Stigma

NC-17
Завершён
175
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 4 975 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
175 Нравится 12 Отзывы 42 В сборник

Show me your scars, I'll show you mine

Настройки
Тэхён дрожит. Дрожит так, будто каждая клетка его тела рассыпается в прах от одного только прикосновения — широких, тёплых пальцев альфы, что скользят по его обожжённому лицу. Лицу, увитому многочисленными шрамами, стянутыми рубцами, блестящей розовой кожей там, где огонь когда-то сплясал свою жестокую пляску. Жгучие слёзы скатываются по мокрым щекам, одна за другой, и оказываются в плену горячих губ Чонгука. Альфа целует их — каждую — невесомо, трепетно, оставляя после себя нежные, влажные следы, от которых сердце омеги начинает биться быстрее. Быстрее, чем когда-либо прежде. Но это не только от поцелуев. Тэхён чувствует это уже несколько часов — тянущую, ноющую боль внизу живота, жар, который разливается по венам, плавя всё внутри. Течка. Та самая, которую он так долго подавлял, от которой бежал, которую замораживал в себе страхом и одиночеством. Но сейчас, в объятиях Чонгука, его тело больше не слушается. Запах альфы — горький шоколад, хвоя, сила — ударяет в голову, сшибает остатки сопротивления. Тэхён чувствует, как влага скапливается между бёдер, как соски твердеют, как низ живота сводит сладкой, мучительной судорогой. Его внутренняя сущность, та самая, что толкала украсть одежду и свить гнездо, теперь требует другого. Требует альфу. Полностью. Без остатка. Четыре года назад вся жизнь Тэхёна обрушилась в один миг. Мир схлопнулся, как старая ловушка, оставив его выживать среди голодных до крови, трусливых гиен, что принципами своими не поступались и готовы были юного омегу с потрохами сожрать за любой неверный шаг. Стая, в которой Тэхён находил утешение и собственный смысл жизни, оставила его позади — со следами ожогов на лице, с дымящейся раной вместо души. Тогда, четыре года назад, Тэхён был самым молодым следопытом в своей стае. Его белоснежный волчий мех и изумрудные глаза делали его заметным даже в самую глухую полночь, но он научился прятаться, скользить тенями, быть невидимым. В ту ночь он возвращался с дальней разведки — нёс на зубах весть о приближении охотников, которые уже несколько недель ставили капканы на их территории. Тэхён спешил, срезал через старую сосновую рощу, где земля пахла прелью и грибами. И не заметил ловушку. Капкан щёлкнул, прокусив заднюю лапу до кости. Тэхён завыл — от боли, от ужаса, от понимания, что охотники где-то рядом. Он рвался, грыз стальные зубья, пока клыки не сломались, пока морда не залилась кровью, но железо держало крепко. А потом пришли люди. С факелами. С ружьями. С масляными тряпками, которые они набросили на него, чтобы волчонок не перекинулся обратно в человека. Они не убили его сразу. Им было весело. Тэхён помнит всё — каждую секунду пытки, каждый удар, каждое издевательство. Люди поливали его шерсть горючей смесью и поджигали, наблюдая, как белоснежный мех чернеет, сворачивается, обнажая розовую плоть. Они смеялись, когда он кричал. Плевали в его изумрудные глаза, уже мутные от слёз и дыма. А когда он почти перестал дышать, бросили в придорожную канаву — добивать не стали. Зачем? Искалеченный, обожжённый, никому не нужный волчонок сам сдохнет. Но Тэхён не сдох. Он выполз. Полз на трёх лапах, волоча за собой сломанную четвёртую, оставляя на снегу кровавые разводы и клочья обугленной шерсти. Полз к своей стае — к тем, кто обещал защищать, кто называл его младшим братом, кто клялся, что они семья. Он добрался на рассвете. Рухнул у входа в главную пещеру, перекинулся обратно в человека — голого, дрожащего, с лицом, которое невозможно было узнать. И его выгнали. — Ты примешь людей, — сказал старейшина, не глядя в обожжённые глаза. — Твой запах теперь — гарь и боль. Ты принесёшь беду. Убирайся, пока мы не убили тебя сами. Тэхён не просил. Не умолял. Он поднялся на дрожащих ногах, прикрыл лицо рваным рукавом и пошёл прочь. В ту же минуту начался снегопад — тяжёлый, злой, заметающий следы. Будто сама природа хотела стереть его с земли. Он брёл несколько дней. Без еды, без тепла, с открытыми ранами, которые гноились и пахли смертью. Люди шарахались от него при встрече, другие стаи прогоняли камнями. Тэхён привык. Привык прятать лицо, привык к одиночеству, привык к мысли, что он — проклятие. Страшное, древнее проклятие, которое обрекает всех, кого он всем сердцем любит, на неумолимую смерть. Родителей он не помнил — их убили, когда он был ещё грудным волчонком. Та стая, что приняла его, выкормила, дала имя — вышвырнула вон. Каждый, кто приближался к нему, либо умирал, либо предавал. И Тэхён поверил. Поверил настолько глубоко, что проклятие въелось в кровь сильнее, чем запах гари. Он ничей. Никому не нужен. Уродливый, обожжённый, с лицом, которое нельзя показывать без содрогания. И тот, кто попытается приблизиться, — погибнет. Тэхён знает это так же верно, как-то, что солнце встаёт на востоке. И сейчас, чувствуя подушечки пальцев Чонгука на своих шрамах, он пытается отстраниться. Оттолкнуть широкие ладони, убрать со своего лица тёплые губы. — Не надо, — хрипит Тэхён, зажмуриваясь. — Не надо, ты не понимаешь… Я приношу только смерть. Люди вокруг меня… Пальцы омеги немеют, разжимаются. Та самая одежда — которую он украл из хижины Чонгука час назад, когда вожак отлучился к реке — оказывается в руках альфы, который забирает её из ослабевших пальцев. Тэхён выкрал её, когда внутренний голос, голос его волчьей сути, завыл так громко, что заглушил рассудок. Он хотел построить гнездо. Спрятаться в углу, свернуться калачиком, зарыться носом в ткань, пропитанную запахом горького шоколада, и наконец-то перестать трястись. Потому что его омежья природа, древняя, неубиваемая, требовала одного: быть рядом с альфой. Чувствовать его. Свить гнездо из его вещей и не выходить из него, пока течка не схлынет. Тэхён боролся с этим позывом, проклинал себя за слабость, но пальцы сами тянулись к рубахе, к поясу, к шкурам, на которых спал Чонгук. Он успел стянуть немного, прежде чем вожак вернулся — и застал его. Чонгук не спросил ни о чём. Он просто посмотрел на ворох вещей в руках омеги, на его дрожащие губы, на мокрые щёки, уловил запах течки, который уже начал пропитывать воздух чем-то терпким, вишнёво-сладким, с примесью дыма — и всё понял. Вожак шагнул ближе, и Тэхён, зажмурившись, приготовился к окрику, к обвинению в воровстве. Но Чонгук вместо этого крепко прижал его к себе и швырнул украденную одежду прямо на постель, смешивая свой запах с тем местом, где обычно спал сам. А потом подхватил омегу под спину и под колени и опустил на широкую кровать, прямо в ворох своих вещей, чтобы ткань облегала тело омеги со всех сторон, чтобы гнездо получилось правильным — полным, тёплым, пропитанным альфой до последней нитки. Тэхён, лежавший теперь в постели Чонгука, вскрикнул от неожиданности, и в этот момент тело пронзает очередная волна течки — такая сильная, что у него темнеет в глазах. Он чувствует, как бёдра размыкаются сами, как спина выгибается, подставляясь, как из горла вырывается низкий, протяжный стон. Стыд обжигает щёки сильнее, чем когда-то пламя. Он не должен так себя вести. Он уродлив, меченый огнём, никому не нужен. Но тело не слушает. Тело знает, что Чонгук — альфа. Самый сильный. Самый правильный. И гнездо вокруг него пахнет так, что рассудок плавится. Чонгук нависает над ним, заслоняя собой весь свет. Глаза у альфы горят янтарём, как у того чёрного волка — огромного, лохматого, страшного, которого Тэхён впервые увидел в ту метельную ночь на границе северных земель. Тогда он думал, что сейчас умрёт. Что чёрный зверь разорвёт его на части и покончит с мучениями. Вместо этого здоровенный волк лизнул его в обожжённую щеку и потащил за собой — в тепло, в хижину, где пахло горьким шоколадом и безопасностью. Теперь альфа нависает над ним, тяжёлый, горячий, и его запах обволакивает Тэхёна вместе с тканью, в которой он лежит. Пальцы Чонгука скользят по обнажённому плечу омеги, спускаются ниже, гладят рёбра, сжимают талию. Тэхён перестаёт дышать. Он не знает, куда деть руки, куда деть взгляд — прячет глаза, зажмуривается, закусывает губу, чувствуя, как ногти впиваются в собственные ладони. Его тело дрожит не только от страха — от желания. Такого сильного, такого всепоглощающего, что он почти ненавидит себя за это. Чонгук осторожно разжимает его пальцы, переплетает со своими — большими, мозолистыми, горячими. А потом склоняется к самому страшному шраму — тому, что тянется от виска к подбородку, — и целует. Долго. Медленно. Влажно. Так, будто пытается залечить его губами, будто верит, что любовь может стереть ожоги. Вторая рука альфы скользит ниже, накрывает живот Тэхёна — там, где жар течки бьёт сильнее всего, — и омега выгибается дугой, издавая звук, похожий на скулёж. — Я сильный. Справлюсь, — шепчет Тэхён, стараясь оборвать на корню все попытки альфы помочь ему, принять на себя всю его боль. Голос омеги ломается, но в нём слышна та самая колючая, язвительная нотка, которой он защищался годами. Он привык нести своё проклятие в одиночку. Привык, что любая протянутая рука оборачивается либо плевком, либо скорой смертью. Чонгук нежно заглядывает в изумрудные глаза — ясноглазые очи тёмного леса, которые пленили его с первого взгляда, стоило ему увидеть Тэхёна в ту метельную ночь. Даже сквозь копоть, слёзы и шрамы они горели таким отчаянным огнём, что у вожака перехватило дыхание. Он наклоняется к щеке омеги, полностью вбирая в себя яркий аромат — вишня с дымом, сладкая и горькая одновременно, — и мягким, обволакивающим голосом, не оставляющим сомнений, твердит: — Не сомневаюсь. Но пока есть я, ты за моей спиной, чудо. Тэхён дёргается от ласкового слова. Чудо. Не чудовище. Не проклятие. Не урод. Люди вокруг твердили, что омега — худший кошмар. Стая, в которой он вырос и которой служил, выгнала его, нарекши клеймом: «ты примешь людей». Сказали, что запах его теперь — гарь и боль, что он принесёт беду. Тэхён привык слышать шёпот за спиной, видеть, как отворачиваются лица. Но Чонгук убеждён в обратном. Это не Тэхён не заслуживает мира. Это мир не заслуживает Тэхёна. Чудо — не то, что красиво снаружи. Чудо — то, что выживает там, где гибнут все. Вожак видел много сильных воинов, которые ломались от меньшей боли. А этот омега — хрупкий, опалённый, брошенный всеми — прошёл сквозь пытки, изгнание, голод и холод. Он не сдох в канаве, как предсказывали охотники. Он выжил. Поднялся. И когда его вышвырнула собственная стая, он не сломался — стал ещё колючее, но не сломался. Чонгук впервые увидел его на границе своей территории в ту лютую метель. Омега лежал в сугробе, сливаясь со снегом белоснежной шерстью, и только чёрные проплешины ожогов выдавали его. Волк внутри вожака замер, потянул носом — и уловил вишню. Сладкую, живую, невозможную — сквозь гарь, сквозь гноящиеся раны, сквозь смерть. Запах того, кто не сдался. В ту минуту он понял: перед ним чудо. Живое, дышащее, истекающее кровью. И он ни за что не отдаст его миру, который его не заслуживает. Вожак готов за омегу в горло всему миру клыками вцепиться. Он готов принять свою вторую ипостась — дикую, что на многих нагоняла страх. Дикарём прозвали Чонгука в стае после того, как в семнадцать лет он в одиночку вышел против трёх чужих альф и вернулся на рассвете, залитый чужой кровью, с тремя хвостами в зубах. Не потому что жесток — а потому что в бою превращается во что-то первобытное, не знающее пощады. Его боялись чужие стаи. Говорили, что в нём живёт древний зверь, пожирающий луну. И сейчас, глядя на дрожащего омегу с отмеченный болью лицом, Чонгук чувствует, как этот дикарь ворочается внутри, требуя защиты, требуя крови тех, кто посмел сделать Тэхёну больно. Он готов выпустить его на волю — когти наружу, языки злые отрезать, омегу от всего мира укрыть. Дикарь довольно скалится: он нашёл то, ради чего стоит рвать глотки. — Зачем? — крик души вырывается из Тэхёна. Ему необходимо услышать слова, в которых он всю жизнь нуждался, не признаваясь себе в этом. Увидев выгибающуюся бровь Чонгука в вопросительном жесте, омега продолжает: — Зачем тебе такой уродливый омега, как я, в котором недостатков больше, чем преимуществ? Есть много красивых омег, которые сделают тебя счастливее. Тэхён вздрагивает, стоит ему услышать недовольный рык альфы, вырвавшийся из крепкой груди. Низкий, раскатистый — такой, от которого земля под ногами дрожит. Чонгук не злится. Он в бешенстве. От того, что кто-то — пусть даже сам Тэхён — посмел так говорить о нём. — Люди, не имеющие недостатков, имеют очень мало достоинств, чудо, — голос вожака твёрдый, как вековой кремень. — В любимом человеке нравятся даже недостатки. А в нелюбимом раздражают даже достоинства. Тэхён пылает щеками, стоит ему услышать слова, что обогрели его израненное сердце. Оно перестало кровоточить — впервые за четыре года — благодаря ласковым рукам, в которые попало. Омега опускает взгляд, не в силах справиться с хлынувшим на него всепоглощающим смущением. — Разве у тебя самого есть недостатки? — Есть, — Чонгук не колеблется ни секунды. — Ты. — Я? — Тэхён поднимает изумрудные глаза, полные непонимания. Губы альфы трогает лёгкая, почти незаметная улыбка. Он наклоняется ближе, касаясь лбом лба омеги, горячо выдыхая прямо в его приоткрытый рот: — Мне тебя всё время недостаёт. Тэхён перестаёт дышать. Сердце пропускает удар, потом другой, потом начинает биться где-то в горле. Никто никогда не говорил ему таких слов. Никто не смотрел на его шрамы с нежностью. Никто не называл чудом. Его колючки осыпаются окончательно. Он обхватывает Чонгука за шею, притягивает к себе, вжимается лицом в его грудь — прямо туда, где сердце бьётся ровно и сильно, — и выдыхает. Впервые за четыре года. Выдыхает боль, страх, проклятие, которое нёс так долго, что забыл, каково это — дышать без тяжести. Его тело всё ещё пылает течкой, всё ещё плавится от желания, но сейчас это неважно. Важно только тепло. Безопасность. Слова, которые зашили его разорванное сердце. И гнездо вокруг — из альфовой одежды, из его запаха, из его рук. Чонгук обнимает его в ответ — крепко, надёжно, так, что ни одна метель больше не страшна. Самые сильные руки в этих лесах гладят его по спине, по плечам, по шрамам, которые ничуть не пугают. Тэхёну больше не придётся воровать запах Чонгука. Теперь всё гнездо — сам альфа. Широкий, горячий, живой. И омега, чьё тело пылает течкой, наконец-то перестаёт дрожать. Чонгук шепчет куда-то в макушку, в спутанные белые волосы, в шрамы, которых не боится: — Ты — мой дом, Тэхён. И я никогда тебя не отпущу. — Даже если я захочу уйти? — тихо интересуется Тэхён, вглядываясь в пылающие огоньки янтарных глаз, в которых, кажется, целый мир горит ради одного-единственного хрупкого омеги, что так скоропостижно и безвозвратно поселился в сердце могучего вожака. Чонгук молчит секунду, другую, не отводя взгляда. Потом его голос — низкий, обволакивающий — звучит без тени сомнения: — Если когда-нибудь ты захочешь уйти, я не буду держать тебя, чудо. Мне твоё счастье важнее своего собственного. Но если я — часть твоей Судьбы, когда-нибудь ты вернёшься ко мне. Тэхён не отвечает. Слова застревают в горле, рассыпаются, не успев родиться. Вместо этого он притягивает альфу за шею — в поцелуй, медленный, тягучий, обволакивающий, в котором их языки сплетаются, дразнят, отступают и снова находят друг друга. Тишина, что раскинулась между ними, временами прерываемая только сбивчивыми вздохами, говорит громче любых слов. Она поёт свою немую песню — о вечности, о чём-то таком, что не нужно обещаний, когда два сердца бьются в унисон. Чонгук отстраняется первым, но ненадолго. Его взгляд скользит по лицу омеги, опускается ниже — туда, где сброшенная одежда осталась лежать ворохом, туда, где тело Тэхёна, обнажённое, трепещущее, открыто ему без остатка. Альфа смотрит голодно, жадно, облизывая губы, будто уже пробует омегу на вкус, который ему только предстоит узнать. Он наклоняется, медленно, почти невыносимо медленно, проводя кончиком носа по ключице, вдыхая терпкую вишню с дымом. Первое касание языка на горячей коже заставляет Тэхёна выдохнуть с лёгкой дрожью. Чонгук пробует — легонько, словно сомневаясь, не приснилось ли ему это чудо. А потом берёт в плен вставший сосок — сначала невесомо, почти целомудренно, смакуя, как на язык ложится солоноватая сладость, та самая, что пахнет вишнёвым лесом и чем-то глубоким, первобытным. Жарко, глубоко, с каждым движением языка вырывая из вишнёвых, уже зацелованных губ Тэхёна низкий, протяжный стон. Омега выгибается дугой, пальцы впиваются в широкие плечи альфы, но Чонгук не останавливается — плавно переходит на шею, оставляя на ней метки принадлежности: алые бутоны, один за другим, расцветающие на бледной коже. Он всё ещё пробует — и не может насытиться, потому что этот омега на вкус — как обещание вечности, как первый снег на губах, как запретный плод, который оказался слаще любых грёз. Чонгук чуть привстаёт — и спустя минуты, растянувшиеся в вечность, с небезразличной помощью смущённого омеги оказывается без одежды. Тэхён боится заглянуть вниз, дабы убедиться в правдивости слухов, что слышал от других омег в поселении: у вожака Чона — большой, длинный, крепкий член, который далеко не каждый омега может выдержать. И слухи не врали. То, что открылось бы взгляду омеги, осмелься он опустить ресницы, поражало воображение — внушительная длина, толщина, от которой перехватывает дыхание, твёрдая, как кость, плоть с туго натянутой кожей и венозными узорами, пульсирующая в такт сердцебиению альфы. Головка — широкая, налитая, тёмно-розовая, влажная от предвкушения — возвышалась над мощным основанием, обещая ту самую полноту, о которой шептались омеги за спиной Чонгука. Тэхён зажмуривается от блаженства, едва чужой указательный палец собирает прозрачную смазку, текущую по мясистым бледным бёдрам, и медленно врывается в окутывающее нутро. Альфа начинает неспешно вбиваться в него, считывая каждую реакцию, которую омега ярко демонстрирует вожаку — тихими стонами, трепетом ресниц, судорожными вздохами. Постепенно Чонгук добавляет второй палец, растягивает, продлевая чужое удовольствие, не давая Тэхёну опомниться. Челюсти альфы напряжены до скрежета — он сдерживает своего дикаря, который рвётся втрахать это чудо в постель всю ночь, не давая ему вылезти, не давая даже вздохнуть. Чонгук всегда был жадным до секса. С самого взросления, когда кровь впервые закипела огнём, он понял: его телу тесно в чужих границах. Один заход для него — лишь прелюдия, два — короткий миг, а вот ночь — это то, что ему нужно по-настоящему. Не час и не два, а долгие часы до рассвета, когда луна успевает проплыть по небу от края до края, когда свечи догорают до самого основания, когда голос срывается от стонов, а тело становится послушным, как струна. Он любил растягивать удовольствие до тех пор, пока омега под ним не начинал забывать, где заканчиваются его границы и начинается сам Чонгук. Его темп — быстрый, как полёт стрелы, глубокий, как омут, сбивающий дыхание — не выдерживали почти никто. Многие омеги просили пощады, сдавались ещё до того, как он успевал раздеть их до конца. Чонгук не давил. Он всегда наступал себе на горло, глушил звериный вой в груди, откатывался на край постели и дышал сквозь стиснутые зубы, пока сердце не переставало колотиться где-то в гортани. Даже если в конце концов сам оставался неутолённым — с пульсирующей болью в паху и глухой тоской по чему-то неуловимому. В его стае не осталось омег, с которыми у него не было бы близости. Это никогда не было любовью. Чистая физиология — как лесной пожар, как половодье: ярко, жарко, быстротечно. Животное, первобытное соединение тел без намёка на узы, без обещаний на утро. Он не запоминал имён. Не возвращался к одним дважды. Не пускал в свою постель ночевать. Омеги приходили, потому что быть с вожаком — всё равно что коснуться луны. И уходили, потому что боялись. Боялись его бездонности, его неуёмности, его взгляда, который всегда смотрел сквозь них — куда-то вдаль, где ни одна из них не могла зажечь его тьму. И Чонгук их не удерживал. Каждый раз, провожая очередного омегу до порога, он чувствовал только пепел. Сытость тела — да. Но в душе зияла пустота, такая глубокая, что в неё можно было упасть и не найти дна. А потом появился Тэхён. С того самого дня, когда чёрный волк вытащил из сугроба белоснежное, выжженное, истекающее кровью тело, с Чонгуком случилось перерождение. Он перестал замечать других. Буквально — как если бы все краски мира поблекли, оставив лишь одну — изумрудную, как глаза омеги, что лежал под ним сейчас. Те омеги, что раньше казались ему хотя бы не лишними в постели, теперь вызывали лишь вежливое, почти чужое равнодушие. Их запахи — слишком пряные, слишком приторные — не трогали больше ноздри. Их голоса — слишком звонкие, слишком настойчивые — не будили отклика. Чонгук вдруг остро, до хруста в костях, почувствовал, что ему не нужен секс ради секса. Ему нужен был Тэхён — целиком, со всеми его шрамами, страхами, с этой его колючей бронёй, которую хотелось разбивать губами, и с той нежностью, что пряталась глубоко внутри, куда никто никогда не добирался. С момента появления Тэхёна в его жизни Чонгуку стало не до других омег. Он перестал принимать предложения, отказывал даже тем, кто когда-то делил с ним постель. Ему было достаточно просто смотреть, как Тэхён сворачивается калачиком у печи, как перебирает сушёные травы тонкими дрожащими пальцами, как его губы шевелятся во сне, шепча что-то неразборчивое. Вожак, которого боялись чужие стаи, который в одиночку рвал глотки многим альфам, теперь часами мог лежать рядом с этим омегой, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить его. Его тянуло к изувеченному, колючему, испуганному чуду с такой силой, какой он не знал никогда в жизни. И сейчас, растягивая его пальцами, чувствуя, как горячие стенки сжимаются всё сильнее и сильнее, как из горла Тэхёна вырываются всхлипы, похожие на песню, Чонгук понимал одну простую вещь, от которой у него самого перехватывало дыхание: он не просто хочет этого омегу. Его тело плавится по нему. Его зверь воет от нетерпения. Но Чонгук впервые в жизни готов ждать. Готов быть нежным. Готов наступать себе на горло снова и снова, только чтобы ни одна слезинка не упала с этих изумрудных глаз. Потому что ради своего чуда — того самого, что со стороны заслуживает только ласку и любовь, — вожак готов забыть о собственной алчности. Готов стать мягче. Готов научиться любить так, как его никто никогда не учил. Тише. Глубже. Бесконечнее. Чонгук замирает. Пальцы его всё ещё внутри — два, горячих, влажных, растянувших Тэхёна до предела, за которым маячит нечто большее. Альфа сглатывает, чувствуя, как дикарь в груди царапает рёбра, требуя освобождения, требуя взять своё, требуя втрахать своё чудо в постель до потери сознания. Но Чонгук держится. Он всегда держался. И сейчас — тем более. Он медленно вынимает пальцы, не обращая внимания на скулящий звук, что вырывается из горла омеги, и накрывает его бедро широкой ладонью. Глаза в глаза. Секунда. Другая. В янтарных огоньках — вопрос, который не нужно озвучивать, но Чонгук озвучивает. Потому что Тэхён заслуживает выбора. Всегда. — Ты уверен, что хочешь этого, чудо? — голос альфы низкий, хриплый, срывающийся в самом конце. — Я всегда могу отступить, если ты не готов. Силой я никогда тебя не возьму. Тэхён смотрит на него стеклянными глазами — изумрудными озёрами, в которых плещется что-то первобытное, запретное, жаркое. Кусает зацелованную губу, и этот жест — невинный, почти детский — заставляет дикаря внутри Чонгука сорваться с железных цепей. С грохотом, с воем, с хрустом собственной выдержки. А потом омега открывает рот. И его голос — бархатный, сорванный от тягучих стонов, от долгого ожидания, от того, как много он позволял себе бояться — прохрипывает то, от чего у Чонгука темнеет в глазах: — Я весь твой, Чонгук. Возьми меня так, чтобы я не смог даже пошевелиться. Альфа застывает на мгновение — не веря своим ушам. Это его чудо? Его колючее, забитое, дрожащее чудо, которое ещё минуту назад не могло смотреть на его обнажённое тело? Его чудо сейчас смотрит ему прямо в душу и просит — нет, требует — отдать себя без остатка. Новая сторона Тэхёна открывается перед Чонгуком, как лепесток ночного цветка — неожиданно, пьяняще, необратимо. И вожак, который всегда считал себя жадным до секса, вдруг понимает: всё, что было раньше — лишь бледная тень того, что он чувствует сейчас. Тёплая ладонь ложится на упругую правую ягодицу — не больно, а скорее утверждающе, собственнически, оставляя лёгкий розовый отсвет на бледной коже. Тэхён вскрикивает — звонко, неожиданно даже для себя самого, и этот вскрик всасывается в рот альфы, который уже не может ждать. Чонгук толкается внутрь — одним плавным, глубоким движением, заполняя омегу до края, до тех самых слухов, до той самой полноты, о которой шептались другие омеги за его спиной. Он замирает на секунду — даёт Тэхёну привыкнуть, почувствовать, как стенки сжимаются в судорожной попытке принять то, что кажется невозможным. А потом начинает двигаться. Медленно. Тягуче. Почти лениво — каждый толчок размеренный, каждый выдох — контроль над зверем, который рвётся наружу. Он знает, что чуду нужно время. И Чонгук даёт его, не форсируя, не ускоряясь, хотя внутри всё горит желанием обрушиться на это тело с той первобытной жадностью, что всегда была его проклятием. Но Тэхён не хочет медленно. Он сам выгибается, сам насаживается глубже, обхватывает альфу ногами за пояс и шепчет — уже не прося, а даря себя: — Не жалей меня. И Чонгук срывается. Его обычный ритм — быстрый, глубокий, сбивающий дыхание — обрушивается на омегу, как весенний поток, как первый ливень после засухи. Но теперь в нём нет той пустоты, что была раньше. Теперь каждое движение наполнено смыслом, каждое касание — обещанием, каждый стон — признанием. Чонгук толкается в омегу всё глубже и глубже, вырывая из него новые стоны, заставляя с каждым вскриком срывать голос всё сильнее. Теперь ни о какой сдержанности не идёт речи — дикарь, которого альфа так долго держал в узде, вырвался на свободу. Каждый толчок — быстрый, жёсткий, неистовый — вбивает Тэхёна в постель, заставляя его пальцы судорожно вцепляться в шкуры, разрывая их ногтями в поисках опоры. Широкие ладони Чонгука сжимают бледные бёдра омеги до белых пятен, разводят их так широко, насколько это возможно, чтобы войти ещё глубже, касаясь того предела, о существовании которого Тэхён даже не подозревал. — Чон… Чонгук… — имя срывается с губ омеги не стоном даже, а хрипом, мольбой, проклятием и благословением одновременно. Голос его ломается, рассыпается на осколки с каждым новым вторжением. Альфа наклоняется, слизывает солёные дорожки с обугленной щеки, впивается губами в шею, оставляя новые алые бутоны поверх старых. Тэхён не просит останавливаться. Он уже за гранью, там, где боль сплетается с наслаждением в один тугой, пульсирующий узел, не разорвать который. Слёзы текут из зажмуренных глаз, дыхание перехватывает, горло сжимается спазмом — кажется, ещё одно движение, и он рассыплется на тысячу осколков, и в то же время если Чонгук остановится, этот рассвет наступит слишком рано. Его тело давно перестало принадлежать ему — оно стало продолжением альфы, его ритма, его желания, его голода. И Тэхёну хорошо — хорошо так, как не было никогда в жизни. Каждый толчок отзывается внутри сладкой волной, разливающейся от живота до самых кончиков пальцев, заставляя выгибаться и стонать без стеснения, без страха, без той колючей брони, что сковывала его годами. Он чувствует себя нужным. Желанным. Любимым. С каждым движением Чонгука он тает, как снег под весенним солнцем, оставляя только одно — чистое, первозданное блаженство. Чонгук никогда не испытывал такого. Раньше, с другими омегами, он всегда чувствовал эту тошнотворную границу — где-то глубоко внутри, там, где его зверь не мог насытиться до конца, где оставался голод, который ничем нельзя было утолить. Но сейчас — сейчас он падает в Тэхёна, как в бездонную пропасть, и пропасть эта принимает его целиком, сжимается вокруг него горячими, влажными стенками, стонет его именем, скулит под ним, выгибается, раскрывается. И Чонгуку хорошо — хорошо настолько, что каждый нерв поёт, каждая клетка тела пляшет в унисон с ритмом их слияния. Больше нет той пустоты, что грызла его изнутри годами. Есть только Тэхён. Его тепло. Его запах. Его глаза, полные слёз и желания. Где-то там, в самом основании, уже зарождается то самое — омежья плоть начинает пульсировать, сжиматься в предвкушении, и Чонгук знает, что ещё немного, ещё несколько толчков, и он достигнет той точки, от которой уже не будет возврата. Тэхён чувствует это тоже. Член альфы внутри него начинает пульсировать сильнее, набухать у основания. Это узел — не просто плоть, а живая, дышащая связь, которую сама природа выткала из боли и нежности, из страха и доверия, из тысяч «нельзя» и одного-единственного «можно». Он растёт медленно, как первый подснежник сквозь замёрзшую землю — упрямо, нежно, неизбежно. Каждый миллиметр этого роста — как лепесток, раскрывающийся навстречу солнцу, как струна, натянутая до предела и поющая на одной ноте с сердцем. Узел расширяется, заполняет Тэхёна изнутри не тяжестью, а полнотой — той самой, о которой нельзя рассказать словами, которую можно только чувствовать каждой клеткой, каждой каплей крови, каждым вздохом. Это не боль и не ласка — это нечто третье, рождённое на границе между звериным и божественным, между «хочу» и «надо», между «я» и «ты», которые больше не разделены ничем. Тэхён вскрикивает — нет, не вскрикивает, он орёт, выгибаясь дугой, вцепившись в плечи Чонгука так, что ногти оставляют кровавые полумесяцы на коже альфы. Из глаз его катятся слёзы — не от боли, нет, от полноты ощущений, от того, как много всего сразу обрушилось на его израненную душу, от того, как этот узел связывает их не только телами, но и чем-то большим, чем сама вечность. Чонгук замирает. На мгновение. Только на мгновение. Потому что узел достиг своего предела, зафиксировал их вместе, соединил так, как не соединял его ни с одним другим омегой. Боль от напряжения, от желания двигаться дальше, когда двигаться почти невозможно, смешивается со сладостью того, как Тэхён дрожит под ним, как его внутренности сжимаются в ритме, который диктует сама природа, как из его глаз текут слёзы, а губы шепчут что-то бессвязное, похожее на молитву. Мир за пределами этой постели перестал существовать. Есть только они — два тела, две души, два диких зверя, наконец-то нашедших друг друга в этой бесконечной, снежной темноте. — Там, где все против тебя, как на поле минном, я всегда буду выбирать тебя, чудо, — выдыхает Чонгук в самую щеку омеги, в самый страшный шрам, целуя его так нежно, что сердце разрывается от этой нежности. Голос его — низкий, сбившийся, полный слёз, которые альфа не позволяет себе пролить. В этот миг Чонгук понимает, что стал пленником двух изумрудных озёр, что смотрят на него сквозь слёзы и шрамы. Зелёный свет этих глаз опутал его разум, спел колыбельную там, где раньше выли только волки, и теперь в тишине между их сердцами звучит лишь одно имя, которое он готов повторять до конца своих дней. Он сдался без боя — двум зелёным рассветам, что взошли на лице, исклёванном шрамами. Его воля истаяла, как последний снег под первыми лучами, стоило этим глазам моргнуть — медленнее, чем падает звезда, глубже, чем зимняя ночь. Теперь между рёбрами у него не лёгкие — два изумрудных крыла, которые бьются в такт чужому дыханию. Теперь в горле у него не голос — одно имя, сплетённое из вишни и дыма, из слёз и тишины. Чонгук — добровольный узник этого взгляда, и если свобода — это не видеть этих глаз, он выбирает кандалы. Навечно. Без права на помилование. Тэхён плачет — уже не скрываясь, не зажмуриваясь, не отворачиваясь. Слёзы текут по его обожжённым щекам, смешиваясь с потом и поцелуями Чонгука, и он притягивает альфу в новый поцелуй — мокрый, солёный, бесконечный. Их языки сплетаются снова — медленно, глубоко, будто они пьют друг друга, будто боятся, что этот миг может оборваться. Оторвавшись от губ, Тэхён шепчет прямо в рот Чонгука — хрипло, сорванно, но так отчётливо, как не говорил ещё ничего в своей жизни: — А я тебя, мой дикарь. Альфа начинает двигаться снова — не так быстро, как раньше, потому что узел не пускает, не даёт разгоняться, но каждое движение теперь подобно удару молнии — пронзительное, сладкое, убийственное. Он скулит — впервые в жизни — уткнувшись носом в шею омеги, вдыхая вишню с дымом, и чувствует, как Тэхён в ответ сжимает его ещё сильнее, ещё отчаяннее. Каждый толчок — как признание, каждый выдох — как клятва, каждый стон — как обещание, высеченное на камне. Им хорошо. Хорошо так, что слова теряют смысл, а время останавливается. Хорошо от того, что они наконец-то там, где должны быть, — друг в друге, друг у друга, друг для друга. Каждое движение — маленькая смерть, после которой нужно воскресать, чтобы умереть снова. И они воскресают. Снова. И снова. И снова. Пока луна за окном не начинает бледнеть, уступая место рассвету, пока последние звёзды не гаснут в бледнеющем небе, пока два сердца не начинают биться в унисон — раз и навсегда.
175 Нравится 12 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (12)