***
Время в кабинете текло иначе. Не так, как на тренировках, — когда каждая секунда наполнена движением, потом, болью, жизнью, и ты чувствуешь, как мышцы наливаются усталостью, а сердце колотится где-то в горле, и это правильно, это честно, это то, ради чего стоит просыпаться. Не так, как в бою, — когда мгновение растягивается в вечность, и ты успеваешь увидеть всё: траекторию куная, блеск лезвия, рисунок вен на чужой руке, каплю пота, срывающуюся с виска, расширенные зрачки противника, в которых отражается твоя собственная смерть — или его. Здесь время было вязким. Киселём. Болотом, в котором увязали мысли, чувства, желания, само ощущение себя живым. Оно не двигалось — стояло, как вода в затхлом пруду, подёрнутая ряской, и Седьмой погружался в него с головой, перебирая бумаги, ставя подписи, читая отчёты, вникая в цифры, которые ничего для него не значили. Поставки стали из Страны Железа. Сорок восемь тонн. Сорок восемь. Почему не пятьдесят? Куда делись ещё две? Надо будет уточнить у Шикамару. Потом. Если не забудет. Налоги с восточного квартала. Недобор на два процента. Жители жалуются на неурожай. Надо бы съездить, посмотреть самому. Когда-нибудь. Когда будет время. Времени не будет никогда. Квоты клана Хьюга на участие в патрулях границы. Хиаши требует увеличить с пятнадцати процентов до двадцати пяти. Обоснование на двенадцати страницах. Мелкий почерк писаря, который, кажется, получал удовольствие, выводя каждый иероглиф с каллиграфической точностью. Наруто пролистал, не читая. Суть была ясна: тесть хочет больше власти, больше влияния, больше присутствия клана во всех структурах деревни. И плевать, что другие кланы возмутятся. Плевать, что баланс, выстраиваемый годами, полетит к чертям. Главное — Хьюга. Жалобы. Прошения. Сметы. Сметы, мать их. Смета на ремонт водостоков в резиденции Хокаге. Та самая, которую он подавал трижды. Вернулась с резолюцией «Отказано в связи с недостатком средств». Недостаток средств. На ремонт водостока. В доме, где живёт грёбаный Хокаге. Узумаки отложил лист. Посмотрел на свои руки, лежащие поверх бумаг. Пальцы с коротко остриженными ногтями — привычка, оставшаяся с тех времён, когда длинные мешали правильно держать кунай. Кожа, огрубевшая от многолетних тренировок, покрытая сеткой мелких шрамов — белых, почти незаметных, если не приглядываться. Руки, которые держали Расенган. Которые сжимали горло врагам. Которые тянулись к Саске через пропасть, через боль, через саму смерть. Теперь эти руки подписывали сметы на ремонт водостоков. И получали отказы. В какой-то момент — Наруто не заметил, в какой именно, время в кабинете имело свойство смазываться, терять границы между минутами и часами, — он поймал себя на том, что тупо смотрит на печать Хокаге. Красный круг. Кандзи внутри. Символ власти. То, ради чего он жил, дышал, сражался, умирал, воскресал, терял друзей, обретал врагов, бежал, падал, поднимался и снова бежал. Воплощение детской мечты, выкрикнутой на всю деревню, когда над ним смеялись и плевали вслед. Кусок металла и дерева. Тяжёлый. Холодный. Бессмысленный. Узумаки взял печать в руку. Взвесил. Когда-то ему казалось, что этот предмет излучает тепло. Что в нём заключена душа всех предыдущих Хокаге. Что, прикасаясь к нему, он прикасается к истории, к величию, к чему-то большему, чем он сам. Теперь — просто железка. Седьмой отложил печать. Потянулся за следующей папкой — рука, живущая собственной, отдельной от мозга жизнью, промахнулась. Задела стопку документов слева. Та покачнулась, зашаталась, как пьяная, цепляющийся за фонарный столб, и рухнула на пол. Бумаги разлетелись веером по вытертому ковру. Белые, серые, желтоватые от времени прямоугольники легли на ворс, как опавшие листья на мёртвую траву. — Твою мать. Узумаки наклонился. Шикамару даже не обернулся. Привык. В этом кабинете вечно что-то падало, рассыпалось, терялось и находилось снова — вечный круговорот бумажного дерьма. Листы. Сметы. Отчёты. Прошения. Он собирал их, сгребая в охапку, стараясь не смотреть на содержимое. Какая разница. Все они одинаковые. Все пахнут пылью, чернилами и чужой скукой. Все требуют его подписи, его времени, его жизни, которой и так осталось — сколько? Лет двадцать? Тридцать? Целая вечность, проведённая в этом склепе с зелёным сукном на столе. Пальцы наткнулись на что-то иное. Не бумагу. Металл. Холодный. Тяжёлый. С выбитыми на нём кандзи, которые Узумаки Наруто узнал бы с закрытыми глазами, на ощупь, по одному только весу, по той странной, ни с чем не сравнимой энергии, которую хранят только вещи, пропитанные чужой кровью. Протектор. Старый. Потёртый. Исцарапанный вдоль и поперёк, будто по нему прошлись когтями, клювом, лезвием — всем сразу. Ткань, на которую он крепился когда-то, истлела по краям, выцвела до грязно-серого, хотя Седьмой помнил её синей. Ярко-синей, как ночное небо над Конохой в те редкие часы, когда не было ни миссий, ни тренировок, ни войны и можно было просто лежать на траве и смотреть вверх. Металлическая пластина пересечена глубокой бороздой. Рваной, неровной, будто кто-то провёл по ней острым в порыве ярости — или отчаяния. След от куная. Или от Чидори. Кто теперь разберёт. Кто теперь помнит. Протектор Учихи Саске. Тот самый, что остался лежать в грязи Долины Завершения, когда всё кончилось. Когда они оба истекли кровью, но остались живы — каким-то чудом, какой-то насмешкой судьбы, каким-то нелепым, невозможным везением. Тот, что Наруто подобрал потом, когда очнулся, когда понял, что жив, что дышит, что сердце бьётся, что Саске ушёл — снова ушёл, всегда уходил, — а на земле остался только этот кусок металла и лужа крови, которая ещё не успела впитаться в почву. Тот, что Узумаки хранил все эти годы. Сначала — в кармане куртки, у самого сердца. Ближе, чем фотографию родителей. Ближе, чем всё, что у него было. Потом — в ящике стола в старой квартире, когда боль немного утихла и появилось что-то похожее на жизнь. Потом, когда стал Хокаге, перевёз сюда, в кабинет. Сам не понимая зачем. Чтобы помнить? Чтобы не забывать? Чтобы иметь что-то материальное, осязаемое, настоящее, что связывало его с человеком, который был где-то там, за горизонтом, и не возвращался. Он забыл об этом протекторе. Серьёзно. Забыл. Задвинул в дальний ящик, завалил бумагами, отчётами, всей этой хернёй, которая заменяла ему жизнь. И вот теперь, спустя годы, протектор лежал на полу кабинета — старый, исцарапанный, холодный, — и смотрел на Седьмого единственной уцелевшей заклёпкой, как мёртвым глазом. Наруто замер. Рука, державшая металл, дрогнула. Не от слабости. От внезапного, острого, как удар тока, узнавания. Пальцы сомкнулись вокруг пластины, и холод обжёг кожу. Или это кожа горела, а протектор просто был достаточно холодным, чтобы почувствовать жар собственного тела. Седьмой смотрел на него. Долго. Слишком долго для человека, у которого через тридцать минут совет кланов, а до этого нужно успеть просмотреть отчёт о поставках стали и сделать умное лицо перед послом Суны. Мир вокруг сузился. Исчез кабинет — с его пылью, табачным дымом, жабой-пресс-папье и Шикамару у окна. Исчезли бумаги, рассыпанные по ковру. Исчезло всё, что составляло его жизнь последние годы. Остался только этот кусок металла в ладони. Тяжёлый, как вся его грёбаная судьба. Холодный, как то место внутри, где когда-то жила надежда. Память — странная штука. Узумаки Наруто никогда не считал себя человеком, склонным к рефлексии. Он действовал. Бежал. Кричал. Бил. Падал. Поднимался. Снова бежал. В этом бесконечном движении не было места для того, чтобы останавливаться и вспоминать. Воспоминания догоняли его только во сне — и тогда он стонал, метался, просыпался в холодном поту, не понимая, где находится и кто лежит рядом. Но сейчас, глядя на старый, исцарапанный протектор, он вспомнил. Не умом. Умом он помнил только факты: Долина Завершения, дождь, кровь, слова, которые они бросили друг другу в лицо, как бросают вызов на смертельный поединок. «Я убью тебя». — «Попробуй». А затем — темнота, из которой он вынырнул уже один. Тело помнило больше. Пальцы, сжимавшие протектор сейчас, помнили, как сжимали его тогда — когда подобрали с мокрой, пропитанной кровью земли. Помнили вес. Помнили холод. Помнили, как ткань, ещё не успевшая истлеть, пахла дождём и железом. Кожа на ладони — там, где металл касался её сейчас, — помнила чужое тепло. Не от протектора. От руки, которая носила его годами. От запястья, к которому он был прижат. От пульса, который бился под тонкой кожей, когда Саске был рядом — близко, на расстоянии удара, на расстоянии дыхания. Седьмой провёл большим пальцем по борозде на металле. Царапина. Глубокая, рваная, оставленная чем-то острым и безжалостным. Может быть, его собственным кунаем — в пылу боя не разберёшь, где твоё оружие, а где чужое. Может быть, осколком скалы, на которую Саске рухнул, теряя сознание. Может быть, просто временем, которое точит даже металл. Палец скользнул дальше — к краю, где ткань истлела сильнее всего. Там, на изнанке, там, где протектор прилегал ко лбу, к коже, к тому месту, где у всех нормальных людей бьётся жилка, — сохранилось несколько тёмных пятен. Старых. Въевшихся в волокна так глубоко, что не отстирать, не вытравить, не выжечь. Они стали частью ткани, частью металла, частью того, чем был этот протектор. Кровь. Чья? Его? Саске? Они так часто смешивали кровь за годы — в бою, в драках, в Долине Завершения, когда лежали рядом, истекая, и капли падали в одну лужу, перемешиваясь, становясь неразличимыми, — что уже невозможно было разобрать, где заканчивается один и начинается другой. Наруто поднёс протектор к лицу. Близко. Так близко, что металл почти коснулся губ. Почти коснулся того места, где утром ещё чувствовался фантомный вкус чужих глаз — вкус, которого не существовало, но который он помнил яснее, чем вкус вчерашнего ужина. От протектора пахло. Нет. Не пылью кабинета, хотя он пролежал в ящике годы и должен был пропахнуть бумагой, чернилами, табаком Шикамару. Не старой кровью, хотя пятна на изнанке говорили о том, что должен бы. Пахло дождём. Тем самым — проливным, хлещущим, который зарядил в Долине Завершения, когда они стояли друг напротив друга, мокрые насквозь, и вода смешивалась с кровью, стекала по лицам, по рукам, по лезвиям кунаев. Пахло железом. Озоном после грозы. Сырой землёй и прелыми листьями. Пахло Саске. Тем самым запахом, который преследовал Узумаки все эти годы. Всплывал в снах — и он просыпался с колотящимся сердцем. Всплывал в воспоминаниях — и он замирал посреди разговора, теряя нить. Всплывал в случайных ассоциациях — когда грохотал гром за окном, когда ветер приносил с гор влажную прохладу, когда кто-то случайно задевал его плечом в толпе и на секунду казалось, что это он. Запах, который Седьмой узнал бы из тысячи. Запах, от которого перехватывало дыхание сейчас, в пыльном кабинете, под равнодушным взглядом бронзовой жабы. Хокаге зажмурился. Сильно, до цветных кругов под веками, до рези в глазах. Прижал протектор к груди — туда, где под рёбрами, слева, колотилось тупое, предательское, ничему не научившееся сердце. «Где ты сейчас, ублюдок?» Мысль прозвучала в голове так ясно, будто он произнёс её вслух. Будто крикнул на весь кабинет, на всю Коноху, на весь мир, которому было плевать. «Мёрзнешь в своих горах? Ешь свою дурацкую хурму, которую так любил в детстве? Смотришь в огонь и думаешь о чём-то своём, недоступном никому, кроме тебя?» «Думаешь ли ты обо мне?» Ответа не было. Только холод металла, впивающийся в ладонь, и глухой, размеренный стук сердца, которое вдруг сбилось с ритма. Зачастило, как бешеное, как тогда, в Долине, когда он смотрел в чёрные глаза и понимал: всё, конец, сейчас они убьют друг друга, и это будет правильно, это будет честно, это будет единственный способ остаться вместе навсегда. Шикамару кашлянул. Наруто вздрогнул. Распахнул глаза. Сунул протектор в карман брюк — быстро, судорожно, как воришка, застигнутый на месте преступления. Металл обжёг бедро сквозь ткань. — Что это? Нара не обернулся, но по тону было ясно: заметил. Всё заметил. И то, как Седьмой замер над рассыпанными бумагами. И то, как поднёс что-то к лицу. И то, как прижал к груди, забыв дышать. — Ничего. Мусор. — Мусор, от которого ты держишься за сердце и забываешь, как работают лёгкие. Интересный мусор. — Отвали, Шикамару. — Как скажешь, Хокаге-сама. Советник затушил сигарету о край банки. Бросил окурок внутрь, к остальным — там их скопилось уже с десяток, серых, смятых, пахнущих горечью. Повернулся наконец, привалился плечом к косяку, скрестил руки. Посмотрел на Седьмого. Долго. Изучающе. Тем самым взглядом, от которого у подчинённых начинало сосать под ложечкой, потому что казалось: Нара видит тебя насквозь. Со всеми твоими жалкими секретиками. Со всеми мыслями, которые ты прячешь даже от себя. Со всей той правдой, которую ты годами закапываешь поглубже, а она всё равно прорастает, как сорняк сквозь асфальт. — Совет через двадцать минут, — сказал ровно Нара. — Приведи себя в порядок. У тебя лицо, как у человека, который только что увидел призрака. Или поцеловал его. Я пока не понял, что хуже. Седьмой кивнул. Не ответил. Слов не было — все остались там, в Долине Завершения, вместе с протектором, вместе с кровью, вместе с тем мальчишкой, которым он когда-то был. В кармане брюк, прижатый к бедру, лежал металл. Холодный. Тяжёлый. Живой. Он помнил всё.***
Где-то за сотни ри от Конохи, в горах, где даже летом ветер пробирал до костей, а снег не таял на вершинах круглый год, человек с одной рукой сидел у догорающего костра. Пламя почти умерло. Только угли ещё тлели — оранжевые, подёрнутые серым пеплом, дышащие жаром в холодный, разреженный воздух. Саске Учиха смотрел в них невидящим, обращённым внутрь взглядом. Он не знал. Не мог знать. Неоткуда было узнать, что в этот самый момент, в пыльном кабинете за сотни ри отсюда, чужие пальцы сжимали его старый протектор. Тот самый, что остался в грязи Долины Завершения. Тот, что он считал потерянным навсегда, как и всё остальное, что у него было. Не мог знать. Но ладонь — единственная, оставшаяся от всего, чем он владел, — вдруг сжалась в кулак сама собой. Пальцы сомкнулись, ногти впились в кожу, оставляя полумесяцы. И сердце пропустило удар. Раз. Второй. А потом забилось снова — ровно, спокойно, как и положено сердцу человека, который давно перестал ждать. Саске не обратил внимания. Списал на усталость. На холод. На высоту, от которой у непривычных сбивается ритм. Он просто сидел, смотрел в умирающие угли и думал о том, что у сушёной хурмы из Страны Огня — дурацкий привкус. Привкус одиночества. Привкус дождя. Привкус голубых глаз, которые он запретил себе вспоминать — и вспоминал каждый грёбаный день. Металл помнил. И где-то глубоко внутри, в той части души, которую Учиха считал выжженной дотла, что-то тоже помнило. Что-то, чему он не давал имени. Что-то, что не умирало, сколько бы он ни пытался его убить.