...
30 апреля 2026 г., 17:18
Ивана, кажется, лихорадит, выламывает кости, бурлит кровь по венам, обжигающе горячо, как при болезни и мысли разного толка в голову лезут: от боли не за себя — за ребят. Брагинский об изголовье кровати держится обеими руками, точно запястья себе вывернуть хочет. Лишь бы к окну подойти — выглянуть в него, отпереть оконный засов и вдохнуть воздуха — пахнет, болью, гарью, катятся пушки.
Сквозь стекло ему видится — на коне всадник, гарцует, отговаривает, клянется собой и своим именем — каждого солдата лично к государю подвести, да только те не слушают. Гремит пистольный залп — всадник падает, орошая кровью заледеневший, покрытый морозным инеем снег.
Красное — на белом, пугающе контрастное. У Ивана подкашиваются ноги, чуть было не падает — держится за подоконник, слушает, наблюдает: как всадника поднимают с промерзшей земли, укладывают на сани и тащат — подальше отсюда, от взбунтовавшейся Сенатской.
Иван смотрит и содрогается — гремят оружейные залпы, сносят конногвардейцев, летят пули над их головами, те — переменяют коней. Шлепки тел об стылую землю вырывают ему сердце.
Свист картечи — семь раз разркзает воздух, летят тела, сердце выкручивается изнутри, болит. Иван каждого в этой толпе знает, каждого видит и чувствует, ему за детей своих — плевать, дворяне, крестьяне — больно, под ложечкой сосëт, выворачивает изнутри.
А после пяти вечера — кажется, после пяти — к нему заходит Николай, уже не Павлович — Первый, кладëт на его голову дрожащую свою ладонь, успокаивает — лихорадка спала, но отблески еë остались, ещë выкручивает — уже не столь сильно, но достаточно, чтобы изнутри рвалось сердце, заходясь болезненным гулким ритмом где-то под рëбрами.
В чертах — уже императора, не мальчишки — суровость его мешается с испугом и есть в том злая ирония: отныне государь, не юноша, что от Ламздорфа вздрагивал, розог боялся — взгляд льдистый, тяжëлый. Просящий совета или благословения? И того, и другого?
А то и вовсе венчания на царствование?
— С почином, Ваше Величество. — Иван потрескавшиеся свои, окровавленные губы — кашлял кровью, много и долго, выворачивало изнутри — кривит в подобие улыбки, обессиленную ладонь кладëт на чужое плечо поверх эполета — над голубой императорской лентой.
Во взгляде Николая — страх и жестокость — Павловская.
Он садится на край кровати, склоняется над Иваном — с величины своего роста — почти Петровского, наследственного, кладëт ладонь поверх Ивановой — гладит, одновременно жëстко, одновременно успокаивающе.
— Я не хотел. — Звучит мальчишкой, ещë не нюхнувшим действительного мятежа — Пугачевского.
— А так всегда и бывает. — Шепчет Иван обессиленно, поднимается с койки — уже более жëсткий, поддавшийся Николаевской стати. — Не злись на них, на себя — сгоришь и после себя ничего не оставишь.
Иван же и тянется к нему первый — окольцовывает в объятия, подобно мальчишке, которого отец родной обнимает — у Николая отца не было, лишь боль и Ангел — которого теперь нет.
Поцелуй, кажется, столь же болезненный, с привкусом крови во рту, с щемящей нежность Ивана, что целовал многих. Ему не впервой в койку затаскивать — что Рюриковичей, что Романовых, но то положено — у Ивана только одна любовь может быть и любовь та болезненная, долгая — сменяется каждый раз по-разному, всех не упомнишь. Однако, Иван помнит — покойный Ангел был также скромен, также юн и столь же порывист — феноменальное сходство обоих Павловичей.
Николай на его поцелуй отвечает по-юношески неумело — несмотря на то, что ему двадцать восемь, что женат — жена красавица, сам добился, но перед Родиной своей, что шепотом ему нечто про “венчание на царствование” шепчет, робеет, растекаясь.
Позволяет себя на кровать уложить, нависнуть — болезненно заходится сердце под рëбрами, раздеть себя тоже позволяет и улечься сверху.
Иван столь же трепетен, когда стаскивает с него мундир, сорочку и чëрт еще знает сколько слоëв одежды, затем с себя — у него на контрасте тело холодное, а руки — крепкие горячие и оттого Николай ëжится, когда эти пальцы ведут по рëбрам, считают — ложатся возле сердца, считывают бешеный ритм.
И тут отчего-то Иван улыбается, довольный, кладет голову на грудь, слушает.
— Как звучно. — Как ребëнок радуется, шепчет.
Затем наконец шарф свой стягивает, обнажается, уязвимый — с рубцеватым шрамом, опоясывающим шею. Николая от этого передëргивает, как и от множества других — когда он стягивает с Брагинского мундир и рубаху, замирает — прочувствовав пальцами рубцы на спине.
Боже, как их много — думается ему.
А Иван лишь лыбится, жмëтся льдом своим ближе, зацеловывает чужую кожу, впавшую грудь — Николай высокий, но до одури худощавый, шепчет нечто вроде “откормить бы тебя”, а затем и вовсе спускается ниже, с неприлично пошлым звуком берëт в рот.
Николай выгибается дугой, издавая тихий стон. Сдерживается — чтобы не толкнуться глубже, не причинить боли.
— Мальчишка ещë. — Шепчет Иван, отрываясь от уже горячей плоти, смеëтся заливисто и тянется за маслом. Заранее, что-ли, готовился? — Вспыхивает мысль. — Жëстче надо быть.
Что дальше было, Николай не помнит — смешались ощущения и звуки, но помнит только одно — как болезненно хорошо было, как изгибался Иван под ним, когда Николай, наконец-то обрëл так нужную Ивану жестокость, взял его — такого нуждающегося.
Уже после — Брагинский встрепенулся, прошествовав по своим покоям, абсолютно того не смущаясь, с такой странной улыбкой натягивая на себя халат, что Николаю вдруг стало жутко. Жутко — от себя и от собственнических своих мыслей, желания — подмять под себя ещë раз, защитить — любою ценой, что Иван, уловив эти мысли в чужом взгляде, вдруг расхохотался:
— Долгого царствования.