.
24 апреля 2026 г., 03:04
Запах ладана, перемешанный со старой пылью и воском, забивался в легкие, мешая дышать полной грудью, но Саймон привык. Он стоял во втором ряду, сложив руки в молитвенном жесте, и чувствовал, как ткань черной сутаны неприятно холодит щиколотки.
Справа от него, возвышаясь над всеми остальной группой мальчиков, стоял Джек.
В свете витражей он казался вырезанным из мрамора. Его кожа была болезненно-бледной, почти прозрачной, отчего россыпь ярких, золотисто-рыжих веснушек на переносице и щеках выглядела как капли пролитой краски.
— Kyrie eleison...
Саймон почувствовал, как в груди снова заворочался холодный ком. В помещении было душно от сотен горящих свечей, но его пробирал озноб. Смуглая кожа рук, сложенных в замке, казалась сероватой в полумраке собора. Он прикрыл глаза, концентрируясь на ритме, молясь не столько Богу, сколько собственному телу, чтобы оно не подвело его сейчас, на глазах у всех.
Как только служба закончилась, мальчики потянулись к выходу, стараясь сохранять благообразную тишину, которая мгновенно рассыпалась, стоило им пересечь порог ризницы.
— Саймон! — резкий окрик заставил его вздрогнуть.
Джек уже скинул тяжелую сутану, оставшись в строгой рубашке с застегнутым воротником. Он подошел вплотную, возвышаясь над Саймоном, и в его взгляде не было и тени церковного милосердия.
— Опять витал в облаках? Ты едва не сорвал финал второй части, — Джек схватил его за локоть. — Если ты снова начнешь свои странности, я заставлю тебя мыть полы во всем общежитии в одиночку. Церковь дала нам кров не для того, чтобы ты стоял там с открытым ртом, как юродивый.
— Извини, Джек, — прошептал Саймон, опуская голову. Темные пряди волос упали ему на лицо, скрывая болезненный блеск в глазах. — Просто... здесь слишком мало воздуха.
— Воздуха ему мало, — фыркнул Джек, но хватку не ослабил. Наоборот, он на мгновение притянул Саймона ближе, всматриваясь в его лицо с каким-то странным, почти яростным любопытством. — Ты выглядишь еще хуже, чем вчера. Весь серый. — Джек не умел выражать заботу иначе, кроме как через грубость, маскирующую странное, пугающее его самого беспокойство. — Отвечай честно: у тебя снова кружится голова?
— Я в порядке, правда, — Саймон попытался улыбнуться, но губы лишь дрогнули.
— Не лги мне, — отрезал Меридью, и его пальцы сжались чуть сильнее, почти до боли. — Слушай, если ты завтра не сможешь петь, хормейстер меня живьем съест за твою замену. Может... может, тебе стоит сходить к сестре Марии и выпросить этот свой очередной больничный? Отлежишься в лазарете пару дней.
Слова «больничный» и «лазарет» прозвучали для Саймона как приговор к одиночеству. В лазарете было тихо, стерильно и не было Джека.
— Я не пойду в лазарет, Джек, — голос Саймона прозвучал тихо, но в нём проскользнула несвойственная ему твердость. Он осторожно высвободил локоть из хватки Джека. — Пожалуйста. Там слишком тихо. В общежитии всё по-другому. Там жизнь.
Джек раздраженно выдохнул, и его бледные щеки на мгновение вспыхнули. Он ненавидел, когда вещи шли не по его сценарию.
— Глупый ты мученик, — бросил Джек, резко отворачиваясь, чтобы скрыть мимолетное замешательство. — Тишина ему не нравится. В гробу будет еще тише, если ты продолжишь в том же духе. Вали к себе. Но если я услышу хоть один лишний кашель на утренней репетиции — я сам запру тебя в лазарете и выброшу ключ. Понял?
— Понял, Джек. Спасибо, — Саймон едва заметно кивнул, провожая взглядом резкий разворот чужих плеч.
Саймон зашагал по мощеной мостовой в сторону жилого корпуса вместе с рыжеволосым.
У входа в общежитие Джека тут же обступили. Морис, Роджер, а ещё к ним подтянулись еще двое ребят из старшего состава хора.
— Опять возишься с этим полоумным? — хмыкнул Роджер, кивнув в сторону удаляющегося Саймона. — Меридью, брось, он же как привидение. Того и гляди рассыплется прямо на алтаре.
— Заткнись, Родж. — резко отрезал Джек. — Следи за своими нотами, а не за чужим здоровьем.
Идемте, у нас еще куча дел.
Саймон не слышал этого разговора. Он уже поднялся к себе. До обязательного ужина оставалось еще два часа — редкое, благословенное время, когда правила монастырского распорядка чуть ослабевали, давая ему право на одиночество.
Его келья была крошечной, но образцово чистой. Саймон сел за узкий деревянный стол. Его пальцы потянулись к потрёпанной тетради в кожаном переплете. Саймон был из тех людей, для которых мир был слишком велик и шумен, чтобы проживать его просто так — ему нужно было фиксировать его, переносить на бумагу, превращая страхи и восторги в линии и слова.
Он открыл дневник на чистой странице и вывел мелким, аккуратным почерком:
«23 апреля. В соборе сегодня было особенно трудно. Воздух казался густым, как патока, и я почти физически ощущал, как он застревает где-то в горле. Джек злился — он всегда злится, когда я становлюсь "прозрачным", как он говорит. Но в его злости больше тепла, чем во всей этой огромной, холодной церкви. Я чувствую себя чуть хуже обычного: странная тяжесть в груди не проходит, а озноб пробирает до самых костей, сколько бы одежды я на себя ни надел. Надеюсь, это просто усталость от долгих репетиций. Мне нельзя подвести Джека.»
Саймон замер, перечитывая последнюю строчку. Кончик пера застыл над бумагой, и чернильная капля, сорвавшись, расплылась уродливым пятном на дате.
Его рука начала выводить на полях бессмысленные, ломаные каракули. Сначала это были просто круги, переходящие в острые зигзаги, похожие на кардиограмму или очертания далеких гор. Затем среди переплетения линий стали проступать более четкие контуры: острые углы готических окон, ледяные узоры собора и чьи-то глаза.
Саймон сложил руки на столе и опустил на них голову. Смуглая кожа лба приятно холодила тыльную сторону ладоней. В этом положении ему стало на мгновение легче. Он прислушался к звукам общежития: где-то внизу захлопнулась тяжелая дверь, по коридору пронеслись смеющиеся младшеклассники, а за тонкой стеной послышался приглушенный, но узнаваемый голос Джека. Тот о чем-то спорил с Морисом — судя по интонациям, Джек снова доказывал свою правоту.
В груди разлилось странное тепло, на мгновение перекрывшее холодный озноб. В свои одиннадцать лет Саймон еще не знал взрослых слов для этого чувства, но он точно знал, что его мир начинает и заканчивается там, где стоит Джек Меридью.
Это была чистая, по-детски самоотверженная влюбленность, та самая, что заставляет замирать дыхание, когда Джек случайно задевает плечом в коридоре, или когда он, ругаясь, всё же поправляет Саймону воротник сутаны.
Он знал, что в этих стенах такое чувство считается греховным. На воскресных проповедях им часто твердили о чистоте помыслов и о том, что любовь должна быть направлена лишь к Богу. Но Саймону, при всей его глубокой, интуитивной связи с миром, казалось это странным. Разве Бог, создавший цветы в лесу и свет витражей, мог запретить чувствовать тепло к другому человеку?
Для Саймона Бог не обитал в позолоченных иконах или сухих наставлениях отца-настоятеля. Бог был в шёпоте листвы за оградой общежития, в безупречно чистой ноте, взятой на пределе сил, и в том необъяснимом магнетизме, который привязывал его к Джеку. Если любовь — это дар, то как она может быть грехом?
Монахини, с их поджатыми губами и вечно холодными руками, казались ему людьми, которые добровольно заперли себя в каменных мешках, боясь настоящего света. Они твердили, что любовь к своему полу — это путь в бездну, но Саймон, глядя на Джека, видел лишь спасение. Кто мог упрекнуть его в этом? Монахи, которые сами не знали радости, кроме как в аскезе? Или Бог, который, по их словам, есть сама любовь? Саймон считал эту церковную помешанность на запретах странной, почти болезненной. Ему казалось, что они поклоняются не живому Творцу, а пыльным фолиантам и страху.
Он осторожно вывел на полях дневника едва заметную чернильную линию, соединяющую каракули. Конечно, он не питал иллюзий. Джек был ослепителен, Джек был вождем. Он вел за собой хор, он властвовал в коридорах общежития, он был тем, на кого равнялись остальные. Его «забота» — эта грубая, колючая манера одергивать Саймона или проверять, не слишком ли он бледен — не была чем-то особенным. Джек вел себя так со всеми. Как староста, как лидер, он просто следил за порядком в своем маленьком войске. Мог ли такой человек, как Джек Меридью чувствовать то же самое к «призрачному» мальчику, который вечно спотыкается на ровном месте?
Саймон грустно улыбнулся своим мыслям. Ему не нужна была взаимность. Сама идея «обладания» кем-то казалась ему дикой, почти кощунственной. Настоящая любовь в его понимании была подобна солнечному свету: солнце просто светит, не спрашивая ничего взамен, и тебе достаточно просто греться в его лучах. Быть рядом, слышать его дыхание за стеной, видеть, как солнце золотит его рыжие волосы — этого было более чем достаточно. Не желать зла, не принуждать, не требовать — просто позволять себе чувствовать это тихое, святое обожание.
Видеть Джека в хорошем настроении было для Саймона высшей наградой. Когда Меридью смеялся — пусть даже это был его обычный, немного надменный и резкий смех — мир вокруг Саймона словно обретал краски. В такие минуты тяжесть в груди отступала, и даже удушливый запах ладана, казалось, выветривался из легких. Ему не нужно было, чтобы Джек держал его за руку или шептал ласковые слова, которые пишут в запрещенных романах. Саймону хватало самой возможности находиться в одном пространстве с этим рыжеволосым вихрем энергии.
Он мог часами просто смотреть на него. На то, как Джек сосредоточенно хмурится, разбирая новую партитуру, как он порывисто жестикулирует, объясняя что-то хористам, или как смешно морщит нос, когда солнечные лучи бьют в лицо. В этом созерцании не было алчности — только бесконечная, тихая благодарность за то, что такой человек существует
Чистая любовь, которая не просит взаимности, потому что сама возможность любить уже является искуплением.
Тихий скрип двери заставил Саймона вздрогнуть и мгновенно выпрямиться. Он не успел спрятать дневник — лишь прикрыл его ладонью.
На пороге стоял Джек. Его рыжие волосы были взъерошены, а в глазах горело привычное нетерпение, смешанное с чем-то похожим на ворчливое снисхождение.
— Ты что, заснул тут? — Джек прошел в комнату. — Колокол пробил пять минут назад. Ты пропустил молитву в коридоре. Все уже в столовой, одна сестра Мария ищет, кого бы наказать за опоздание.
Саймон моргнул, пытаясь сбросить остатки своего оцепенения. Он и не заметил, как за раздумьями и писательством пролетели эти два часа. Сумерки в комнате стали совсем густыми, и фигура Джека в дверном проеме казалась единственным источником света.
— Извини, Джек, я просто... — начал было Саймон, но горло снова предательски сдавило.
Джек молча прикрыл за собой дверь, отсекая шум коридора.
— Опять витал в своих мирах, — проворчал он, но в голосе не было привычной злости. Скорее, это была досада лидера, чей подопечный снова забыл о земных правилах.
Джек запустил руку в карман брюк и с тихим шуршанием выгреб горсть мелких, кривовато нарезанных мятных леденцов. Те тускло блеснули в его ладони.
— Держи, — он высыпал их прямо на закрытый дневник Саймона. — Заставил Роджера стащить их с кухни. Этот придурок чуть не попался повару, но всё же вынес.
Саймон посмотрел на леденцы, потом на Джека.
— Зачем?
— Затем, что ты со своим кашлем скоро распугаешь всех прихожан, — Джек раздраженно дернул плечом, отводя взгляд к окну. — Слушать противно, как ты задыхаешься в каждом втором такте. Мята смягчает горло. Жуй их во время службы, если приспичит, только делай это незаметно, чтобы хормейстер не увидел.
— И припрячь их куда-нибудь, — Джек мотнул подбородком в сторону леденцов, рассыпанных по кожаной обложке дневника. — Если сестра Мария увидит у тебя контрабанду с кухни, она решит, что ты не только юродивый, но еще и вор. А мне потом выслушивать её причитания о падении нравов в хоре.
Саймон поспешно сгреб леденцы в ладонь.
— Положи их под подкладку сутаны или в ящик, — командовал Джек, уже разворачиваясь к выходу. — И поторапливайся. Я выйду первым и скажу Марии, что отправил тебя в ризницу проверить ноты. Она обожает порядок, так что это её отвлечет. А ты в это время проскользнешь по черной лестнице прямо в столовую. Если встретишь Роджера — скажи, что ты от меня, он не выдаст.
Джек на мгновение замер у двери, прислушиваясь к звукам в коридоре.
— Понял? — Джек обернулся, и в его взгляде на секунду промелькнуло что-то странное — не то тревога, не то раздражение от собственной доброты. — Живее, Саймон. У тебя есть ровно две минуты, пока я буду заговаривать ей зубы.
— Понял, Джек. Спасибо. — выдохнул Саймон, быстро запихивая леденцы в глубокий карман сутаны.
— Избавь меня от благодарностей, — огрызнулся Джек. — Просто не попадись. Она сегодня в дурном настроении из-за того, что на вечерне кто-то фальшивил в альтах.
Джек резко распахнул дверь и вышел, нарочно громко топая ботинками и окликая кого-то в дальнем конце коридора. Саймон выждал секунду, прислушиваясь, а затем вылетел следом. Стараясь держаться тени, он проскользнул к боковому проходу.
В столовой уже стоял гул голосов и стук дешевых приборов о жестяные тарелки. Запах постного супа и печеного хлеба был тяжелым, но привычным. Саймон пробрался к длинному деревянному столу, где обычно сидели хористы.
Он опустился на свободное место, чувствуя на себе колючий взгляд Роджера. Рядом уже сидел Морис, сосредоточенно ковыряющий ложкой в тарелке, и еще пара ребят из состава, которые обсуждали завтрашнюю репетицию.
— Глядите-ка, привидение соизволило явиться, — хмыкнул Роджер, не прерывая своего занятия. Его темные глаза насмешливо сверкнули. — Где тебя носило, Саймон? Мария уже собиралась идти проверять, не вознесся ли ты к ангелам раньше срока.
— Заткнись, Родж, — подал голос Морис, не поднимая глаз от своей тарелки. Он с силой вогнал ложку в густую жижу супа. — Саймон всё ещё часть нашего коллектива. И, между прочим, куда более талантливая, чем ты со своим вечно заниженным до-диезом. Если он решит вознестись, хормейстер хотя бы заметит потерю.
Морис говорил это без злобы, скорее с привычной прямолинейностью старого приятеля.
Роджер коротко цокнул языком и закатил глаза, с преувеличенным интересом изучая трещину на деревянной столешнице. Его губы искривились в ухмылке, но спорить он не стал, лишь толкнул Мориса плечом в шутливой манере.
В дверях столовой показался Джек. Он шел неспешно, с высоко поднятой головой, и по его лицу было невозможно понять, что всего минуту назад он лгал сестре Марии, рискуя своей безупречной репутацией старосты.
Джек сел во главе их стола, и даже Роджер мгновенно выпрямился, принимая более благообразный вид.
Рыжеволосый обвел всех присутствующих взглядом.
— Завтра в восемь утра прогон всей литургии. Кто опоздает или пропустит вступление — пеняйте на себя. Морис, проследи, чтобы младшие не шумели после отбоя.
— Понял, Джек, сделаю. Насчет младших можешь не переживать, я им пообещал, что если хоть один пискнет после десяти, он будет чистить ботинки всему старшему хору до конца месяца, — Морис кивнул, и стоило строгому взору Меридью переместиться на собственную тарелку, как напряжение за столом мгновенно спало.
Морис, обладавший удивительной способностью переключаться с серьезного тона на заговорщический, вдруг подался вперед, расплываясь в широкой, немного лукавой улыбке. Его глаза весело заблестели в свете тусклых ламп столовой. Он обвел взглядом помещение, убеждаясь, что дежурные монахини находятся на достаточном расстоянии, и заговорил приглушенным голосом, активно жестикулируя ложкой:
— Слушайте, а вы видели лицо Марии сегодня на утренней, когда отец Бенедикт вышел кадить? Я как раз стоял с краю и всё наблюдал. Она же за ним по пятам ходила, как привязанная! То складку на его облачении поправит, то свечу переставит именно там, где он пройти должен. Настоящая тень добродетели.
— А как она на него смотрела, когда он молитву читал? Глаза к небу, руки на груди, а сама так и норовит поближе притереться, якобы пыль со скамьи смахнуть.
— Да ладно тебе, Морис. Она просто печется о «чистоте обряда», — протянул Роджер, копируя её манеру задирать нос. — Хотя, признаю, вид у неё был такой, будто она вот-вот сама начнет кадилом махать вместо него, лишь бы он её заметил.
— Именно! — подхватил Морис. — Она так усердно крестилась рядом с ним, что я боялся — локтем его зашибет
Саймон слушал смех ребят, но не улыбался. Он смотрел в свою тарелку, где в мутной жиже плавал одинокий кусок разваренной моркови, и чувствовал странный укол жалости, перемешанный с узнаванием.
Он никогда не любил сестру Марию. Эта женщина была воплощением всего того, что Саймон презирал: холодной дисциплины, поджатых в вечном недовольстве губ и костлявых пальцев, которые так больно сжимали его плечо каждый раз, когда он «подводил» её. Она срывалась на младших при любой возможности, вымещая на них какую-то свою внутреннюю, застарелую горечь. Но теперь, после слов Мориса, Саймон увидел её иначе.
Он увидел в ней отражение самого себя, искаженное и болезненное.
Если всё, что говорил Морис, было правдой — если эта озлобленная женщина действительно искала взгляда отца Бенедикта, — то она была так же одинока, как и он. Но если любовь Саймона к Джеку была похожа на тихий внутренний свет, на безмолвную благодарность за само существование человека, то любовь сестры Марии была другой.
Она была громкой в своем молчании, жадной и какой-то... грязной, несмотря на стерильную чистоту её монашеского обличия. Она пыталась привлечь внимание через суету, через бесконечные поклоны и показное рвение. Она хотела обладать этим вниманием, вырвать его у Бога, которому якобы служила. В её действиях было слишком много «я»: посмотрите, как я служу, посмотрите, как я благочестива, заметьте меня.
Саймон отвел взгляд, чувствуя, как внутри него кристаллизуется тяжелое понимание. Любовь сестры Марии казалась ему чем-то вроде церковного воска — податливого, липкого, пачкающего всё, к чему он прикасался. В её желании быть замеченной отцом Бенедиктом не было смирения, лишь судорожная попытка доказать свою значимость. Она не просто любила — она требовала оплаты за свои старания. Каждая поправленная складка на чужом облачении, каждый преувеличенно низкий поклон были для неё валютой, на которую она надеялась купить хотя бы мимолетную улыбку или одобрительный кивок.
Его собственное чувство было полной противоположностью этой жадной суете. Саймону не нужно было «платить» Джеку своим благочестием или выдуманным рвением. Он любил Джека за то, что тот был солнцем — колючим, обжигающим, иногда невыносимо ярким, но единственным, что давало Саймону силы вставать по утрам. И в этой любви не было нужды в ответном признании. Если бы Джек никогда больше не заговорил с ним, Саймон всё равно продолжал бы хранить это тепло внутри, как величайшую тайну.
Ужин подходил к концу. Гул в столовой начал затихать, сменяясь шорохом отодвигаемых скамей и шарканьем десятков ног. Сестра Мария, как будто почувствовав, что о ней говорят, появилась в дверях. Её колючий взгляд прошелся по столу хористов, и Морис тут же уткнулся в пустую тарелку, пряча ухмылку.
— Закончили? Посуду сдать дежурным. В жилом корпусе соблюдать тишину. Через десять минут — проверка в спальнях.
Джек встал первым, и это было сигналом для всех остальных. Он не удостоил Марию даже взглядом, проходя мимо неё с тем самым видом прирожденного лидера, перед которым даже монахини невольно тушевались. Роджер, всё еще посмеиваясь в кулак, пошел следом, за ним потянулся Морис и остальные ребята.
Коридоры общежития встретили их прохладой и запахом старого дерева. Ребята разбредались по своим комнатам.
***
Утро следующего дня началось с гулкого, неумолимого звона колокола. Саймон проснулся от того, что холод в его келье, казалось, окончательно победил скудное тепло одеяла. Грудь сдавило тугим обручем, а каждый вдох отзывался колючей болью. Он нащупал в кармане вчерашнюю мяту, отправил один леденец в рот и начал одеваться, стараясь унять дрожь в руках.
В соборе на утренней литургии было еще холоднее, чем вчера. Огромное пространство Святого Павла заполнилось серым предрассветным светом, который делал лица хористов похожими на маски. Саймон стоял на своём месте, чувствуя, как реальность вокруг начинает медленно расслаиваться.
— Gloria in excelsis Deo... — голоса мальчиков взмыли под ледяные своды.
Саймон пел, но звук собственного голоса казался ему чужим, доносящимся откуда-то из-под воды. Перед глазами поплыли цветные пятна от витражей, хотя солнце еще даже не взошло. Он старался стоять ровно, впиваясь ногтями в ладони, но пол под ногами внезапно стал мягким, как болотный мох.
Звук органа, обычно торжественный и поддерживающий, превратился в тяжелый гул, вибрирующий где-то в самом основании черепа. Саймон чувствовал, как с каждой высокой нотой из него уходят последние силы, словно он был восковой свечой, тающей в ледяном сквозняке собора.
Он попытался сделать вдох, но легкие словно окаменели. Воздух, пропитанный ладаном, застрял в горле колючим комом. Перед глазами заплясали черные искры, сплетаясь в причудливые узоры, похожие на те каракули, что он рисовал в дневнике. Голоса ребят начали отдаляться, становясь неразличимым гулом, пока не осталась лишь одна пульсирующая тишина.
— Et in terra pax... — прошептали его губы, но звука не последовало.
В какой-то момент мир окончательно потерял вертикаль. Собор качнулся вправо, затем влево, и величественные своды начали стремительно падать на Саймона. Глухой удар лбом о каменную плиту отозвался коротким, резким эхом, которое на мгновение разрезало стройное многоголосие хора.
Строй хористов мгновенно рассыпался. Кто-то отшатнулся, кто-то замер, глядя на неподвижное тело в черном, распластавшееся на холодном мраморе.
В этот момент из тени колонн, шурша тяжелыми юбками, вылетела сестра Анна. Она не шла — она почти летела, её лицо, обычно спокойное, сейчас было искажено тревогой. Она опустилась на колени рядом с мальчиком, не заботясь о том, что пачкает белоснежный фартук о пыльные плиты собора.
— Господи, помилуй... Мальчик мой, Саймон! — её теплые, пахнущие аптечными травами ладони мгновенно легли на его шею, ища пульс.
Она осторожно перевернула его на спину. Голова Саймона безвольно откинулась, темные пряди волос рассыпались по камню, открывая мертвенно-бледное лицо. Сестра прижала ладонь к его лбу и тут же отпрянула, словно обожглась.
— Да он же горит! — вскрикнула она. — Настоящий огонь, а не кожа. Бедное дитя, как он вообще на ногах держался?
Она подняла гневный взгляд на притихших хористов. Её глаза, обычно мягкие и всепрощающие, сейчас сверкнули злостью, когда она наткнулась на застывшую фигуру Джека. Тот стоял неподвижно.
— Меридью! — Анна резко выдохнула его фамилию. — Ты же староста. Ты же следишь за каждым их шагом, за каждой нотой! Как ты мог не заметить, что он едва дышит? Посмотри на него — он же прозрачный!
— Я... я говорил ему, — выдавил Джек, и его голос предательски дрогнул. — Я сказал ему идти в лазарет ещё вчера...
— Сказал он! — перебила его монахиня, и в её голосе послышалось горькое разочарование. — Мало просто сказать, нужно иметь сердце, чтобы увидеть.
Мы ещё поговорим с тобой об этом, Джек Меридью. И с отцом-настоятелем тоже поговорим. Ты не надзиратель в тюрьме, ты должен беречь их!
Джек постыдно отвел взгляд в сторону. Впервые за всё время его лидерства в хоре он не нашел, что ответить. Его обычная колючая уверенность осыпалась, как старая штукатурка со стен собора. Он смотрел куда-то в основание массивной колонны, чувствуя, как под воротником рубашки становится невыносимо жарко, а в ушах всё ещё звенит резкий голос сестры Анны.
— Молчишь? — Анна горько покачала головой, не дождавшись ответа. — Вот и молчи. Твое высокомерие чуть не стоило ребенку жизни.
Она подхватила Саймона под спину и колени.
В соборе повисла тяжелая, липкая тишина. Отец Бенедикт, до этого момента наблюдавший за сценой с какой-то отстраненной печалью, наконец кашлянул.
— Сестра Анна, позаботьтесь о мальчике. Господь милостив, но служба не может быть прервана из-за немощи одного из братьев.
Он обернулся к застывшему строю хористов, его взгляд был направлен поверх их голов.
— Меридью, возьми себя в руки. Сомкнуть ряды. Мы продолжим репетицию с третьего такта Benedictus. Саймон в руках Божьих и сестры Анны. Ваша задача сейчас — петь так, чтобы ваша молитва была услышана.
В лазарете пахло эвкалиптом и свежевыстиранными простынями.
Саймон приходил в себя рывками. Когда он наконец приоткрыл глаза, мир показался ему ослепительно белым.
— Тише, тише, воробушек, — мягкий голос Анны заставил его окончательно сфокусировать взгляд.
Она сидела на низком табурете у его кровати, перелистывая псалтырь. В слабом свете дня её лицо казалось воплощением того самого милосердия, которого Саймон так и не смог найти в холодных глазах отца-настоятеля.
— Где я?.. — Попытка приподняться отозвалась резким толчком боли в висках.
— В лазарете. Ты напугал нас всех, Саймон, — Анна отложила книгу и приложила прохладную ладонь к его щеке. — Жар немного спал, но ты всё ещё слаб. Тебе нужно лежать. Доктор сказал, что это сильная простуда, которая ушла глубоко в грудь. Ты слишком долго молчал о своей боли.
— Джек... Он злится? Хор... я сорвал литургию.
Анна чуть нахмурилась, поправляя ему одеяло.
— Меридью сейчас не до злости, — спокойно ответила она. — Ему досталось от отца Бенедикта за недосмотр. Но ты не думай об этом. Джек — мальчик волевой, он справится. Тебе нужно думать о себе. Почему ты не пришел раньше, Саймон? Неужели ты так боялся пропустить репетицию?
— Мне не нравится здесь лежать, — произнес он, и в его голосе проскользнула детская обида. — Я и так провел тут почти всю прошлую неделю. Стены словно смыкаются, когда я один. Пожалуйста... можно мне вернуться в келью? Я буду пить все лекарства, честно.
Анна грустно улыбнулась.
— Глупый ты маленький мученик, — вздохнула она, качая головой. — В келье за тобой некому присматривать. Джек занят репетициями, Роджер и Морис... ну, ты сам знаешь, им лишь бы подурачиться на заднем дворе. Кто подаст тебе воды, когда жар вернется?
— Я сам справлюсь, — Саймон упрямо сжал край одеяла.
— Я буду проведывать тебя так часто, как только позволит служба, — мягко пообещала Анна, накрывая его ладонь своей. — Ты не будешь один, Саймон. Я принесу тебе книги из библиотеки, те, что с картинками, которые ты так любишь. Только не просись назад в холодные стены общежития, пока твои щеки не станут хоть немного розовее этой подушки.
Саймон покорно кивнул, хотя внутри всё протестовало. Он знал, что Анна искренна, но её доброта была материнской, спокойной, а он жаждал другой — колючей и яростной, той, что исходила от рыжеволосого старосты.
Глядя в пол лазарета, Саймон невольно задумался о том, как несправедливо распределились «дары». Бог наделил его чистым, хрустальным сопрано, которое заставляло прихожан плакать, но забыл дать сосуд, способный выдержать силу этого звука. Саймон был «испорченным шедевром» — талантом, заключенным в слишком хрупкую оболочку.
В то время как Роджер и Морис могли часами гонять мяч под проливным дождем, а потом как ни в чем не бывало уплетать суп в столовой, Саймону было достаточно одного сквозняка из приоткрытого окна собора, чтобы слечь с лихорадкой. Его организм цеплял любую хворь с пугающей скоростью, словно он был магнитом для всех болезней, витающих в затхлых монастырских коридорах. Каждая простуда давалась ему тяжко: с мучительным бредом, когда своды кельи начинали казаться крыльями огромных летучих мышей, и с затяжной слабостью, превращавшей его в бледную тень.
Он вспомнил прошлый июнь. Хор вывели на прогулку во внутренний двор — редкое поощрение за безупречное выступление на празднике Троицы. Солнце стояло в зените, заливая мостовую золотом. Ребята бегали, кричали, Джек что-то азартно доказывал Роджеру, размахивая руками. Саймон просто стоял у стены, подставив лицо лучам, и в какой-то момент свет стал слишком ярким. Краски мира мгновенно выгорели до белизны, звук детских голосов превратился в тонкий писк комара, и Саймон просто осел на камни.
Тогда его тоже принесли сюда. Сестра Мария потом долго ворчала, что он «портит всем праздник своими немощами».
— Бог испытывает тех, кого любит, — часто твердила медсестра, когда в очередной раз ставила ему компрессы.
Но Саймону казалось, что Бог просто играет с ним в какую-то странную игру: дает возможность коснуться небес через музыку и тут же прибивает к постели тяжелым, свинцовым телом. Это было похоже на издевку — обладать душой, способной взлететь к куполу, и ногами, которые подкашиваются от первого серьезного испытания.
Он не мог избавиться от разъедающего чувства несправедливости. Она была повсюду: в том, как Джек мог часами кричать на репетициях, не теряя голоса; в том, как Роджер мог спать на сквозняке и проснуться абсолютно здоровым. Мир казался Саймону огромным механизмом, где кому-то достались стальные шестерни, а ему — тончайшее, ломкое стекло.
Почему молитва не делает его сильнее? Почему вера не может укрепить его иммунитет так же, как она укрепляет дух отца Бенедикта?
Саймон вспомнил, как на прошлой неделе они изучали жития святых. Там говорилось о мучениках, которые с улыбкой принимали огонь и железо. Но те страдали за идею, за великое. Саймон же чувствовал себя мучеником быта — заложником собственной крови, которая текла слишком медленно, и сердца, которое билось слишком часто.
Ему было обидно до слез.
Разве это справедливо — дать человеку крылья только для того, чтобы он ими махал в тесной клетке лазарета?
— Отдыхай, маленький певчий, — Анна поправила штору, отсекая лишний свет. — Я вернусь через час с бульоном. Постарайся не думать о хоре.
В коридоре послышался резкий, торопливый топот — звуки, совершенно не подходящие для смиренной тишины лазарета. Анна только успела прикрыть за собой дверь и отойти на пару шагов, как тяжелые створки едва не врезались в неё.
Рыжий вихрь едва не сбил монахиню с ног.
— Куда ты несешься, Меридью?! — Сестра едва успела ухватиться за косяк, чтобы не упасть. Её лицо вспыхнуло от возмущения. — Ты в больничном крыле, а не на плацу!
— Он пришел в себя? — выпалил Джек, игнорируя гнев монахини. Его глаза горели тем самым яростным беспокойством, которое он так старательно пытался скрыть за грубостью.
— Пришел, — сухо ответила Анна, поправляя сбившийся чепец. — Но ему нужен покой, а не твои крики. У него сильный жар и воспаление. Доктор велел никого не пускать, особенно тех, кто не умеет пользоваться дверями.
— Мне нужно... — Джек осекся, сжимая кулаки. — Хормейстер велел передать ему ноты на следующую неделю. Чтобы он не отлынивал.
— Ложь, — спокойно отрезала Анна. — Хормейстер сейчас занят разбором. Ты сбежал с репетиции, Джек.
Меридью вскинул голову, его взгляд снова стал колючим.
— Какая разница? Я здесь. Пропустите меня. Я на пять минут.
— Только на пять, — Анна вздохнула, видя, что преграждать путь этому упрямцу бесполезно. — И если я услышу хоть один резкий звук — ты вылетишь отсюда быстрее, чем попал внутрь. Понял?
Джек не дождался окончания фразы. Он проскользнул мимо сестры Анны, едва не задев её плечом, и через мгновение уже был в палате.
Саймон смотрел на него широко распахнутыми глазами.
— Ну и? — Джек подался вперёд, упираясь локтями в колени. — Как ты? Только не вздумай мямлить своё «я в порядке», я видел, как ты приложился головой о плиты. Грохот стоял на весь собор.
— Немного болит. — тихо ответил Саймон. Голос его звучал сипло, будто в горло насыпали песка. — И холодно.
Джек раздражённо выдохнул, но в этом выдохе слышалось скорее облегчение, чем настоящая злость. Он порывисто поправил край одеяла, натягивая его Саймону чуть ли не до самого подбородка.
— Ты нас всех до смерти напугал, идиот, — бросил он, отводя взгляд в сторону шкафчика с лекарствами. — Весь хор только об этом и говорит. Роджер притих, Морис вообще забыл, в какой тональности мы поём. Если ты думал, что твой обморок — отличный способ сорвать репетицию, то поздравляю, у тебя получилось.
Он снова посмотрел на Саймона.
— Когда тебя отпустят? Сколько тебе тут валяться? День? Два?
Саймон лишь слабо повёл плечами. Это движение отозвалось тупой болью в лопатках.
— Анна говорит... нужно время. Я не знаю, Джек.
— Слушай, ты... ты только давай это, — он запнулся. — Поправляйся быстрее. Хватит уже рекорды по обморокам ставить.
Он хотел добавить что-то едкое, но слова застряли в горле. Джек отвел взгляд на свои руки, рассматривая ссадину на костяшках.
— Ты вообще-то... — он снова сделал паузу, словно переступал через невидимый барьер. — Ты своего рода сильный, Саймон. Ну, в своем роде. Ты же на прошлой неделе тоже едва на ногах стоял, а верха вытягивал так, что у стариков в первом ряду челюсти отвисали. И тогда справился, и сейчас...
Джек осекся.
— В общем, в прошлый раз ты за три дня на ноги вскочил, и в этот раз всё будет хорошо. Понял?
Саймон едва заметно кивнул.
В этот момент дверь скрипнула. Сестра заглянула в палату.
— Так, Меридью, время вышло. — строго произнесла она, сложив руки на груди. — Я и так дала тебе больше, чем положено. Саймону нужен сон, а не твои разговоры о хоре. Ну-ка, марш отсюда, пока я не доложила отцу Бенедикту, что ты срываешь режим лазарета.
Его лицо мгновенно приняло привычное выражение надменного упрямства. Он нехотя поднялся со стула, который с противным скрежетом проехался по каменному полу.
— Иду я, иду, — буркнул он, поправляя воротничок рубашки.
***
Следующие дни слились в одно бесконечное, вязкое марево, где белизна стен лазарета резала глаза даже сквозь сомкнутые веки. Джек, вопреки всем запретам сестры Анны и строгому расписанию репетиций, появлялся в дверях палаты ежедневно.
Он садился на край кровати, и начинал сбивчиво пересказывать события вечерней службы.
Саймон слушал, полузакрыв глаза.
Вскоре визиты Джека становились короче, но резче. Репетиции к приезду епископа выматывали всех, и Меридью приходил в лазарет со следами темных кругов под глазами.
Но Саймон… Саймон выглядел намного хуже.
***
Май пришел в Лондон внезапно, принеся с собой обманчивое тепло и запах цветущих каштанов, который пробивался даже сквозь закрытые окна лазарета. Но для Саймона мир сузился до размеров его кровати.
Он тлел медленно, почти незаметно для окружающих, но очевидно для самого себя. Сначала пропал аппетит — еда казалась бумажной, лишенной вкуса и смысла. Затем ушли силы даже на то, чтобы держать дневник. Пальцы, когда-то уверенно выводившие готические окна на полях, теперь едва могли удержать стакан с водой.
Его голос, его главное сокровище, истончился до едва различимого шепота.
Саймон давно перестал обманывать себя. Он видел, как сестра Анна прячет взгляд, унося тазы с водой, и как доктор всё чаще хмурится, разглядывая его исхудавшие ключицы. Слова «простуда» и «усталость» превратились в пустые звуки, которыми взрослые пытались заклеить зияющую дыру в реальности.
В последнее время кашель стал его единственным постоянным собеседником. Раньше он был сухим, а теперь стал глубоким, выворачивающим наизнанку. Однажды ночью, задохнувшись в очередном приступе, Саймон прижал к губам платок и увидел на белой ткани алые брызги.
Он долго смотрел на них, и в голове почему-то всплыл образ веснушек Джека. Такие же яркие капли на бледном фоне.
Докладывать об этом? Саймон аккуратно сложил платок и спрятал его под матрас. Лечение, состоявшее из горьких микстур и молитв, не приносило успеха. Он чувствовал, как жизнь вытекает из него, словно песок из разбитых часов. В глубине души он уже смирился. Счастливые финалы бывают в книгах, которые он читал, но в этом соборе чудеса случались редко.
13 мая. 21:40.
Мир окончательно утратил цвета. Последнее, что Саймон почувствовал — это прохладный майский ветер из окна и далёкий, едва слышный звон колокола.
Но тьма не наступила сразу.
Саймон не чувствовал страха, когда она мягко коснулась его плеч. Это не было падением в бездну; это было похоже на возвращение домой после долгой и изнурительной службы.
Говорят, что после того, как сердце затихает, у человека есть ещё семь минут. Семь минут, когда мозг, в последней отчаянной попытке защититься, прокручивает самое важное, самое светлое, что было в жизни. Для кого-то это лица родителей или летние поля, но для Саймона всё пространство этих семи минут было заполнено только одним человеком.
Воспоминания не шли по порядку, они наплывали одно на другое, переплетаясь в единое золотистое полотно.
Первое, что всплыло из гаснущей искры сознания — это его первое появление в хоре. Саймону тогда было всего восемь. Он стоял в огромном репетиционном зале, чувствуя себя песчинкой в этом храме музыки.
Старшие мальчики казались великанами, а их голоса — громом. Саймон забился в угол, прижимая к груди тонкую папку с нотами, и готов был расплакаться от ужаса.
Именно тогда к нему подошел Джек. Он еще не был старостой, но в его походке уже читалась уверенность хозяина жизни. Джек бесцеремонно выхватил у него папку, заглянул в ноты и хмыкнул
Затем замелькали отрывки их редких прогулок за пределами собора. Саймон вспомнил день святого Валентина два года назад. На улице было морозно, и Джек, воровато оглядываясь, сунул ему в руки замерзшую ветку омелы, сорванную где-то в саду.
— На, юродивый. На удачу, — бросил он, пряча нос в колючий шарф.
Он вспомнил запах мокрой шерсти, когда они вместе прятались от дождя в ризнице, и то, как Джек учил его завязывать галстук, ругаясь на «кривые руки», но при этом касаясь его кожи так осторожно, словно Саймон был сделан из тончайшего фарфора.
Последние секунды превратились в ослепительный, неземной свет.
Если рай и ад действительно существуют, то Саймон, без сомнения, миновал все чистилища. Его душа, очищенная годами боли и смирения, вознеслась туда, где нет тяжелых сводов и удушливого ладана.
Хочется верить, что в этом его личном «раю» воздух всегда прозрачен и легок, и легкие больше не сжимаются в спазме, требуя кислорода.
Там он больше не «призрак» и не «мученик». Там он просто Саймон. Ему не нужно прятать платки с алыми пятнами под матрас и бояться собственного голоса. И, самое главное, там он наконец-то обрел покой от терзаний неразделенной любви. В том высшем мире больше нет греха, нет запретов и нет страха быть непонятым. Его любовь к Джеку, которая здесь казалась тяжелым бременем и тайным проклятием, там превратилась в тихую, ясную мелодию, не требующую ответа.
Это и был покой. Истинный, глубокий и окончательный.
В палате воцарилась та самая абсолютная тишина, которой Саймон так боялся при жизни и которую наконец принял. Лишь майский ветер продолжал шевелить занавеску, словно пытаясь дозваться до того, кто больше не нуждался в воздухе.
Смерть Саймона легла на общежитие не траурной лентой, а тяжелым, душным одеялом. Правила, которые раньше казались незыблемыми, вдруг дали трещину. Когда весть из лазарета дошла до отца-настоятеля, колокол пробил вне урочного часа — длинно, тягуче, возвещая о том, что хор потерял свой самый чистый голос.
Репетиции отменили. Впервые на памяти старосты огромный репетиционный зал стоял запертым, а по коридорам не разносились вступления к воскресной литургии. Мальчики сидели по своим комнатам, притихшие и напуганные тем, как легко «призрак» окончательно растворился в воздухе.
Вечером к Джеку пришла сестра Анна. Её глаза были красными, а руки дрожали, когда она протягивала ему потрёпанную тетрадь в кожаном переплете.
— Он хотел, чтобы это было у тебя, Меридью, — тихо сказала она. — Я нашла это под его подушкой.
Джек принял тетрадь одеревеневшими пальцами. Он не произнес ни слова благодарности, не посмотрел на сестру Анну. Он просто развернулся и ушел в свою келью, чеканя шаг, словно всё еще пытаясь соответствовать образу непоколебимого старосты, чьи плечи не могут согнуться под тяжестью утраты.
Оказавшись внутри, он запер дверь. Джек сел на э кровать. В помещении было темно, лишь бледный лунный свет падал на его колени, освещая потрёпанный дневник.
Он медленно раскрыл первую страницу.
Чем дальше Джек листал, тем сильнее дрожали его руки. На последних страницах почерк становился неразборчивым, буквы сползали вниз, словно у них не хватало сил держаться за бумагу — так же, как у Саймона не хватало сил держаться за жизнь. Чернильные кляксы смешивались с высохшими следами от капель воды… или слез.
В какой-то момент Джек перестал читать. Он просто смотрел на эти ровные ряды букв, и внезапно на страницу упало что-то мокрое. Слеза. Она мгновенно впиталась в бумагу, расплываясь уродливым пятном. Затем последовала другая, третья.
Саймон умер в мае, когда жизнь вокруг кипела и требовала цветения. Это было высшее кощунство природы: земля рожала цветы, а собор поглотил ребенка.