***
Алексей ушёл, чтобы распорядиться насчёт обеда, а Илья и Шейн пошли в кабинет Дона. Коридор был длинным, с высоким потолком и светом, который падал из окон, выходящих во внутренний двор. Шейн чувствовал, как его сердце бьётся быстрее с каждым шагом. Он сжимал кулаки, чтобы унять дрожь в руках, и чувствовал, как его ладони становятся влажными. Воздух в коридоре был прохладным, почти холодным, и Шейн чувствовал, как его кожа покрывается мурашками. — Я смогу, — сказал он себе, почти беззвучно. — Это просто старик. Я не боюсь стариков. Илья шёл рядом, его шаги были уверенными, размеренными. Он не смотрел на Шейна, но Шейн чувствовал его присутствие — тёплое, надёжное, как стена. Он смотрел на профиль Ильи — твёрдый подбородок, прямая спина, руки, которые были готовы защищать. Илья был здесь как дома, и это пугало Шейна больше, чем Дон. — Всё запомнил? — спросил Илья, когда они остановились у массивной двери из тёмного дерева. — Да, — ответил Шейн. Он запомнил всё. Илья объяснял ему в самолёте: не смотреть в глаза Дону, пока тот не заговорит. Не перебивать. Не говорить первым. И поцеловать руку. Это был не просто жест, это был ритуал, который означал признание власти. Шейн смотрел на дверь и чувствовал, как внутри него нарастает напряжение. «It's a relic of the past, — думал Шейн. — But I'll do it. For him.» (Это пережиток прошлого. Но я сделаю это. Ради него.) Илья открыл дверь, и они вошли. Кабинет был огромным. Стены от пола до потолка были заняты книжными шкафами — и книги стояли плотно, как солдаты на плацу. В углу стоял письменный стол из тёмного дерева, покрытый лаком, и на нём лежали бумаги, которые никто не трогал, — как будто хозяин ждал, когда они подпишутся сами. Шейн чувствовал запах старой бумаги и кожи, который смешивался с запахом воска и ладана. Свет проходил через высокие окна, выходящие на сад, и падал на паркет — старый, тёмный, отполированный до зеркального блеска. Воздух был прохладным и пах старым деревом, воском и чем-то ещё — ладаном, наверное, или сухими травами. Шейн смотрел на книжные шкафы, на старые кожаные корешки, и чувствовал, как время замедляется здесь. На балконе сидел мужчина. Он был стар — Шейн видел это по седым волосам, по морщинам на лице, по тонкой, почти прозрачной коже на руках. Но он не был сломлен. Он сидел прямо, с книгой в руках — Шейн с уважением заметил, что она была на иврите, — и его глаза — серые, как океан в бурю — смотрели на страницы с такой же остротой, с какой, должно быть, смотрели на врагов сорок лет назад. Его руки были сильными, с выступающими венами, и Шейн заметил, что он держит книгу так, как будто она была оружием. Дон Антонио Россо. Он выглядел так, как будто ему было пятьдесят пять, а не семьдесят пять. Его плечи были широкими, руки — сильными. Он был красив в том смысле, в каком красивы старые деревья — не сломленные, а отточенные временем. Шейн смотрел на него и чувствовал, как внутри него смешиваются страх и уважение. Илья подошёл первым. Шейн увидел, как он взял руку деда — сухую, с выступающими венами — и поцеловал её. Не как приветствие, а как ритуал. Как будто это было единственное, что можно было сделать в этом месте. Илья сделал это легко, естественно, и Шейн понял, что он делал это сотни раз. Шейн сделал шаг вперёд. Опустился на одно колено. Коснулся руки старика — сухой, тёплой кожи, которая помнила больше, чем Шейн мог представить. И поцеловал её. Его губы коснулись костяшек, и он почувствовал, как кожа старика пахнет табаком и старым деревом. Он выпрямился и поднял глаза. Антонио смотрел на него. Его лицо не изменилось — ни улыбки, ни недовольства. Только спокойная, изучающая внимательность, от которой Шейну хотелось спрятаться. Но он не спрятался. Он смотрел прямо в серые глаза Дона и чувствовал, как тот не одобряет его. Это было написано в его лице — в лёгком сжатии губ, в том, как он чуть наклонил голову. Илья сказал, что это его Шейн. Антонио кивнул, но его глаза продолжали изучать Шейна — как экспонат на выставке. Шейн выдержал этот взгляд. — Sei tu l'omega che grida che il mondo intero vive sbagliato? — спросил Антонио. (Ты тот омега, который кричит, что весь мир живёт неправильно?) Шейн услышал вопрос. И внутри что-то царапнуло — не страх, а понимание того, что его слова переврали. Что здесь, в этом доме, его слова стали чем-то другим. Они стали оружием против него. — Non è una citazione letterale, — ответил Шейн. — Ma in un certo senso sì. (Это не дословная цитата. Но в некотором смысле да.) Дон молчал. Он смотрел на Шейна — долго, так долго, что Шейн почувствовал, как под его взглядом кожа начинает гореть. Потом старик повернулся к балкону, где за окнами расстилался сад, и, не оборачиваясь, сказал: — Per ora è tutto. Potete andare. (На этом всё. Можете идти.) Шейн хотел спросить: «Что это было?» Но не спросил. Он видел, как Илья кивнул и сделал шаг к двери, готовый уйти. Шейн последовал за ним. Когда они вышли в коридор, он повернулся к Илье и спросил: — Он меня не одобряет, да? Илья посмотрел на него. В его зелёных глазах была усталость — не от Шейна, а от всего этого. — Он ничего не сказал, — ответил Илья. — А если он молчит, это уже хорошо. Шейн понял. И внутри что-то сжалось — не от страха, от понимания того, что одобрение никогда не придёт. В коридоре, когда они вышли от Дона, было тихо. Свет падал из высоких окон с одной стороны, оставляя другую сторону коридора в глубокой тени. Пахло воском и старым деревом, и Шейн слышал, как его дыхание отражается от стен. Где-то в глубине дома слышались голоса — приглушённые, далёкие, как эхо. Шейн чувствовал, как его сердце всё ещё бьётся быстрее обычного.***
Алексей столкнулся с Марко у поворота. Марко был таким же, как на старых фотографиях — высокий, с тёмными волосами и цепким взглядом, который, казалось, смотрел сквозь человека. На нём был дорогой костюм, который не сидел, а лежал, как вторая кожа. От него пахло сигарами и дорогим парфюмом — но под этим запахом чувствовалось что-то резкое, почти металлическое. Он был альфой — доминантным, уверенным, привыкшим к власти. Его запах был плотным, тяжёлым, и Шейн чувствовал его даже с расстояния. Он хотел пройти мимо, но Марко остановил его: — Allora, quello è il troione che Ilya si è portato a letto? Quello per cui ha lasciato una partita così buona come Victor? (Ну что, это та самая потаскуха, которую Илья привёз с собой? Та, из-за которой он променял такую хорошую партию, как Виктор?) Алексей обернулся. Внутри него закипало что-то тёмное — то, что он научился контролировать, но что не исчезло. Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Его челюсть сжалась, и Шейн заметил, как его глаза потемнели. — Abbiamo già chiarito che Victor ha mentito sulla gravidanza, — сказал Алексей, стараясь держать голос ровным. — La questione è chiusa. (Мы уже выяснили, что Виктор солгал насчёт беременности. Вопрос закрыт.) Марко усмехнулся. Его улыбка была кривой, почти злой. Он посмотрел на Алексея с таким же презрением, с каким смотрел на Шейна. — A me non importa. Victor sarebbe stato un buon legame. È di buona famiglia. Invece questo troione del Texas non piacerà mai al Nonno. O Ilya intende fare come sua madre, Marina? Rinunciare alla famiglia per… (Мне всё равно. Виктор был бы хорошей связью. Он из хорошей семьи. А эта техасская потаскуха никогда не понравится Деду. Или Илья собирается поступить как ваша мать, Марина? Отказаться от семьи ради…) Он не договорил. Алексей уже прижал его к стене. Рука Алексея сжала горло Марко — не душа, но достаточно сильно, чтобы тот перестал дышать. Глаза Алексея потемнели, и в них была ярость — не та, которую он показывал в больнице, когда рычал на Шейна, а другая. Глубокая, старая, как корни этих дубов. Его пальцы сжимались, и Шейн видел, как Марко начинает задыхаться. — Non ti permettere di parlare di mia madre, — сказал Алексей, и голос его был низким, почти рычащим. — Mai più. In nessuna circostanza. Hai capito? (Не смей говорить о моей матери. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Ты понял?) Марко смотрел на него с вызовом. Он не боялся — он тоже был альфой, и его запах стал резче, агрессивнее. Его глаза горели ненавистью, и он сжимал кулаки, готовый ударить. — Non dimenticare chi ha il sangue più puro qui, — хрипя, ответил Марко. — E chi è l'alfa dominante. (Не забывай, у кого здесь кровь чище. И кто здесь доминантный альфа.) Алексей сжал пальцы сильнее — почти до хруста. Потом медленно разжал. Отступил на шаг. Его дыхание было тяжёлым, и Шейн видел, как он сдерживает себя. — Vai, — сказал он. — Prima che mi dimentichi di essere educato. (Иди. Пока я не забыл быть вежливым.) Марко усмехнулся, поправил воротник. Посмотрел на Алексея свысока — но в его глазах был страх. Он знал, что Алексей не шутит. — Vedremo, — сказал он и ушёл. (Увидим.) Алексей стоял, глядя ему вслед. Внутри всё дрожало — не от страха, от напряжения. Его руки были сжаты в кулаки. «Он прав, — подумал Алексей. — Это наш мир. И он никого не щадит. Ни меня. Ни Илью. Ни Шейна. Никого.» После ухода Марко Алексей вышел на террасу. Внизу, за оливковыми рощами, открывался вид на море — синее, бесконечное, с белыми барашками волн. Ветер пах солью и водорослями. Алексей смотрел на это море, сжав кулаки, и думал о матери, которую не мог защитить тогда и о которой не мог забыть сейчас. Он стоял на каменных плитах, и ветер трепал его волосы, остужая гнев. Он вспомнил её лицо — тёмные волосы, мягкий взгляд, улыбку, которая появлялась, когда она смотрела на него. Он вспомнил её голос — тихий, но сильный. И он вспомнил тот день, когда она ушла. Когда она уехала от отца, забрала Сашу и уехала в Италию, в этот самый дом. Он помнил, как она стояла в воротах, держа Сашу за руку, и смотрела на него с такой болью, что у него разрывалось сердце. Он хотел тогда пойти за ней. Но остался — с отцом, с братом, с этим проклятым домом, который убил её. «Я не смог её защитить, — думал Алексей. — Я был слишком молод. Но теперь я могу защитить их. Илью. Шейна. Сашу. Всех, кто не должен страдать так же, как она.» Он стоял на террасе, чувствуя ветер на лице, и смотрел на море, которое было свободным — всегда свободным, всегда живым. Море не знало этого дома, не знало этих правил, не знало этой боли. Оно просто было.***
Обед проходил в большом зале, который казался ещё больше из-за высокого потолка с лепниной и росписью. Свет падал из длинных окон, выходящих в сад, и ложился на белые скатерти, на серебряные приборы, на хрустальные бокалы, которые отражали свет, как маленькие солнца. Шейн смотрел на эти бокалы и думал о том, сколько раз они видели такие же обеды — с такими же людьми, с такими же взглядами, с такими же тайнами. Шейн сидел за длинным столом, чувствуя, как его кожа горит от взглядов. Его посадили рядом с Ильёй — справа, почти в конце стола, где тени были длиннее, а свет — тусклее. Он смотрел на кузенов Ильи. Марко — тот, что говорил с Алексеем в коридоре, — сидел напротив с женой. Омега, его супруг, был бледным, почти прозрачным в солнечном свете. Он был беременен — Шейн видел это по тому, как он держал руки на животе, защищая его. Но в его глазах была пустота, которая заставляла Шейна чувствовать боль. Он смотрел на Луку и видел, как тот сжимается под взглядом Марко. Рядом с Марко сидел Луиджи — его брат. Он был таким же, как Марко, но младше, грубее. Он смотрел на Шейна с откровенным презрением, не скрывая его. Его взгляд был как игла — он впивался в Шейна и не отпускал. Шейн чувствовал этот взгляд на своей коже, и ему хотелось встать и уйти. Шейн перевёл взгляд на Луку. Тот сидел напротив, и Шейн заметил, как он тянется за салфеткой — и рукав его рубашки задирается на дюйм. Он увидел край синяка — жёлто-зелёного, старого, но ещё не зажившего. Синяк тянулся от запястья вверх, скрываясь под тканью. Шейн сжал вилку так, что костяшки побелели. «Этот ублюдок, — подумал он. — Он бьёт его. Он бьёт своего омегу.» Дети Луки играли поодаль с Сашей. Они были похожи на Марко — тёмные волосы, тёмные глаза, быстрые движения. Шейн смотрел на них, и ему казалось, что он видит будущее этих детей — они вырастут в этом доме, они станут такими же, как их отец. Они будут смотреть на омег с тем же презрением, с которым их отец смотрел на Луку. Саша уже умчалась — её позвали другие дети, и она убежала, не оглядываясь. Шейн смотрел ей вслед и думал о том, что она, наверное, счастливее всех здесь. Она не знала, что значит быть взрослым в этом доме. Она не знала, что такое боль, которую приносят близкие. Шейн хотел, чтобы она никогда не узнала этого. Когда мужчины поднялись, чтобы выйти на прогулку, Шейн хотел пойти с ними — но Дон поднял руку. Его жест был медленным, но властным. — Tu resta qui, — сказал Дон. — Sarà meglio per te. La compagnia dei bambini ti gioverà. (Ты оставайся здесь. Будет лучше для тебя. Общество детей пойдёт тебе на пользу.) Шейн сжал челюсти. Его глаза встретились с глазами Ильи — тот только покачал головой, почти незаметно. «Не надо, — говорил этот жест. — Не здесь. Прошу.» Шейн отпустил вилку. Он смотрел, как мужчины выходят из зала, и чувствовал, как его тело напрягается от сдерживаемого гнева. Шейн вышел во внутренний двор. За старыми каменными стенами открывался вид на море — бесконечное, синее, с белыми точками парусов. Ветер пах солью и соснами. Шейн стоял и смотрел на это море, и ему казалось, что оно зовёт его — зовёт уйти из этого места, где всё было чужим. Он вдыхал этот солёный воздух и чувствовал, как его лёгкие наполняются свободой, которой здесь не было. Он смотрел на горизонт, где синее небо встречалось с синим морем, и думал о том, что где-то там — за этим морем — есть другие места, другие люди, другая жизнь. Он думал о Калифорнии, о пляжах, о свободе. Он думал о своём центре, о Луке, о Саше, о всех, кто страдал в этом доме. Ветер был тёплым, солёным. Он шевелил волосы Шейна, касался его щёк, и ему казалось, что этот ветер шепчет ему что-то — на языке, которого он не понимал, но чувствовал. Он стоял и смотрел на это море, и ему казалось, что оно зовёт его. Но он не мог уйти. Потому что Илья был здесь. И он не мог оставить его одного в этом доме.***
Шейн остался в гостиной. Лука подошёл к нему, когда дети уже играли в углу. Он двигался медленно, почти неслышно, и Шейн заметил, как он держится за живот — не как защита, а как привычка. Его шаги были осторожными, как будто он боялся упасть, и Шейн почувствовал, как его сердце сжимается от жалости. — Posso sedermi? — спросил Лука, так тихо, что Шейн не услышал бы, не будь вокруг так тихо. (Можно сесть?) — Si, — ответил Шейн. — Prego. (Да. Пожалуйста.) Лука сел в соседнее кресло. Он смотрел на свои руки, сложенные на коленях. Его пальцы были тонкими, почти прозрачными, и Шейн заметил, что они дрожат. Он смотрел на Луку и думал о том, сколько боли он скрывает за этим спокойным лицом. — È strano per te qui, vero? — спросил Лука. (Тебе здесь странно, да?) — Sì, — ответил Шейн. — Molto. (Да. Очень.) Лука усмехнулся — невесело, без тепла. Его улыбка была горькой, как полынь. Он смотрел в пустоту камина, и его глаза были пустыми. — Probabilmente non sarai mai il benvenuto, qui. Ma non prenderla sul personale. Sei troppo libero per sopportare le nostre regole. (Вероятно, тебя здесь никогда не примут. Ты слишком свободолюбив, чтобы мириться с нашими правилами.) Шейн смотрел на него. Он чувствовал, что Лука говорит правду. Но он не хотел принимать эту правду. — Perché sei qui? — спросил Шейн. — Perché sei rimasto? (Почему ты здесь? Почему ты остался?) Лука поднял глаза. В них была глубокая усталость — такая, которая не проходит ни сном, ни временем. Она была в каждой линии его лица, в каждом движении его тела. — Sono stato dato in sposa, — ответил он. — Come si fa con le proprietà. (Меня выдали замуж. Как отдают имущество.) Шейн не поверил своим ушам. Это было так далеко от всего, что он знал, так чужеродно, что он хотел спросить, смеётся ли он. Но лицо Луки было серьёзным. «This can't be real,» — думал Шейн. — «People don't do this. Not anymore. Not in this world.» (Этого не может быть. Люди так не поступают. Не сейчас. Не в этом мире.) — Devi scappare, — сказал Шейн, и его голос стал твёрже. — Io posso aiutarti. Ilya ti aiuterà. Puoi essere libero con i tuoi figli. (Ты должен сбежать. Я могу помочь тебе. Илья поможет тебе. Ты можешь быть свободен со своими детьми.) Лука посмотрел на него. Его глаза были пустыми — такими пустыми, что Шейн не видел в них ни надежды, ни желания. — E poi? — спросил Лука. — Dove andrei? Con cosa vivrei? I miei figli avrebbero una vita migliore qui. Soldi, istruzione, connessioni. Non posso dargli questo da solo. E nel migliore dei casi, Marco non li raggiungerebbe. Nel peggiore… non voglio pensarci. (И что потом? Куда бы я пошёл? На что бы я жил? Мои дети будут иметь здесь лучшую жизнь. Деньги, образование, связи. Я не могу дать им это один. И в лучшем случае Марко не доберётся до них. В худшем… я не хочу об этом думать.) Он замолчал, прикусив губу и нервно теребя рукав своей рубашки. «He doesn't want to be saved,» — понял Шейн. — «He doesn't believe he can be saved.» (Он не хочет, чтобы его спасали. Он не верит, что его можно спасти.) Внутри Шейна росла боль — не за себя, за Луку. За людей, которые не видели выхода. За тех, кто сдался. «I'll come back for him., — пообещал он себе. — When the center's ready, I'll be back. I'll get it out. It doesn't matter what.» (Я вернусь за ним. Когда центр будет готов, я вернусь. Я вытащу его. Неважно, что.)***
Ночью Шейн не мог уснуть. Он лежал в кровати Ильи, глядя в потолок. Окна были открыты, и в комнату вливался тёплый ветер — он пах травами и сухой землёй, но в этом запахе было что-то тяжёлое, давящее. Шейн чувствовал его на своей коже, и ему казалось, что он слышит голос дома — тихий, настойчивый, который шептал: «Ты здесь чужой. Ты никогда не станешь своим.» Илья спал рядом — глубоко, ровно. Его дыхание было спокойным, и Шейн завидовал этой спокойной тишине. Он не мог найти её для себя. Он смотрел на потолок, на тени, которые плясали на нём, и думал о том, как быстро меняется его жизнь. Он встал, натянул штаны и свитер и вышел в сад. Воздух был прохладным, почти свежим, и он вдохнул его полной грудью. Звёзды горели ярко, их было так много, что небо казалось белым. Он увидел Луку на той же скамье, где сидел с Сашей днём. Он сидел один, смотрел на звёзды, и его лицо было бледным, почти прозрачным в лунном свете. Его руки лежали на коленях, и Шейн заметил, как они дрожат — не от холода, от чего-то другого. — Non riesci a dormire? — спросил Шейн. (Не спится?) Лука повернул голову. В его глазах была усталость — глубокая, старая, как корни этих олив. — Non è facile, — ответил он. — I pensieri non danno pace. (Это нелегко. Мысли не дают покоя.) Шейн сел рядом. Он чувствовал, как Лука напряжён — как будто боялся, что кто-то увидит их вместе. — Io ho visto, — сказал Шейн. (Я видел.) Лука посмотрел на него с испугом. — Hai visto cosa? (Что ты видел?) — Il livido sul tuo polso, — сказал Шейн. — Non era per un incidente. (Синяк на твоём запястье. Он не был случайным.) Лука молчал. Потом медленно закатал рукав спальной кофты — и Шейн увидел его. Жёлто-зелёный след на тонкой коже, похожий на старую рану. Он проходил от запястья до локтя, и Шейн понял, что это не от одного удара. Это была система. Марко бил его не один раз — он бил его постоянно. В темноте, освещённой лишь лунным светом, Шейну удалось в растянутом вороте его кофты метку. Синяк от неё расползся по тонкой оливковой коже и успел пожелтеть по краям. — Lui non lo fa sempre, — сказал Лука тихо. — Ma quando lo fa, è peggio. (Он делает это не всегда. Но когда делает, это хуже.) Шейн смотрел на синяк и чувствовал, как внутри него поднимается волна — гнев, смешанный с болью. Он хотел ударить Марко, хотел задушить его, хотел вытащить Луку из этого ада. — Devi scappare, — сказал он. — Io ti aiuterò. (Ты должен сбежать. Я помогу тебе.) Лука покачал головой. Его глаза были пустыми, но в них мелькнула искра — слабая, почти угасшая. — Non posso, — сказал он. — Con i bambini… non posso. (Я не могу. С детьми… я не могу.) «He's given up,» — понял Шейн. — «He doesn't believe he can be saved.» (Он сдался. Он не верит, что его можно спасти.) Они сидели в тишине, глядя на звёзды. Шейн думал о том, что этот дом — тюрьма. Для Саши. Для Луки. Для всех, кто здесь родился и не мог уйти.***
На следующий день Шейн увидел, как Илья меняется. Они сидели в столовой за завтраком. Солнце падало из высоких окон, и на белых скатертях лежали золотые полосы. Шейн чувствовал запах свежего хлеба и кофе, но аппетита не было. Он смотрел на Илью, который сидел напротив, и видел, как его лицо становится жёстче, как его голос становится ровнее, как его тело принимает другую позу — более собранную, более недоступную. За столом сидели Марко и Луиджи. Они говорили о чём-то на итальянском — быстро, почти шёпотом, и их глаза иногда метались в сторону Шейна. Он не понимал слов, но понимал взгляды. В них было что-то, от чего его кожа начинала гореть. Он чувствовал, как эти взгляды проникают в него, как они оставляют следы. Илья сидел рядом. Он был спокоен — но не тем спокойствием, которое Шейн знал. Другим. Как будто он надел маску, которая была частью его, но которую он снимал только с Шейном. Его руки лежали на столе, и в их движениях было что-то другое — не те мягкие жесты, которыми он касался Шейна. «I don't see him here, — думал Шейн. — I only see his shadow.» (Здесь я его не вижу. Я вижу только его тень.) После завтрака альфы ушли в кабинет. Шейн остался в гостиной с Лукой и детьми. Он смотрел в окно и видел, как они выходят к лошадям — и в их позах была та же жёсткость, что и в голосах. «He doesn't want to be here, — понял Шейн. — He's as choking as I am. He's the only one who can keep quiet.» (Он не хочет быть здесь. Он так же задыхается, как я. Только он умеет молчать.)***
Шейн видел, как Илья меняется с Сашей. Когда она подходила к нему, его лицо становилось мягче, его голос — теплее. Он сажал её себе на колени, гладил по голове, слушал её рассказы о рисунках. Он был самим собой — настоящим, живым, не скрывающимся за маской. Они сидели в саду после обеда. Саша прибежала с рисунком — маленьким, аккуратным, на котором были нарисованы цветы. Она протянула его Илье, и тот взял его так, будто это было сокровище. Он рассматривал его внимательно, и Шейн видел, как его глаза становятся мягче. — Belli, — сказал Илья. — Sei brava, Sasha. (Красиво. Ты молодец, Саша.) Саша улыбнулась — робко, но искренне. Она прижалась к нему, и он обнял её одной рукой, не выпуская. Шейн смотрел на них. На этого взрослого, опасного человека, который вдруг стал мягким, почти детским. На Сашу, которая светилась от счастья. На их глаза, одинаковые в этот момент. «He loves her, — понял Шейн. — She's the only one he can be with. The only one who doesn't judge him.» (Он любит её. Она единственная, с кем он может быть собой. Единственная, кто не судит его.) Шейн смотрел на них, и внутри него кольнуло — странное чувство, которое он не мог назвать. Не ревность. Что-то другое. Тоска, может быть. Или зависть.***
На третий день терпение Шейна лопнуло. Альфы собирались на конную прогулку. Шейн видел, как слуги выводили лошадей из конюшни — высоких, статных, с блестящими шкурами. Солнце стояло высоко, и земля была сухой, пыльной. От неё пахло нагретым деревом и потом животных. Шейн вдыхал этот запах, и он напоминал ему о другой жизни — о той, что была до Ильи, до этого дома, до всего. Шейн подошёл к конюшне, когда альфы уже стояли у лошадей. Он видел, как Марко и Луиджи переглядывались, как их глаза следили за ним. Он не обратил внимания. Он подошёл к одной из лошадей — серой, с белым пятном на лбу — и начал седлать её. Его руки помнили движения: сначала подпруга, потом седло, потом стремена. Он делал это автоматически, как делал сотни раз на ферме отца. Запах кожи и лошадиного пота был знакомым, почти родным. — Signore, — сказал один из слуг по-итальянски, пытаясь вежливо остановить его. — Non dovrebbe… (Синьор, вам не следует…) — Decido io cosa dovrei e cosa no, — ответил Шейн, не оборачиваясь. (Я сам решаю, что мне следует, а что нет.) Он почти застегнул седло, когда почувствовал, как чья-то рука сжала его запястье. Сильно, до боли. Пальцы Луиджи впились в кожу, и Шейн почувствовал, как они сжимаются, оставляя следы. Он зашипел сквозь зубы, но не дёрнулся. Луиджи стоял рядом. Его глаза горели яростью, и он был так близко, что Шейн чувствовал его дыхание. — Ti stai dimenticando del tuo posto, — прошипел он. (Ты забываешь своё место.) Шейн не смотрел на него. Он смотрел вперёд, чувствуя, как рука Луиджи сжимает его кожу. Внутри поднималась волна — не страха, а желания ударить. «Not here. Not now, — сказал он себе. — For Ilya.» (Не здесь. Не сейчас. Ради Ильи.) Он сжал челюсти. Не дёрнулся. Только ждал. — Toglile le mani, — раздался голос Ильи. (Убери руки.) Илья стоял позади Луиджи. Его голос был тихим — но в нём было столько холода, что воздух вокруг, казалось, застыл. Шейн чувствовал, как озон — его запах — становится плотнее, почти осязаемым. — Ilya… — начал Луиджи. — Ora, — сказал Илья. — Non lo ripeterò. (Сейчас. Я не буду повторять.) Луиджи колебался. Его пальцы дрожали на запястье Шейна. Потом, медленно, он разжал их и отошёл. Шейн опустил руку. Кожа была красной, и он знал: синяк останется. Илья подошёл к нему. В его глазах была ярость — не на Шейна, а на то, что произошло. Он взял запястье Шейна, поднёс к губам, поцеловал. Его губы были тёплыми, и Шейн чувствовал, как они касаются его кожи. — Прости, — сказал он. — Ты не виноват, — ответил Шейн. — Я сам сюда полез. Он посмотрел в глаза Ильи — и в его взгляде было то, что Илья понял без слов: «Я не могу больше. Это выше моих сил». — Я знаю, — сказал Илья. — Скоро мы уедем. Все выехали на лошадях в поле за садом. Оно простиралось до самого горизонта — жёлтое, выжженное солнцем, с редкими пятнами зелёных кустов. Где-то вдали паслись лошади. Ветер нёс запах сухой травы и нагретой земли. Шейн стоял на этом поле и чувствовал, как его тело дрожит от сдерживаемой ярости. Он смотрел на горизонт и думал о том, что этот дом — тюрьма. Для него. Для Луки. Для Саши. Для всех, кто не мог уйти. Он думал о том, как Илья меняется здесь, как он становится другим, как он прячет себя за маской. Земля была тёплой под его ногами, и он чувствовал, как её тепло поднимается по его телу. «I can't stay here, — думал Шейн. — I can't be who they want me to be.» (Я не могу оставаться здесь. Я не могу быть тем, кем они хотят меня видеть.)***
Но на следующий день Шейн увидел то, чего не должен был видеть. Он шёл по коридору, и его шаги гулко отдавались от каменных стен. Он искал путь в сад — дорогу, которая вела к оливковой роще, где он мог бы побыть один, подышать воздухом, который не был пропитан этим домом, его запахами, его тенями. Но коридор был лабиринтом, и он сбился с пути. Тишина вокруг была странной — не той, которая успокаивает, а той, которая давит. Она была густой, как патока, и Шейн чувствовал, как она обволакивает его, как она проникает в лёгкие, в кровь, в каждую клетку. Где-то вдалеке слышались голоса — приглушённые, неразборчивые, — и они казались ему голосами призраков. Он услышал их, когда проходил мимо полуоткрытой двери. Голос Марко — низкий, злой, с металлическими нотками, которые резали слух. Голос Луки — тихий, почти неслышный, дрожащий, как лист на ветру. Шейн остановился. Он не хотел подслушивать, но его ноги не слушались его. Он стоял, как вкопанный, чувствуя, как его сердце начинает биться быстрее. — Non mi interessa, — сказал Марко. — Devi star zitto e fare quello che ti dico. Capito? (Мне всё равно. Ты должен молчать и делать то, что я говорю. Понял?) Шейн слышал, как Лука что-то сказал в ответ — слова были тихими, почти беззвучными, но в них было столько отчаяния, что у Шейна сжалось сердце. Он не разобрал слов, но он понял смысл. Лука умолял. Он умолял о чём-то, что Марко никогда бы не дал. Потом раздался звук. Глухой удар — мясистый, тяжёлый, как удар кулака по телу. Шейн замер. Внутри него что-то оборвалось. Он толкнул дверь, и она распахнулась с громким стуком. Комната была небольшой, почти каморкой, с одним высоким окном, через которое пробивался серый свет. Воздух здесь был спёртым, тяжёлым, пахло пылью и страхом. Пол был каменным, холодным, и на нём, у самой стены, лежал Лука. Он лежал на боку, прижимая руки к животу, и его лицо было бледным, почти белым в сером свете. На его щеке уже начинал расцветать синяк — розовый, влажный, как цветок, который только что распустился. Марко стоял над ним. Его кулак был сжат, и на костяшках были следы крови — не его. В его глазах была такая злоба, что Шейн почувствовал, как его тело покрывается мурашками. Марко был в ярости — неконтролируемой, животной, и его запах был резким, почти металлическим. Он пах железом и яростью. — Togliti dal cazzo! — закричал Шейн, врываясь в комнату. — Come fai a colpirlo? È incinta! (Отойди на хер! Как ты можешь бить его? Он беременен!) Марко повернулся к нему. Его лицо было искажено гневом, и в его глазах было такое презрение, что Шейн почувствовал, как его собственная ярость поднимается навстречу. — Questa è roba mia, — прорычал Марко. — Non c'entri niente. (Это моё дело. Ты здесь ни при чём.) — È un omega incinto, — сказал Шейн. — Non hai il diritto di toccarlo. Nessun alfa ha il diritto di toccare un omega. Punto. (Он беременный омега. Ты не имеешь права трогать его. Ни один альфа не имеет права трогать омегу. Точка.) В его голосе была сталь. Он не боялся Марко. Он боялся того, что видел — насилия, несправедливости, боли, которую Марко причинял Луке. Шейн знал эту боль. Он знал её с четырнадцати лет, когда альфа взял его силой, когда он не мог защитить себя. Он не мог позволить этому случиться снова. Не с Лукой. Не с кем-либо. Марко усмехнулся — криво, зло. — E tu cosa pensi di fare, troione americano? — спросил он. — Mi farai del male? (И что ты думаешь сделать, американская потаскуха? Сделаешь мне больно?) Шейн не ответил. Он просто шагнул вперёд, сжав кулаки. Его тело было напряжено, как пружина. Он знал, что Марко сильнее, крупнее. Но Шейна это не останавливало. Внутри него горело что-то, что было сильнее страха. Что-то, что он называл справедливостью. Марко ударил первым. Его кулак просвистел в воздухе, и Шейн едва успел увернуться — удар прошёл в сантиметре от его виска. Шейн почувствовал, как воздух колыхнулся от силы удара, и понял, что если бы он попал, это могло бы быть смертельно. Шейн ответил. Он не был боксёром, но он был спортсменом, и его тело умело реагировать на опасность. Да и тренировки перед Олимпиадой не прошли даром. Его кулак врезался в челюсть Марко — не сильно, не с полной силой, но достаточно, чтобы тот пошатнулся. Марко зарычал — низко, опасно, и бросился на Шейна. Они столкнулись. Шейн почувствовал, как тело Марко врезается в него, как его плечо ударяет Шейна в грудь. Он отлетел к стене, ударился спиной о каменную кладку, и боль пронзила его позвоночник, как молния. Он зашипел сквозь зубы, но не упал. Он встал, чувствуя, как его лёгкие горят. Марко не давал ему времени. Он снова бросился на него, и они сцепились, как звери. Шейн чувствовал его запах — пот, ярость, кровь, — и чувствовал, как его собственная кровь кипит. Он ударил Марко в бок, в рёбра, и услышал, как тот выдохнул с хрипом. Марко ответил — его кулак врезался в плечо Шейна, и Шейн почувствовал, как его рука немеет от боли. Они разошлись на мгновение, тяжело дыша. Шейн чувствовал, как кровь течёт из разбитой губы, как она смешивается с потом, как она капает на пол. Он не обращал внимания. Он смотрел на Марко, и в его глазах была та же ярость, что и в глазах противника. — Non toccarlo mai più! — закричал Шейн, бросаясь вперёд. (Не трогай его больше!) Он ударил Марко прямо в челюсть — с полной силы, со всей ненавистью, которую он чувствовал к нему. Голова Марко дёрнулась, и он отлетел к стене, ударившись затылком о камень. Он сполз по стене, оставляя на ней кровавый след, и замер, хрипя. Шейн стоял над ним, тяжело дыша. Его руки тряслись, и он чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле. Он смотрел на Марко, который сидел на полу, прижимая руки к лицу, из которого текла кровь. В его глазах была ненависть, но Шейн видел в них и страх. Шейн повернулся к Луке. Он хотел подойти к нему, хотел проверить, в порядке ли он, но в этот момент он увидел, что Лука уже не лежит на полу. Он стоял, опираясь на руку Ильи. Илья держал его за талию, поддерживая, и Лука прижимался к нему, как к спасательному кругу. Его лицо было бледным, но в глазах была благодарность. Шейн смотрел на Илью, и внутри него поднималось что-то странное — не ревность, не зависть, а скорее восхищение. Илья был спокоен. Его лицо не выражало ни гнева, ни страха. Он просто держал Луку, и в его движении было столько уверенности, что Шейн почувствовал, как его сердце сжимается от благодарности. Но внутри, в глубине, было и другое чувство — лёгкая горечь. Илья был таким заботливым с Лукой, и Шейн не мог не видеть этого. Он перевёл взгляд на Илью, и их глаза встретились. В глазах Ильи было нечто, что Шейн редко видел — восхищение. Искреннее, глубокое восхищение. Он смотрел на Шейна, на его разбитые костяшки, на его разбитую губу, на его горящие глаза, и в его взгляде было что-то вроде «ты — мой». «He's proud of me, — понял Шейн. — He's proud of what I did.» (Он гордится мной. Он гордится тем, что я сделал.) Марко не сдавался. Он поднялся, шатаясь, и бросился на Шейна сзади. Шейн не успел повернуться — он услышал только шум, и почувствовал, как его тело напрягается в ожидании удара. Но удара не было. Илья уже стоял между ними. Он оставил Луку на мгновение, толкнул Шейна за свою спину, закрывая его и Луку собой. Он встал перед Марко, как стена, и его тело было напряжено, как стальная пружина. Марко замахнулся, но Илья перехватил его руку. Его пальцы сжались на запястье Марко, и Шейн увидел, как побелели костяшки Ильи. Марко зашипел от боли, но не отступил. Илья зарычал. Это был не просто рык. Это был звук, который Шейн чувствовал костями. Он прошёл сквозь него, как электрический разряд, и он почувствовал, как его тело покрывается мурашками. Дышать стало труднее, как будто воздух стал гуще, тяжелее. Его сердце забилось быстрее, и он почувствовал, как его руки начинают дрожать. Стекло в шкафу задрожало, и несколько тарелок, стоящих на полке, упали на пол, разбиваясь с громким звоном. Осколки разлетелись по каменному полу, и в воздухе запахло старым деревом и пылью. Шейн чувствовал рык Ильи не ушами — он чувствовал его всем телом. Он чувствовал, как его позвоночник вибрирует, как его зубы начинают звенеть, как его желудок сжимается. Он чувствовал себя маленьким, уязвимым, и ему хотелось сжаться в комок, закрыть глаза и спрятаться. Он посмотрел на Луку. Тот стоял рядом, прижимаясь к Шейну, и его лицо было ещё бледнее, чем раньше. Его руки дрожали, и он смотрел на Илью с тем же ужасом, с которым смотрел на Марко. Рык Ильи действовал на него так же, как и на Шейна — он чувствовал его всем телом, и ему становилось хуже из-за беременности. — Илюша, — сказал Шейн тихо. Его голос был почти беззвучным, но он знал, что Илья услышал его. — Илюша, перестань. Пожалуйста. Илья замер. Он услышал. Он услышал не имя, не его привычное «Илья», а нечто более тихое, более личное, то, что Шейн ещё ни разу не говорил. До сего дня. Его рык стих. Он медленно повернулся к Шейну, и в его глазах была тревога — не за себя, за него. Шейн прижал Луку к себе. Лука прижимался к нему, дрожа всем телом, и Шейн чувствовал, как его сердце бьётся где-то в горле. Он смотрел на Илью и видел, как тот меняется. Рык ушёл, и на его месте появилась та же твёрдая, защищающая сила, которую он всегда чувствовал рядом с Ильёй. Илья повернулся к Марко. Его голос был низким, холодным, как лёд. Он говорил на итальянском, и каждое его слово было как удар. — Se tocchi ancora il mio omega, ti rompo il collo, — сказал Илья. — E non sarà un incidente. (Если ты ещё раз тронешь моего омегу, я сломаю тебе шею. И это не будет случайностью.) Марко смотрел на него с ненавистью. Его нос всё ещё кровоточил, и его лицо было искажено гневом. Он хотел сказать что-то, но его слова застряли в горле. — Il tuo omega è troppo arrogante, — сказал он наконец. (Твой омега слишком заносчив.) Илья усмехнулся — холодно, без тени юмора. — Il mio omega fa ciò che vuole, — сказал он. — E continuerà a farlo finché sono vivo. (Мой омега делает то, что хочет. И будет продолжать, пока я жив.) В его голосе была такая уверенность, что Шейн почувствовал, как его сердце сжимается от благодарности. В дверях стоял Дон. Он не вошёл — просто стоял, опираясь на трость, и смотрел на них. Его лицо было непроницаемым, как каменная маска, но в его глазах была та же холодная внимательность, что и в кабинете. Он смотрел на разбитый нос Марко, на бледного Луку, на Шейна, который стоял с разбитой губой, и на Илью, который стоял перед ними, как защитная стена. Воздух в комнате стал ещё тяжелее. Шейн чувствовал, как давление Дона заполняет пространство, как оно давит на плечи, на грудь, на лёгкие. Он чувствовал, как его сердце бьётся быстрее, как его дыхание становится поверхностным. Дон не сказал ни слова. Он просто смотрел. Его взгляд был как рентген, как скальпель, как приговор, который ещё не был произнесён, но уже был написан. — Che succede qui? — спросил он наконец. Его голос был ледяным. (Что здесь происходит?) — Niente, — сказал Марко, утирая кровь с лица. — Solo un malinteso. (Ничего. Просто недоразумение.) Дон не ответил. Он перевёл взгляд на Луку, на его бледное лицо, на его дрожащие руки. Потом на Шейна — на его разбитую губу, на его костяшки, с которых капала кровь. Потом на Илью — на его напряжённое тело, на его сжатые кулаки. — Ma voglio che questo finisca. Ora, — сказал он. (Я хочу, чтобы это закончилось. Сейчас.) Он подошёл к Луке, взял его под локоть. Его движение было мягким, почти заботливым, но в нём была та же властность, что и во всём, что он делал. — Vai dal dottore, — сказал он. — Non devi preoccuparti nella tua condizione. (Иди к врачу. Тебе нельзя волноваться в твоём состоянии.) Лука кивнул. Он посмотрел на Шейна, на Илью, и в его глазах была благодарность, которую он не мог выразить словами. Он повернулся и ушёл, и его шаги были тихими, почти беззвучными. Дон повернулся к Шейну. Его взгляд был тяжёлым, как камень. — Tu, — сказал он. — Resta qui. Dopo parleremo. (Ты. Оставайся здесь. Потом поговорим.) Дон ушёл, забрав Марко с собой. Марко пошёл за ним, прижимая к лицу кровавый платок, и его шаги были злыми, тяжёлыми. Дверь закрылась за ними, и в комнате стало тихо. Шейн стоял посреди комнаты, тяжело дыша. Его тело болело — плечо, спина, рука. Он чувствовал, как кровь течёт из разбитой губы, как она смешивается с потом. Он чувствовал, как его сердце всё ещё колотится, как его руки всё ещё дрожат. Он повернулся к Илье. Их глаза встретились, и Шейн увидел в них нечто, что заставило его сердце сжаться. В глазах Ильи была тревога. Не гнев, не злость, не осуждение — а тревога. Он смотрел на Шейна, на его разбитую губу, на его костяшки, с которых капала кровь, и в его взгляде было только одно: «Ты ранен? Ты в порядке?». — Ты в порядке? — спросил Илья, подходя ближе. — Я в порядке, — ответил Шейн. — Я не ранен. Илья взял его за руку, поднёс к губам. Он поцеловал его костяшки, и Шейн почувствовал, как его губы касаются его кожи — нежно, почти благоговейно. — Ты был храбрым, — сказал Илья. — Ты был очень храбрым. Шейн смотрел на него. На этого человека, который защищал его, который поднял Луку, который встал перед Марко, чтобы защитить их обоих. Он чувствовал, как его сердце переполняется благодарностью. — Ты тоже, — сказал он. — Ты защитил нас. Илья посмотрел на него, и в его глазах была та же глубокая, тихая любовь, которую Шейн видел только в самые интимные моменты. — Я всегда буду защищать тебя, — сказал он. — Всегда.***
Шейн ждал в коридоре, ходя туда-сюда. Каменный пол был холодным, даже через ткань его штанов, и он чувствовал, как холод поднимается по ногам, но не мог остановиться. Его шаги отдавались эхом, и ему казалось, что это эхо принадлежит не ему, а кому-то другому — тому, кто был здесь до него. Илья сидел на скамье у стены, сложив руки на коленях. Он был спокоен — слишком спокоен — и это бесило Шейна ещё больше. — Я не могу больше, — сказал Шейн, останавливаясь перед ним. — Что именно? — спросил Илья. — Всё. Этот дом. Эти люди. Твои родственники. Я не могу. Илья смотрел на него. В его глазах была усталость — такая же, как у Шейна, но он не показывал её. — Осталось немного, — сказал он. — Завтра мы уезжаем. — Завтра слишком далеко. Дверь кабинета открылась. Марко вышел, прижимая к лицу кровавый платок. Он взглянул на Шейна — и в его глазах была ненависть, которая не исчезла, а только усилилась. — Vi rivedremo, — сказал он, проходя мимо. (Мы ещё увидимся.) Шейн не ответил. Он ждал. Ждал, когда Дон позовёт его. Он вошёл в кабинет. Когда Шейн переступил порог кабинета, воздух стал другим. Тяжёлым. Давящим. Как будто сам дом выдыхал свои тайны, и они оседали на плечах, на коже, на лёгких. Он чувствовал, как его тело напрягается, как мышцы спины становятся жёсткими, как грудь сжимается от невидимого груза. Шейн сделал шаг вперёд, и его ноги утонули в толстом ковре — тёмно-бордовом, с восточным узором, который, казалось, поглощал свет. Шаги стали почти беззвучными, и это делало его ещё более уязвимым. Он был как муха, которая залетела в паутину, и паук уже сидел в углу, наблюдая. Свет в кабинете был странным — не жёлтым, не белым, а каким-то сероватым, как будто солнце за окнами уже давно ушло, а лампы не могли его заменить. Он падал на книжные шкафы, на старые кожаные корешки, на массивный письменный стол, и тени от предметов казались слишком длинными, слишком тёмными, как будто они жили своей собственной жизнью. Шейн смотрел на эти тени, и они казались ему пальцами, которые тянулись к нему, чтобы схватить за горло. Дон Антонио сидел за столом. Он был неподвижен, как статуя, и его глаза — серые, как океан в бурю — смотрели на Шейна с той же холодной внимательностью, с которой он, наверное, смотрел на врагов сорок лет назад. Его руки лежали на столе, и в их неподвижности чувствовалась та же сила, что и в его взгляде. Он не двигался — и это заставляло Шейна чувствовать себя ещё более уязвимым, как будто он стоял перед судом, где приговор уже был написан. На столе лежал журнал. Он был раскрыт на середине, и его страницы были жёлтыми, потёртыми, как будто их перелистывали сотни раз. Дон медленно, почти лениво, повернул его к Шейну. Его движения были плавными, как у хищника, который не торопится, потому что уверен, что добыча никуда не денется. — Questo sei tu? — спросил Дон. (Это ты?) Шейн посмотрел на снимок. Это была фотосессия для Calvin Klein — та самая, которую он сделал в семнадцать лет. Он помнил этот день: яркий свет софитов, холодный воздух студии, голос фотографа, который говорил «ещё, ещё, дай мне больше». На снимке была только кружевная ткань, которая почти ничего не скрывала, и его тело — его лицо — выглядело так, будто он предлагал себя всему миру. Его кожа была бледной, глаза подведены, и в его взгляде была та смесь вызова и уязвимости, которую он научился использовать как оружие. Но здесь, в этом кабинете, это оружие не работало. Шейн чувствовал, как его щёки начинают гореть. Не от стыда — нет, он никогда не стыдился своего тела, своих фотографий, своей работы. Но в этом доме, в этом кабинете, под этим взглядом, снимок казался не просто фотографией. Он казался обвинением. Он казался доказательством его «неправильности», его «недостойности», его «чуждости». — Sì, — ответил Шейн. — E allora? Vuole che le metta un autografo? (Да. И что? Хотите, поставлю автограф?) Его голос был ровным, но внутри всё дрожало. Он чувствовал, как его пальцы сжимаются в кулаки, как ногти впиваются в ладони. Он хотел уйти, но ноги не слушались его. Дон покачал головой. Его движение было медленным, почти презрительным. — Non è appropriato per un omega che vuole entrare in questa famiglia. (Это не подобает омеге, который хочет войти в эту семью.) Шейн смотрел на него. На этого старика, который сидел за столом, как король на троне, и решал, достоин ли Шейн дышать этим воздухом. Он чувствовал, как его внутренняя ярость поднимается, как она заполняет его грудь, но он заставлял себя молчать. — E un alfa che picchia il suo omega incinto è appropriato? — спросил он. — È questo il valore della sua famiglia? (А альфа, который бьёт своего беременного омегу, — подобает? Это ваша семейная ценность?) Его голос был тихим, но в нём была сталь. Он смотрел прямо в глаза Дону и не отводил взгляда. Дон молчал. Его серые глаза смотрели на Шейна с выражением, которое нельзя было прочитать. Он медленно поднялся из-за стола — его движения были плавными, почти текучими, как будто он был молодым и сильным, а не старым и больным. Он подошёл к окну и встал спиной к Шейну, глядя на сад, который уже тонул в сумерках. — Adesso stiamo parlando di te, — сказал он. — Non cambiare discorso. (Сейчас мы говорим о тебе. Не переводи стрелки.) Шейн смотрел на его спину — широкую, прямую, несгибаемую. Он чувствовал, как воздух в кабинете становится ещё тяжелее, как тени на стенах становятся длиннее, как тишина давит на уши. — Devi capire, — сказал Дон. — Qui i valori sono diversi. Dovrai accettarli. Se vuoi stare con lui, dovrai diventare ciò che questa famiglia richiede. (Ты должен понять. Здесь другие ценности. Тебе придётся их принять. Если хочешь быть с ним, тебе придётся стать тем, кого требует эта семья.) Шейн чувствовал, как его сердце бьётся быстрее. Он смотрел на спину Дона и думал о том, что этот человек не просто говорит — он произносит приговор. Каждое его слово было как удар, как удар, который оставлял следы на коже. — E se non li accetto? — спросил Шейн. — Mi ucciderà? (А что будет, если я не приму? Вы меня убьёте?) Дон медленно повернулся. Его лицо было спокойным, но в глазах был лёд. — Su questo ti parlerà Ilya, — ответил он. (Об этом тебе скажет Илья.) Шейн смотрел на него. На его руки, которые были сильными, несмотря на возраст. На его лицо, которое было красивым в своей строгости. На его глаза, которые были как сталь. Он развернулся и вышел из кабинета. Его шаги были быстрыми, почти бегущими, но он не чувствовал ног. Он слышал только своё дыхание — частое, прерывистое. Коридор был тёмным, и тени от свечей плясали на стенах. Шейн шёл, не разбирая дороги, и чувствовал, как воздух становится всё тяжелее, как стены сжимаются вокруг него. Он вышел в сад, и холодный ветер ударил в лицо. Он остановился, прислонившись к старой каменной стене, и закрыл глаза. Его руки дрожали, и он чувствовал, как слёзы подступают к глазам. «I can't stay here, — думал он. — I can't be who they want me to be. But I can't leave. Because I love him.» (Я не могу здесь оставаться. Я не могу быть тем, кем они хотят меня видеть. Но я не могу уйти. Потому что я люблю его.) Он открыл глаза и посмотрел на звёзды, которые уже зажглись над оливковыми рощами. Они были яркими, живыми, свободными. И Шейн хотел быть как они.***
Рано утром, до отъезда, Дон позвал Илью к себе. Шейн ещё дремал в кровати, когда Илья вышел из комнаты, бесшумно прикрыв дверь. Он шёл по длинному коридору, и его шаги были беззвучными на толстом ковре. В кабинете было темно. Свет едва пробивался через жалюзи, и Дон сидел в кресле, глядя на него. — Abbiamo parlato del tuo omega, — сказал Дон. (Мы поговорили о твоём омеге.) Илья сел напротив, не дожидаясь приглашения. Его руки были сжаты в кулаки. — Non è adatto a questo mondo, — продолжал Дон. — È diverso. Non si adatterà mai. È troppo ribelle, troppo orgoglioso. Non si piegherà. (Он не подходит этому миру. Он другой. Он никогда не впишется. Он слишком бунтарский, слишком гордый. Он не согнётся.) — L'ho scelto io, — ответил Илья. (Я выбрал его.) — E dove sono i segni? — спросил Дон. — Le fedi? Almeno questo? (И где знаки? Кольца? Хотя бы это?) Илья сжал челюсти. Его руки сжались в кулаки. — Non è ancora il momento. (Пока не время.) — Il tempo passa, — сказал Дон. — E lui parla troppo. Troppe persone lo ascoltano. Non è paranoia, è logica. O cambierà, o dovremo eliminarlo. (Время идёт. И он слишком много говорит. Слишком много людей его слушают. Это не паранойя, это логика. Или он изменится, или нам придётся его убрать.) Илья встал. Его голос был ледяным. — Solo oltre il mio cadavere. (Только через мой труп.) — Non essere drammatico, — ответил Дон. — Pensa al futuro. Pensa a cosa vuoi veramente. (Не будь драматичным. Думай о будущем. Думай о том, чего ты действительно хочешь.) Илья поцеловал руку Дона, но в его глазах была боль, которую он не мог скрыть. Он вышел из кабинета, и дверь за ним закрылась с тихим стуком.***
По дороге в аэропорт Шейн уснул на коленях Ильи. Машина мягко покачивалась на ухабах. За окном мелькали оливковые рощи, виноградники, старые каменные стены. Солнце уже поднялось высоко, и его лучи пробивались через листву деревьев, создавая на лице Шейна причудливые узоры света и тени. Илья смотрел на него. На тёмные волосы, рассыпавшиеся по его коленям. На длинные ресницы, подрагивающие во сне. На приоткрытые губы. «Он спит, — думал Илья. — Ему не больно. Ему не страшно.» Он провёл пальцами по волосам Шейна — медленно, нежно. «Я люблю его, — думал Илья. — Я люблю его больше, чем этот дом. Больше, чем эту семью. Больше, чем всё, что у меня есть.» Он смотрел на Шейна, и внутри него боролись два голоса. Один говорил: «Он не для этого мира. Он сломается». Другой отвечал: «Ты сделаешь всё, чтобы он не сломался. Ты готов умереть за него». Илья прижался губами к макушке Шейна. Он чувствовал его запах — клюкву, табак-ваниль, канифоль. Этот запах был его домом. Его настоящим домом. — Я никому тебя не отдам, — прошептал он. — Никому. Даже если придётся сжечь весь этот мир. Ты — мой. И я — твой. И это никогда не изменится. Шейн не слышал. Он спал. И улыбался во сне. Машина ехала по дороге, увозя их из этого места, из этого дома, из этой тюрьмы. Впереди было море — свободное, бесконечное, как их будущее.