Часть 1
23 апреля 2026 г., 19:48
Грим был как всегда безупречен. Красочный череп на его лице смотрелся превосходно.
Партнёрша Мария нанесла последний штрих в свой образ: ненастоящая роза в волосах и кроваво-красное платье, расписанное различными стразами и узорами, лепестки с черепушками. На её лице также имелся грим в виде черепа. Сегодня они вдвоём давали концерт, посвящённый Дню мёртвых.
Маноло, ещё раз взглянув на себя в зеркало, очень тяжело вздохнул. Его любимого не было уже около двух месяцев, его отправили на специальную засекреченную операцию, про которую даже ему знать было не положено. Вся эта скрытность и замкнутость выводила из себя музыканта. Он хотел честности, которую не сразу получал. Но, как только Хоакина не стало дома, стало очень тоскливо и грустно. Постоянные звонки не давали полноты общения, Маноло слышал его, но не видел и не ощущал. От этого становилось больнее. После того, как звонки перестали поступать, Маноло совсем поник. Даже их общая подруга Мария не могла ничего сделать. Лишь посочувствовать и дальше петь вместе с Маноло на концертах. К слову о них, этот концерт проводился каждый год в день Мёртвых, поэтому его никак нельзя было отменить или пропустить. Санчес никогда бы не сдался из-за собственного чувства долга перед народом, который смотрит, чувствует и проникается душой на их концертах и выступлениях. Ни на радео, ни на концерте. Никогда. Хоть он и не пошёл по стопам отца или предков, они все равно им гордятся. Он это знает, не знает как, но знает. Большего ему и не надо.
Нет.. Надо. Надо чтобы с Хоакином было все хорошо. Он не переживёт, если с ним что-то случится...
“— Через три месяца день мёртвых. Ты надеюсь сможешь на нём быть? В этот день я по традиции проведу концерт с Машей.. Ты же знаешь меня , если не вернёшься, я сам полечу туда, для спасения твоей глупой задницы, — Моноло стоял с двумя кружками кофе в дверном проёме, пока Хоакин собирал чемодан в долгую поездку. Усатый лишь хмыкнул на переживания любимого.
— Моно, не переживай ты так. Я думаю это всего лишь на месяц — другой. Мы выполним задание и вернёмся как раз в разгар праздника, — Мондрагон-младший развернулся и, увидя злобную мордашку музыканта , улыбнулся. Рука потянулась за кружкой кофе, но Моноло, поддразнивая, увёл её в противоположную сторону.
Их «поединок» за кофе был незаменим. Если они собираются пить горячий горький напиток вместе, оба должны были заслужить его в «бою» между собой.
— У тебя нет шансов, я все равно выпью свой кофе прямо сей-.., — усатик встал в свою привычную позу победителя.
В ту же секунду, Маноло, воспользовавшись моментом, поставил обе кружки на тумбу, а потом с разбега (два быстрых шага) накинулся на более высокого чем он мужчину, повалив на кровать рядом с чемоданом. Руки цепко захватили запястья усатика, не давая и шанса для побега. Их лица были в опасной близости друг от друга. Хоакин, прижатый к кровати, даже не пытался вырваться — только усмехнулся краем губ, сверкнув знакомой до боли самоуверенностью.
— Маноло Санчес, ты что, собрался меня пытать? — голос усатого звучал хрипловато, но в нём не было и тени страха. — Кофе остынет.
— Пусть остывает. — Маноло наклонился ещё ниже, почти касаясь губами его щеки. — Ты даже не представляешь, как я тебя ненавижу в такие моменты.
— Значит, ненавидишь? — Хоакин приподнял бровь, и в следующую секунду его хватка ослабла — не потому, что он сдался, а потому, что одна рука вдруг мягко легла на затылок музыканта, притягивая ближе. — Тогда почему ты так боишься меня отпустить?
Маноло замер. Сердце колотилось где-то у горла. Он хотел сказать что-то колкое, привычно огрызнуться, но вместо этого выдохнул:
— Потому что ты придурок. Потому что лезешь туда, откуда не все возвращаются. И потому что… — голос дрогнул. — Потому что если с тобой что-то случится, я не смогу играть..
Хоакин на мгновение потерял свою маску беззаботного героя. В его глазах мелькнуло что-то тёплое и виноватое одновременно. Он медленно, почти невесомо поцеловал Маноло в уголок губ — коротко, но так, что воздух в комнате стал густым.
— Обещаю, — прошептал он. — Я вернусь. Клянусь всеми черепами предков.
— Дурачок.. — Маноло всё же отпустил его запястья и потянулся к тумбочке за кофе. — Кофе всё равно холодный.
— Зато я горячий, — Хоакин уже сидел, поправляя сбившийся ворот рубашки, и подмигнул. — Жди меня, Санчес. И не вздумай там с Марией петь мои любимые песни без меня.
— Петь без тебя? — Маноло усмехнулся, делая глоток остывшего кофе. — Это всё равно что играть на гитаре без струн, — улыбнулся музыкант, подавая кофе своему любимому солдату. Их сухие губы сами встретили друг друга, в долгом и в какой-то степени грустном поцелуе..„
***
Воспоминание растворилось так же внезапно, как и появилось.
Маноло моргнул, снова оказавшись в зеркале гримёрки. Череп на его лице смотрел теперь почти зловеще — или это просто игра света? Он провёл пальцем по скуле, стирая крошечную пылинку, и глубоко вздохнул.
— Пора, — раздался голос Марии за спиной. Она уже стояла в дверях, вся — красное пламя на фоне чёрного коридора. — Публика ждёт. Ты справишься?
— Должен, — коротко ответил Маноло, поднимая со стула гитару, украшенную резными черепушками. — Он бы хотел, чтобы мы играли.
— Он бы хотел, чтобы ты перестал смотреть на дверь каждые две минуты, — мягко заметила Мария, но без осуждения. — Идём.
Сцена была залита золотым и багровым светом. Тысячи свечей — живых и декоративных — мерцали в зале. Запах календулы и воска. Лица зрителей, раскрашенные в цвета смерти и жизни. День мёртвых — день, когда границы истончаются.
Маноло запел первым — низко, с надрывом, который обычно прятал за лёгкими мелодиями. Мария подхватила, и их голоса сплелись в песне о возвращении, о дороге, которая всегда ведёт домой. Он почти забылся, почти поверил, что музыка лечит…
А потом, на середине второго куплета, в дальнем конце зала кто-то громко хлопнул дверью.
Маноло не должен был обернуться. Профессионал не отвлекается. Но его пальцы сами замерли на струнах, и взгляд метнулся туда, где в проёме, подсвеченный уличными фонарями и дымом благовоний, стоял высокий мужчина в помятой военной форме. С лицом, наполовину скрытым тенью. С чёрными усами, которые невозможно было спутать ни с чьими другими.
В зале ахнули. Кто-то обернулся. Мария, не переставая улыбаться, сделала неуловимое движение рукой — мол, продолжай, не останавливайся.
Но Маноло уже не видел никого, кроме этой фигуры.
Он опустил гитару. Сделал шаг к краю сцены. Голос сорвался, превратившись в шёпот, который, однако, услышали все:
— Ты опоздал.
Хоакин — грязный, уставший, с чужой нашивкой на рукаве и повязкой, закрывающая глаз — медленно улыбнулся той самой улыбкой победителя.
— Я же обещал вернуться к празднику, — сказал он, и его голос эхом разнёсся по залу. — И потом… ты сам говорил, что без меня твоя музыка — гитара без струн.
Тишина длилась ровно секунду. А потом Маноло спрыгнул со сцены — неловко, чуть не зацепившись за монитор — и побежал. Сквозь толпу, расступающуюся перед ним, как море. Сквозь конфетти и лепестки цветов.
Они столкнулись посреди зала. Маноло вцепился в куртку Хоакина так, словно тот мог исчезнуть. А потом, не думая о зрителях, о камерах, о том, что на них смотрят сотни глаз, — поцеловал его. Глубоко, отчаянно, с привкусом слёз и остывшего кофе.
Хоакин принял этот поцелуй как награду, обхватив музыканта за талию и прижав к себе.
— Я так скучал, — прошептал он в губы.
— Заткнись, — ответил Маноло, утыкаясь лицом ему в плечо. — Просто… не уходи больше.
Зал взорвался аплодисментами. Мария, оставшись на сцене одна, театрально развела руками и запела соло — чтобы дать им ещё минуту.
Потому что день мёртвых — это день, когда те, кого мы любим, всегда возвращаются.
Даже если никогда не уходили по-настоящему.
Маноло не помнил, как они оказались обратно на сцене. Кажется, Мария что-то крикнула в микрофон — что-то радостное, звонкое, про «неожиданного гостя с службы». Публика взорвалась овацией, кто-то свистел, кто-то вытирал слёзы. А он всё ещё сжимал пальцы на рукаве куртки Хоакина, боясь разжать.
— Отпусти, — тихо сказал усатый, кивнув на гитару, оставленную у мониторов. — Ты должен доиграть. Я никуда не денусь.
— Доиграем вместе, — выдохнул Маноло и, не дожидаясь ответа, потащил его на сцену.
Мария, увидев эту картину, только покачала головой с улыбкой и жестом велела технику подать второй микрофон на стойке. Хоакин растерянно моргнул — он не был певцом, никогда им не был. Но Маноло уже сунул ему в руки маракасы, которыми обычно звенел сам во время быстрых номеров.
— Тряси, — приказал он. — И не смей останавливаться.
И они заиграли.
Не запланированную песню, не ту, что репетировали неделями. Маноло ударил по струнам что-то новое — рваное, страстное, с переливами, от которых зал замер. Мария подхватила своим контральто, а Хоакин, смеясь, начал отбивать ритм маракасами — не в такт, но так искренне, что никто не заметил ошибок.
Это был лучший концерт в их жизни.
Песня закончилась под гром аплодисментов и дождь из конфетти. Маноло низко поклонился, не выпуская руки Хоакина из своей. Мария послала воздушный поцелуй публике и, схватив обоих за локти, утянула за кулисы.
— Ты псих, — выдохнула она, когда они скрылись за тяжёлым бархатным занавесом. — Ты просто псих, Санчес. Импровизировать на День мёртвых перед тысячей человек…
— Он вернулся, — только и сказал музыкант. Голос дрожал. — Он вернулся, Мария. Я не мог иначе..
— Ладно, — она быстро чмокнула его в щёку (через слой грима, ничего не чувствуя), потом повернулась к Хоакину и без предупреждения обняла, крепко и по-родственному. — А ты, герой недоделанный, хоть бы предупредил. Я твоему парню чуть успокоительное в чай не подмешала перед концертом.
— Не люблю успокоительное, — хрипло рассмеялся Хоакин. — Люблю кофе.
— Пойдём, — Маноло дёрнул его за рукав. — Грим смывать и домой. Мария, ты с нами?
— Я задержусь, — она понимающе кивнула. — Надо поблагодарить музыкантов и раздать интервью. Идите. И, Хоакин…
— Да?
— Не пропадай больше. Он тут без тебя почти гитару не настраивал.
Хоакин виновато опустил голову, и они двинулись по тёмному коридору в сторону гримёрной. Маноло шёл первым, толкая плечом дверь, и уже на пороге обернулся — чтобы что-то сказать, спросить, накричать, наконец, за все эти два месяца молчания.
И замер.
В коридоре горела только одна тусклая лампа, но её света хватило, чтобы разглядеть то, чего Маноло не видел в зале, в полутьме и в объятиях. Хоакин стоял в трёх шагах от него, чуть склонив голову, и на его лице… на его лице не хватало привычной самоуверенной улыбки.
А ещё — правый глаз.
Вместо него под пряжкой фуражки была повязка. Чёрная, грубая, военная. Наспех завязанная. Маноло почему-то сразу понял: под ней пустота или страшный шрам — неважно. Важно, что её там не было два месяца назад.
— Хоакин, — голос сел. — Ты… твой глаз…
— А, это, — усатый дёрнул плечом, словно речь шла о царапине. — Не смотри так. Мелочи жизни.
— Мелочи?! — Маноло шагнул к нему, схватил за подбородок, заставляя поднять голову, и вгляделся в повязку. Пальцы дрожали. — Ты… ты потерял глаз? Ты поэтому не звонил? Ты поэтому пропал? Хоакин, ответь мне!
— Не потерял, — тихо сказал тот. — Врачи говорят, зрение можно вернуть. Операция нужна. Но пока… пока так.
— И ты молчал? — в голосе Маноло звенела боль, перемешанная с яростью. — Ты вернулся и молчал? Я целовал тебя, обнимал, а ты даже не сказал?!
— А когда было говорить? — Хоакин вдруг устало прислонился спиной к стене. — Ты спрыгнул со сцены, накинулся на меня при всех… Я не хотел портить тебе концерт. И день. И этот… этот чёртов праздник.
— Дурак, — Маноло всхлипнул. Совсем некрасиво, смазав черепную роспись на щеке. — Ты мой главный праздник, понял? Глаз… боже, Хоакин, я боюсь даже представить, что там.
— Хочешь посмотреть? — усатый потянулся к повязке, но музыкант перехватил его руку.
— Не сейчас. Дома. — Он выдохнул, пытаясь унять дрожь. — Идём. Я сниму этот дурацкий грим, а потом ты мне всё расскажешь. Всё. От начала и до конца. И если хоть раз соврёшь, я лично тебя придушу своими руками, на которых ты, между прочим, играл на гитаре, когда мы только начинали встречаться.
Хоакин усмехнулся — криво, одними губами.
— Договорились.
Они вышли через служебный выход. Ночной город пах календулой и свечным воском. Где-то вдалеке всё ещё играла музыка, но здесь, в тихом переулке, слышно было только их дыхание и шорох костюмов.
Санчес всё ещё держал его за руку, и теперь, когда адреналин спал, он заметил, как сильно исхудал Хоакин, как глубоко запали скулы, как побелели костяшки на пальцах, сжимавших маракасы. И повязка. Чёртова повязка, которая делала его любимого одновременно героем и калекой.
— Ты всё равно самый красивый, — вдруг сказал Маноло, останавливаясь под фонарём. — Даже без глаза.
— Я не без глаза, — устало напомнил Хоакин. — Пока что.
— Да плевать. — Маноло встал на цыпочки и поцеловал его в лоб, прямо над повязкой. — Ты вернулся. Остальное — дело техники.
Они пошли дальше, и Хоакин, помолчав, тихо добавил:
— Прости, что заставил ждать.
— Не прощу, — беззлобно ответил Маноло. — Но ты отработаешь. Кофе будешь варить каждый день. И на все концерты ходить с маракасами.
— Согласен.
— И спать на моей стороне кровати, потому что я привык к твоей.
— И на это согласен.
— И… — Маноло запнулся, потом выдохнул: — И поправляйся. Пожалуйста.
Хоакин молча прижал его к себе, и в этом жесте было столько невысказанной благодарности, что Маноло наконец позволил себе заплакать — тихо, в чужое плечо, под шум праздничного города, который и не знал, что сегодня вернулся не просто солдат.
Вернулся целый мир. Потрёпанный, с повязкой на глазу, но живой.
И это было главным.
***
Ключ повернулся в замке с глухим щелчком. Моноло толкнул дверь, и привычный запах их квартиры — старого дерева, сушёных трав и табака, который Хоакин так и не бросил курить, — ударил в лицо. Всё было на своих местах: пыльная гитара в углу, разбросанные ноты на столе, пустая кружка из-под кофе, которую Моноло так и не вымыл.
— Проходи, — сказал он, сбрасывая туфли. — Не разувайся, всё равно пол грязный.
Хоакин шагнул внутрь и замер. Огляделся. Одна его рука всё ещё сжимала маракасы, которые он так и не отдал.
— Ты ничего не изменил, — тихо заметил он.
— А что мне было менять? — Моноло прошёл в ванную, включил воду. — Ждал, пока ты вернёшься и скажешь, куда передвинуть диван.
Он говорил ровно, почти спокойно, но руки дрожали, когда он доставал баночку с мицеллярной водой, чтобы смыть грим. В зеркале отражался череп — его собственный, нарисованный, — и казалось, что это смерть смотрит на него из-за плеча.
— Иди сюда, — позвал он.
Хоакин вошёл в ванную, и сразу стало тесно. Два взрослых мужчины, один в помятой форме, другой в концертном костюме, украшенном стразами. Моноло взглянул на их отражение и вдруг усмехнулся.
— Мы похожи на арт-проект про войну и мир.
— Ты всегда был мирным, — Хоакин опёрся спиной о стену. — А я… ну, я просто дурак с гранатой.
— Помолчи. — Маноло смочил ватный диск и начал стирать белую краску со своего лица. Движения были резкими, почти злыми. — Я не хочу шутить про это. Не сегодня.
Усатый замолчал.
Маноло быстро смыл грим, снял пиджак, расшитый черепушками, и остался в простой чёрной майке. Потом развернулся к Хоакину и сказал:
— Теперь ты.
— Что я?
— Снимай форму. И повязку. Я должен посмотреть.
— Моно…
— Ты обещал. Дома. — Голос дрогнул, но Маноло взял себя в руки. — Я не ребёнок, Хоакин. Я видел всякое. Просто… дай мне посмотреть. Пожалуйста.
Хоакин долго молчал. Потом медленно расстегнул пуговицы на кителе. Под ним оказалась серая футболка с пятнами — то ли масло, то ли кровь. Маноло замер, но ничего не сказал. Усатый стянул китель, бросил на стиральную машину, потом взялся за край повязки.
— Ты уверен? — спросил он.
— Снимай.
И он снял.
Санчес вздохнул — затаил дыхание, будто перед погружением под воду.
Вместо правого глаза была глубоко зашитая впадина. Веко срослось неровно, шрам уходил на скулу и висок, розовый, ещё свежий. Вокруг — синяки, уже жёлтые, заживающие. Хоакин не смотрел на него, уставившись в угол, и впервые за всё время выглядел не героем, а просто… сломанным.
— Тебе было больно? — тихо спросил Моно.
— Сначала да. Потом перестал чувствовать.
— Я не про глаз. Я про… когда понял, что его больше нет. Что ты останешься без него.
Хоакин сглотнул. Адамова яблоко дёрнулось.
— Это было… странно. Как будто мир стал плоским. Я не мог судить расстояние. Споткнулся о порог, когда вышел из лазарета. Медсестра смеялась. — Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой. — И ещё я думал о тебе. Всё время. «Что скажет Маноло? Сможет ли он смотреть на меня?» Я боялся возвращаться не из-за войны. Из-за твоего взгляда.
— Идиот, — выдохнул Маноло. — Чёртов идиот.
Он шагнул вперёд и прижался губами к шраму. Легко, почти невесомо, как тогда, два месяца назад, когда прощался у двери. Хоакин вздрогнул — от неожиданности, от нежности — и медленно обнял его за талию.
— Я тебя не брошу, — прошептал Маноло в его израненную кожу. — Ты слышишь? Мне плевать, сколько у тебя глаз. Хоть один, хоть ноль. Ты всё равно мой.
— Мой дурак, — Хоакин прижал его крепче. — Мой самый красивый музыкант.
Они стояли так, в тесной ванной, пахнущей мицелляркой и потом, и Маноло чувствовал, как под его пальцами бьётся чужое сердце — ровно, сильно, живое.
— Идём, — сказал он, отстраняясь. — Я хочу тебя помыть. Ты воняешь как старая казарма.
— Романтично.
— Молчи, герой.
Он помог Хоакину раздеться до трусов, не глядя на другие шрамы — их было много, но Маноло решил, что спросит о них потом, не сейчас. Посадил на табурет в душевой кабине, включил тёплую воду. Мыл его сам — плечи, спину, руки, осторожно обходя свежие рубцы. Вода текла по плитке розоватой от засохшей грязи.
— Ты не обязан, — тихо сказал Хоакин, когда Маноло намыливал ему волосы.
— Заткнись, — повторил Маноло. — Я обязан. Потому что люблю тебя. А значит, буду мыть твою дурацкую голову, даже если ты потеряешь обе ноги, обе руки и глаз, которого у тебя уже нет.
Хоакин засмеялся — впервые за вечер. Надрывно, хрипло, но искренне.
— Ты ужасный санитар.
— А ты ужасный пациент.
После душа Маноло замотал его в пушистое полотенце, которое когда-то купила Мария на их годовщину («Чтобы вы не дрались за одно»), и повёл в спальню. На кровати — неприбранной, с одним мятым одеялом — всё ещё лежала подушка Хоакина. Нетронутая.
— Я так и не убрал, — признался Маноло. — Всё ждал.
— Ждал, значит, — Хоакин рухнул на кровать, раскинув руки. — А если бы я не вернулся?
— Не знаю. Наверное, лежал бы и нюхал твою подушку, пока она не перестала бы пахнуть тобой.
— Ты жуткий сентиментальный дурачок.
— Твоя правда. — Маноло лёг рядом, прижался щекой к его груди. Сердце — тук-тук-тук — стучало ровно. — Давай спать... Завтра будем разбираться с врачами и операциями. А сегодня.. просто побудь со мной.
Хоакин обнял его, подтянул одеяло, и в темноте, где не было видно ни повязки, ни шрамов, он снова стал тем, кем был два месяца назад — просто усатым мужчиной, который любит кофе и своего музыканта.
— Маноло?
— Мм?
— Кофе завтра варю я.
— Только если не прольёшь на плиту.
— Договорились.
Маноло улыбнулся в темноту и закрыл глаза. За окном всё ещё гремел праздник — День мёртвых, день возвращений. Но здесь, в этой маленькой квартире, время остановилось. И было только их дыхание, тёплое и живое.
Он вернулся. И это было всё, что имело значение.
***
Ночь. Тишина, какая бывает только между тремя и пятью утра — когда даже праздничный город затихает, устав от салютов и песен.
Хоакин не кричал. Он вообще никогда не кричал во сне — даже в лазарете, когда медсёстры зашивали его лицо. Но Маноло, спавший рядом чутко, как кот, почувствовал: что-то не так.
Сначала дрожь по телу. Мелкая, нервная, передающаяся через матрас. Потом дыхание — резкое, рваное, как у загнанного зверя. А потом Хоакин сел на кровати с глухим, сдавленным «ах», будто ему не хватило воздуха.
Единственный глаз — широко раскрытый, безумный — уставился в темноту. Он ничего не видел. Перед ним всё ещё стояла та комната. Пыль, взрывная волна, от которой заложило уши, осколок, летящий прямо в лицо. И момент — бесконечный, как вся жизнь, — когда мир разделился на «до» и «после».
— Хоакин? — сонный голос Маноло прозвучал откуда-то издалека.
Усатый дёрнулся, словно его ударили. Потом, не говоря ни слова, осторожно — очень осторожно — снял с себя руку музыканта, которая лежала у него на груди. Выбрался из-под одеяла. Босые ступни коснулись холодного пола, и это помогло — немного, ровно настолько, чтобы почувствовать хоть какую-то реальность происходящего.
Он вышел из спальни, даже не взглянув на кровать.
Маноло открыл глаза сразу, как только Хоакин убрал его руку. Он не спал — так, дремал, всегда готовый проснуться. Слушал шаги: сначала в ванную, потом на кухню. Щёлкнул выключатель. Потом зашумела вода.
Маноло подождал минуту, другую. Потом встал, натянул первую попавшуюся рубашку — Хоакинову, слишком большую — и пошёл следом.
В ванной горел свет. Хоакин стоял, опершись о раковину, и смотрел на себя в зеркало. Точнее — на то, что от него осталось. Лицо мокрое, капли стекают с подбородка, падают на шею. Новую повязку он не снимал — спал в ней, — но под ней всё равно ныло, и холодная вода немного снимала боль.
— Хоакин, — тихо позвал Маноло.
— Иди спать, — голос сиплый, чужой. — Всё нормально.
— Ты в пять утра моешь лицо ледяной водой. Это не нормально.
Усатый не ответил. Только сильнее сжал край раковины — костяшки побелели.
Маноло не стал спорить. Он прошёл на кухню, включил турку. Кофе — единственное, что могло хоть как-то помочь. Пока вода грелась, он достал две кружки — те, из которых они пили в день отъезда. Поставил их на стол. Потом вернулся в ванную, взял Хоакина за руку и молча привёл на кухню, усадил на табурет.
— Посиди немного. — Голос мягкий, но без возражений.
Он сварил кофе. Запах горьковатый, тёплый — такой домашний, что у Хоакина вдруг защипало в единственном глазу. Он отвернулся к окну. За ним медленно серело небо — первые признаки рассвета.
— Расскажи, — сказал Моноло, ставя перед ним кружку. — Что тебе приснилось?
— Ты знаешь что.
— Хочу услышать от тебя.
Хоакин сделал глоток — обжёгся, но не почувствовал. Поставил кружку, уставился в чёрную гладь кофе.
— Тот день. Мы зачищали здание. Доложили, что пусто, а там… там был растяжка. Я её не заметил. — Он замолчал, сглотнул. — Потом взрыв, стена, осколок.. Я упал и… и понял, что не вижу правым глазом. Вообще ничего. Не то чтобы темнота — просто… пустота. Как будто той половины мира больше не существует. После я потерял сознание от болевого шока, позже уже очнулся в лазарете, а остальное.. Остальное ты уже знаешь.
Маноло молчал, слушал.
— Самое страшное, — Хоакин вдруг поднял на него взгляд, и в этом единственном глазу была такая тоска, что у музыканта сжалось сердце, — я проснулся и не понял, где нахожусь. Думал, я всё ещё там. В той комнате. Что ты мне приснился. Весь этот день — концерт, наше возвращение, твои руки… — голос сорвался. — Что ничего этого нет.
— Но я здесь, — тихо сказал Маноло. — Смотри на меня.
Хоакин смотрел. Взгляд метался по лицу музыканта — брови, нос, губы, — будто проверял, настоящий ли.
— Я здесь, — повторил Маноло. — Я не сон. Ты дома. На кухне. Пьёшь кофе, который я сварил. Сейчас пять утра, за окном скоро встанет солнце, и мы никуда не спешим.
— Ты не боишься меня? — вдруг спросил Хоакин. — Такого? С этим… — он дотронулся до повязки. — С этими шрамами? С тем, что я просыпаюсь и ору в пустоту?
— Ты не орал. Ты молчал. Это хуже. — Маноло встал, обошёл стол и сел к нему на колени — прямо в трусах и его рубашке, нелепо, но уверенно. — И нет, я не боюсь, я злюсь. На тех, кто тебя туда послал. На осколок, на весь мир. Но не на тебя.
Он взял лицо Хоакина в ладони — бережно, словно хрупкую вещь. Большим пальцем провёл по щеке, по скуле, мимо повязки, по здоровой стороне.
— Ты хочешь забыть этот сон? — спросил он шёпотом.
— Я хочу перестать чувствовать этот ужас, — так же тихо ответил усатый. — Хотя бы на минуту.
— Тогда позволь мне.
Маноло поцеловал его. Нежно, медленно, вкладывая в этот поцелуй всё, что не смог сказать за два месяца: «я скучал», «я боялся», «я люблю тебя», «ты живой, и это главное». Хоакин сначала замер — как будто не веря, — а потом ответил. Руки легли на талию музыканта, притягивая ближе, и в этом жесте не было ничего от ночного кошмара — только голодный, отчаянный «пожалуйста, не уходи».
Маноло отстранился ровно на секунду, чтобы снять с себя рубашку. Холодный утренний воздух коснулся кожи, но ему было жарко — от чужого дыхания, от близости, от того, как единственный глаз Хоакина темнел, теряя страх и наполняясь чем-то другим.
— Не думай ни о чём, — прошептал Маноло, прижимаясь к нему всем телом. — Чувствуй меня. Только меня.
Он начал медленно, почти лениво водить губами по шее Хоакина — от ключицы до мочки уха, потом ниже, к плечу. Пальцы скользнули под край футболки, в которой усатый спал, и Маноло стянул её через голову, не прерывая поцелуев. Ткань упала на пол.
Хоакин выдохнул — первый спокойный выдох за ночь. Руки скользнули по голой спине музыканта, изучая каждый позвонок, каждую родинку. Маноло чуть отстранился, чтобы посмотреть ему в лицо — в это израненное, уставшее, такое родное лицо.
— Смотри на меня, — повторил он. — Не закрывай глаз.
— У меня только один, — криво усмехнулся Хоакин.
— Значит, им и смотри.
Маноло потянулся к резинке его боксеров, спрашивая взглядом разрешения. Хоакин кивнул — резко, нетерпеливо. И всё, что было потом — это тихие звуки на пустой кухне, запах кофе, который постепенно остывал, и свет, который медленно заливал комнату, золотой и тёплый, не спрашивая позволения.
Маноло двигался медленно, почти невесомо, будто боялся сделать больно. Но каждое его прикосновение говорило: «Ты здесь. Ты живой. Ты мой». А Хоакин, зарывшись пальцами в его волосы, наконец-то позволил себе забыть. Не взрыв, не осколок, не ту пустоту вместо глаза. Только этот момент. Только этот мужчина на его коленях, сбито дышащий, с мокрыми от слёз (или пота?) ресницами.
Когда всё закончилось — тихо, без аплодисментов, — они так и сидели на кухонном табурете, обнявшись, и Маноло гладил Хоакина по голове, целуя в макушку.
— Лучше? — спросил он.
— Лучше, — выдохнул усатый. И добавил совсем тихо: — Я люблю тебя, Маноло Санчес. Даже когда ты варишь слишком крепкий кофе.
— А я люблю тебя, даже когда ты просыпаешься с криком и пугаешь меня до чёртиков.
— Я не кричал.
— Ты промолчал. Это хуже, — повторил Маноло свои же слова, но теперь — мягко, почти ласково. — Идём в постель. Я хочу доспать, но уже с тобой.
— А кофе?
— Остыл, сварю новый, когда проснёмся.
Хоакин усмехнулся — впервые за это утро по-настоящему, без надрыва. Встал, подхватив Маноло на руки (тот возмущённо пискнул, но не сопротивлялся), и понёс в спальню.
На кровати они свернулись клубком — Маноло уткнулся носом в здоровую сторону чужой груди, а Хоакин обнял его так, словно боялся, что тот исчезнет.
И когда через час взошло солнце, оно застало их спящими — двух мужчин, одного с повязкой на глазу, другого с рукой, застывшей на чужом сердце.
Никаких кошмаров больше не было.