1
Российская империя, город N, 1902 год.
За окнами фабрики царило настоящее столпотворение. «Что такое? Да я вас загрызу!» — вздохнул Андрей Борисыч не столько гневно, сколько устало. За что ему эти мучения? Отчего не дают честному человеку дожить свой срок в тишине и покое? Чуть приблизившись к окну, сквозь мутное стекло Ветлицкий разглядел, приложив усилие, стоившее ему очередной крохотной вспышки раздражения, поразительную картину. Во дворе образовалось нечто вроде трибуны — поставленные друг на друга ящики и бочки громоздились почти у самых ворот, а на них с необычайно вдохновенным видом что-то неразборчиво произносила фигура в замасленном пиджаке. Сопровождалось это действо весëлым одобряющим гулом нескольких десятков таких же фигур. Когда же наконец выступающий завершил свою речь громогласным «...соединяйтесь!» — в воздух единомоментно взлетели картузы и взметнулись поднятые кулаки. Всë это Андрею Борисычу, бесспорно, по нраву не пришлось. — Так, подождите, я не понял, что за чушь? — пробормотал он еле слышно, недовольно скривившись. Ответом ему стало грянувшее отовсюду: — Вихри вражде... Всë было ясно. Терпеть дольше было нельзя. И Ветлицкий не выдержал и, мгновенно растворив окно, выкрикнул что было сил: — Чегоооо? Тихо там, иноагенты! Я щас буду рычать! В мгновение ока собрание умолкло, и тишину разорвали лишь шлепки о мостовую непойманных картузов. Полсотни глаз поднялось на Ветлицкого, и в каждой их паре читалось своë выражение: в иных — раздражение либо ненависть, в иных — страх, но в большинстве своëм — недоумение. — Лучше не надо, — долетел до хозяйского слуха высокий девичий голос, принадлежавший работнице Кукушкиной. — Надо, Кукурузина! Не упрямьтесь! — вытолкнул тот сквозь зубы, сильней сдвинул брови для грозности и с грохотом затворил окно в совершенно расстроенных чувствах. Происходило нечто из ряда вон выходящее, и с этим следовало разобраться. Во-первых, что не устраивает этих лентяев в работе его безукоризненно организованной фабрики? Во-вторых, отчего это он вообще должен идти им на попятную — и что случится, если всë же не пойдëт? В-третьих, если предположить, что эти идиоты где-нибудь раздобудут оружие и до него доберутся (а ведь с некоторыми его товарищами подобное случалось), что же делать ему самому, чем обороняться от поддавшейся сумасшествию толпы? Всë это необходимо было обдумать, обдумать твëрдо и логически, однако нынче весь орднунг в голове постепенно рушился, трескался, выпуская на волю из глубин сознания отчаянное безумие попавшего в ловушку волка. В ушах звенели какие-то назойливые комарики, прогнать которых не было никакой возможности. Однако помимо них никого и ничего не слышалось — или, быть может, ему так только казалось? Безмолвие охватило фабрику, и от этого всепоглощающего безмолвия делалось ещë страшнее. И тут, чуть не доведя Андрея Борисыча до апоплексического удара, скрипнула дверь кабинета. — Кто там? — самопроизвольно вырвалось у Ветлицкого. Однако ответа и не понадобилось. На скрипучие доски кабинета осторожно ступил молоденький парнишка в таком же, как и у прочих собравшихся, старом, потëртом рабочем пиджаке. Обрамлëнное длинными тëмными волосами лицо, на котором уже наметилась щетинка, казалось совершенно доброжелательным и благодушным. Это лицо не раз уже мелькало перед взором Андрея Борисыча, и мелькало столь часто, что уже успело позабыться. Однако на миг ему показалось, будто он его видел когда-то невыразимо давно — и вспыхнувшая в голове в этот миг догадка ошарашила его так, что ему только и оставалось открыть рот в безмолвном «кааааак?» Перед ним стоял Россошин, юный барин, славянофил и прелестный балабол — только в новом обличии.2
Андрей Ветлицкий уже и не помнил, сколько раз рождался. Колесо перевоплощений прежде кидало его в самые невероятные места и эпохи. То, появившись на свет в Индии, он удалялся в леса, где в сени деревьев, обнимаясь с тиграми, проповедовал немногочисленным, но преданным ученикам идею о том, что человек человеку друг, товарищ и брат. «Хинди хинди бхай бхай!» — оглашались джунгли его восторженным, почти экстатическим воплем постижения вечной мудрости. То, родившись среди гордых нордов, уплывал в далëкие страны, не зная ещë, что там увидит — львов ли, драконов ли или таких же людей, — а по пришествии огнëм и мечом доказывал бранную славу своего народа. То, вновь открыв глаза в боярских хоромах, спасался от конных с пристëгнутыми к сëдлам пëсьими головами, мчась в ненавистную Польшу, где на лбу у всякого написано высокомерие, и оттуда грозил жестокому царю, грезя о старых порядках. То покорял далëкий американский фронтир, подскакивая в седле, пока мимо проплывала дикая каменистая пустыня. Что-то помнилось ему смутно, точно сквозь тканевую повязку, наброшенную на глаза, что-то и вовсе позабылось, заросло быльëм. И всë же Ветлицкий и представить себе не мог, что встретит на своëм веку другого такого же страдальца, который притом окажется невероятно близко к нему в обоих своих перерождениях. Россошин, уставившись на него своим обыкновенным непроницаемым взглядом, милосердно решил оборвать шок хозяина и вернуть его с небес на землю. — Я вообще-то... эээ... договориться с Вами пришëл-с, Андрей Борисыч. — Подождите... я не понял... кааааак... что за чушь... разве такое бывает... — бормотал всë ещë не отошедший от потрясения Ветлицкий. — К-как Ваша фамилия, молодой человек? — Россошин, — непонимающе протянул юный рабочий. Всë сходилось. — Россошин! Россошин, я Вас где-то видел! Скажите мне, где я Вас видел? — возопил Андрей Борисыч со смесью восторга и суеверного ужаса. Бедняга, совершенно стушевавшись, только и ответил: — Ну, на фабрике. А где ещë-с? Тем временем толпа за окном вновь зашелестела на десятки голосов, и какая-то девица выкрикнула: — Васëк, жги! Мысленно чертыхнувшись и отослав по известному адресу кричащую, Ветлицкий всë же пришëл в себя и решился разобраться с нежданным пришельцем. — Ррроссошин, а Вы зачем сюда пришли? Я Вас вроде не звал. — Меня договориться послали, — произнëс тот уже твëрже и чëтче. — Я же трепач, балабол, Вы сами говорили. Словом, Вы нас это... за людей не считаете. Сами подумайте, ну сколько можно? — В голосе Россошина появились нотки отчаяния и усталости, но он вскоре умело спрятал их за прежней холодной яростью. — Отчего я вынужден, например, работать по воскресеньям? Ну сами же посудите-с, даже в церковь не сходишь, свечку за друзей-студентов не поставишь, чтобы экзамен не провалили. А переработки? Россошин подошëл ближе, преодолев почти половину кабинета, и теперь негодование его стало более ощутимым: казалось, само дыхание его было жарким, душно обволакивая Ветлицкого. — Разве может обычный взрослый человек, не Гефест какой-нибудь, а простой рабочий по тринадцать часов у станка стоять? Вы сами бы явно не сумели, Андрей Борисыч. А мы ведь, эээ, совсем юные. Мы маленькие дети, нам хочется гулять, да-с. Вы, кстати говоря, Марла Каркса читали? Мне маменька читала перед сном вместо сказки. Так вот, ежели рабочий день увеличивать, то там эта... производительность сначала вверх такая идëт, а потом такая вниз, вниз... Словом, больше работаете — меньше в итоге получаете. Устают люди, что тут сделаешь? Бессмысленно это всë, Андрей Борисыч. Россошин широкими шагами пересëк кабинет и подошëл к письменному столу Ветлицкого, почти приблизился к самому владельцу фабрики, и слышно было, как отрывисто дышит юный рабочий, сдерживая отчаянный гнев — а может быть, и торжество от ощущения власти над своим господином? — И, наконец, регламентация, — отрезал Россошин. — Ну, я правда не понимаю, к чему такие жестокие рамки? Ежели у детали немножко неровный край или выступ какой-нибудь красивенький есть, она же от этого работать не перестанет, а за это уже штраф. Нет, это нормально? Человек, эээ, создан для того, чтобы творить. Ему хочется, чтобы было и удобно, и красиво. И внести что-то от себя — это его естественное право. Вам так не кажется? — Кажется, — отчего-то эхом повторил Ветлицкий, нервно сглотнув. Теперь Россошин нависал над ним — да, нависал всем своим прекрасным юным телом, и слова его жгли с тою же силою, что и напряжëнное дыхание. — Понимаете-с, это ведь как с хлебом, — продолжал рабочий. — Ежели пекарям сказать, что они должны делать хлеб из одной и той же муки, по одному и тому же рецепту, они ведь свихнуться могут. А ежели кому-нибудь булку с изюмом приготовить захочется? И тут Ветлицкого пронзила внезапная догадка — слишком ужасная, чтобы сразу произносить еë вслух. На лбу у него выступила испарина. «Нет, это исключено, не должно было такого случиться, это неправда, как пить дать, неправда!» — крутилось в голове. И всë же, с превеликим трудом разлепив дрожащие губы, Андрей Борисыч спросил: — Так это вы, выходит, тайное общество «Изюм или смерть»? — Даже удивительно, как Вы, эээ, сразу не догадались, — расплылся в улыбке Россошин, доставая смит-вессон из-за пазухи.3
Андрей Борисыч и представить себе не мог, что опаснейшие анархисты города устроили своë осиное гнездо прямо у него под носом. Изюмовцы были неуловимы. Вначале они действовали сравнительно невинно. Полтора года тому назад случилась стачка извозчиков. Следом были швеи с завода, производившего одежду. А после, накануне Рождества, по всему городу перестали выпекать хлеб и сладости: началась новая забастовка, тем более неприятная, что купить родным подарок на светлый праздник стало совершенно невозможно. Стоило к торговой площади прибыть городовому, как неизвестный всадил ему нож в лопатку — тот выжил, однако долго оправлялся в лечебнице. А уж когда со всем решили разобраться следователи, начался совершенный ад. Двадцать восемь ударов ножом начальнику полиции, который, сказать по правде, никому в городе уже не нравился, заставили, однако, всех содрогнуться. Орднунг окончательно разрушился. В середине января на стенах домов возникли приклеенные листовки — перепечатанный в подпольной типографии Изюмский манифест. Содержания его Андрей Борисыч уже почти не помнил — засело в памяти лишь то, что говорилось там о правах рабочих и служащих, что-то о безвластии и о созидательном труде. Террористы тогда под одобрительный шепоток народа открыли настоящую охоту на фабрикантов и крупных чиновников, так что те боялись из дому выйти на прогулку — а уж после бомбы, замаскированной под лежащую на письменном столе булочку с изюмом, от которой пострадал сам губернский заместитель министра коммерции, опасались и в родных стенах сделать неосторожное движение. Не справлялся даже новый начальник полиции, хоть думали, мол, барин придëт, порядок наведëт: он без передышки отдавал приказы очистить все дома от подозрительных жильцов, проверить все чердаки, подвалы и полуподвалы, изъять из продажи весь изюм, однако самих революционеров, казалось, это только раззадоривало. Красные и чëрные знамëна всë чаще мелькали за окнами заводов, фабрики, чьи владельцы были потрусливее, пустели, низы ликовали, а верхи дрожали и беспрерывно обновляли запасы лавровишенных успокоительных капель. А ведь ранее его нисколько не удивляло созвучие фамилии «Иноземская», его любимой работницы, с изюмом... Как бы то ни было, теперь он ясно понимал, что все нити тянулись именно сюда, на его фабрику, что стала делом всей его жизни и ныне грозила уничтожить создателя своего. Какая оплошность. Какая непростительная оплошность. — Всë, Андрей Борисыч. Dolce vita è finita. — Р-р-ро-россошин, Вы не хулиганьте! Как же Вы не понимаете: я добрый, я хороший, я папуасов люблю, меня ведь коты воспитали! Россошин был неумолим. В глазах его, обыкновенно безразличных, пылал огонь, а револьвер пусть и дрожал и лежал в руке неумело, но ужас таки внушал. Ветлицкий волей-неволей попятился, привалившись к стене широкой спиной. — Вы сами знаете, Андрей Борисыч, — торжествующе протянул заговорщик, — подчас многие из нас встречаются один на один со смертью. Тут главное, эээ, сделать правильный выбор перед еë лицом. — Кааак? Затвор револьвера лязгнул. Всë хорошо. Всему хана.4
Ничего. То есть совсем ничего не последовало. Не вылетела пуля, не проделала дырку в Ветлицком, — ничего, только лязг, понурый и будто извиняющийся. — А, ой. — Россошин с искренним непониманием вскинул брови. Лицо его в этот миг казалось таким невинным — таким же было бы оно, если бы ему сказали, что он по случайности наступил в лужу. — Осечка, кажется. Андрей Борисыч беззвучно вознëс хвалу Господу. Террорист попробовал снова — и вновь осечка. — Ах ты курва! — раздосадованно простонал он. — Урааа! Моя взяла, получается?! Вот так чудо! Кошмар! Ужас! Бред какой-то! Хе-хе! — восторженно возопил Ветлицкий. Какое же счастье, что эти идиоты совершенно не разбираются в оружии! — Ну, Вы не слишком торопитесь, у меня ещë вот чего есть. — Тонкая рука Россошина потянулась к карману пиджака. Порылась немного, что-то поворошила и вытащила на свет Божий небольшую булочку с мелкими пятнышками изюма. Душа вновь ушла в пятки. А за окном разноголосый хор заголосил: — Отречëмся от ста... Ветлицкий, несказанно обрадованный тем, что террориста удалось отвлечь, метнулся к окну и заголосил: — Люди, народ! Не хулиганить, иноагенты! Ещë пожалуйтесь на меня! Я вас всех найду, всех запишу в свою книгу! Толпа разом пристыженно смолкла, потупив взгляды. Казалось, от грозного голоса утихли даже вороны, во множестве собравшиеся вокруг забастовщиков. — Итак, Россошин, — принялся обороняться Ветлицкий, — Вы же понимаете, что я сейчас буду рычать? Хотите, рыкну? Очаровательный изменник задумчиво почесал в затылке: — Рычите. Мне-то что? И кабинет огласился разъярëнным, уязвлëнным «ррррыырррррррр!» — да так, что стены, выкрашенные в уютный нежно-голубой цвет, мелкой дрожью затряслись. Россошин страшно и смешно выпучил глаза. А вороны за мутным окном испуганно взмыли вверх, наполнив воздух шуршанием сотен крыльев. Какое-то время шуршание это было единственным звуком: всë прочее затаилось, застыло в недоумении. Лишь потом, нарушив давящую на уши тишину, Россошин нервно сглотнул. — Что, страшно? — восторжествовал Андрей Борисыч. — Это было мощно, — с едва ворочающимся языком ответил тот. — Эээ... Но бонба-то страшнее! — И то верно, — согласился Ветлицкий. Россошин уже более воодушевлëнно продолжил: — А значит, раз она страшнее, то и сила у меня. И я как бы имею право Вам диктовать свои условия. — Совершенно верно! — умерив пыл, ответил Андрей Борисыч. — Но учтите: если начнëте своими гранитами и гранатами всяческими кидаться, я рыкну. — Не буду. — Россошин спрятал булку в карман и клятвенно положил руку на сердце. — Ежели Вы мои условия, конечно, выполните-с. — Так-так, а с этого момента поподробнее. Вас, кстати говоря, как зовут, товарищ? — На последнем слове Ветлицкий не скрыл саркастической усмешки. — С утра Василием был, — в некотором замешательстве ответил Россошин. Да, всë сходилось, и как сходилось! — Надо же, и имя то же... — прошептал Ветлицкий, по-прежнему будучи не в силах отойти от шока. — Так Василий, значит? Хорошо, будете Василием. Валяйте, Василий.5
— Значит, так, — начал Василий, расхаживая по кабинету из стороны в сторону. На поясе болтался бесполезный теперь смит-вессон. — Записывайте. Ветлицкий чувствовал себя в крайне странном и столь же неприятном положении. С одной стороны, какой-то нищий позволяет себе ставить ему непомерные условия, ещë и угрожает бомбой. Это совершеннейше не шло ни в какие рамки и было бы смехотворно, когда бы не было так страшно. Нет, ныне Андрей Борисыч был много сильнее, чем в предыдущем воплощении. Прежде он помнил себя дряхлым стариком, который еле-еле сумел претворить в жизнь условия барина. Теперь же ему было сорок два, он лишь едва начинал лысеть и, хотя в последнее время стал заплывать жирком, всë же был достаточно силëн и крепок, чтобы с лëгкостью разбить Россошину челюсть, но... Не было желания. В этом свежем юном лице было слишком многое от того, прежнего Василия Семëновича, и много больше, чем набить рожу или вовсе задушить, хотелось его расцеловать в обе щеки, а то и чего похлеще. — Мы требуем от владельца судостроительной фабрики «Ветлицкiй & Ветлицкiй», господина Ветлицкого Андрея Борисовича, принять во внимание наши требования относительно порядков в отношении работников и работниц... Вы там пишете вообще? — Пишу, пишу, Василий, — уверил его Андрей Борисыч, — Вы уж не серчайте. Каких порядков-то? — Торопиться не надо, Андрей Борисыч, торопиться не надо, — вальяжно отозвался Россошин. — Богам спешить некуда, у них впереди целая вечность. Так вот. Первое: рабочий день, эээ, не более восьми часов, в случае превышения срока — каждый час оплачивается в двойном размере. Точку поставьте. Второе: воскресенье — обязательный выходной, как велит нам православная церковь. Третье: обязательный недельный отпуск по два раза в год для восстановления сил телесных и душевных. Четвëртое: отмена строгой регламентации продукта. В нëм важнее, эээ, качество, а не соответствие надуманному стандарту. Пятое: в случае производственной травмы — полная оплата ущерба. О точке не забудьте. Шестое: уменьшение нагрузок для женщин — следует помнить, что они выполняют и работу по дому. Седьмое: уменьшение размера штрафов до, эээ, приемлемого, следовательно, не превышающего тридцати... нет, двадцати процентов от заработной платы. Восьмое и последнее: уважение к работнику и его труду, уменьшение бессмысленных поборов до минимума. Вроде всë? С каждым пунктом зубы Андрея Борисыча скрежетали всë громче. — При соблюдении Ветлицким Андреем Борисовичем этих восьми пунктов мы, работники и работницы судостроительной фабрики «Ветлицкiй & Ветлицкiй», обязуемся безукоризненно выполнять свои обязанности и подчиняться распоряжениям владельца нашей фабрики. Точки ставить не забывайте. В случае же вопиющего нарушения означенных пунктов, эээ, работники и работницы имеют полное право на стачку во имя защиты своих интересов. Всë. Конец. Пара-пара-пам, пам! Ветлицкий сжал перо с такою силою, что оно с жутким хрустом переломилось пополам. — Василий, это кошмар. Это исключено. Этого никогда не будет, Василий. — Здесь он возвысил голос до крика. — Никогда, слышите?! Это же хана всему, неужели Вы не понимаете, Василий?! Россошин смерил его непроницаемым взглядом: — Нет, я Вас не понимаю. — Сейчас поймëте, — чуть не всхлипнул Андрей Борисыч и потянулся в шуфлядку за лавровишенными каплями. Поморщившись и легонько дунув, будто собирался пропустить рюмку водки, единомоментно вылил в горло целый пузырëк. — Ох, Василий, Василий, Вы меня в могилу сведëте. Сейчас я Вам лекцию прочту, и Вы узнаете, как глубоко заблуждаетесь. Глаза Василия округлились, брови удивлëнно поднялись. Похоже, лекции он совершенно не ожидал. А лекция меж тем началась.6
— Василий! Я об убеждениях сейчас говорить не буду, я за демократию, за женщин, за папуасов, знаете сами. Я сейчас о фактах буду говорить, учтите это. Так вот, значит. Вы же знаете прекрасно, Василий, что недавно ещë мы были Азией. И не то что мы с Вами, Василий, по лесам голенькими бегали с медведЯми в обнимку, как нам англичанка в прессе гадит. Просто развитие было по другому пути. Вот сейчас время — это полосочка такая слева направо, но это сейчас-то мы так думаем. А тогда, Василий, время было кружочком. И вовсе даже не полосочкой. Как так? А вот так. Да, и поэтому-то мы никуда не торопились. У нас что было? У нас была соборность, Василий. Все как один, один как все, и никто не обгоняет никого. Некого было обгонять. А кто был-то? Монголы какие-то, турки, тунгусы, чëрт знает кто. Нет, и Европа тоже была, однако ж оно-то всë там, а мы-то все тут, и именно поэтому нам совсем никак. Жили мы себе, Василий, и жили. А потом... потом ох чего началось! Потом мы поняли, что обгонять-то надо. Кааак? Вот так вот. Что-то как-то наши огляделись и поняли, что кругом сидят враги. Что поляки, например, на наши земли давно уже облизываются. Ну, запад, что с него возьмëшь? А штука вся в том, что они ведь много сильнее нас. У них оружие — знаете, какое оружие? А доспехи — знаете, какие доспехи? О, они так могучи, они так грозны, они так чувствуют стиль! Вот то-то и оно. И тут-то поняли, что нужно что-то менять! Немедленно! Срочно перестраивать экономику на новые рельсы! И кааак понеслось! Но тут ведь вот какая штука, Василий: мы ведь сразу нагнать не можем. Это как барсука шевелить после спячки. Вы когда-нибудь шевелили барсука, Василий? А я шевелил по молодости, когда на охоту, бывало, ходил. И, доложу Вам, это совершенно невозможно. Он ведь вяленький такой, ворочается, кряхтит. Такой мягкий, пушистенький... Миль пардон, отвлëкся. Вот, и мы шевелили нашу экономику, как барсука. Она шевелилась всë же, но так, знаете, вяло, неохотно. Это, Василий, называется догоняющий тип развития. А коль скоро уж он догоняющий, это значит, что прогресс у нас подзадерживается. И все явления тоже на полвека, а то и век позже наступают. Это я всë к чему вëл? К тому, что, пока мы ходили в париках как дурачки и теплород искали, на западе вовсю бушевал капитализмус. А рабочая борьба, которой Вы, Василий, сейчас так занимаетесь, будьте Вы неладны, началась там только в первой трети прошлого века. Лион с ткачами этими помешанными, деда Прудон, Марл Каркс Ваш... Вы это наверняка знаете лучше меня, это Ваш профиль. Но мы-то догоняем! У нас-то так получилось, что наше рабочее движение возникло раньше, чем должно было. У нас, Василий, если по такой логике судить, свои Марксы и Прудоны должны только сейчас и появиться, когда на западе уже далеко это всë зашло, там и партии социал-демократические, и эти, как их там, интернационалы всевозможные. Кааак? Ведь если подумать, это всë началось уже тогда, когда и капитализмус-то развит был достаточно. Начал уже в другую фазу перерастать, Василий. Вот поэтому у социалистов там успех такой. А мы едва-едва крепостное право скинули, а тут бах! — уже Народная воля! А всë англичанка гадит и шпионы немецкие! Думают, раз уж там получилось, то и здесь выйдет. Нет, нет. Если уж Вы, Василий, и собираетесь старый мир рушить, то дайте же ему вырасти хотя бы. Там и ресурсы подтянутся. А сейчас рано, чрезвычайно рано Вы задумали такую авантюру. Если Вы ягоду недозрелую сорвëте, Вы же ж и ягоду погубите, и сами отравитесь. Вы когда-нибудь травились недозрелыми ягодами? Я вот, слава Богу, нет. И Вам не советую. Не шевелите барсука понапрасну, Василий! Дайте барсуку проснуться! Вы всë поняли?7
— Я понял всë, кроме одного, — ответил на эту тираду восхищëнный Россошин. — И чего же Вы не поняли? А, Василий? — Ветлицкий недоумëнно упëр руки в гладкие бока. — Не понял я, где в этой Вашей красивой картине человек, — уверенно задрал голову рабочий. — Хорошо Вы всë расписали, это да. И пассаж о ягодах мне понравился. Но тут же так получается, что мы должны затолкать своë мнение в известное место и терпеть ради какого-то будущего, которого даже сами не увидим через сотню лет. Странно это как-то, Вам не кажется? И ещë до ужаса несправедливо. — Василий тяжело вздохнул и продолжил. — Разве же эта постепенность развития, про которую Вы тут разгла... тьфу... разглагольствуете, разве она не предполагает гуманизма? Мы же понемножку к прогрессу идëм. Потихонечку, помаленечку, со ступенечки на ступенечку, да-с? Так значит, должно это чем-то другим компенсироваться. Например, человеко... тьфу... человеколюбием, в общем. Ну да, быть может, мы ещë не слишком передовые, но, эээ, разве стоит такими темпами гнаться, пока люди страдают? Мы только вырвались из крепостничества, пошли в города — а тут чего? А тут такое же угнетение. Тут ведь едва свободы глотнули, как нас снова в кандалы заковали, да так, что не продохнëшь. Ну, и кому это, по-вашему, понравится? Можно и малость сбавить обороты, ежели речь о счастии людей заходит. Народ у нас слаб, но его много. И недовольства у него тоже много, даже через край. Вот. А терпения у народа мало. Вспомните Разина, Пугачëва вспомните, ну. Они хоть и просто разбойниками были, но ведь люди пошли за ними. Оттого что устали. Вы бы, господа, прежде чем строить свои теории, прислушались к нам хоть немного. А мы свободы хотим и спокойствия, ничего более не просим. — И оттого что вы хотите свободы и спокойствия, вы чиновников режете и бонбами угрожаете? Ну-ну, — расхохотался Ветлицкий. — Ну, это насилие за насилие, — бронебойно отрезал Россошин. — Вы нас тоже убиваете — переработками, травмами там всякими. Только медленно. Так, чтоб мы сами об этом не догадались. — И то правда, — кивнул Андрей Борисыч, — однако от своего я не отступлюсь. — Я тоже, — парировал Василий. — Положим. И я даже ваши условия принять согласен. Уж больно мне беседа с Вами понравилась. Даже захотелось с Вами идти в новый мир, встретить Новый года и прочая. — Ветлицкий искренне, дружелюбно улыбнулся. Россошин ответил тем же. Разговор отчего-то пошëл проще. Быть может, подействовали капли, быть может, он и впрямь привык к этому новому-старому Василию и нашëл в нëм определëнную прелесть. — Вот только и у меня условия есть. Чего? Да! Условие за условие. — И что у Вас там за условие? Выкладывайте! — заинтересовался Василий. — Тут дело, собственно, за малым.8
— Эк я Вас! — довольно ухмыльнулся Россошин, просовывая длинные руки с лëгким тëмным пушком в рукава припылëнного пиджака. — Да и я Вас весьма даже эк, чего греха таить, — поддакнул Андрей Борисыч. Теперь в новом, более молодом теле это ощущалось много лучше и доставило больше удовольствия, нежели пятьдесят лет назад. — Приятно было иметь с Вами дело, Василий. Как же Вы прекрасны, а! — С этими словами он осторожно провëл одними пальцами по щетинистой щеке Россошина. Как его такого отпускать? — Да Вы шалун, — аккуратно отстраняясь, с улыбкою прошептал Василий. — И не стыдно ли в Ваши лета эдакое вытворять? — Мои лета ещë впереди. — Совсем обрадованный Андрей Борисыч крепко, насколько хватило сил, обнял юнца за плечи. Не раздавить бы только ненароком — всë никак не привыкалось. — Уф, фпафибо Вам гвомаднейфее, Анввей Бовифыфь, — сдавленно рассмеялся в его объятиях Россошин. — Но мне пора идти. Ветлицкий сжал его ещë сильнее, почти до хруста: — Кааак? Нет, Василий, я не могу отпустить Вас просто так. Хотите, мы с Вами будем вместе жить, Василий? У меня есть прекрасная квартира! Там четыре комнаты, картины на стенах и собачки фарфоровые китайские. Могу Вам фарфоровую собачку подарить. Василий, Вы любите собачек? Нет, нет, не то. О! Василий, а хотите, я Вас с собой в Париж отвезу? Там ведь, как его перестроили, такая красота, Вы не представляете! Мы посмотрим на Лувр, на Нотр-Дам, на Квазимоду... нет, на Квазимоду мы, пожалуй, смотреть не будем. Лучше вот что, Василий: я отвезу Вас в земли Австрийской короны! Будем там по Праге, по Братиславе гулять, я Вам буду моравское вино покупать, штруделями кормить... А можем на живой концерт Брамса сходить! Вы любите Брамса, Василий? Ой, чёрт, какой же живой, он помер пять лет назад... Ах, как быстро летит время! Что же Вам такое придумать?.. — И тут от порыва чувств он не удержал равновесие, колени его подломились, и он рухнул, нечаянно отвесив любимому земной поклон. — Видите, Василий, я уже на коленях перед Вами, просите всë, что Вашей прелестной душеньке угодно! Такого Россошин явно не ожидал. Он стушевался, потупил взор и неопределëнно повëл плечами. — Это всë, конечно, хорошо, — наконец выдавил он, — но мне уж пора идти. Подумайте сами, ежели я своих брошу, мы ведь так ничего и не добъëмся. — Да-да, частное и общее, частное и общее, я понимаю... — бормотал у его сапог Ветлицкий. — Стало быть, идите... идите, срывайте ягоды, барсучок мой... Василий подал ему руку, и тот слегка неловко поднялся, отряхнувшись. Он извиняющимся тоном промолвил: — Барсучок, Вы уж простите меня за такое, умоляю. А хотите, я Вам песенку спою? — И приятным, чуть охрипшим баритоном он затянул: — Ты помнишь наши встречи И вечер голубой, Взволнованные речи, Любимый мой, родной? И нежное прощааанье... — ...Отвоевав своë добро, Вздувайте горн и куйте смеееело, Пока железо горячо! — неслось из-за окна. Похоже, демонстрация и не прекращалась всë это время. Вот только счастливые часов не наблюдают и трусов не надевают. — Пора мне, — шепнул Ветлицкому Василий, забирая с собою бумагу. Напоследок Россошин всë-таки не сдержался — притянул к себе лицо любимого и звучно поцеловал в щëку. Андеей Борисыч, зардевшись, как девица, и улыбнувшись до ушей, проводил его чуть тронутым печалью взглядом. — Всего доброго и счастливо оставаться! Он направился к дверям из кабинета — неспешно, нехотя, но всë же сознавая необходимость прощания. Глядя на удаляющуюся фигурку, Ветлицкий думал, что когда-нибудь они вновь встретятся, в другом воплощении, и всë повторится сызнова. Надо только будет после смерти — к ней он после стольких перевоплощений относился скорее философски — предстать перед Всевышним и оправдаться перед ним, да ещë попробовать выпросить себе такое обличие, в котором он всегда будет рядом со своей любовью, таким же вневременным странником. — Всего доброго, Василий! — крикнул он в спину Россошину. — Россия Вас не забудет!Эпилог
Чехословакия, Острава, 1927 год.
— Вы уж простите, Василий Семëнович, — проговорила редакторша, поправив сползшее пенсне, — рукопись Вам придëтся забрать. — А? Что? Почему же? — Россошин, в общем-то, ожидал нечто подобное, однако был всë равно раздосадован. В последние годы он заделался пессимистом. Это было удобно: в случае проигрыша оказываешься прав, в случае удачи — приятно удивлëн. Толстая кипа листов бухнулась на стол рядом с печатной машинкой. — Поймите, Василий Семëнович, — поспешила заверить его Молотова, — у Вас огромный литературный талант. И, будь политическая обстановка иной, Вы бы такие овации сорвали, которые не снились даже Айседоре Дункан. Но сами же видите! Там, на нашей с Вами Родине, Вы герой, который, ну, просто ошибался в некоторых вещах, но не переходил границ дозволенного. Вроде Кропоткина. Если о мемуарах узнают Советы, это будет такой компромат! Вас ведь начнут очернять, вымарывать из истории — да не только Вас, но и в целом «Изюм или смерть»! А если всë пройдëт благополучно... Эмигранты тоже не будут этим зачитываться. Для них Вы красный до мозга костей. Те, кто любит вздыхать по невинно убиенному Ники, вряд ли одобрят мемуары почти террориста. Словом, Ваша книга хороша, но с эпохой Вы прогадали. — Эх, дааа, опять эпоха не та, — протянул Василий Семëнович, забирая исписанные листы. — Вы не поймите меня неправильно, — продолжала госпожа Молотова. — Повремените немного, переждите бурю и публикуйтесь сколько душе угодно. Времена меняются, а книги вечны. Взять, к примеру, Гильгамеша... — Ой, благодарю Вас, всего доброго! — бросил Россошин в дверях, нервно теребя серебряную цепочку от часов на подтянутом животе. От разговоров о Гильгамеше следовало убраться подальше. Устало и неспешно Василий Семëнович направился прочь из редакции. Хотелось лечь прямо здесь на скамейке — и спать, спать, спать, пока всë не разрешится. Быть может, давало знать о себе моравское вино? Тем более что погода располагала. Градуса было, должно быть, двадцать два, и небольшой прохладный ветерок гонял по мостовым и парковым дорожкам прошлогодние листья. Над головою плыли лëгкие, точно пуховые облака. В закатном июньском небе, ещë расцвеченном прощальными солнечными всполохами, уже проглядывался пятиугольник Цефея. Отчаянно хотелось жить, однако ещë сильнее — спать. Пройдясь немного, Василий Семëнович присел на резную скамью, положив справа от себя рукопись, испещрëнную крупными аккуратными буквами и кроваво-алым «К ВОЗВРАТУ». Шляпу он снял и обмахивался ею, точно веером. Глаза слипались. — Пане, а мы с Вами где-то встречались? Василий Семëнович встрепенулся, ожидая чего угодно, кроме того, что оказалось прямо перед ним. А принадлежал так испугавший его голос мальчишке лет от силы четырнадцати. Курчавые чëрные волосы, маленькая плоская белая шапочка на голове, оттопыренные уши, добродушные светло-карие глаза и совершенно неподражаемая улыбка. — Не знаю, не знаю, — улыбнулся Россошин, продолжая обмахиваться шляпой. — А я знаю! Я Вас видел! — восторженно выпалил малец и протянул руку. — Меня Ондржей зовут. А Вас? — Василий, — представился Россошин и принял приветствие. Скрыть улыбки, переходящей в смешок, он не мог. Вот чего он прицепился? — Только где же ты меня видел? Я ведь здесь, эээ, два года всего живу. — Не, — отмахнулся Ондржей. — Я Вас ещë раньше видел, пане. Когда Вас здесь не было. — Так ты тоже русский? Эмигрант? — вскинул брови Василий Семëнович. — Да нет же! Давно видел, говорю. Когда ещë не родился. — Эээ... Как это? Россошин был этим совершенно потрясëн. Сон сняло как рукой. Слишком уж много странностей за день. Волей-неволей наклонился чуть вправо — и обнаружил, что рукописи на месте не оказалось. В сердце настороженно кольнуло, Василий Семëнович прижал руку к груди — и обнаружил, что и часы на цепочке пропали. Да что ж такое?! Ондржея на месте уже не было. Видно было только, как сверкают его пятки да удаляется белая шапочка на чëрных кудрях. — Эк я Вас! Эк я Вас! — тоненько напевал мелкий воришка, и чем отдалëннее крик становился, тем более Василия Семëновича распирали одновременно досада и хохот. — Эк меня... действительно. Тьфу, что за чëрт? — усмехнулся он в пустоту, после чего вновь надел шляпу, тяжело поднялся со скамьи и побрëл вдаль по летней вечерней Остраве.