Часть 1
26 апреля 2026 г., 21:00
В подвале пахнет плесенью и чем-то сладковатым — кровью Эшли, которую она сама же и размазала по губам. Энди сжимает её запястье, задирает рукав слишком высоко, пальцы оставляют красные полумесяцы.
— Больно? — шепчет она, улыбаясь, и облизывает его скулу — от подбородка до виска. То, как он замирает на секунду, говорит больше, чем любой поцелуй.
Позже, когда дверь заперта, а свечи догорели почти до конца, Эшли сидит у него на коленях, прижимая его лицо к своей шее. Он не целует — он прикусывает, слыша, как она тихо смеётся, а потом дышит чаще.
— Просто укус, — говорит она. — Тебе же нравится.
Энди ничего не отвечает. Но когда она сползает ниже, под стол, он не смотрит на неё. Только запрокидывает голову, впиваясь ногтями в край столешницы, и что-то глухо бьётся об пол, походу это были её колени или же его сердце.
Утром на его белой футболке — только два тёмных пятна. Одно от вина. Другое он не объясняет.
Ночью в конце коридора вновь слышен её голос: «Энди, иди сюда. Я соскучилась» — и тихий щелчок задвижки.
Она зажигает свечу уже после того, как они оба молчат. Эшли сидит на подоконнике, босая, в его старой рубашке, которая держится на одной пуговице. Энди стоит в дверях, не переступая порог.
— Боишься? — спрашивает она, заправляя прядь за ухо, и поднимает бровь. Он качает головой. Лжёт.
Тогда она тянет его за ремень, и он делает один шаг. Потом второй. Свеча отбрасывает тени на стены — две, почти сливающиеся в одну.
— Помнишь ту игру в детстве? «Кто дольше не моргнёт»? — пальцем проводит по его ключице поверх ткани. — Я всегда выигрывала. Потому что ты отводил взгляд.
Энди сглатывает. Её палец спускается ниже, останавливается на второй пуговице.
— А сейчас… сейчас ты даже не моргаешь, — шепчет она почти ласково.
Потом — темнота и сбитое дыхание. Ничего не видно, только слышно, как мягко падает одежда на пол. И её голос, чуть растягивающий гласные:
— Тише. Не дергайся.
Короткий, сдавленный звук с его стороны — то ли вздох, то ли стон. И шёпот уже совсем близко, у самого уха:
— Вот так. Теперь ты мой.
Утром он не смотрит в зеркало. На шее след от её губ — не укус, нет, просто красный развод, будто зацеловала в истерике. Пытается стереть рукавом — не стирается.
А она уже пьет холодный кофе на кухне, болтая ногой, и напевает мотив, которого он не узнаёт. Когда он входит, она смотрит на него снизу вверх, и в её взгляде нет ни капли невинности.
— Садись, — говорит, хлопнув по бедру. — И не трясись. Я сегодня добрая.
Он садится. Потому что всегда садится. Послушный щенок.
Эшли не помнит, когда в последний раз чувствовала себя живой. Только в эти минуты — когда Энди стоит на грани, когда его дыхание сбивается, а зрачки расширяются так, что чернота почти съедает радужку. Тогда внутри неё разливается что-то тёплое и липкое, похожее на радость, но с привкусом страха — не её, его.
«Боишься потерять меня?» — спрашивает она, и это не кокетство. Она действительно хочет услышать «да». Ей нужно это «да», как воздух.
Энди не отвечает. Он вообще перестал отвечать на прямые вопросы в последние дни — только смотрит. Иногда так, что ей становится холодно, даже под одеялом. Но когда она касается его щеки, он не отстраняется. Ловит её ладонь сухими губами и целует костяшки — грубо, почти до хруста.
— Я никуда не денусь, — говорит он наконец. Голос глухой, как из бочки. — Ты же знаешь.
Она не знает. Ничего не знает, кроме одного: если он уйдёт — она вырвет себе сердце собственными руками и скормит бродячим собакам. И он это знает. И поэтому остаётся.
Они лежат на полу, потому что кровать сломалась, а точнее они поспособствовали этому. Эшли положила голову ему на грудь, и слушает, как стучит его сердце — слишком быстро, неправильно. Она давит большим пальцем ему на кадык, совсем чуть-чуть, и чувствует, как пульс становится ещё чаще.
— Ты меня ненавидишь? — спрашивает шёпотом, почти жалобно. — Скажи правду.
Энди молчит три удара сердца. Потом берёт её за затылок и прижимает к себе так сильно, что становится трудно дышать — ей, а может, и ему.
— Если бы я тебя ненавидел... — он не договаривает. Потому что любое окончание фразы будет слишком правдивым и слишком страшным.
А Эшли закрывает глаза и улыбается в его футболку. Потому что лучше это, чем ничего. Лучше страх, боль, удушье — чем пустота.
Иногда — редко, очень редко — Энди просыпается первым. Смотрит на её спящее лицо, на сбившиеся волосы, на поджатую нижнюю губу. И думает: «Когда это перестало быть отвратительным?»
Он помнит тот первый раз — сжатые кулаки, порванные обои, крик, который застрял в горле, потому что некому жаловаться. А сейчас... сейчас он сам тянется к ней во сне. Сам ищет её тепло. Сам вздрагивает, когда ей снится кошмар.
— Эшли, — будит он её не голосом, а касанием. Она распахивает глаза — пустые, дикие — потом видит его, и сползает обратно.
— Не уходи только, — бормочет сквозь сон, цепляясь за его руку.
Он не уходит. Конечно не уходит. Куда он пойдёт — от себя самого?
Вечером она красит губы тёмной помадой, глядя в треснутое зеркало. Они разбили его во время ссоры. Энди стоит в дверях, прислонившись плечом к косяку, и курит — хотя они договорились не курить в квартире.
— Ты будешь смотреть или поможешь? — бросает Эшли, не оборачиваясь.
Он подходит медленно. Берёт помаду из её рук, проводит полосу по её нижней губе — аккуратно, хоть пальцы и дрожат.
— Так лучше? — спрашивает, и смотрит не на губы, а в её глаза. Там нет никакого секса — одна голая, вывернутая наизнанку зависимость.
Она прикусывает его палец — легко, только чтобы оставить след. И кивает.
— Лучше.
Потому что «лучше» для них — это когда больно настолько, что забываешь, как дышать по-другому.
У них нет нормальных разговоров. Только игры, в которых проигрывают оба.
Однажды Эшли замечает, что Энди перестал смотреть на других людей совсем — ни с отвращением, ни с ревностью, никак. Будто они вообще исчезли из его вселенной. Осталась только она, грязный пол, запах гари из соседней квартиры и бесконечное «что дальше?».
— Ты сдался, — говорит она без осуждения, почти с восхищением.
— А ты нет? — он не спрашивает, он констатирует. Сидит на корточках перед ней, пока она полулежит на продавленном диване, и перебирает край её футболки — просто мнёт ткань, без цели.
Эшли тянет его за ворот. Он падает вперёд, упирается ладонями по обе стороны от её головы, но не касается. Замирает так — длинная, тягучая секунда, когда воздух становится густым, как сироп.
— Поцелуй меня, — шепчет она. Не просит — требует, но голосом, в котором дрожит что-то детское, испуганное.
Энди медлит. Рассматривает её лицо: трещинку на губе, чёрную размазанную тушь, блеск в глазах — не слёзы, нет, это другое. Голод. Не только сексуальный, но и просто голод по тому, чего нельзя вернуть.
— Нет, — говорит он тихо. И тут же сам нарушает своё же «нет»: касается губами её щеки. Так нежно, что у неё перехватывает дыхание.
— Почему… — начинает она, но он зажимает ей рот ладонью.
— Не спрашивай. Просто не спрашивай.
Она вылизывает его ладонь — медленно, с вызовом. Он вздрагивает, но не убирает руку. Только закрывает глаза, и она видит, как бегают зрачки под веками. Он где-то далеко. Или слишком близко.
— Ты боишься меня, — она убирает его ладонь, переплетает пальцы и сжимает до хруста. — Боишься, что я тебя сломаю? Я уже сломала.
Энди открывает глаза. В них нет злости. Только тоска, такая огромная, что некуда её деть.
— Я сам сломался. Ты просто стояла рядом.
Эшли на секунду теряется от этого. Это было неожиданно. Потом её лицо каменеет, и она скидывает его с себя резким движением.
— Не смей жалеть себя. Это моя привилегия.
Он остаётся сидеть на полу, сжавшись в комок. Она смотрит на него сверху, скрестив руки, и внутри неё борется два желания: пнуть его и погладить по голове. Но побеждает третье — сесть рядом, прижаться спиной к его спине, чувствовать, как он дышит.
— Мы чудовища, — говорит она в пустоту.
— Знаю, — отвечает он, и она слышит его улыбку — кривую, болезненную.
— И это единственное, что нас связывает.
Они сидят так долго — спина к спине, позвонки в позвонки. Никто не плачет. Просто иногда он сжимает её мизинец, а она отвечает тем же. Молчаливый договор: «я никуда не уйду, но и ты не жди от меня хорошего».
Ночью Эшли просыпается от того, что Энди нет рядом. Она находит его на кухне: он стоит, опершись руками о стол, и смотрит в стену. Пустой взгляд, как у зомби.
— Приснилось что-то? — она обходит его, встаёт напротив, заглядывает в лицо.
— Мне ничего не снится, — голос ровный, мёртвый. — Я просто перестал видеть сны.
Она проводит пальцами по его щеке — вверх-вниз, вверх-вниз, как успокаивают больного.
— Я тебе приснюсь. Обязательно. Даже если ты не спишь.
Он смеётся — коротко, беззвучно, одними уголками губ.
— Ты всегда мне снишься, Эшли. В том и проблема.
Она запоминает это навсегда — как он это сказал. С отвращением. С любовью. С усталостью человека, который слишком долго нёс свой крест и вдруг понял, что крест — это навсегда.
— Иди спать, — она берёт его за руку, ведёт обратно, как слепого.
— А ты?
— Я посторожу. Твои кошмары — мои по праву.
Он засыпает под её тихое пение. Когда-то это была колыбельная — теперь просто набор звуков, похожих на плач. Но ему хватает.
Эшли не спит. Сидит рядом, считает его вдохи, и улыбается во тьме. Потому что только сейчас — когда он беззащитный, без снов, целиком её — она чувствует, что есть за что держаться.
И это держать — самое грешное, что у них есть.
В их маленьком мире сломалось всё, кроме одного: привычки быть рядом каждую секунду.
Эшли больше не красится. Не видит смысла — для кого? Для него? Ему всё равно, она знает. Её красота была оружием наружу, а снаружи никого не осталось. Только они двое и стены, которые помнят слишком много.
Энди замечает это, но не говорит ни слова. Просто однажды утром проводит пальцами по её голому лицу — водит по скулам, по переносице, по губам, как слепой, изучающий статую.
— Что ты делаешь? — её голос хриплый со сна.
— Запоминаю, — отвечает он и убирает руку.
Она не спрашивает «зачем». Она знает: он боится, что однажды откроет глаза, а её не будет. Не умрёт — просто исчезнет, растворится в воздухе, потому что слишком много всего на неё давит.
— Я никуда не денусь, — повторяет она его же слова из прошлого раза. Он криво усмехается.
— Ты уже делась. Той Эшли больше нет.
Это звучит как обвинение. Она принимает его, потому что он прав. Она больше не та девочка, что смеялась громко и резала вены для прикола. Теперь режет серьёзно — иногда его, иногда себя, но всегда аккуратно, чтобы не насмерть.
У них есть ритуал. Каждый вечер перед сном Эшли пересчитывает его шрамы. Новые, старые — ей не важно. Она водит подушечкой пальца по каждому, шевелит губами, будто читает молитву. Энди сидит смирно, как дрессированный пёс.
— Этот откуда? — она касается длинной полосы на предплечье.
— Ты сама сделала, — отвечает он равнодушно. — Неделю назад. Резала картошку и поцарапала.
Эшли замирает. Не помнит. Абсолютная чёрная дыра в памяти — три дня назад, четыре? Она перестала считать дни.
— Извини, — шепчет так тихо, что он едва слышит.
— Не извиняйся. Я не против, — его голос странно мягкий. — Лишь бы ты не исчезала.
Она утыкается лицом ему в плечо, и он чувствует, как её ресницы щекочут кожу. Не плачет. Эшли никогда не плачет при нём — только после, когда он спит.
Но однажды он не спит. Притворяется ровным дыханием, а сам слушает, как она всхлипывает, зажав рот подушкой. Это длится минуту, две, три. Он не двигается. Потому что знает: если сейчас её обнять, она убьёт его за жалость. Или себя. Или их обоих.
Только когда всхлипы стихают и она засыпает, он поворачивается на другой бок, обнимает её со спины — крепко, как удавку. Она дёргается во сне, потом затихает и тихо-тихо говорит, не просыпаясь:
— Не отпускай.
Он не отвечает. Просто дышит ей в затылок, и этот запах — её волосы, её кровь — теперь единственный наркотик, который у него остался.
— Никогда, — шепчет, когда уверен, что она не слышит.
Но она слышит. Всегда слышит.
На следующий день она находит его старый дневник. Тот самый, с первой страницы «Сегодня Эшли разбила мою любимую кружку. Я закопал осколки во дворе». Листает до последней записи: дата — вчера.
Там одна фраза: «Она стала моим единственным грехом. И я не хочу отпущения».
Эшли закрывает дневник, кладёт на место и идёт на кухню. Режет хлеб, намазывает маслом, делает два бутерброда. Приносит ему, пока он сидит в углу комнаты и смотрит в стену.
— Ешь, — командует. Он берёт без звука.
Она садится рядом, тоже жуёт, и вдруг думает: «Я бы умерла за него. А он бы убил за меня. Мы — идеальная пара в аду».
И улыбается. В первый раз за долгое время — не кривой, не больной, а почти нормальной улыбкой.
Почти.