Простуженное небо

NC-17
В процессе
71
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 214 страниц, 79 471 слово, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Пролог

Настройки
Примечания:
      

Пролог

      Керетаро, Сантьяго-де-Керетаро.              Солнце ушло за горизонт, но город не остыл. Камни мостовых, стены домов, черепичные крыши всё, что нагревалось под солнцем последние десять часов, продолжало отдавать тепло в атмосферу. Воздух стал плотным и тяжёлым, как вода, в которой растворили слишком много соли. Он давил на лёгкие, на горло, на внутреннюю сторону век. Даже просто стоять на месте было трудно. Люди, вышедшие на улицу после заката, двигались медленно, будто несли на своих плечах невидимый груз.              Сантьяго-де-Керетаро город старый. В центре, где акведук тянет свои каменные арки через несколько кварталов, стены помнят четыреста лет. Колониальная архитектура здесь не для туристов она для жизни. Толстые стены сохраняют прохладу внутри зданий, узкие улочки не пропускают солнце в самые жаркие часы, внутренние дворы с фонтанами создают воздушные карманы, где можно перевести дух. Но сейчас, после заката, эта прохлада исчезла. Фонтаны работали с перебоями вода поднималась на полметра и падала обратно, создавая едва слышный шум. Никто не сидел возле них. Жара выгнала людей даже оттуда.              На главной площади города Армас было пусто. Днём здесь торговали сувенирами, фотографировались туристы, бегали дети. Теперь остались только старухи. Они сидели на скамьях вдоль стены собора пять женщин в тёмных платьях, с платками на головах. Им было за семьдесят, некоторым за восемьдесят. Они приходили сюда каждый вечер, потому что дома было ещё жарче, чем на улице, а здесь хотя бы можно было посидеть в компании. Разговаривали они мало. Экономили слова как экономили всё остальное в своей жизни. Иногда одна из них доставала из сумки яблоко или кусок хлеба, отламывала половину и передавала соседке. Жест, отточенный десятилетиями. Никто не говорил спасибо. Спасибо здесь говорили редко.              В двух кварталах от площади, у фонтана на улице Коррехидора, сидели мужчины. Их было трое, все в кепках и выцветших рубашках. Перед ними на парапете стояли бутылки с пивом. Напиток давно нагрелся, но они пили его медленно, делая маленькие глотки. Разговор шёл о работе. Один из них, тот, что постарше, с седой щетиной, рассказывал, что на складе уволили двух грузчиков. За то, что курили в неположенном месте. Другой, помоложе, кивал и говорил: «Правильно. Правила есть правила». Третий молчал. Он смотрел на фонтан, но видел что-то своё. Может быть, дом. Может быть, жену. Может быть, ничего.              Центр Керетаро к этому часу почти затих. Магазины сувениров закрылись их металлические роллеты были опущены, поверх них кто-то нарисовал граффити: череп в сомбреро. Кафе ещё работали, но посетителей в них почти не было. Официанты стояли у входов, прислонившись к косякам, и смотрели на улицу. Никто не заходил. Никто не выходил. Время в центре Керетаро после заката текло медленно, как мёд в банке, которую поставили в холодильник.              Если уйти от центра в сторону восточной окраины, картина менялась, но ритм оставался тем же медленным, тягучим, усталым. Там были одноэтажные дома из шлакоблоков, побелённые известью, с плоскими крышами, на которых женщины развешивали бельё. Оно висело и днём, и ночью потому что днём оно высыхало за час, а ночью просто висело, никто не убирал. Зачем убирать, если завтра снова стирать?              Пыльные улицы, грунтовые, с колеями от машин. Заборы бетонные, с колючей проволокой поверху. У ворот пластиковые стулья. На стульях люди.              Мужчины не разговаривали. Они только что вернулись кто с завода, кто со склада, кто с автобазы. Десять-одиннадцать часов на ногах. В духоте. В пыли. Им не хотелось говорить. Им хотелось сидеть и не двигаться. Женщины иногда перебрасывались фразами через забор: «Ты купила хлеб?», «Завтра приедет газ», «Слышала, у Розы родился мальчик». Коротко. Без подробностей. Подробности требовали энергии, которой не было.              Дети бегали на пустыре за домами. Мяч летал от одного к другому, но никто не кричал. Даже дети в этой части города научились не тратить силы на громкие звуки. Они играли молча только шорох подошв по утрамбованной земле и глухие удары мяча о бетонную стену гаража. Девочки сили на ступеньках крыльца, обняв колени. Смотрели на мальчиков. Молча.              В этой части города люди знали друг друга по имени. И знали, на кого работают. Почти все работали на одну семью. Семью Чиньо.              Чиньо давали им работу. Не как подачку как возможность. Мужчины водили фуры, грузили коробки на складах, чинили моторы в ремонтных боксах, охраняли территорию. Женщины работали в столовой, в школе, в аптеке. Их дети ходили в школу, построенную Чиньо. Их старики получали лекарства из аптеки Чиньо. Их дома стояли на земле Чиньо.              Люди не просили об этом. Им не приходилось просить. Всё работало само как часы, которые завели однажды и забыли. Приходишь на работу есть смена. Приводишь ребёнка в школу есть парта. Приносишь рецепт в аптеку есть лекарство. Никто не спрашивал документы, не требовал справки, не смотрел на часы. Деньги за жильё списывали из зарплаты. Деньги за обед в столовой тоже. Никто не считал копейки вслух.              Благодарность была молчаливой. Она жила в том, как люди опускали глаза, когда мимо проходил кто-то из Чиньо. В том, как они уступали дорогу машине с тёмными стёклами, даже если ехали на велосипеде. В том, как никто никогда ни на улице, ни дома, ни после третьей бутылки пива не сказал о Чиньо плохого слова. Не потому, что боялись. Потому что стыдно было. Стыдно говорить плохо о тех, кто дал тебе крышу над головой и еду на столе, когда у других не было ничего.              Род Чиньо был старым. Очень старым. Старше акведука. Старше собора. Когда испанцы только начинали строить этот город, Чиньо уже жили здесь. Может быть, не в этих домах, не на этом холме, но жили где-то рядом. Их кровь смешалась с кровью конкистадоров, индейцев, метисов. Но имя осталось. И сила осталась.              Сейчас они владели одной из крупнейших транспортных компаний в центральной Мексике. Их белые фуры с лебедем на борту ходили по всей стране. Они возили автозапчасти для заводов в промышленных парках. Текстиль. Стройматериалы. Ягоды и авокадо то, чем богат регион. У них были свои склады на въезде в город, свои заправки, свои ремонтные боксы. Но главное было не в этом. Главное земля. Чиньо владели землёй под складами. Под промышленными парками. Под жильём для своих работников. Именно эта земля кормила их по-настоящему. И именно эта земля кормила восточную окраину Керетаро.              Особняк Чиньо стоял на главном холме, возвышаясь над городом как тёмный свидетель. Дом из светлого камня, три этажа, арочные окна, плоская крыша. Пальмы у входа три штуки, высокие, вымахавшие выше крыши. Фонтан во дворе, давно не работающий. Вокруг стена с камерами. В стене чёрные кованые ворота. Без гербов. Без надписей.              Чёрный внедорожник без опознавательных знаков свернул с объездной трассы на узкую дорогу, ведущую на холм. Дорога была пуста. Она и не могла быть полной сюда вела только одна причина, и причина эта была приглашением.              Машина пошла вверх по серпантину. Фары выхватывали из темноты бетонные блоки с обеих сторон, кактусы, колючий куст, редкие камни, выпавшие из склона. Водитель вёл машину ровно, без рывков. Он не торопился. К дому Чиньо не торопились. Торопливость здесь считалась дурным тоном.              Первый поворот пологий, машина прошла его почти без торможения. Внизу слева открылся акведук чёрные арки на фоне тёмно-синего неба. За арками огни центра, жёлтые, тёплые, похожие на свечи в алтаре.              Второй поворот круче. Фары на секунду осветили ствол большого цереуса, торчащий из склона как палец мертвеца. Слева, внизу, теперь видна была промышленная зона ровные квадраты ангаров, освещённые изнутри бледным люминесцентным светом. Между ангарами двигались машины, их фары оставляли короткие следы на асфальте.              Третий поворот самый широкий, и отсюда, с этого поворота, открывался весь Керетаро целиком. Не часть, не кусок весь. Центр с его тёплыми жёлтыми огнями и тёмной массой собора. Промышленная зона с холодным белым свечением. Спальные районы с редкими россыпями тёплых точек. Магистрали, пересекающие долину, длинные нити красных и белых огней, движущихся в обе стороны. И над всем этим небо, выцветшее, бледное, с первыми крупными звёздами.              Водитель не смотрел на этот вид.              Четвёртый поворот. Пятый. Шестой. С каждым поворотом шум города становился тише. Сначала исчезли звуки клаксонов здесь, на высоте, их не было слышно. Потом исчезла музыка из домов. Потом исчезли голоса. Осталось только шуршание шин по асфальту и редкое стрекотание насекомых в кустах.              Седьмой, последний поворот самый крутой. Водитель сбросил скорость почти до нуля, машина медленно вписалась в дугу, и внедорожник выехал на прямую. Впереди ворота. Чёрные, массивные, закрытые. Слева на столбе камера, её красный глаз уже мигнул, считывая номер.              Водитель остановился. Три секунды ничего. Потом динамик на столбе ожил, и сухой голос сказал:               Проезжайте.              Ворота начали открываться. Медленно, бесшумно. Внедорожник въехал во двор, остановился перед главным входом. Двигатель заглох.              Тишина стала полной.              Мужчина толкнул дверь машины и вышел наружу.              Гравий захрустел под подошвами. Матео Чиньо выпрямился, поправил манжету белой рубашки и на секунду замер на фоне тёмного внедорожника. Тридцать пять лет. Тёмные волосы, аккуратно уложенные, ни одного лишнего завитка даже после долгой дороги по серпантину они держали форму. Лёгкая небритость темнела на подбородке и скулах, придавая лицу ту степень небрежности, за которой обычно прячется либо усталость, либо отношение к происходящему как к чему-то привычному, не требующему парадного лоска. У него было и то и другое. Глаза карие, с тенями под ними, смотрели внимательно и чуть устало. Он спал последние дни по четыре часа: сначала разбирался со срывом двух рейсов на север, потом с внеплановой проверкой документов на складе, потом с водителем, который разбил фуру на въезде в Монтеррей. Всё это осталось там, внизу. Здесь, на холме, была другая жизнь, но отдыхать он не собирался.              Детство Матео прошло здесь, в этом доме. Он помнил, как маленький бегал по этим каменным плитам двора, прятался за пальмами от садовника, который ругался на него по-испански с акцентом, который Матео потом не слышал нигде смесь керетанского выговора с какими-то старыми, почти забытыми оборотами. Отец, Энрико Чиньо, не баловал сына, но и не держал в строгости, от которой бегут. Просто с детства вкладывал в голову: ты Чиньо. Это не привилегия, это работа.              В пятнадцать отец отправил его в Мехико в частный университет, на экономику и бизнес-администрирование. Матео не сопротивлялся. Он знал, что рано или поздно встанет к рулю семейного дела, но не к тому рулю, который крутят в кабинетах с видом на акведук, а к тому, который каждый день решает, поедут фуры или не поедут. Четыре года в столице дали ему не только диплом. Они дали ему понимание того, как работают деньги в этой стране. Кто платит, кому платят, через какие руки проходят грузы, какие бумаги можно потерять, какие нельзя найти. Он вернулся в Керетаро с чёткой головой и пустыми карманами нет, отец не оставлял его без денег, просто Матео не тратил лишнего. Он знал, что власть измеряется не тем, что ты носишь, а тем, что ты контролируешь.              Потом была Испания. Два года стажировки в логистической компании, которая работала на всю Европу. Мадрид, Барселона, Валенсия порты, склады, таможни, бесконечные документы на трёх языках. Там он научился терпению. Там же понял, что мексиканская логистика это не европейская. В Европе проблемы решаются контрактами. В Мексике контрактами и ещё кое-чем. Он выучил итальянский за первый год не потому, что хотел, а потому, что итальянские партнёры отказывались говорить по-английски, а испанский считали слишком грубым для деловых переговоров. Английский у него был и так хорош мать, американка из Техаса, говорила с ним на нём с пелёнок, хотя дома, в Керетаро, предпочитала испанский, чтобы слуги не понимали.              Вернувшись, Матео занял своё место в семейной структуре. Операционное управление. Графики, маршруты, контракты с водителями, техобслуживание автопарка. Каждый день он разгребал кашу из того, куда поехала фура, у кого сломался мотор, кому нужно заплатить вчера, а кого заменить прямо сейчас, потому что водитель ушёл в запой или попался на блокпосту с лишним грузом. Он не лез в криминал напрямую это была территория дяди Хавьера. Но он знал обо всём, потому что любой нелегальный груз шёл по его маршрутам. Белый лебедь на чёрном щите не спрашивал, что в кузове. Он просто вёз. Это было условие выживания: не знать. Иногда не знать единственная возможность смотреть в зеркало заднего вида без содрогания.              Он захлопнул дверцу внедорожника. Двигатель продолжал работать на холостых кондиционер отгонял жару от пустого салона. В машине больше никого не было. Матео приехал один. Отец не одобрял этого. Энрико Чиньо считал, что сын должен иметь водителя хотя бы для того, чтобы демонстрировать статус. Но Матео сопротивлялся мягко, не переходя в конфликт, но упрямо. Водитель означал лишнего человека в его делах, лишний рот, лишние уши. В семье, где секреты валюта, лишнее доверие стоило дороже, чем он был готов платить.              Три ступени из светлого камня вели к главному входу. Камень был тёплым даже через подошву дорогих ботинок накопленное за день тепло уходило медленно. Матео поднялся, не глядя на город внизу. Вид с холма он знал наизусть каждый огонёк Керетаро, каждую тёмную арку акведука, каждую полоску света в промышленной зоне. Он родился в этом городе, вырос в этом доме, учился в школе, которую содержала семья, на восточной окраине, куда не ступала нога туристов. Он знал запах её улиц после дождя смесь пыли и мокрого бетона. Он знал, что утренний автобус до центра уходит в половине седьмого, а вечерний возвращается без четверти девять. Он знал, какие водители матерятся, когда им режут зарплату, и какие молчат, потому что молчание единственное, что у них осталось.              Дверь из тёмного дуба, массивная, с бронзовыми ручками, отполированными до блеска. Он толкнул её без стука. В доме, где вырос, не стучат. Камеры уже доложили. Отец ждал.              Он шагнул внутрь. Атмосфера накрыла его плотная, прохладная, чуть пахнущая старым деревом и дорогим табаком. За его спиной дверь закрылась сама. Глухой щелчок замка прозвучал как первая нота в симфонии разговора, которого он бы предпочёл избежать. Но уклоняться от разговоров с отцом у Чиньо было не принято.              Холл встретил его полумраком и тишиной. Светильник под потолком горел вполнакала, и его желтоватый свет едва доставал до углов, оставляя их в густой, почти осязаемой темноте. Пол был выложен крупной каменной плиткой холодной, гладкой, тёмно-серой, почти чёрной в этом освещении. Стены без украшений, только гладкая штукатурка цвета слоновой кости, которая за десятилетия впитала в себя запахи дома: дорогого табака, старого дерева и чего-то ещё, неуловимого, что Матео помнил с детства и не мог назвать. В углу у стены стояла вешалка из тёмного дерева массивная, резная, доставшаяся ещё от прадеда. Сейчас на ней не висело ни одного пальто. Только чья-то забытая кепка лежала на нижней полке, серая, выцветшая, с логотипом логистической компании белый лебедь на чёрном щите.              Мужчина закрыл за собой дверь тяжёлую, дубовую, с бронзовыми ручками, отполированными до зеркального блеска. Створка закрылась медленно, с глухим, почти торжественным стуком, и этот звук прокатился по холлу, отразился от стен и затих где-то наверху, в глубине дома. Матео задержал дыхание на секунду, прислушиваясь. Тишина. Даже часы не тикали в этом доме старые напольные часы в гостиной сломались лет пять назад, и их так и не починили. Стояли в углу, молчаливые, с застывшими стрелками, показывающими без четверти четыре. То ли утро, то ли ночь никто уже не помнил.              Из глубины коридора, бесшумно ступая по каменным плитам, вышел Хавьер. Матео услышал его раньше, чем увидел лёгкое поскрипывание кожаных подошв, которое дядя не мог скрыть даже при всём своём умении двигаться незаметно. Хавьер появился из темноты бокового прохода, что вёл в библиотеку, и остановился в трёх метрах от племянника, давая тому возможность разглядеть его.              На Хавьере был костюм. Не деловой, не парадный вечерний. Красный, тёмного винного оттенка, с тонкой полоской, которая при свете лампы казалась золотистой. Костюм сидел на нём безупречно ни одной складки, ни одного залома, плечи развёрнуты, талия подтянута. Под пиджаком чёрная рубашка из тонкого итальянского хлопка, расстёгнутая на верхнюю пуговицу, без галстука, без цепочки, без запонок. Длинное чёрное пальто он держал на сгибе локтя, прижимая к боку, дорогое пальто из мягкой шерсти, которое он надевал только по вечерам, когда выходил из дома. Внутри, в этой духоте, пальто было не нужно, но Хавьер носил его как часть образа человека, который всегда готов выйти, уехать, исчезнуть.              Лицо Хавьера было гладко выбрито. Кожа смуглая, плотная, без морщин, если не считать двух глубоких складок у рта следствие привычки держать губы сжатыми. Седина тронула только виски, короткие волосы на голове были ещё тёмными, почти чёрными, зачёсанными назад. Глаза светло-карие, почти жёлтые в этом освещении смотрели на племянника без улыбки, но и без враждебности. Просто смотрели, оценивали, запоминали каждое движение, каждый вздох.               Матео, произнёс Хавьер. Голос низкий, чуть хрипловатый, с керетанским акцентом, в котором не было ничего провинциального скорее, это была маркировка, знак принадлежности к старой мексиканской аристократии, которая не кричит о своём происхождении, но и не отказывается от него.               Дядя, ответил Матео, и в этом коротком обмене словами прозвучало всё: и уважение, и осторожность, и многолетняя привычка не говорить лишнего там, где слова могут быть записаны, сохранены, использованы против тебя.              Хавьер сделал шаг вперёд и протянул руку раскрытую ладонь, чуть согнутые пальцы, лёгкое движение в сторону гостиной. Рукопожатие было коротким, сухим, крепким. Матео чувствовал мозоли на ладони дяди Хавьер до сих пор сам крутил руль, когда ездил за город. Не доверял водителям. Считал, что человек, который не может вести машину, не может вести дела.               Отец? спросил Матео, глядя на лестницу. Лестница была широкой, из того же светлого камня, с коваными перилами, украшенными виноградной лозой работа старого кузнеца, который давно умер. Вторая ступенька сверху скрипела, он помнил это с детства. Он сворачивал шею, когда учился ходить, на этой ступеньке. Мать тогда заклеила острый угол пластырем, и пластырь держался несколько лет, пока не отвалился сам.               Скоро спустится, ответил дядя, и в его голосе не было ничего, кроме спокойной уверенности. Он наверху. С Реджиной.              Матео кивнул. Реджина. Женщина, которая появилась в их жизни десять лет назад, когда всё рушилось. Ей тогда было тридцать. Отцу пятьдесят пять. Он уехал в Пуэрто-Вальярту друзья настояли, сказали: «Энрико, ты сгниёшь в этом доме. Съезди, отдохни, посмотри на море». Отец не хотел ехать. Он вообще ничего не хотел после смерти жены. Но поехал. И на берегу, в каком-то маленьком ресторане на скалах, где подавали рыбу с манго и пили текилу с лаймом, он встретил её. Реджину. Молодая, длинные чёрные волосы, глаза цвета виски, тихий смех. Она работала медсестрой в отеле небогатом, не фешенебельном, обычном, с кондиционером, который шумел как взлетающий самолёт, и с видом на автостоянку, а не на океан. Она не знала, кто он. Не знала про Чиньо, про транспортную империю, про склады и фуры. Для неё он был просто мужчина уставший, грустный, одинокий, который сидел в углу ресторана и смотрел в тарелку, не поднимая глаз.              Они проговорили три часа. Потом встретились на следующий день. Потом отец остался ещё на неделю. Потом привёз её в Керетаро.              Матео тогда было двадцать пять. Он учился, приезжал домой на выходные. И каждый раз видел, как отец меняется. Сначала он не понял, что происходит. Он видел эту женщину молодую, красивую, чуждую этому дому, с его старыми стенами и старыми тайнами. Он злился. Он думал, что она охотится за деньгами, за именем, за положением. Он говорил с ней резко, почти грубо. А она не отвечала. Просто смотрела на него спокойными глазами и молчала.              Потом, через год, он спросил напрямую: «Что тебе нужно от моего отца?»              И Реджина ответила: «Ничего. Я уже получила».              Прошло десять лет. Ей теперь сорок. Отцу шестьдесят пять. Они не расписаны. Никакой церемонии, никакого кольца, никаких документов. Матео сам был при том, когда отец говорил ей: «Давай поженимся». Это было лет пять назад, в кабинете, после ужина. Реджина сидела на диване, держа на коленях книгу. Она подняла глаза, посмотрела на Матео, потом на отца и сказала: «Я дала слово твоему сыну. Я не займу место его матери. Это была не пустая фраза». Матео тогда почувствовал что-то, похожее на стыд. Он не просил у неё такого обещания. Она сама дала его в тот первый год, когда он ещё злился и огрызался. Она запомнила. И сдержала слово.              Хавьер жестом пригласил его в гостиную, и Матео пошёл за ним, чувствуя спиной взгляд камеры над дверью в библиотеку крошечный чёрный глаз, который следил за каждым его шагом.              Гостиная была большой, с высокими потолками и тяжёлыми шторами на окнах. Две настенные лампы с тканевыми абажурами давали мягкий, рассеянный свет, отражавшийся от полированного дерева. На низком столике из тёмного ореха стояли две бутылки минеральной воды, два стакана и кожаная папка с документами. Белый лебедь на чёрном щите.               Садись, сказал Хавьер, опускаясь в глубокое кресло. Он положил пальто на подлокотник и откинулся на спинку.              Матео сел на край дивана, не откидываясь.               Сегодняшняя погрузка, – начал Хавьер. Всё готово. Груз на складе. Водитель ждёт. Машина прошла техосмотр. Охрана на трассе выставлена.              – Я знаю.              – Тогда почему ты здесь?              Матео помолчал, глядя на папку.              – На южном въезде вчера была полиция. Три часа проверяли всё, что движется. Не выборочно – сплошным потоком.              – Полиция проверяет. Это их работа.              – Это была не обычная проверка. Приехали из штата. Никто их не вызывал.              Хавьер чуть наклонил голову, и в этом движении проступило что-то хищное.              – Ты думаешь, это связано с нами?              – Я думаю, что сегодня не идеальный момент. Может, перенести на неделю.              – Неделя – это семь дней, – Хавьер произнёс это спокойно, как констатацию факта. Каждый день груз лежит на складе. Каждый день кто-то его видит. Каждый день кто-то может задать вопрос. Ты хочешь семь дней вопросов?              Матео молчал.              – Идеальный момент – это когда всё готово, – продолжал Хавьер. У нас всё готово. Полиция была вчера. Сегодня её нет. Завтра она может быть снова. Мы не управляем полицией. Мы управляем своими машинами. Свои машины мы отправляем сегодня.              – А если что-то пойдёт не так?              – Если что-то пойдёт не так, мы разберёмся. Как разбирались всегда.              Хавьер взял бутылку воды, открутил крышку, сделал маленький глоток. Не потому, что хотел пить. Потому что пауза была нужна.               Ты боишься, Матео. Это нормально. Но боязнь не должна мешать работать.              – Я не боюсь. Я считаю риски.              – Риски? Хавьер поставил бутылку на стол. – Твоя работа – управлять рисками. Отправлять грузы. Следить, чтобы фуры ехали вовремя. Моя работа – делать так, чтобы им никто не мешал. Сейчас я говорю тебе: не помешают. Отправляй.              – Дай мне посмотреть маршрут ещё раз.              Хавьер кивнул и подвинул к нему папку.              ***              В это время наверху, в главной спальне, было тихо. Тишина стояла такая плотная, что слышалось, как за окном редкие насекомые стрекочут в пальмах, а где-то далеко внизу, в городе, сигналит машина один раз, два, замолкает.              Энрико Чиньо сидел в кресле у стены, вытянув ноги и закинув одну руку на подлокотник. Седая борода, аккуратно подстриженная, короткие усы тоже седые, почти белые. Лицо его было грубым, с крупными чертами, с глубокими морщинами на лбу и у глаз, но не старым скорее выветренным, как скала, которую десятилетиями поливали дожди и сушило солнце. Этот человек не выглядел слабым. Он вообще не выглядел человеком, который умеет быть слабым.              На нём был тёмный костюм-тройка с тонкой едва заметной полоской, которую можно было разглядеть, только если подойти вплотную. Пиджак сидел идеально, облегая широкие плечи и сужаясь к поясу, жилет плотно застёгнут на все пуговицы, брюки отутюжены до остроты лезвия. Белоснежная рубашка свежая, накрахмаленная, без единой морщинки. Тёмный галстук завязан узлом, который держал форму даже после долгого дня. Запонки серебряные, с маленьким чёрным камнем, слишком дорогие, чтобы быть простым украшением, слишком сдержанные, чтобы кричать о деньгах. На руке тяжёлые наручные часы с кожаным ремешком, циферблат в тени рукава почти не виден, но блеск корпуса выдавал марку, которую знают те, кто понимает. На другой руке, на мизинце, кольцо из тёмного металла, без камней, без гравировки. Простое массивное кольцо, которое его отец носил при жизни, а дед при своей. Тяжёлое, обжитое, с мелкими царапинами от десятилетий касаний о столы и поручни.              Широкополая чёрная шляпа лежала рядом на столике он снял её, когда вошёл в спальню, и теперь она лежала там, послушно ожидая, когда хозяин снова наденет её. Поля шляпы были аккуратно загнуты, тулья чуть примята на макушке след долгой носки, которую не скрыть никакой чисткой.              Энрико сидел неподвижно, откинувшись на спинку, но в его позе не было расслабленности. Он сидел как человек, который готов подняться в любую секунду ноги чуть расставлены, руки на подлокотниках, корпус развёрнут к выходу. Создавалось ощущение, что он здесь временно, что его настоящее место там, внизу, в кабинете, за столом с документами и телефоном. И только одна вещь удерживала его в этой комнате.              Он смотрел на Реджину.              Она сидела у окна, в пол-оборота к нему, на низком пуфике, который придвинула к подоконнику. Свет из окна последний, умирающий свет послезакатного неба, смешанный с тусклым желтоватым свечением настольной лампы падал на её профиль, высвечивая тонкую линию щеки, изгиб ресниц, тень под нижней губой. Чёрные волосы были собраны в низкий хвост на затылке, только несколько прядок выбились и падали на лицо, и она не убирала их, может быть, не замечала, а может быть, ей было всё равно.              Реджина была одета просто, даже скромно по крайней мере, так это выглядело на фоне роскоши спальни, где кровать была застелена покрывалом из тяжёлого шёлка, а ковёр на полу стоил больше, чем годовая зарплата их водителей. На ней было длинное платье из мягкого хлопка цвета фиалки, с длинными рукавами, собранными на манжетах, и неглубоким вырезом на груди. Никаких украшений. Ни кольца, ни бус, ни даже маленьких серёжек, которые она иногда носила. На ногах лёгкие кожаные балетки, почти тапочки, в которых она ходила по дому. Единственным намёком на уход за собой был тонкий ремешок на запястье из чёрной кожи, с маленькой серебряной застёжкой, но и тот был скорее функциональным, чем декоративным. На ремешке держались маленькие часы, которые она всегда носила, даже дома. Привычка врача. Врача, который всё ещё не мог смириться с тем, что её руки больше не касаются пациентов.              Энрико смотрел на её профиль и молчал. Он всегда подолгу молчал перед разговором, который ему не нравился. Это была его тактика давить молчанием, заставлять собеседника нервничать, заставлять его говорить первым. С ней эта тактика не работала. Реджина могла молчать часами, сидеть у окна, смотреть на огни города и не произносить ни слова. Она была терпеливее его. Всегда была.              Но сегодня молчание длилось слишком долго. Энрико чувствовал, как внутри поднимается раздражение тяжёлое, горячее, как лава. Он сдерживал его, сжимал, загонял вглубь, но лава поднималась, и он знал: ещё немного, и она вырвется. Реджина знала это тоже. Но она продолжала сидеть, глядя в окно, и не оборачивалась.               Я уже сказал, – произнёс Энрико, и его голос в тишине прозвучал глухо, почти угрожающе. Голос человека, который привык, чтобы его слова были последними. – Никакой работы. Никакой больницы. Никаких пациентов.              Реджина не повернулась. Её голос спокойный, ровный, без тени страха ответил:               Я врач, Энрико. Я училась много лет. Я спасала жизни, когда мы ещё не были знакомы. Ты не можешь запереть меня в этой комнате и сделать домашней кошкой.              – Могу, он повысил голос, и в этом повышении уже чувствовался срыв. Я твой муж.              – Мы не расписаны, – тихо сказала она.              Энрико резко выпрямился в кресле. Глаза его сузились, складка на лбу стала глубже, губы сжались в нитку. Он смотрел на неё, и в его взгляде смешалось всё: и злость, и обида, и что-то ещё, похожее на отчаяние.              – Ты бьёшь меня этим каждый раз, сказал он, уже почти крича. – Каждый раз, когда мы спорим, ты бьёшь меня этим. «Мы не расписаны». А кто не захотел подписывать бумаги? Кто дал слово моему сыну? Я предлагал. Я предлагал сто раз.               И я сто раз ответила, Реджина наконец повернулась к нему. Её лицо было спокойным, глаза тёмные, без блеска смотрели прямо на него. Я не займу место Кармен. Это не моё место.               Кармен нет пятнадцать лет! Энрико вскочил на ноги. Кресло отлетело назад, ударилось о стену и замерло. Он стоял посреди комнаты, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки. Десять лет я живу с тобой. На бумаге или без бумаги. И я не позволю тебе работать.              – Ты не позволишь? она встала с пуфика, медленно, плавно. Платье цвета слоновой кости упало мягкими складками. Кто тебе дал право разрешать или запрещать?              – Я твой муж.              – Мы не расписаны.              – Не смей! он шагнул к ней, и она сделала шаг назад, упёрлась спиной в подоконник. Не смей больше этого говорить.               Я врач, повторила она, и в её голосе впервые прозвучала твёрдость. Я не игрушка, которую ты можешь поставить на полку и любоваться. Я хочу помогать. Я хочу работать. Я хочу выходить из этого дома не только в магазин и к парикмахеру.              – Мы разговаривали об этом год назад, – сказал Энрико, стараясь говорить спокойно, но спокойствие ускользало от него, как вода сквозь пальцы. Год назад я сказал: нет. Моя жена не будет работать.               Твоя жена, Реджина подняла подбородок. – Ты сказал это. Ты сказал «моя жена». Но мы не расписаны, Энрико. Выбери что-то одно. Либо я твоя жена, и тогда я имею право голоса в этом доме. Либо я просто женщина, которая живёт здесь, и тогда я уйду. Прямо сейчас.              Он посмотрел на неё. Долго. В упор. Глаза его были чёрными в этом свете бездонными, пустыми, как колодцы, в которые давно упала вода и не вернулась.               Ты не уйдёшь, – сказал он тихо. Ты не уйдёшь, потому что я не отпущу.              – Тогда позволь мне работать.              – Нет.              – Энрико…              – Я сказал – нет!              Он схватил со стола первое, что попалось под руку маленькую бронзовую статуэтку, слона с поднятым хоботом, которую Реджина привезла из поездки в Индию пять лет назад. Он не целился. Он просто хотел ударить обо что-то, разбить, сломать. Статуэтка вылетела из его руки, пролетела мимо её плеча и врезалась в оконное стекло. Стекло треснуло длинная, кривая молния разорвала его от середины до края и осыпалось на пол, на ковёр, на подоконник. Звон был резким, неожиданным, как выстрел в пустой церкви.              Миллс вздрогнула. Вся. С головы до пят. Её плечи подскочили, голова дёрнулась в сторону, руки прижались к груди. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами и в этих глазах был страх. Настоящий, животный, неконтролируемый страх. Не тот, который она показывала ему раньше спокойный, управляемый, почти театральный. Другой. Тот, который не прячут, потому что не успевают.              Энрико увидел этот страх. Увидел, как она вжалась в подоконник, как побелели её пальцы, сжимающие ткань платья у горла. Но он не подошёл к ней. Не обнял. Не сказал: «Прости, я не хотел». Он просто стоял посреди комнаты, тяжело дыша, и смотрел на неё сверху вниз.               Я всё сказал, – произнёс он. Голос его был ровным. Слишком ровным. Моя жена не будет работать.              Он повернулся и вышел. Не оглянулся. Не замедлил шаг, когда услышал её всхлип первый, сдавленный, который она тут же подавила. Дверь за ним закрылась с глухим стуком.              В спальне снова стало тихо. Миллс стояла у разбитого окна, прижимая руки к груди, и смотрела на дверь, за которой скрылся муж.              Она закрыла глаза и медленно сползла на пол, прислонившись спиной к подоконнику. И сидела так, обхватив колени руками.              Энрико спускался по лестнице тяжело, гулко ступая по каменным ступеням. Каждый шаг отдавался в тишине дома глухим ударом. Он шёл прямо, широко расставляя ноги, будто хотел продавить каблуками эту проклятую лестницу, которая скрипела на второй ступеньке уже много лет и, казалось, делала это специально, чтобы вывести его из себя. Лицо его было красным, глаза сузились до щёлок, седая борода топорщилась от каждого выдоха. Он не видел ничего вокруг только ступени, только перила, только дверь внизу, которая вела в холл, а из холла на улицу, подальше от этой комнаты, от этого окна, от её взгляда, который до сих пор стоял перед глазами.              В холле он почти столкнулся с горничной. Молодая женщина в белом переднике, с чёрными волосами, собранными в тугой пучок, вышла из боковой двери, ведущей в столовую, с охапкой свежих полотенец белых, пушистых, с вышитым вензелем семьи Чиньо. Увидев хозяина, она замерла на месте, как кролик перед удавом. Глаза её расширились, руки с полотенцами прижались к груди. Она сделала шаг назад, прижалась спиной к косяку, опустила голову так низко, что подбородок почти коснулся ключиц.              Энрико даже не посмотрел на неё. Он просто прошёл мимо, но на полпути резко обернулся.              – Чего встала? рявкнул он. Голос его прозвучал в тихом холле как выстрел. – Место прохода не видишь? Или ты здесь за тем, чтобы дорогу перегораживать?              Женщина что-то залепетала, оправдываясь, но слов нельзя было разобрать испуг склеил ей язык. Она отступила ещё дальше, вжалась в стену, полотенца выпали из рук и упали на каменный пол. Белая ткань распласталась на тёмно-серых плитах, и это зрелище почему-то разозлило Энрико ещё больше.              – Подбери, – бросил он и отвернулся.              На пороге прихожей стоял дворецкий. Старик в чёрном жилете, белой рубашке с бабочкой, почти ровесник Энрико они вместе начинали, когда дом только отстроили заново после пожара семьдесят какого-то года. Лысая голова, трясущиеся руки, но глаза ещё острые, всё видят, всё замечают. Дворецкий открыл было рот, чтобы доложить о прибытии машины чёрный внедорожник Матео уже стоял во дворе, шофёр ждал, но Энрико перебил его, даже не дослушав.               Воды. Холодной. Немедленно, – отрывисто бросил он. – И не стой столбом.              Дворецкий исчез так быстро, как позволяли его старые ноги, шаркая тапочками по камню. Где-то в глубине дома хлопнула дверь, и наступила тишина, которая бывает перед грозой, когда небо уже потемнело, а первый удар грома ещё не прозвучал.              На звук голосов из гостиной вышел Хавьер.              – Что случилось? спросил тот, подходя вплотную. Голос его был негромким, но в нём звучало то, что трудно было назвать беспокойством скорее, острый профессиональный интерес. Ему было важно всё, что происходило в этом доме. Каждая ссора, каждый крик, каждый разбитый стакан мог оказаться информацией, которая когда-нибудь пригодится.              Энрико поднял голову. Младший брат был выше него почти на голову всегда был выше, с юности. И этот разговор лицом к лицу неизбежно превращался в разговор снизу вверх. Энрико ненавидел это чувство. Он выпрямился, насколько мог, расправил плечи, встал так, будто собирался мериться силой, но это было бесполезно. Рост не нарастишь.              – Свои дела с женой я сам решу, отрезал он, чеканя каждое слово. Не лезь.              Хавьер не отступил. Он вообще никогда не отступал с первого раза это было не в его характере. Он умел ждать, но не отступать.              – Я слышал крик, – сказал он спокойно, как врач, констатирующий симптомы. И звон. Ты что-то разбил.               Я сказал – не лезь, – повторил Энрико, и на этот раз в голосе его прозвучало предупреждение. Не просьба, не совет, а именно предупреждение. Тот тон, после которого в семье Чиньо либо замолкали, либо начинали войну.              Хавьер сделал шаг назад. Поднял руки ладонями вперёд жест капитуляции, но в его глазах не было ни капитуляции, ни даже уважения к братскому гневу. Была только осторожность.              – Как скажешь, – произнёс он и отошёл к стене, прислонившись плечом к косяку гостиной. Скрестил руки на груди. Ждал.              Энрико перевёл дух. Дворецкий вернулся с серебряным подносом, на котором стоял высокий стакан с водой кубики льда плавали на поверхности, стекло запотело от холода. Энрико взял стакан, сделал два больших глотка, поставил обратно. Вода обожгла горло, но это было даже приятно холод внутри, жар снаружи, баланс, которого ему так не хватало последние полчаса.              – Едем в офис, сказал он, уже спокойнее. Есть кое-что обсудить.              Хавьер кивнул, отклеился от косяка.               Хорошо. Поедем на моей.               Нет, – Энрико покачал головой. Я поеду с Матео. Ты езжай вперёд. Жди там.              Брат на секунду замер. Сказать ему что-то хотелось Матео видел, как дядя сжал челюсть, как дёрнулся кадык на его шее, как глаза его эти жёлтые, холодные глаза на мгновение превратились в щёлки. Но он промолчал. Кивнул ещё раз, более резко, и направился к выходу, не оглядываясь.              Энрико проводил его взглядом. Потом повернулся к лестнице, посмотрел наверх туда, где на втором этаже, за дверью спальни, осталась Реджина. Она не вышла. Не закричала вслед. Не бросилась за ним. Тишина.              Он постоял так с минуту, потом резко развернулся и зашагал к двери.              Внизу, у крыльца, стояли две машины. Первой чёрный лимузин Хавьера, длинный, блестящий, с тонированными стёклами. Рядом, чуть поодаль внедорожник Матео, без опознавательных знаков, с работающим двигателем.              Энрико даже не глянул в сторону лимузина. Он направился к внедорожнику, открыл заднюю дверь и забрался внутрь.              Хавьер смотрел им вслед из окна своего лимузина, стиснув зубы. Потом коротко бросил водителю:              – Поехали.              И две чёрные машины, одна за другой, скатились с холма вниз. Хавьер ехал чуть впереди, его чёрный лимузин мягко катился по серпантину, подвеска поглощала мелкие неровности дороги, и в салоне было тихо только приглушённый голос его человека на другом конце провода да редкие щелчки поворотников, когда машина вписывалась в очередной изгиб. За окнами проплывали кактусы и камни, а внизу, далеко в долине, горел Керетаро тысячи огней, сотни улиц, десятки тысяч людей, которые никогда не узнают, что этой ночью на холме произошло то, что изменит всё.               Мы подъезжаем, – говорил Хавьер в трубку, прижимая телефон к уху плечом, чтобы освободить руки. Через пятнадцать минут будем на месте. Пусть все будут готовы.              Голос на том конце что-то ответил, Хавьер кивнул, хотя его никто не мог видеть, и уже собирался закончить разговор, как вдруг краем глаза заметил движение в зеркале заднего вида.              Внедорожник Матео, который до этого держался позади, вдруг ускорился и пошёл на обгон. Чёрная машина с тёмными стёклами вынырнула из-за правого плеча лимузина, поравнялась с ним на несколько секунд и в полутьме Хавьер успел разглядеть профиль брата на заднем сиденье. Энрико Чиньо сидел с прямой спиной, не пристёгнутый, его широкая шляпа отбрасывала тень на лицо, но даже сквозь тонировку было видно он спокоен. Абсолютно спокоен. Он смотрел прямо перед собой, не глядя ни на брата, ни на дорогу, ни на огни города внизу. Он смотрел в никуда.              Хавьер выругался сквозь зубы. Энрико всегда любил скорость. Всегда. Ещё с молодости, когда они только начинали, когда дороги были хуже, машины слабее, а риск выше. Он любил чувствовать, как двигатель ревёт, как ветер свистит за окнами, как стрелка спидометра ползёт вправо, туда, где кончается безопасность и начинается кайф. Даже сейчас, когда ему уже за шестьдесят, когда здоровье уже не то, когда сердце могло дать сбой в любой момент, он не мог отказать себе в этом удовольствии. Даже сам не за рулём всё равно требовал, водителя гнал, заставлял выжимать из машины всё, на что она способна. Скорость была всегда его лекарством. И его ядом.              Внедорожник обогнал лимузин и пошёл вперёд, быстро набирая скорость. Фары его мелькнули в темноте, отразились от бетонных блоков на обочине, и машина скрылась за поворотом.              Хавьер смотрел вслед, сжимая телефон в руке. Что-то внутри него сжалось холодный комок страха, который он не чувствовал уже много лет. Он хотел набрать номер Матео, сказать: «Сбавь скорость, придурок», но не успел. Пальцы скользнули по экрану, телефон выпал на коврик, и Хавьер даже не нагнулся его поднять. Он смотрел вперёд, туда, где исчезла машина, где дорога делала опасный, седьмой по счёту, поворот.              Серпантин здесь был опасным. Самый крутой поворот на всей трассе дорога делала резкую дугу влево, потом через пятьдесят метров ещё одну, вправо, и многие водители не справлялись, вылетали на встречку или в кювет. Те, кто знал трассу, сбрасывали скорость заранее, метров за сто до первого изгиба. Те, кто не знал или кому было всё равно рисковали. Бетонное ограждение здесь поставили пять лет назад, после того как молодой парень из службы доставки не вписался в поворот и улетел в пропасть. Ограждение спасало от падения, но не от удара.              Хавьер ждал. Секунда. Другая. Третья.              Внедорожник должен был показаться из-за поворота он только что ушёл влево, значит, через несколько секунд должен вынырнуть справа, на прямой. Хавьер смотрел вперёд, туда, где асфальт терялся в темноте, где не было ничего, кроме чёрного неба и редких звёзд.              Но внедорожник не появлялся.              – Что за… – пробормотал Хавьер, вглядываясь в ночь.              И тут он увидел.              Далеко впереди, за гребнем холма, к небу поднялось зарево. Не огни города другие. Яркое, пульсирующее, жёлто-оранжевое, с красными проблесками, которые становились всё ярче с каждой секундой. Пламя.              Сердце Хавьера ухнуло вниз. В груди стало холодно, в ушах зашумело, ладони мгновенно вспотели. Он не понял ещё, что случилось, но тело уже знало. Он никогда не бегал.              Лимузин резко затормозил, резина взвизгнула по асфальту, машину повело в сторону, но Хавьер уже открывал дверь, ещё до полной остановки. Толчок, гравий под подошвами, и он вылетел наружу, не чувствуя холода ночного воздуха, не замечая, как острые камни впиваются в подошвы дорогих ботинок. Он бежал так быстро, как только мог, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие на скользкой дороге.              То, что он увидел за поворотом, заставило его остановиться. Ноги сами перестали бежать, будто наткнулись на невидимую стену.              Внедорожник лежал на боку, перевернутый, искореженный, на середине дороги. От него во все стороны разлетелись осколки стекла, куски пластика, какие-то мелкие детали, которые невозможно было опознать в темноте болты, клипсы, обрывки проводов. Передняя часть машины была вмята в бетонное ограждение в то самое ограждение, которое когда-то поставили здесь, чтобы спасать жизни. Оно сработало: машина не улетела в пропасть, но этого оказалось достаточно. Капот был смят в гармошку, двигатель, наверное, ушёл внутрь, под панель приборов, раздавив всё на своём пути. Лобовое стекло его не было. Оно превратилось в мелкую крошку, сверкавшую в свете начинающегося пожара, как россыпь алмазов на чёрном асфальте.              Из-под капота уже валил дым густой, чёрный, с едким запахом горелого пластика и бензина. А потом появилось пламя. Сначала маленький язычок, который лизал разбитую фару, играя с пластиком, пробуя его на вкус. Потом второй, третий и вот уже вся передняя часть машины была охвачена огнём. Пламя росло на глазах, поднималось к лобовому стеклу, лизало крышу, забиралось внутрь через разбитые окна, жадно хватая ткань сидений, пластик панели, всё, что могло гореть.               Энрико! – закричал Хавьер. Голос его сорвался, превратился в хрип, в кашель. Матео!              Он рванул к машине, не думая о том, что мог взорваться бензобак, не думая о том, что огонь уже вовсю пожирал салон, что температура внутри была такой, что можно было заживо сгореть за несколько секунд. Он рванул, потому что там, внутри искореженного металла, были его брат и его племянник.              Подбежав к внедорожнику, он попытался открыть водительскую дверь. Металл обжигал ладони даже через ткань пиджака, но он дёрнул ручку что есть силы. Дверь не поддалась кузов перекосило при ударе, и дверь сидела в проёме как заклёпанная. Хавьер дёрнул раз, другой, третий без толку. Он отшатнулся, ругаясь сквозь зубы, срывая с рук обожжённую кожу.              Он обежал машину с другой стороны, туда, где было заднее пассажирское сиденье, где сидел Энрико. Стекло в задней двери было разбито вдребезги, и сквозь дым и пламя, сквозь чёрную пелену, которая застилала глаза, он увидел силуэт. Энрико Чиньо сидел, откинувшись на спинку, его широкая шляпа свалилась на пол, седая борода была в крови тёмной, почти чёрной в этом свете, глаза закрыты. Но лицо обезображено, видимо удар и жар пришёлся сюда. Шея свернута под неестественным углом слишком круто, слишком страшно, чтобы там, внутри, оставалась жизнь. Но Хавьер не мог поверить. Не хотел верить.               Энрико! закричал Хавьер снова, протягивая руку сквозь разбитое окно, не чувствуя, как острые осколки впиваются в кожу, как горячий воздух обжигает лицо. Он схватил брата за плечо, тряс его что было сил. Живой?! Ответь!              Тело мотнулось, голова упала на грудь. Ни звука. Ни стона, ни вздоха ничего.              Пламя тем временем разгоралось всё сильнее. Оно уже перекинулось на заднее сиденье, тканевая обивка занялась мгновенно синтетика горела быстро, с чёрным едким дымом, который ел глаза, заставлял кашлять, сковывал горло. Жар стал невыносимым. Кожа на лице горела, волосы трещали. Хавьер отшатнулся, прикрывая лицо рукой, отступая на шаг, потом на два.              В этот момент сзади послышался визг тормозов на поворот вылетела ещё одна машина, обычный седан, серебристый, с местными номерами, грязный, с наклейкой на бампере. Водитель, мужчина лет сорока в клетчатой рубашке, с короткой стрижкой и испуганными глазами, выскочил наружу, даже не заглушив двигатель.               Что случилось?! крикнул он, подбегая. – Кто в машине? Кто-то пострадал?               Помоги! – заорал Хавьер, хватая его за рукав. Дверь заклинило, там люди!              Следом остановился ещё один автомобиль пикап, белый, грязный, с надписью на боку названия какой-то фермерской компании и номером телефона, написанным краской от руки. Из кабины выпрыгнули двое: парень лет двадцати, в бейсболке и рабочей куртке, и мужчина постарше, лет пятидесяти, в ковбойской шляпе, с обветренным лицом и мозолистыми руками. У старшего в руках был огнетушитель красный баллон, видавший виды, с потёртой этикеткой.               Отойди! – крикнул он Хавьеру, направляя струю пены в сторону пожара. Белая, густая масса накрыла переднюю часть внедорожника, зашипела, задымилась, но пламя не думало гаснуть слишком много горючих материалов, слишком сильный жар, бензин растёкся по асфальту и горел теперь везде, куда доставал огонь. Пена шипела, испарялась, огонь прорывался снова и снова, словно издеваясь над попытками его потушить.              Парень в бейсболке тем временем обежал машину с другой стороны и начал бить ногой по задней пассажирской двери. Раз, другой, третий с глухим металлическим звуком, от которого звенело в ушах. На четвёртый раз дверь сдалась, открылась с протяжным скрежетом, и оттуда повалил густой чёрный дым.              Хавьер бросился туда, не чувствуя ничего, кроме одной цели вытащить брата. Он сунулся в салон, хватая Энрико за пиджак, за руку, пытаясь вытащить его наружу. Внутри всё было залито кровью и бензином, скользко, как на бойне. Энрико был тяжёлым слишком тяжёлым для одного человека, особенно когда тело зажато между сиденьем и дверным проёмом, когда ноги застряли под передним креслом, которое сместилось при ударе и теперь держало его мёртвой хваткой. Мужчина в клетчатой рубашке бросился помогать, схватил Энрико за другую руку. Парень в бейсболке подхватил под ноги. Втроём они кое-как вытащили его из машины, поволокли по асфальту подальше от огня, туда, где дорога была чистой и относительно безопасной.              – Матео! – Хавьер отпустил брата, снова бросился к внедорожнику. – Там ещё один! Водитель!              Пламя уже вырывалось из всех окон, резина колёс горела, чёрный дым поднимался к небу густым столбом, который был виден, наверное, за несколько километров. Весь холм освещался жёлто-оранжевым светом, и тени метались по асфальту, как живые. Парень в ковбойской шляпе попытался открыть водительскую дверь со стороны, куда ещё не добрался огонь, но кузов был перекошен, дверь не поддавалась.               Не могу! крикнул он, отбегая. – Слишком горячо! Сейчас машина взорвётся!               Надо вытащить! заорал Хавьер. Там человек!              Он заглянул в разбитое лобовое стекло и увидел Матео. Племянник сидел, привалившись к рулю, лицо его было в крови тёмной, густой, заливавшей глаза, рот, подбородок. Белая рубашка превратилась в красную тряпку, на груди темнело огромное пятно, которое росло прямо на глазах. Подушка безопасности сработала, но не спасла удар был слишком сильным. Ремень безопасности держал его в кресле, не давая вылететь через лобовое стекло, и это, наверное, было единственное, почему он ещё не погиб на месте.              – Матео! – закричал Хавьер. Сынок, ответь!              Тот моргнул.              Это было такое неожиданное, такое невероятное движение этот моргающий глаз в окровавленном лице, что Хавьер на секунду потерял дар речи. Он стоял, раскрыв рот, и смотрел, как ресницы Матео вздрагивают, как зрачки пытаются сфокусироваться, как губы шевелятся, пытаясь сформировать слова.               Я… прошептал Матео, почти беззвучно. Я здесь…              – Молчи! Хавьер сунул руки в салон, обжигаясь о горячий пластик, о разбитое стекло, которое впилось в ладони, оставляя глубокие порезы. Кровь потекла по его запястьям, но он не чувствовал боли. Не двигайся! Сейчас вытащим!              Парень с огнетушителем уже не пытался тушить пожар он направил струю прямо в салон, чтобы сбить пламя там, где горела обивка рядом с Матео. Пена залила приборную панель, зашипела на раскалённом металле, на секунду скрыв всё белой массой. Водитель седана прибежал с аптечкой маленькой, красной, с белым крестом, вытаскивал бинты, йод, какие-то лекарства, не зная, с чего начать, куда кидаться, что делать первым.              Вчетвером Хавьер, парень в ковбойской шляпе, парень в бейсболке и водитель седана они начали вытаскивать Матео. Кто-то отстёгивал ремень безопасности, кто-то тянул за плечи, кто-то придерживал голову, чтобы не повредить шею. Матео вскрикнул, когда его вытаскивали сухой, сдавленный крик, больше похожий на кашель, на рыдание, на что-то животное, которое не может вырваться наружу. Кровь текла по лицу, по шее, по груди, по рукам, оставляя на асфальте тёмные, страшные пятна.              И в тот момент, когда его уже почти вытащили, когда ноги были снаружи, а тело наполовину висело на руках спасающих, Матео вдруг открыл глаза. Широко. Безумно. Он посмотрел на Хавьера и в этом взгляде было то, что Хавьер никогда не видел раньше. Не страх. Не боль. Отчаяние. Чистое, беспросветное, убийственное отчаяние.               Я виноват! закричал Матео. Голос его сорвался, превратился в хрип, в вой. Это я сделал! Я виноват! Я!              Хавьер замер. Руки его, державшие племянника, ослабли.              – Что ты несёшь? спросил он, не узнавая собственного голоса.               Я… Матео закашлялся, изо рта потекла кровь, тёмная, густая, пузырящаяся. Я… это я… отец….              – Заткнись! рявкнул Хавьер, тряся его за плечи.              Матео хотел сказать что-то ещё, но его глаза закатились, голова упала на грудь, и он потерял сознание. Тело обмякло в руках спасающих, повисло, как тряпичная кукла.              Хавьер смотрел на него, не в силах пошевелиться.              Где-то вдалеке послышался вой сирены. Скорая. Может быть, полиция. Кто-то успел вызвать.              Хавьер наконец очнулся, перехватил Матео поудобнее, помогая донести его до того места, где на асфальте уже лежало тело Энрико. Брат был неподвижен. Грудь его не поднималась, глаза были закрыты, седая борода залита кровью. Хавьер опустился на колени рядом с ним, прижимая пальцы к сонной артерии.              Ничего.              Пустота.               Живи, сказал Хавьер Матео, сжимая его плечо здоровой рукой. Слышишь? Живи. Ты теперь нужен живым.              Он поднялся на ноги и посмотрел на горящую машину. Пламя взметалось к небу, освещая серпантин жёлто-оранжевым светом, отбрасывая длинные чёрные тени на асфальт. Внизу, в городе, никто не знал. Ещё не знал. Но скоро узнают. Утром весь Керетаро будет говорить о том, что случилось на холме этой ночью.              Сирена приближалась. Хавьер сделал шаг назад, потом ещё один, и остановился, глядя на племянника, на брата, на огонь.                                                                      
Примечания:
Отзывы (8)