***
Над деревней нависла предсвадебная душная суета. Батюшка Сынмина, сияя насыщенным крестом, объявил во всеуслышание: венчание назначено на утро после Купальской ночи. Сынмин внимал этому, стоя в тени церковного притвора, и мнил, как земля уходит из-под ног. Для всех это был праздник, для него – приговор. Он бежал к озеру, не разбирая дороги, хлестая лицо ветвями плакучих ив. Его колотило, словно в лютой лихорадке. – Чонин! – задыхаясь, выкрикнул он, едва завидев блеклый силуэт у кромки воды. – Они венец готовят! Завтра… завтра я венчаюсь. Скажи мне уйти! Скажи – и я сбегу в леса, в болота, только скажи! Ян сидел на поваленном стволе, глядя, как на водной глади расплываются круги от упавших листьев и насекомых. Он медленно обернулся. Лицо было неподвижным, словно высеченным из камня. – Так будет правильно, Сынминушка, – тихо проговорил тот. Голос звучал ровно, без единой нотки обиды и ревности. – Тебе место в светлой горнице, среди своих. Тебе – солнце и детский смех. Мне – тина да мертвая тишина. Ступай. – Ты… ты просто так меня отпускаешь? – Ким замер, пораженный в самое сердце. Эта покорность, пугающая тишина в голосе Чонина ранила сильнее, чем если бы тот ударил его наотмашь. – Я душу тебе отдал, а ты велишь мне под венец идти? – Нельзя отдать душу тому, у кого её нет, – Чонин поднялся и, не оглядываясь, ушёл в тень своей избы, оставив Сынмина один на один с нарастающим воем ветра в камышах.***
Ночь Ивана Купала накрыла округу безумным багрянцем костров. Вся деревня высыпала на берег реки, что текла в миле от заветного озера. Воздух дрожал от смеха, песен и треска пламени. Девушки, смеясь, плели венки из полыни и марьина корня, пуская по течению. Молодцы, хвастая удалью, прыгали через огонь, и искры взмывали к черному небу. Сынмин стоял в кругу, его крепко держала за руку невеста – румяна девица с тугой косой. Она что-то весело щебетала, но Ким не слышал слов. Он чувствовал себя чужим на этом празднике. Его кожа горела от жара костров, а сердце требовало лишь холода. Внезапно звуки гармони и девичьего визга подернулись пеленой. Сынмин вздрогнул. Из глубины леса, со стороны озера, донесся звук. Это был не крик, не было призывом. Это был тот самый голос. Высокий, вибрирующий, он прорезал шум толпы, проникая прямо в мозг, в самую подкорку. Чонин пел. Песнь была тоскливой, как зимняя вьюга, и тягучей, как озерная глубь. Она звала его. Сынмин медленно разжал ладонь невесты. – Ты куда, Сынминушка? – встревоженно окликнул его Батюшка, заметив странный блеск в глазах сына. Ким не ответил. Он сделал шаг в тень, а затем бросился бежать. Прочь от костров, от крестов, прочь от жизни, которая так и не смогла его принять. Он бежал на зов, и с каждым шагом за его спиной затихали людские голоса, уступая место торжествующему шепоту ночного леса.***
Ветви боярышника рвали кожу, цеплялись за льяную ткань, словно сама природа пыталась удержать его, спасти от неминуемого. Но Сынмин не ощущал боли. Он на бегу срывал с себя опостылевшую одежду: расшитый ворот, пояс, освященный Батюшкой, порты – все летело в грязь. Лапти завязли в прибрежной тине, и дальше Ким шел босым, чувствуя, как холодный ил просачивается между пальцами. Озеро предстало пред ним безмолвным исполином. В свете полной луны вода казалась не мокрой, а плотной, отливающей расплавленным серебром. Пение Чонина смолкло, сменившись едва слышным плеском. В самом центре лунной дорожки, уходя в воду по пояс, стоял он. Сынмин, не раздумывая, шагнул вперед, в озерную гладь. Холод обжег бедра, перехватив дыхание, но молодец упрямо шел вперед, пока воды не коснулась его груди. – Чонин… – выдохнул он, протягивая дрожащую руку. Парень обернулся неторопливо. В этот миг морок, который Чонин носил в деревне, осыпался, как сухая листва. Ким замер, но не от ужаса, а от восторга. Лицо Яна стало еще острее, по бокам бледной шеи приоткрылись узкие щели жабр, подрагивая в такт подводному течению. Между длинными пальцами, что так часто ласкали Сынмина, натянулись тонкие, прозрачные перепонки. Но самым дивным был хвост – мощный, порытый чешуей цвета темного изумруда и серебра, он лениво изгибался под водой, поднимая со дна песок. – Ты пришел, – пророкотал Ян. Теперь его голос звучал так, словно шептала сама бездна. – Обратной тропы не будет, Сынминушка. Твой Батюшка не отмолит, солнце больше не согреет. – Мне не нужно солнце, – Сынмин шагнул вплотную, прижимаясь своим горячим телом к ледяной чешуе и скользкой коже. – Забирай меня. Всего забирай. Чонин улыбнулся, и в этой улыбке не было ничего человеческого – лишь бесконечная и древная тоска. Его руки, холодные, словно лед, обхватили лицо Кима. Парень заглянул тому в глаза и не увидел там зрачков – только бездонная черная глубина, в которой отражалось его собственное лицо. Чонин потянул его вниз. Как вода сомкнулась над головой Сынмина, мир исчез. Остался только поцелуй. Ян впился в его губы, жадно вытягивая последний воздух. Сынмин широко открыл рот, и вместо живительного кислорода в его легкие хлынула ледяная, тяжелая, мутная вода. Сначала грудь обожгло невыносимой раздирающей болью. Тело инстинктивно дернулось, требуя жизни, но Сынмин лишь крепче обхватил плечи любовника, вплетая пальцы в его мокрые, путанные волосы. Он отдавал себя по капле, по последнему вздоху. Боль внезапно отступила, сменившись небывалой легкостью и эйфорией. Перед глазами заплясали золотые искры, похожие на искры от костров, но они быстро гасли, погружая сознание в блаженный, вечный покой. В этой немой глубине не было ничего. Ни венчания, ни греха, ни воли Батюшки. Только ледяные руки Чонина, баюкающие его, как колыбель.***
Рассвет поднялся над деревней неохотно, увязнув в тумане. Купальские костры догорели, оставив после себя лишь черные пятна на прибрежной траве и горький запах золы. Праздник кончился, пришло время венчания. Отец Сынмина, облаченный в торжественные одежды, первым вышел к берегу, ведя за собой сватов и заплаканную невесту. Он звал сына, надеясь, что тот просто уснул в стоге сена, захмелев от праздничного веселья. Но ответом была лишь тишина. На самом краю берега, там, где камыш расступался перед водой, нашли их. Белая льяная рубаха Кима была аккуратно сложена, а сверху покоились плетенные лапти. Ни следов борьбы, ни крови – только сброшенная оболочка земной жизни. Материнский крик разорвал утренний покой, а Батюшка лишь безмолвно опустился на колени, глядя, как тяжелый золотой крест на груди тянет его к земле. Озеро не отдало тело. Оно поглотило молодца целиком. Старая травница, наблюдавшая за горем родителей из-под густых бровей, лишь перекрестилась сухой рукой. – Не ищите его, – прошамкала она, качая головой. – Ушел он к тому, кто его долго звал. Много лет назад, когда я ещё девкой была, жил в деревне юноша – волосом светел, душой чист, аки ангел Божий. Чонином звали. Только не принял его мир: за инаковность корили, за холодный взор проклинали, от любви единственной отвадили. Прикипел он тогда к дружку своему, такому же красному молодцу, как сын твой. Повесне они в мшистых сосняках хоронились, клялись друг другу в верности до гроба. Да только прознали в деревне. Ох, и лютовали тогда! Дружка того за третье село увезли, силой на вдове женили, а Чонина на площади прилюдно позорили, шептали, что бес в него вселился, раз девки ему не милы. Не выдержал он гнета человеческого, камнем в воду ушел. Да только вода таких только бережет, чтоб они себе ровню нашли. Старуха посмотрела на темную воду, где в тумане промелькнуло что-то, похожее на серебряный плавник. – Теперь их двое. Сплелись-таки. С тех пор в деревне многое изменилось. Батюшка со временем ослеп от слез, невеста вышла за другого, а изба на окраине окончательно вросла в землю и сгнила. Но одно оставалось неизменным. Старики-рыбаки, что выходят на лодках в самый ранний час, когда солнце еще не пробило марево тумана, часто бросают весла и замирают, боясь пошевелиться. Из самой глубины, из-под толщи озерной воды, поднимается звук. Это больше не одинокий и тоскливый зов. Теперь это идеальный унисон. Голос Чонина – глубокий, рокочущий, словно гром – и голос Сынмина – чистый, звенящий, как весенняя капель. Они поют вместе, переплетаясь мелодиями, которые не под силу повторить живому. В этой песне звучит бесконечный покой. Сынмин перестал быть «завидным женихом» и «послушным сыном». Он стал горькой молвой, застывшей в поцелуе хладного озера, рядом с тем, чей голос когда-то навек отнял у него покой.