не смогу к тебе прикоснуться. Что ты — аномалия, ошибка, сбой в матрице, который вот-вот исправят. Что наша любовь — это нарушение всех законов физики, за которое нас сотрут. А теперь… — Он замолчал, подбирая слова. — Теперь я стою здесь. В твоей квартире. В твоём времени. И ты рядом. И я могу прикоснуться к тебе в любой момент. И это… это до сих пор кажется мне чудом. Самым большим чудом в моей жизни. Даже большим, чем галактика Андромеды в голографической проекции. А я, на минуточку, видел её с расстояния вытянутой руки. Арсений ничего не ответил. Только его ладонь с серебряной печаткой нашла руку Антона и сжала её — крепко, тепло, надежно. Они стояли так, глядя на снег, и молчали. А из комнаты доносился смех Сережи, который в лицах рассказывал Кате и Диме какую-то байку из их общажного прошлого, и звон бокалов, и тихое мурлыканье гитары. Потом, когда все расселись за столом, когда вино было разлито, а курица, приготовленная Арсением, торжественно разрезана, Сережа вдруг поднял бокал и сказал, глядя на Антона и Арсения: — Знаете, пацаны, я вот что думаю. Мы все здесь — чокнутые. Попов — гениальный псих, который пишет пьесы о любви к пришельцам. Шастун — реально пришелец, который шутит про наши унитазы. Позов — врач, который лечит людей так, будто у него в руках волшебная палочка из будущего. А я — просто Серега с гитарой, который поёт про то, как хреново, когда друг сгорает в огне, и как офигенно, когда он выживает. — Он сделал паузу, обвёл всех взглядом, и его голос стал серьёзным. — И знаете что? Я счастлив. По-настоящему. Потому что у меня есть вы. Потому что мы прошли через такую задницу, через которую не каждый пройдёт. Потому что мы вместе. И пусть весь этот мир катится к чертям — у нас есть наш. Наш собственный. Где свет горит, пока мы рядом. Он выпил. Все выпили. Антон почувствовал, как по щеке катится слеза, и не стал её вытирать. Арсений, сидящий рядом, легонько толкнул его плечом и прошептал: — Не реви, Шаст. Серега у нас мастер душевных тостов. Сейчас ещё и споёт. Готовь носовые платки. У него новая песня. Называется «Пришелец и его артист». Я слышал репетицию. Это полный треш и море слёз. И Сережа действительно запел. Тихо, без гитары, просто сидя за столом с бокалом в руке. Простую песню про снег, про жёлтые фонари, про друзей, которые не предают, и про любовь, которая сильнее времени. Про парня из будущего, который шагнул в огонь, чтобы спасти того, кого любил, и остался в чужом мире, потому что дом — это не место, а человек. Про актёра, который написал об этом пьесу, и её поставили через сто лет. Про врача, который нашёл свою любовь сквозь время. И про музыканта, который просто был рядом и пел об этом. Антон слушал, смотрел на лица дорогих ему людей — на Сережу, который пел с закрытыми глазами, на Диму, обнимающего Катю и тихо подпевающего, на Арсения, который смотрел на него с такой нежностью, что сердце заходилось, — и думал о том, что все эти годы, все эти трудности, весь этот путь от багровой Световой Линии до этого вот заснеженного питерского вечера были не зря. Он сделал свой выбор. И он был счастлив. По-настоящему. Без синтезаторов, без умных кроватей, без голограмм и нейросетей. Просто счастлив. Здесь и сейчас. В две тысячи каком-то, двенадцатом. В этом несовершенном, диком, живом и прекрасном мире, который стал ему домом. Потому что дом — это не место. И не время. Дом — это люди, ради которых ты готов сжечь все мосты и шагнуть в огонь. Люди, с которыми ты можешь просто стоять у окна, смотреть на падающий снег и знать, что свет будет гореть всегда. Пока вы вместе. А за окном всё падал снег — густой, пушистый, настоящий. Заметал старые питерские крыши, облупленные дворы-колодцы, ржавые «девятки» и одинокую скамейку. И в жёлтом свете фонарей, в этом медленном, гипнотическом танце хлопьев, Антону вдруг почудилось, что он видит Световую Линию. Не багровую, не пульсирующую тревогой, а золотистую, тёплую, мирную. Она дрожала где-то там, за окном, между серым небом и заснеженной землёй, соединяя времена, реальности, судьбы. И ему показалось, что он слышит голос Паши Воли — тихий, с лёгкой хрипотцой, доносящийся откуда-то из-за грани миров: «Любовь — это джаз, Шастун. Импровизация. Ты не можешь просчитать её заранее. Ты можешь только чувствовать. И действовать. По наитию. По зову вот этого самого, — он прижал ладонь к груди. — Ты сделал свой выбор. И он был верным. Свет горит, пока вы вместе. И он будет гореть всегда». Антон улыбнулся, прижался плечом к плечу Арсения и закрыл глаза. В комнате пахло вином, жареной курицей, хвойным гелем и чем-то ещё — неуловимым, тёплым, что он когда-то, в другой жизни, называл словом «уют». Сережа допел, и все захлопали, засмеялись, потянулись за добавкой. А снег всё падал и падал за окном, заметая следы четырёх человек, которые нашли друг друга сквозь время, пространство и саму смерть. И свет в окне их квартиры на Петроградской горел — ярко, тепло, обещающе. Горел для всех, кто верил, что любовь сильнее времени. Что дом — это не координаты в пространстве, а биение сердца рядом. Что, пока мы вместе, никакой континуум нам не страшен. Пока горит свет.
Примечания:
43 Нравится 10 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (10)