***
Шайбакова осталась стоять посреди гримёрки. Смех сошёл с её лица, как смытая дождём краска. Она смотрела на дверь, за которой исчезла Вика, и чувствовала, как внутри что-то скребётся. Что-то похожее на беспокойство. Нет, хуже — на чувство вины. Вот же сука. Она ведь специально. Она ведь видела, в каком Вика состоянии, и всё равно полезла. Зачем? Чтобы что? Доказать себе, что она может пробить эту броню? Что может заставить Николаеву хоть что-то почувствовать? — Истеричка, — бросила она в пустоту, но голос прозвучал не так уверенно, как хотелось. По-детски. Жалко. — Адель, ты совсем? — спросил Лёха, подходя ближе. Его лицо было обеспокоенным. — Зачем ты к ней лезешь постоянно? Ты видишь, что она не хочет с тобой разговаривать. Зачем тебе это? — Отъебись, — огрызнулась она и вышла из гримёрки. Но вместо того чтобы идти на сцену, она пошла к служебному выходу. Постояла у двери, приоткрыла её на пару сантиметров. Увидела согнутую фигуру у контейнера. Услышала сухие рвотные позывы. Внутри что-то сжалось. Больно, до рези в груди. «Пиздец, — прошептала она и закрыла дверь. — Что я наделала?» До концерта оставалось пять минут.***
Длинный зал концертного зала в клубе был набит битком. Давящий потолок, с которого, как сталактиты, свисали спутанные гирлянды проводов и вентиляционные трубы, обмотанные остатками какой-то звукоизоляции. Воздух здесь был густым. Он состоял из смеси пота трех сотен разгорячённых тел, сигаретного дыма, который клубился под потолком, не в силах пробиться сквозь вяло вращающиеся лопасти допотопного вентилятора, и сладковатого запаха пролитого пива, которым был пропитан деревянный пол у барной стойки. Эта атмосфера давила на барабанные перепонки ещё до того, как музыканты брали первый аккорд — низким, утробным гулом голосов, смехом, звоном бутылок и шарканьем подошв по бетону. Стены были покрыты граффити в несколько слоёв — своеобразная наскальная живопись современности. Старые, выцветшие теги панк-групп, игравших здесь лет десять назад, были перекрыты агрессивными, угловатыми шрифтами недавних хип-хоп-баттлов, а поверх всего этого красовалось огромное, криво нарисованное анатомическое сердце, пронзённое не то молнией, не то бас-гитарой. Помещение было небольшое, поэтому между музыкантами и толпой почти не было никакой дистанции. Адель чувствовала их дыхание, видела капли пота на лицах в первом ряду, могла разглядеть безумный блеск в глазах парня, который уже сейчас, до начала выступления, тянул к ней руки. И именно в этот момент, Адель поняла, что все привычные предконцертные ритуалы не работают. Обычно за минуту до выхода на сцену её охватывал знакомый, почти комфортный мандраж — смесь страха и эйфории, предвкушение прыжка в пропасть. Но сейчас вместо этого внутри была тяжелая, вязкая пустота. Её трясло, но не от адреналина, а от злости на саму себя. Она всё видела. Как Вика стояла на коленях у мусорного бака. Как её вывернуло наизнанку. И виновата в этом была она, Адель. «Блядство, — пронеслось в голове, пока она смотрела на свои дрожащие пальцы. — Ты же не просто её задела. Ты её сломала». Но сцена не прощает слабости. Микрофон — это исповедальня, а зрители — беспощадные судьи. И когда погас свет, и гул толпы слился в единый низкий гул, похожий на звук приближающегося шторма, Адель встряхнулась. Она сделала шаг из-за колонны, и темнота поглотила её. В этой темноте не было Вики, не было чувства вины, не было ничего, кроме первобытного ритма, который Саша начал выбивать на барабанах. Звук бас-бочки ударил в грудь, как дефибриллятор, запуская её собственное сердце в нужном ритме. Первые аккорды гитары Паши разрезали гул, как скальпель. Резкий, грязный, с перегрузом, от которого заложило уши. А потом вступила она. Голос Адель был не просто звуком — это был удар. Хриплый, надрывный, прошедший через связки, на которых, казалось, кровоточили микротравмы от вчерашней репетиции. Она не пела — она орала в микрофон с такой яростью, что первые ряды инстинктивно отшатнулись, а потом, подхваченные волной драйва, бросились обратно, вминаясь в ограждение. Прожектора вспыхнули, заливая зал тревожным, пульсирующим красным. Свет бил прямо в глаза, и Адель видела перед собой не лица, а сплошную, колыхающуюся массу из силуэтов и поднятых рук. Пот заливал глаза, смешиваясь с тушью, и тёк по щекам, оставляя чёрные дорожки на лице. Она двигалась по сцене, как загнанный в клетку зверь. Кудряшки, обычно такие послушные, превратились в дикую, спутанную гриву, которая хлестала её по лицу при каждом резком движении. Она пинала мониторы, цеплялась за микрофонную стойку, опрокидывая её, и снова поднимала, не переставая петь ни на секунду. И всё это время она искала её взглядом. Сквозь красный стробоскоп, сквозь мельтешение тел в яме, сквозь пелену пота и ярости. Вика стояла в своей обычной позе — слева от ударной установки, там, где тьма была гуще всего. Синий прожектор, единственный источник холодного света на сцене, падал на неё, выхватывая из мрака острые скулы, суровую линию сжатых губ и татуированные руки, которые с механической, нечеловеческой точностью извлекали низкий, вибрирующий звук из бас-гитары. Она была похожа на изваяние языческой богини, сошедшей в этот подвал по ошибке — чужеродная, прекрасная и пугающая в своей отстранённости. Адель видела, как по её выбритому виску скатилась капля пота. Видела, как напряглись мышцы на предплечье, когда она взяла особенно сложный пассаж, и как побелели костяшки её пальцев. И эта картина — совершенный контроль на фоне дикого хаоса — взбесила Адель ещё больше. Как она может быть такой спокойной? Как она может стоять так, будто ничего не случилось? На втором треке, когда гитарный рифф перешёл в вязкое, почти психоделическое соло, Адель сорвалась с места. Её коронный трюк — крауд-сёрфинг. Она не предупреждала, не просила. Просто спрыгнула со сцены в бурлящее людское море, доверяя толпе своё тело. Сотни рук подхватили её. Горячие, влажные, чужие ладони понесли её над головами. Это было чувство полной потери контроля, абсолютной беспомощности и в то же время — невероятного, пьянящего могущества. Она была у них на руках, она была их голосом, их криком. Запрокинув голову назад, так, что волосы свесились вниз и кто-то в толпе в них вцепился, Адель продолжала петь. Она смотрела в чёрный, закопчённый потолок с лениво вращающимися лопастями вентилятора, и орала так, что срывала голос, выплёскивая в микрофон всю свою злость, всю вину, всё это непонятное, тёмное и липкое чувство, которое поселилось внутри с тех пор, как она впервые увидела Вику. Когда толпа вынесла её обратно к сцене, она, мокрая, с прилипшей к щеке чьей-то раздавленной сигаретной пачкой и ссадиной на локте, вскарабкалась наверх. Охрана попыталась ей помочь, но она отмахнулась. На долю секунды, когда карие глаза встретились с янтарными, лишь на одно бесконечно короткое мгновение, Адель показалось, что невозмутимая маска на лице Вики дала трещину. Что в этих медовых глазах, устремлённых на неё, промелькнуло что-то, чего Адель раньше не видела. Не ненависть. Не раздражение. А дикий, животный, всепоглощающий страх. Или... желание, замаскированное под страх? «Блять, — подумала Адель, хватая ртом воздух и вытирая пот со лба, — она же реально красивая. В этой своей готической, аскетичной, бесильной манере. Это пиздец как неудобно осознавать посреди концерта». Эта мысль была как пощёчина. Неожиданная, отрезвляющая и совершенно неуместная. Она застала Адель врасплох, заставив сбиться с ритма на долю секунды. Но именно эта секунда всё и решила. Потому что в этот момент Адель осознала: то, что она чувствует к Вике, не укладывается в простое «бесит». Это было сложнее. Глубже. И от этого осознания кровь в жилах закипела с новой силой. Она с удвоенной яростью вцепилась в микрофонную стойку и проорала припев так, что он был слышен, наверное, даже на станции метро.***
Через время, концерт закончился, и тишина, наступившая после того, как стих последний аккорд и рев толпы, была оглушительной. Она звенела в ушах, смешиваясь с гулом крови и учащённым стуком сердца. Сцена погрузилась во мрак, лишь тусклый жёлтый свет из бара и сигаретные огоньки в зале создавали островки видимости. Когда все стихло, Адель спрыгнула со сцены и на нетвердых ногах побрела в гримёрку. Адреналин схлынул, оставив после себя приятную пустоту и лёгкую дрожь в коленях. Она вытерла пот со лба, стянула свитер, под которым была чёрная майка, и упала на диван, раскинув руки. Пот катился по лицу, смешиваясь с остатками туши, которую она нанесла перед концертом — чёрной, размазанной, делающей её похожей на панк-ангела. — Адель, это был огонь, — сказал Саша, заходя следом и садясь за барабаны. Его лицо блестело от пота, волосы слиплись, но улыбка была счастливой. — Ты сегодня просто зверь. — Я знаю, Саш, — она слабо улыбнулась, не открывая глаз. — Я всегда огонь. — Тот чувак из толпы, который залез на сцену и пытался тебя поцеловать... — Получил микрофоном по лбу, — закончила она с удовлетворением. — В микрофоне, между прочим, полкило веса, так что у него теперь шишка будет размером с моё эго. — У тебя нет эго, у тебя чёрная дыра, — хмыкнул Саша и вышел покурить. Адель полежала ещё минуту, прислушиваясь к тому, как затихает клуб. Зрители расходились, персонал гремел посудой в баре, кто-то смеялся в коридоре. Обычные звуки. Но она ждала не их. Она ждала тяжёлых шагов мотоциклетных ботинок. Вика обычно уходила последней. Всегда. Она собирала оборудование медленно, методично, проверяя каждый провод, каждый тумблер, прежде чем убрать. Как будто от этого зависела чья-то жизнь. Адель однажды видела, как она двадцать минут укладывает бас в кофр. Двадцать, мать их, минут. За это время можно приготовить пасту, съесть её и помыть посуду. Поэтому, когда клуб опустел и все разбрелись — Лёха ушёл помогать Косте с аппаратурой, Саша курил на улице, Паша уже загружал машину, — Адель не ушла. Она осталась в полутёмном зале, сидя на барном стуле, вытянув ноги в рваных джинсах перед собой. Ждала. Американо, уже второй за вечер, остыл, но она продолжала отхлёбывать его, чувствуя горечь на языке и странное предвкушение где-то под рёбрами. Прямо как перед выходом на сцену, только острее. Опаснее. Вика вышла на сцену, чтобы забрать забытый медиатор. Адель смотрела, как она двигается в полутьме. Собранная, напряжённая, с этой вечной прямой спиной, будто аршин проглотила. Или будто носит невидимый корсет из чувства вины. Забавно. Красиво даже, если выключить голос, говоривший, что Николаева — заноза в заднице и лучше бы им никогда не пересекаться. — Это было эффектно, — громко сказала Адель. Вика замерла. Медленно обернулась. Её лицо в полумраке казалось вырезанным из мрамора — бледным и острым, с тенями, падающими на скулы. — Что? — Твоё исчезновение. Сцена, переулок, блевотина. Драма первого акта. Я оценила режиссуру. — Адель подпёрла подбородок пальцами, звякнув кольцами. — Ты прям как героиня артхаусного кино. Вся такая страдающая, загадочная. Только зрителей нет, кроме меня. Вика шагнула к краю сцены, глядя на неё сверху вниз. Воздух между ними сгустился до состояния холодца. — Ты вообще когда-нибудь затыкаешься? — Нет, это часть моего шарма, — парировала Шайбакова. — А вот ты затыкаешься слишком часто. Это бесит. Как будто разговариваешь с дверью, за которой орёт сигнализация. Что я тебе сделала, Николаева? — Ты существуешь, — сказала Вика. Голос был ровным, но на слове «существуешь» что-то треснуло. Еле заметно. Адель услышала эту трещину и подалась вперёд, как гончая, взявшая след. Внутри зазвенел охотничий азарт. — Ого, — она медленно сползла с барного стула, сделала шаг, другой. Ботинки простучали по бетонному полу. Клуб был пуст, только они двое и гул холодильников из бара. — Это почти прозвучало как любовное признание. «Ты существуешь». Знаешь, мне такое обычно девушки пишут в директ после третьего свидания. Или перед первым сексом. — Прекрати. — А то что? Снова толкнёшь? — Адель подошла вплотную к сцене, запрокинула голову, глядя на Вику снизу. Кудряшки упали с плеч, обнажив шею, на которой билась жилка. Губы изогнулись в насмешке. — Слушай, я не против жёстких игр, но обычно я сначала знакомлюсь поближе. Ужин там, цветы, может, драка в переулке. У тебя явно талант, кстати. Сильный толчок. Занималась чем-то? Бокс? Самбо? Или просто на мотоцикле научилась распределять силу? Вика сжала челюсть так, что зубы скрипнули. Адель услышала этот звук — тихий, но отчётливый в пустом зале. Она видела, как у Вики побелели костяшки пальцев, сжимающих медиатор. Видела, как дернулся кадык. И вдруг поняла, насколько же ей это нравится — вот это всё: злость Вики, её напряжение, то, как она балансирует на грани, явно удерживая себя от чего-то большего, чем просто удар. Это чувство власти было пьянящим, как первый глоток виски перед выходом на сцену. Адель знала, что заигрывается. Знала, что перегибает. Знала, что играет с огнём в пороховом складе. Но остановиться? Нет. Это было невозможно. Вика была единственным человеком, который реагировал на неё так остро, так яростно, так... неравнодушно. «Скажи, что я тебе не безразлична, — стучало в голове у Адель. — Скажи это или ударь. Что угодно. Только не игнорируй». — Ты закончила? — выдавила Вика, но не двинулась с места. И Адель заметила это — она не уходит. Стоит, хотя могла бы уже развернуться и уйти. Стоит и смотрит. И тяжело дышит. И её глаза в полумраке кажутся почти чёрными, и зрачки расширены, и... Блять. Зрачки расширены. У Адель в голове что-то щёлкнуло, как тумблер на усилителе. — Нет, — честно сказала она, и её голос изменился. Стал тише, ниже. — Я только начала. Мне интересно, знаешь ли. — Что тебе интересно? — Вика ответила не сразу, и её голос тоже изменился. Охрип. Будто она сорвала связки, хотя за весь концерт не проронила ни звука. — Почему ты меня ненавидишь. — Адель говорила всё тише, почти вкрадчиво, делая ещё полшага вперёд. Теперь между ними было меньше метра. Вика на сцене, Адель внизу, и расстояние по вертикали — единственное, что ещё сохраняло видимость дистанции. — Нет, не так. Почему ты так сильно меня ненавидишь. Это выходит за рамки профессиональной неприязни, поверь. Я разбираюсь в людях. Я как собака-ищейка, только в человеческом облике. И когда ты на меня смотришь... — она облизала губу, задевая пирсинг кончиком языка. — Это не просто ненависть. Это что-то другое. Что-то, от чего ты побежала блевать в кусты. Так что там, Викуль? Что такого во мне, что тебя так выворачивает? Тишина. Долгая. Звенящая. Вика стояла на краю сцены, как на краю обрыва. Адель снизу, смотрела, ждала. Её сердце колотилось где-то в горле. — Ты хочешь знать? — голос Вики прозвучал глухо, как из-под земли. — Хочу. — Ты... — Вика запнулась, сжала кулак, разжала. Медиатор упал на пол сцены с тихим стуком. — Ты — всё. Понимаешь? Всё, что я ненавижу. Ты громкая, ты вульгарная, ты... яркая. Ты не умеешь вовремя заткнуться. Ты одеваешься как пугало, ты ведёшь себя как цирковая обезьяна, ты... ты... — Я — пугало и обезьяна, давай-давай, не стесняйся в выражениях, я переживу, — подсказала Адель, и уголок её губ дернулся. — Ты невыносима, — выплюнула Вика. — Ты специально лезешь ко мне. Ты специально... дразнишь. Как будто тебе нравится смотреть, как я... как я... — Как ты что? — Как я схожу с ума! — рявкнула Вика так громко, что эхо ударилось о дальнюю стену зала. — Ты довольна?! Да, я ненавижу тебя! Но не так, как ты думашь! Не потому что ты бесишь меня! А потому что... Она осеклась. Рот захлопнулся так резко, что клацнули зубы. Адель почувствовала, как кровь застучала в висках. Всё. Сейчас. Это оно. То, что она подозревала уже несколько месяцев. То, от чего она сама отмахивалась, как от назойливой мухи. — Потому что? — прошептала она. Совсем без насмешки. Без игры. Честно. Вика смотрела на неё сверху, и в её глазах было столько всего намешано, что Адель не могла разобрать ни одного отдельного чувства. Страх. Ярость. Отчаяние. И что-то ещё. Что-то, от чего у Адель перехватило дыхание. — Потому что я... — начала Вика и замолчала. Секунда. Две. Три. Она спрыгнула со сцены. На этот раз мимо. Прошла, не касаясь. Задела воздух. Адель развернулась, глядя ей в спину. — Ты ни черта обо мне не знаешь, — бросила Вика, не оборачиваясь, уже на полпути к выходу. Голос звучал глухо, как из-под земли. — И никогда не узнаешь. Поняла? Ни-ко-гда. Дверь за ней хлопнула с металлическим лязгом. Адель осталась в пустом зале, прижавшись спиной к холодной сцене. На губах ещё держалась тень усмешки, но внутри что-то разрывалось. Беспокойство, которое она чувствовала раньше, разрослось до размеров полноценной паники. Или не паники? Или... — Вот же сука, — прошептала она в пустоту. — Вот же сука... ты, Николаева. Она не знала, кого ругает — Вику или себя. Или их обеих за то, что они такие идиотки. — Это что сейчас было? — спросила она у пустого зала. Адель закрыла лицо руками и глухо, истерично рассмеялась. Смех перешёл в стон. Стон — в долгое, многоэтажное «бля-я-я-ть».***
А Вика ехала на мотоцикле по пустому ночному городу. Ветер бил в лицо, выбивая слезы, которых она не замечала. Шлем остался в кофре — ей было плевать на штрафы, плевать на безопасность, плевать на все правила, которые она так старательно соблюдала всю жизнь. Руль вибрировал под пальцами, двигатель ревел, разрезая тишину спящих кварталов. В голове на повторе звучали слова Адель: «Что такого во мне, что тебя так выворачивает?» Это не просто ненависть. Это что-то другое. Что-то, от чего ты побежала блевать. «Я почти сказала. Я почти сказала ей. Боже, я почти призналась этой... этой...» Она не могла подобрать слово. Ни одно не подходило. Красивая? Соблазнительная? Доводящая до исступления? Да. Все сразу. Машины попадались редко, и она обгоняла их, проскакивала на желтый, один раз пролетела на красный — просто не заметила, потому что перед глазами стояло лицо Адель. Ее усмешка. Ее темные глаза. Ее кольцо в губе, качающееся, когда она говорит. Черт бы побрал это кольцо. Черт бы побрал эту кудрявую прядь, которая спадала на лицо. Черт бы побрал то, как ее плечо ощущалось под ладонью, когда она толкнула ее. Мягкое. Теплое. Вика затормозила у обочины резче, чем следовало — мотоцикл занесло, заднее колесо вильнуло. Она съехала на гравий, заглушила двигатель. Сняла перчатки дрожащими руками. Сидела в тишине, нарушаемой только стуком ее сердца и далеким лаем собак. — Я больная, — сказала она вслух. — Я просто больная. Раньше — еще месяц назад — она могла убедить себя, что это просто раздражение. Что Адель объективно бесит всех, а не только ее. Что ее голос слишком громкий, ее шутки слишком плоские, ее одежда слишком аляпистая. Что любой бы на ее месте испытывал то же самое. Раздражение. Неприязнь. Ничего больше. Но сегодня она толкнула ее и почувствовала тепло тела сквозь свитер. И это тепло осталось с ней, на кончиках пальцев, на ладони. Она все еще помнила его. Помнила, какая Адель мягкая. Помнила, как пахнет от нее — кофе, мята, что-то цитрусовое. «Ты хочешь ее, — сказал внутри голос, тошнотворно спокойный. — Ты хочешь ее, и это отвратительно. Ты хочешь женщину. Ты — женщина, которая хочет другую женщину. Ты смотрела на ее губы. Ты хотела поцеловать ее прямо там, в гримерке, когда она нависала над тобой. Ты не толкнуть ее хотела. Ты хотела притянуть к себе». — Заткнись, — прошептала Вика. — Заткнись, заткнись, заткнись. Она завела мотоцикл и поехала домой.***
Дверь квартиры захлопнулась за спиной с тем же металлическим лязгом, что и дверь клуба часом ранее. Два звука, разделённые вечностью в тридцать минут бешеной езды по пустым ночным улицам. Вика прислонилась спиной к холодной, обитой дешёвым дерматином двери и на секунду закрыла глаза. Тишина. Ни гула басов, ни криков Адель, ни собственного голоса в голове, повторяющего «ты больная, ты больная». Только тихое, ритмичное гудение старого холодильника на кухне да шум воды в трубах, где-то у соседей сверху. Студия была просторной, но эта просторность была вынужденной, а не желанной. Комната казалась полупустой, недообжитой, как будто человек, который здесь жил, всё ещё не решался окончательно поселиться. Мебель была стандартной, собранной на скорую руку из магазина «Икеи»: простой раскладной диван с продавленными подушками, застеленный серым пледом; письменный стол, на котором сиротливо стоял ноутбук и лампа с голой лампочкой без абажура; пара стеллажей, забитых не книгами, а музыкальными журналами, проводами, педалями эффектов и старыми медиаторами. Но самым кричащим диссонансом, самым больным напоминанием о том, что это место — не совсем её, были обои. Дешёвые, бумажные, в мелкий, выцветший цветочек. Бледно-розовые бутоны на грязно-бежевом фоне, оставшиеся от предыдущих жильцов — кажется, пожилой пары, которую выселили приставы за долги. Вика ненавидела эти обои тихой ненавистью. Они были символом чужой, неслучившейся здесь жизни, символом временности её собственного существования. Каждое утро, просыпаясь на этом диване, она первым делом упиралась взглядом в эти дурацкие цветочки и думала: «Надо бы переклеить». Но проходили месяцы, а она так и не трогала их. Словно боялась пустить здесь корни, сделать это место по-настоящему своим. Словно признать эту студию домом означало окончательно сжечь мосты с прошлым, на что у неё никогда не хватало духу. Были, впрочем, и островки сопротивления этому цветочному аду. На стенах, прямо поверх безвкусных бутонов, были приклеены на двусторонний скотч несколько больших постеров. Майкл Джексон. Плакат с ним Вика повесила первым делом, когда только въехала. Рядом висел постер группы «Кино». Потом «Би-2» и «Агата Кристи». Она чувствовала прилив вдохновения и немой поддержки, когда слушала альбомы по вечерам. В планах и правда был ремонт. Где-то в заметках на телефоне даже висел список: «переклеить обои, покрасить стены в серый/чёрный, найти нормальный стеллаж для винила, купить торшер». Но всякий раз, когда она открывала этот список, внутри поднималась волна глухой тревоги. А зачем? Чтобы сделать уютным место, куда в любой момент может ворваться её мать? Мать знала адрес. Это было самой страшной, незаживающей мыслью. От неё невозможно было спрятаться по-настоящему. Сначала были месяцы игнорирования звонков, потом — тайный переезд, смена сим-карты, попытка стать невидимкой. Но мать каким-то звериным чутьём находила способы. Она могла объявиться на пороге с пакетом домашних пирожков и с той особенной, пассивно-агрессивной заботой, которая душила похлеще прямых оскорблений. «Доча, ну что же ты от меня бегаешь? Я же переживаю. Ты у меня одна. А живёшь в какой-то дыре, с цветочками этими дурацкими. Возвращалась бы домой, я бы за тобой ухаживала...» И в каждом слове — не любовь, а желание контроля. Желание запереть обратно в клетку, из которой Вика с таким трудом выбралась. От этой мысли всегда начинало мутить. Дом, родной дом, был для неё не крепостью, а полем боя. Бесконечные молитвы бабушки перед иконами, крики мамы, холодное, осуждающее молчание отца, который просто ушёл в работу и перестал замечать дочь, когда понял, что она «бракованная». Легче ненавидеть всё разом, чем признать, что больше всего на свете ты хотела бы просто обнять маму и заплакать у неё на плече. Но её плечо пахло осуждением, а не принятием. Она заставила себя отлипнуть от двери и сделать шаг вглубь квартиры. Свет она не включила — уличные фонари давали достаточно тусклого, оранжевого освещения, чтобы не спотыкаться. И тут из темноты коридора послышалось мягкое, требовательное «мяу». Пики. Изящная, белая с серыми пятнышками, напоминающими кляксы разлитых чернил, кошка выплыла из темноты. Она была единственным живым существом в этой квартире, которое ничего не требовало взамен, кроме еды и ласки. Вика подобрала её год назад, дождливым вечером, возле мусорных баков за клубом. Маленький, дрожащий комочек, который смотрел на неё огромными голубыми глазами с таким отчаянным доверием, что она не смогла пройти мимо. И сейчас, это пушистое создание, громко мурлыкая и задрав хвост трубой, тёрлось о её мотоциклетный ботинок, требуя внимания. На секунду Вика замерла. Она просто стояла и смотрела, как кошка, выгибая спинку, трётся о грубую чёрную кожу, ища тепла. В груди что-то болезненно сжалось. Это простое, незамутнённое проявление привязанности от существа, которому плевать на её ориентацию, на её грехи, на её демонов. Пики просто хотела, чтобы её погладили. Не снимая куртки, Вика тяжело опустилась на корточки, а потом и вовсе села на холодный пол в коридоре, прислонившись спиной к стене с дурацкими цветочками. Кошка тут же забралась к ней на колени, топчась мягкими лапками по джинсам. — Ну, привет, Пики, — прошептала Вика, и её голос прозвучал чужим, осипшим. Она медленно, почти механически, начала чесать кошку за ушком — именно так, как та любила. Кончиками пальцев, мягко, замирая на секунду, а потом проводя рукой вниз, по спинке, до самого хвоста. Пики довольно заурчала, её вибрация отдавалась в колени Вики, в её ладони, создавая странный, почти гипнотический эффект. Это было единственное тактильное взаимодействие, которое не вызывало у неё желания убежать или ударить. Единственное прикосновение, в котором не было подвоха. Она сидела так, наверное, минут десять. Гладила кошку, а перед глазами стояли неотвязные картины сегодняшнего вечера. Как Адель нависала над ней в гримёрке. Как пахло от неё кофе и чем-то цитрусовым. Как её палец коснулся плеча. Как она облизнула губу. Чёртово кольцо, блеснувшее в тусклом свете. «Ты хочешь поцеловать её. Ты хочешь, чтобы эти кудрявые волосы рассыпались по твоей подушке. Ты хочешь…» — Заткнись, — прошептала она сама себе. Пики, потревоженная резким звуком, на секунду перестала мурлыкать и подняла голову, укоризненно посмотрев на хозяйку. — Не ты, — вздохнула Вика. — Ты хорошая. Ты моя единственная хорошая девочка. Она покормила кошку. Насыпала корм в миску, сменила воду, механически проверила лоток. Все эти простые, рутинные действия успокаивали, возвращали в реальность. Но как только рутина закончилась, тишина обрушилась с новой силой. Она прошла на кухню. Маленькую, метров пять, с такими же дурацкими цветочками на стенах. Включила холодный, безжалостный свет люминесцентной лампы. Подошла к гарнитурному шкафу — старому, с покосившимися дверцами. Открыла. Внутри стояло немного посуды: пара тарелок, несколько разномастных кружек. Но её рука потянулась к одной, конкретной. Чёрной, без рисунка, строгой формы. Любимой. Она была идеальна в своей простоте. Ничего лишнего. Только тьма, которую можно пить. Она поднесла кружку под кран и налила воды из-под крана. Холодная, прозрачная, безвкусная. Она смотрела, как вода наполняет чёрную бездну кружки, и что-то в этом простом зрелище вдруг показалось ей невыносимо, космически неправильным. Вся её жизнь была как эта кружка: чёрная, пустая, наполненная чем-то безвкусным. И тут шлюзы, которые она так старательно укрепляла весь вечер, рухнули. Она швырнула кружку в стену. Удар был точным и сокрушительным. Чёрная керамика разлетелась на десятки осколков, брызнувших во все стороны, словно шрапнель. Вода, секунду назад бывшая безобидной, расплескалась по стене, по обоям с цветочками, и теперь стекала вниз уродливыми потёками, оставляя мокрые разводы на и без того жалких бутонах. Самые крупные осколки со звоном упали на линолеум, остальные разлетелись по углам, под холодильник, под стол. Вика стояла, тяжело дыша, глядя на дело своих рук. Грудь вздымалась, как после долгого бега. В ушах звенело. Она попыталась применить технику заземления, которую учила. Раз — я вижу осколки. Два — я слышу гул холодильника. Три — я чувствую пол под ногами. Четыре... Четыре... Не работало. Картинка перед глазами плыла, и на месте осколков она видела лицо Адель — насмешливое, красивое, с этим дурацким кольцом в губе. — Ты больная, — прошептала она, не узнавая собственного голоса. — Ты просто больная. И ненависть к себе накрыла её с головой. Не волной — тяжёлой, чёрной, маслянистой водой, в которой не было дна. Она не просто ненавидела себя за то, что чувствует к другой женщине. Она ненавидела себя за то, что из-за этого чувства она превратилась в то, чем всегда боялась стать — в истеричку, которая крушит посуду. В копию своей матери. В того, кто не умеет контролировать даже собственные руки. Она опустилась на корточки, прямо в холодную лужу, чувствуя, как вода пропитывает джинсы на коленях. И начала собирать осколки голыми руками. Методично, как она делала всё в жизни. Собирала один за другим, складывая в ладонь. Маленький, острый, как бритва, осколок полоснул по указательному пальцу. Глубоко. Кровь выступила мгновенно — яркая, алая, почти чёрная в свете кухонной лампы. Она закапала в лужу, смешиваясь с водой, и тонкая розовая струйка, извиваясь, как змея, потекла к ближайшей щели между плитками линолеума. Вика смотрела на это заворожённо. Боли она почти не чувствовала. Физическая боль была ничем по сравнению с той адской смесью стыда, вины и подавленного желания, что бурлила у неё внутри. Ей даже понравилось это зрелище — кровь, вода, осколки. Символично. Разрушенное, порезанное, истекающее жизнью — вот что она такое. Пики испуганно мяукнула из коридора, но не подошла. Даже кошка чувствовала, что сейчас к хозяйке лучше не приближаться. Вика сидела на полу, в луже, сжимая в кулаке осколки, и по её щекам текли слёзы. Только сейчас она заметила, что плачет. Беззвучно, не двигаясь. Она оплакивала разбитую кружку, свою загубленную жизнь, девочку, которой она когда-то была и которая просто хотела любить. Она оплакивала каждое утро, когда просыпалась с мыслью «я неправильная», и каждую ночь, когда засыпала с надеждой, что завтра проснётся другой. Нормальной. Но завтра наступит, и она снова будет Викой Николаевой. Басисткой «Мёртвой точки». Девушкой, которая до дрожи в коленях, до тошноты, до безумия хочет ту, кого поклялась ненавидеть. Николаева вспомнила бабушку. Ее морщинистое лицо перед иконой. Ее шепот: «Господи, прости ей грех сей. Господи, наставь на путь истинный, избави от скверны». Потом мама: «Ты просто не встретила хорошего парня. Вот Сережа из соседнего подъезда, он хороший мальчик, учится на инженера...» Она встретила. Сергея. И Игоря. И Максима. Хорошие мальчики, хорошие парни, все как на подбор — с высшим образованием, с работой, с планами на семью. Она терпела. Она старалась. Она ложилась с ними в постель и закрывала глаза, и представляла... Она просто представляла — женское тело. Мягкое. Теплое. И ненавидела себя за это. — Хватит, — сказала она вслух, и голос прозвучал чужим, осипшим. — Хватит с меня. Она не знала, что это значит. Что она будет делать завтра на репетиции. Как посмотрит на Адель. Что скажет, если та снова начнет свои шуточки. Ударит? Поцелует? Убежит? Ни один вариант не казался правильным. Она легла спать в одежде, прямо на раскладной диван, поверх пледа. Смотрела в потолок, на трещину в штукатурке, похожую на русло пересохшей реки. Думала о том, что завтра будет еще хуже. Что Адель теперь знает — или почти знает. Что она будет допрашивать, дразнить, лезть под кожу своим языком, и своими глазами, и своим дурацким кольцом в губе. Вика застонала и перевернулась на бок, уткнувшись лицом в подушку. «Ты существуешь, — повторила она мысленно, обращаясь к Адель, которой здесь не было. — Ты существуешь, и это невыносимо». Через час она заснула. Беспокойно, дергаясь, сжимая в кулаке край пледа, как в детстве. Ей снились темные кудри, и голос, который звал её по имени. И впервые за много лет она не пыталась убежать. Просто стояла во сне и смотрела.