Просвет

NC-17
Завершён
0
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
81 страница, 24 033 слова, 34 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 15

Настройки

── ⋆⋅𖤓⋅⋆ ──

Свет пробивался сквозь тяжёлые портьеры — не солнечный, ещё нет, а тот, предрассветный, серо-голубой, который бывает в шесть утра, когда ночь уже закончилась, а день ещё не начался. Эльвира открыла глаза и несколько секунд не понимала, где находится. Потолок был слишком высоким, люстра слишком огромной, простыни слишком мягкими, пахнущими лавандой и чем-то ещё — мужским, терпким, чужим. Запах. Запах его тела, его одеколона, его сна — тот самый, который она чувствовала каждый раз, когда заходила в эту спальню убираться, но никогда не ощущала так близко, так интимно, так… собственнически. Она лежала на боку, поджав колени к груди, в позе эмбриона, как будто пыталась свернуться в точку, исчезнуть, перестать существовать. Волосы разметались по подушке — её подушке, которую он, наверное, дал ей, когда она уснула, или она сама взяла, не помнила. Тело болело — не сильно, но ноюще, где-то внизу живота, в бёдрах, в спине, как после долгой физической работы, которая была не привычной, а чужой. Она повернула голову. Кровать рядом с ней была пустой — прохладной, с аккуратно поправленным одеялом, будто он не лежал там вовсе. Подушка хранила вмятину от его головы, и эта маленькая деталь почему-то ударила больнее всего — не его присутствие, а его отсутствие, превратившееся в форму, в пустоту, в обещание, которое не сдержали. Он сидел в кресле у окна. Эльвира не сразу заметила его — он сидел неподвижно, как статуя. На нём была та же футболка, что и вчера, и те же спортивные штаны, но сейчас он выглядел иначе — не расслабленным, не домашним, а собранным, как перед важной встречей. В руке он держал чашку с кофе — маленькую, белую, из того сервиза, который она сама ставила в посудомоечную машину каждое утро и раскладывала по полкам, не задумываясь о том, чьи губы прикоснутся к её краю. Он не смотрел на неё. Смотрел в окно, за которым серело небо, и его профиль — острый нос, волевой подбородок, тёмные волосы, падающие на лоб, — казался вырезанным из камня, из того самого мрамора, который она мыла в ванной каждую пятницу. Эльвира села. Простыня сползла, обнажая грудь, и она поспешила прижать ткань к телу, хотя он всё равно уже видел всё. Вчера. — Доброе утро, — сказала она, и голос прозвучал хрипло, чужим, как будто она не пользовалась им несколько дней, а не несколько часов. Он повернул голову. Посмотрел на неё спокойно, без эмоций. — Кофе будешь? — спросил он, не отвечая на приветствие. — Не пью кофе по утрам. — А чай? — Он кивнул на столик у кресла, где стоял термос. — Зелёный, с жасмином. Ты такой пьёшь. Она не спросила, откуда он знает. Он знал всё, он замечал всё. Это была его работа — замечать мелочи, детали, привычки, чтобы потом использовать их, как оружие, как рычаг, как доказательство своей власти. Она встала. Накинула его халат, который висел на спинке стула, — тёмно-синий, махровый, огромный на ней. Подошла к столику, налила чай в пустую чашку, стоявшую рядом с термосом. Заварка была крепкой, терпкой, пахла жасмином и почему-то детством, хотя в её детстве не было ни жасмина, ни термосов, ни таких утр. Она села на край кровати, спиной к нему, потому что смотреть на его лицо было физически тяжело — не от страха, а от осознания того, что он сделал, что она позволила, что изменилось между ними за одну ночь. — Ты долго спала, — сказал он. — Я не хотел будить, ты выглядела уставшей. Резко захотелось встать и уйти, не допив чай, не надев платье, не взяв деньги. Она не ушла. Сидела, сжимая чашку обеими руками, грея ладони о горячий фарфор, и смотрела на дверь, за которой начинался коридор, ведущий в её комнату, в её жизнь, в её иллюзию, что эта ночь была просто сном. — Нам нужно обсудить детали, — сказал он, и его голос стал деловым, официальным, как на переговорах, которые она иногда слышала через дверь кабинета, когда приносила кофе. Она не обернулась. — Какие детали? — Ты знаешь, какие. — Он отставил чашку, встал, прошёлся по комнате — не нервно, а размеренно, как хищник, который проверяет границы своей территории. — Я не собираюсь делать вид, что этого не было. И не собираюсь притворяться, что это не повторится. Я хочу, чтобы ты приходила ко мне несколько раз в неделю. Время буду говорить заранее, но, скорее всего, ночью. Ты должна быть доступна. Она резко обернулась. Посмотрела на него в упор — в его лицо, которое было спокойным, невозмутимым, как поверхность пруда в безветренный день. — Мне просто... — она запнулась, сжала зубы, — мне нужно время, чтобы привыкнуть. — Привыкай быстрее, — ответил он. — У меня нет времени на твои сантименты, и на твои истерики тоже. Здесь я хочу видеть тебя собранной, готовой. — Готовой к чему? — Её голос дрогнул, и она терпеть себя не могла за эту дрожь, за эту слабость, за то, что не могла говорить с ним так же холодно, как он с ней. — К тому, что вы будете использовать меня, когда вам захочется? — Не «использовать», — поправил он, и в голосе появились стальные нотки. — Мы заключили сделку. Она отвернулась. Не могла смотреть на него. Не могла смотреть на этот кабинет, на эту кровать, на эту жизнь, в которую она влезла, как в болото, и теперь увязала всё глубже, не в силах выбраться. Он подошёл к тумбочке, достал из ячейки конверт — плотный, белый, без надписей. Положил на прикроватный столик, рядом с её недопитым чаем. — Здесь сто пятьдесят, — сказал он. Она смотрела на конверт. Белый прямоугольник на тёмном дереве, как пятно света, которое не греет, но бьёт по глазам, заставляя щуриться и отворачиваться. — Мы договаривались на сто тысяч, — сказала она. — Я передумал. Хочу, чтобы ты была заинтересована. — Я и так заинтересована. Мне нужны деньги. — Знаю. Поэтому и плачу больше, чем обещал. Это не благотворительность. Это инвестиция в качество. Он произнёс это так спокойно, так буднично, будто речь шла о закупке новой посудомоечной машины или ремонте крыши. Эльвира чувствовала, как внутри поднимается злость — горячая, липкая, беспомощная, потому что она не могла направить её на него. — Ещё одно условие, — сказал он, возвращаясь в кресло и снова беря чашку с кофе. — Это не должно влиять на твою работу. Утром ты встаёшь, одеваешь униформу и делаешь то, что делала всегда. Никаких намёков прислуге, никаких изменений в графике. Я не хочу, чтобы кто-то догадался. Она встала. Сняла его халат, повесила на спинку стула, натянула своё платье — тёмно-синее, помятое, сбившееся на боку, как одежда, которую снимали второпях и надевали в спешке. Волосы собрала в пучок, заколола шпильками, которые нашла на тумбочке — он принёс их вчера или она забыла? Она не помнила. Он не смотрел на неё. Пил кофе, листал что-то в телефоне, будто её здесь не было, будто она уже ушла. Она подошла к тумбочке, взяла конверт. Бумага была гладкой, дорогой, пахла типографской краской и его одеколоном — он, наверное, держал его в руках, когда готовил деньги. Она вышла. В коридоре было холодно, пусто, тихо. Только её шаги и звук дыхания, слишком частый, слишком поверхностный, как у бегуна, который уже сбился с ритма, но не может остановиться. Она вошла в свою комнату, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Конверт всё ещё был в руке — она сжимала его так, что пальцы побелели, а уголки бумаги впились в ладонь, оставляя красные полосы. Кактус на подоконнике смотрел на неё — колючий, зелёный, невозмутимый. Она ждала, что он зацветёт. Он не зацвёл. И уже не зацветёт — она знала это, как знала, что утро наступило, а ночь закончилась, оставив после себя пустоту, которая была больше, чем до. Она опустилась на пол. Не села — сползла, как тряпка, которую бросили и забыли. Спиной скользнула по двери, ноги вытянулись, руки упали вдоль тела, конверт выскользнул из пальцев и упал рядом, белым пятном на сером линолеуме. Слёзы пришли не сразу. Сначала была пустота — та самая, о которой он говорил вчера, которую она знала так хорошо, что могла бы написать о ней книгу, если бы умела писать. Потом пришла боль — не физическая, а другая, глубокая, как будто кто-то вырвал кусок души и зашил рану грубой ниткой, которая колется при каждом движении. Потом пришли слёзы. Она не сдерживала их. Не вытирала. Сидела на полу, обхватив колени руками, и плакала — тихо, беззвучно, как плачут в детстве, когда боишься, что родители услышат и накажут за слабость. Слёзы текли по щекам, падали на колени, на конверт, на линолеум, который она мыла вчера и который сегодня снова был чистым, но не мог стать чистым внутри неё. Она не знала, сколько просидела так. Минуту. Час. Вечность. Время в этой комнате текло иначе, вязко, тягуче, как патока, которую не отхлебнуть, не выпить, не выплюнуть. Потом она встала. Подошла к кровати, села, взяла в руки конверт. Распечатала — пальцы дрожали, бумага рвалась неровными краями, как её жизнь, которую кто-то резал тупыми ножницами, не думая о том, что после не склеить. Внутри были деньги — новые, хрустящие, пахнущие краской. Сто пятьдесят тысяч. Она положила деньги в ящик тумбочки, закрыла, задвинула щеколду — от себя, от него, который теперь владел не только её телом, но и её временем, её мыслями, её снами, в которых она кончала от его рук и просыпалась с мокрыми глазами. Она легла на кровать, свернулась калачиком, натянула одеяло до подбородка. Смотрела в потолок — белый, гладкий, без трещин, без карты Африки, без Сомали, в которую можно было сбежать, если бы она знала, как. «Что я наделала?» — спросила она себя. Но ответа не было. Внутри, где-то под рёбрами, жила злость — не на него, на себя. На то, что согласилась. На то, что не смогла отказаться, когда он положил конверт на тумбочку, а она взяла, не глядя, не думая, не вспоминая о том, что когда-то хотела быть врачом, а стала вещью, которую можно купить и продать, как старую мебель, как посуду, как полотенца, которые меняют каждую неделю, потому что они пахнут чужим телом. Она вспомнила утро — его лицо, спокойное, невозмутимое, когда он обсуждал условия, как обсуждают контракт с поставщиком. Несколько раз в неделю. Инвестиция в качество. Никаких сантиментов. Никаких истерик. Он не изменился. Он остался тем же — холодным, расчётливым, властным. Изменилась она. Стала слабее. Стала доступнее. Стала той, кого можно купить за сто пятьдесят тысяч рублей и спать с ней, не испытывая ни стыда, ни благодарности, ни даже простого человеческого тепла. Она закрыла глаза. Перед ними стояло его лицо — когда он кончал, уткнувшись в её плечо, когда он шептал «хорошая девочка», когда он пил кофе и смотрел в окно, не замечая, что она плачет. «Я ненавижу тебя», — подумала она. — «Я ненавижу тебя за то, что ты сделал. И за то, что я позволила. И за то, что не могу уйти, потому что мне нужны деньги, и потому что ты...» — мысль оборвалась, не найдя слов, не уместившись ни в одну фразу, ни в одну эмоцию, ни в один из тех простых ответов, которые она давала себе раньше, когда всё было понятно, когда чёрное было чёрным, а белое — белым. Потому что теперь чёрное и белое перемешались, как краски на палитре безумного художника, и она не знала, где заканчивается одно и начинается другое, где её ненависть к нему превращается в ненависть к себе, а ненависть к себе — в странное, липкое, пугающее удовольствие, которое она испытала в его постели и которое не могла забыть, как ни старалась. Она не спала. Просто лежала, смотрела в потолок, слушала, как дом просыпается — шаги в коридоре, звон посуды на кухне, где Иван Петрович уже готовил завтрак, не зная, что его любимая горничная провела ночь в постели хозяина и теперь лежит в своей комнате, считая трещины на потолке, которых нет. В полвосьмого она встала. Одела униформу — чёрное платье, белый фартук, колготки, туфли. Собрала волосы в пучок, заколола шпильками. Посмотрела в зеркало — лицо было бледным, опухшим, с красными глазами, которые выдавали всё, что она хотела скрыть. Она нанесла тональный крем — первый раз за месяцы работы в этом доме. Потому что не могла позволить себе выглядеть так, будто плакала. Потому что он не должен был знать. Никто не должен был знать. В 8:20 она накрыла на стол. Скатерть — идеально. Приборы — по правилам. Кофе — свежесваренный, чёрный, без сахара. Газета — на месте, отглаженная, как он любил. В 8:32 вошёл Дамир. — Доброе утро, Дамир Рамисович, — сказала она, глядя на уровень его подбородка. — Доброе, — ответил он, садясь за стол. Он не смотрел на неё. Взял газету, отпил кофе, поморщился, но ничего не сказал. Она стояла у буфета, сцепив руки перед собой, и смотрела в пол. Внутри всё дрожало — не от страха, от злости. На него. На себя. На этот дом, который стал её тюрьмой, её клеткой, её могилой, где она была ещё жива, но уже мертва. «Я сильная», — сказала она себе. — «Я справлюсь». Но внутри, где-то глубоко, жила маленькая, испуганная девочка, которая хотела домой, к маме, к папе, к той жизни, где не было этого дома, этого мужчины, этих денег, которые пахли краской и его одеколоном, и её слезами, которые никто не видел. Девочка плакала, а Эльвира стояла с прямой спиной и смотрела в стену, за которой начинался её новый день, её новая жизнь, её новая смерть, маленькими шагами, по миллиметру, по секунде, по слезе, которую никто не замечал. В 9:00 она убирала кабинет. Фотография Татьяны всё ещё стояла на полке в серебряной рамке. Эльвира взяла её в руки, провела пальцем по стеклу, по тёмным волосам женщины, которая уехала и не вернётся, которая оставила их вдвоём — его с пустотой, её с деньгами, которые не грели, не спасали, не заполняли дыру, растущую внутри с каждым днём. — Зачем вы уехали? — прошептала она фотографии. Татьяна молчала. Кактус в её комнате тоже молчал. И только часы на стене тикали, отмеряя время, которое нельзя остановить, нельзя повернуть назад, нельзя прожить заново, вычеркнув эту ночь, эти деньги, этот конверт, который лежал в ящике тумбочки, как бомба замедленного действия, которая рванёт не сегодня, не завтра, но обязательно рванёт — и тогда от её мира останутся только осколки, которые не склеить. Но пока — тишина.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник