Точка падения.
29 апреля 2026 г., 15:35
Дежурство, вечер, ливень за окнами больницы.
Коридор терапевтического отделения вытянулся серой, стерильной кишкой. Лампы дневного света мерно гудели, выхватывая из полумрака кафельный пол, на который с грохотом обрушивались струи дождя за окном. Запах хлорки, йода и бесконечной усталости смешивался с сыростью, просачивающейся сквозь неплотные рамы.
Роман Николаевич Достоевский шёл медленно. Пятьдесят один год давил на плечи грузом бессонных ночей, подвёрнутой на переносице пластырь наклеил второпях — задел что-то острое в подсобке, даже не заметил как. Его рыжевато-каштановые, вечно растрёпанные волосы казались вороньим гнездом, а оливково-карие глаза смотрели сквозь пространство с тем привычным, тошнотворным раздражением, с которым он смотрел на всё, что не являлось его работой.
И особенно — на Быкова.
Мысль о главном ординаторе заставила желваки на вытянутом, фарфорово-бледном лице заходить ходуном. Достоевский ненавидел Андрея Евгеньевича так, что иногда этот яд подкатывал к горлу комом тошноты. Старый враг. Злейший. Тот, кто умел одним словом — картавым, тягучим — заставить Романа захотеть проломить ему череп чемоданом с медкартами. Но держать себя в руках он умел.
Сзади, метрах в пяти, мягко ступая резиной подошв, двигался Быков. Он заметил Романа ещё минуту назад, когда свернул из приёмного покоя. Очки в металлической оправе блеснули, когда Андрей Евгеньевич криво усмехнулся. Спина Достоевского — прямая, напряжённая — была отличной мишенью для мысленной травли.
«Олух, — подумал Быков с ленивым, почти кошачьим злорадством. — Пластырь опять не сменил. Идиотизм на костылях».
Идея напугать старого врага родилась внезапно — настойчивый, собственнический инстинкт развлечься за чужой счёт. Андрей прибавил шагу. Он почти бесшумно приближался. Сейчас он встанет за спиной. Скажет что-нибудь в самое ухо: «Эмбирон ты неардельтальский…» — и насладится тем, как Роман вздрогнет.
Но мир решил иначе.
Роман Николаевич, никогда не привыкший смотреть под ноги (ибо голова всегда была занята более важными вещами, чем липкий пол), наступил в свежую лужу. Она образовалась из-за вечно текущей трубы, которую сантехники чинили второй месяц. Подошва скользнула. Слишком резко. Слишком нелепо.
Времени сгруппироваться не было. Только осознание полёта — быстрое, злое, бессильное.
Андрей Евгеньевич как раз оказался в полуметре, когда Достоевский рухнул.
И это зрелище было… не тем, чего он ожидал.
Роман упал не плашмя, не как мешок с костями. Каким-то извращённым, неестественным для его возраста и усталости образом он приземлился на колени — резко, вывернув бедра. Бёдра поставил плавно, чуть сдав назад, а верхнюю часть корпуса вынес вперёёд, чтобы не расквасить лицо. Позвоночник выгнулся. И в этом прогибе — низкая талия, узкие бёдра, обтянутые тёмной тканью форменных брюк — его задница взметнулась вверх.
Высоко. Неприлично высоко.
Влажные капли с плаща Романа разлетелись веером. Несколько брызг попало на идеально начищенные туфли Быкова. Но Андрей смотрел не на туфли.
Его взгляд, помимо воли, уткнулся ровно в эту — неожиданно круглую, твёрдо очерченную — попку старого врага, которая теперь практически предлагалась ему на уровне его таза. Мокрая ткань облепила ягодицы, обозначив их с такой пошлой, порнографической чёткостью, что у Быкова перехватило дыхание.
В коридоре — ни звука. Только дождь за окном и шумное, сдавленное шипение Достоевского, который материл себя, пол и всю вселенную.
Андрей Евгеньевич не шевелился. Его лицо под очками окаменело. Сарказм исчез. Голубые глаза расширились и потемнели.
Он почувствовал.
Пульсацию. Ниже пояса. Горячую, острую, неожиданную, как удар под дых. Проклятый рот открылся, чтобы выдать очередную гадость, но Андрей смог выдавить только хриплый полувздох.
Потому что задница Романа Достоевского — его врага, его вечной головной боли — находилась буквально в паре сантиметров от его паха. Ещё секунда — и они бы соприкоснулись. Это было настолько эротично, насколько может быть эротично падение пятидесятилетнего мужлана на мокром полу в час ночи при свете убогой больничной лампы.
Роман поднял голову. Шея повернулась — медленно, хищно, даже в таком нелепом положении сохраняя достоинство. И его оливково-карий взгляд встретился с взглядом Быкова. Узко открытые, тяжёлые глаза Достоевского сначала полыхнули яростью. А потом… в них мелькнуло что-то ещё.
Он понял. По тому, как расширились зрачки Быкова, как неестественно тот замер, каким сдавленным был выдох.
— ...ты, — прошипел Достоевский, но угрозы в голосе почти не осталось. Только хриплая, надломленная констатация факта.
Андрей Евгеньевич медленно, словно рыцарь в нелепых очках, сжал руки в карманах халата так, что костяшки побелели. Он был самовлюблённым циником. Он был собственником, который привык брать то, что хотел. Но сейчас он не знал, чего хочет. Уничтожить Романа? Насмеяться? Или…
— Вставай, Достоевский, — голос Быкова сел. Картавость стала резче. — Идиот. Весь пол из-за тебя мокрый.
Он не двинулся с места. Не подал руки. Просто стоял и смотрел сверху вниз, как Роман, превозмогая боль в коленях, поднимается. И когда тот, наконец, выпрямился — мокрый, злой, с красным пятном на скуле от удара о кафель — между ними повисло нечто тяжёлое. Не ненависть. Или не только ненависть.
Быков развернулся и пошёл прочь. Быстро. Почти бегом. Не оглядываясь.
А Роман Николаевич остался в коридоре один. Поправил мокрый костюм, который неприлично облепил ягодицы. И, наконец, позволил себе выдохнуть — громко, дрожаще, закрывая глаза.
— Придурок… — прошептал он неизвестно кому.
Сердце колотилось так, будто он только что от кого-то убежал. Или наоборот — догнал.
За окном лило как из ведра.