Холод
30 апреля 2026 г., 23:30
Примечания:
"Но все равно лучше уж так сдохнуть, чем никого никогда не любя."
Ночь всегда заканчивалась одним и тем же — холодом. Он пробирался в комнату вместе с первыми проблесками серого света, крался по полу, заползал под одеяло, касался кожи. Не просил разрешения. Просто приходил и всё отнимал.
Кросс смотрел в потолок, чувствуя, как остывает место рядом. Слушал дыхание — чужое, такое редкое, почти незнакомое. Они встречались так нечасто, что он до сих пор не успел запомнить, как Эпик дышит во сне. Сейчас не спал, кажется, никто из них.
Скрипнула половица.
Кросс повернул голову. Эпик стоял у окна — спина прямая, плечи напряжены. Не обернулся. Просто стоял и смотрел на улицу, где уже разгоралась та самая полоска света, от которой у Кросса всегда сводило где-то под рёбрами.
Он сел, стараясь не шуметь — глупая привычка, будто тишина могла отсрочить неизбежное. Холод тронул плечи, заставил сжаться. Кросс поморщился, пряча лицо в ладони, растирая скулы. Не помогало.
— Скоро, — сказал Эпик, не оборачиваясь. Голос спокойный, почти пустой. — Уже не посидишь вот так.
Кросс не ответил сразу. Смотрел на его затылок, на светлые пряди, тронутые холодным утренним светом. Хотелось встать, подойти, положить руку на плечо. Но тело будто задеревенело — то ли от холода, то ли от мысли, что любое прикосновение сейчас будет похоже на прощание.
— Ранняя ты пташка, — пробормотал он, зевая в кулак. Неловко, сбивчиво. Сам не знал, зачем сказал — просто чтобы заполнить тишину хоть чем-то.
Эпик качнул головой. Движение замедленное, усталое.
— Нет. Просто… — пауза. Долгая. Кросс видел, как пальцы сжались на подоконнике, побелели костяшки. — Не хотелось ложиться. Засну — и уже всё. Конец.
Он не сказал «конец встречи». Просто «конец». И от этого недосказанного слова у Кросса внутри что-то оборвалось и упало куда-то глубоко.
Тишина. Ветер шевельнул занавеску. Кросс смотрел на свои руки. Пальцы лежали на коленях, неподвижные, чужие. Они делали вид, что всё в порядке.
— Я тоже… — начал он и осёкся.
Что «тоже»? Тоже не хотел ложиться? Тоже ценил? Тоже боялся?
Он так и не закончил фразу. Просто смотрел, как свет становится ярче, стирает ночь, превращает Эпика в силуэт, а Эпика — в воспоминание задолго до того, как тот действительно уйдёт. Вряд ли им когда-нибудь светит спокойная жизнь. Скорее — такие вот молчаливые рассветы, пронизанные холодом и тихим, почти беззвучным отчаянием.
Они были преданными слугами его величества — так говорили о них за спиной, так писали в указах, так выкрикивали на парадах, где они стояли навытяжку с пустыми, остекленевшими лицами. Доблестные рыцари королевства. Звучало почти как насмешка.
Поблажки от короны — лишний мешок монет, новая сбруя, кубок вина из рук какого-нибудь лорда, который никогда не держал меч иначе как на гобелене. Всеобщий почёт — уважительные кивки на улицах, от которых почему-то хотелось перейти на другую сторону. Они кивали в ответ, механически, заученно, и шли дальше, чувствуя спиной взгляды — восхищённые, завистливые, испуганные. Какая разница? Взгляд всегда оставался взглядом. Он не грел.
Другого выбора им знать не приходилось. Кросс помнил, как в детстве спросил отца — сухого, пропитанного пороховой гарью человека — можно ли пойти другой дорогой. Отец тогда промолчал. Просто посмотрел на него долгим, ничего не выражающим взглядом, и Кросс больше никогда не задавал этот вопрос. Их семьи — целые поколения, выстроенные в шеренги, как на плацу — посвящали себя военному делу. И не было в этом посвящении ничего от романтики старых баллад. Только пыльные портреты предков на стенах, только матери, которые не плакали, когда мужья уходили в поход, только дети, которые учились держать меч раньше, чем выговаривать длинные слова. И едва ли у кого-то из отпрысков была возможность отступить. Попытка свернуть с пути расценивалась бы как предательство крови — а это, быть может, страшнее, чем предательство короны.
Осознание, что твоя жизнь не твоя. Что ты — продолжение чужой воли, звено в цепи, которая никогда не оборвётся. Давило до безумия. Иногда Кросс ловил себя на том, что сидит и смотрит в одну точку на стене — просто смотрит, и в голове ни одной мысли, только белый шум. Он засекал время — проходило минут двадцать, иногда больше. А потом встряхивал головой и возвращался к делам, будто ничего не было.
Вечные походы. Грязь, въевшаяся в сапоги так, что уже не отмыть. Бесконечный топот копыт и скрип обозных телег, который снился потом ночами. Лица врагов — иногда совсем молодые, испуганные, мальчишеские. Насилие, которое со временем становилось рутиной. Смерть, которая переставала казаться чем-то особенным. Просто констатация факта: вот этот человек был тёплым и двигался, а теперь лежит и холодеет. Ничего личного. Никакой философии.
Было бы в пору сдаться. Некоторые так и делали — Кросс помнил каждого. Харви, который однажды просто не вышел из палатки, а когда зашли проверить — он сидел, прислонившись к столбу, и в глазах его уже ничего не было. Грейвз, который вдруг начал смеяться посреди боя, а потом выронил щит и пошёл вперёд, навстречу вражеским стрелам, широко раскинув руки, будто обнимал кого-то невидимого. И другие. Много других. Их вспоминали редко и всегда с неловкостью — дескать, не выдержали. Сломались. Как будто остальные не были сломаны точно так же.
Но их «дружба» давала надежду — хотя это неправильное слово, слишком громкое, слишком живое для того, что между ними было. Скорее — общая тишина. Возможность молчать вместе и не чувствовать себя обязанным объяснять, почему вдруг замолчал. Иногда Эпик начинал говорить и резко замолкал на полуслове, уставившись куда-то мимо, и Кросс не спрашивал «что случилось?», потому что и так знал: ничего. Просто… оно само. Бывает. Иногда Кросс среди ночи вдруг садился на кровати и хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, и Эпик не бросался к нему с расспросами, а просто зажигал свечу и сидел рядом, пока дыхание не выравнивалось. И в этом молчании было больше понимания, чем в тысяче сказанных слов.
Казалось, они совсем одни здесь, в этом королевстве, полном людей. Все вокруг говорили на одном языке, но только они двое слышали друг друга. И ни один не спрашивал у другого, как тот справляется. Потому что ответ был очевиден: никак. Но пока они есть друг у друга — эта «никак» становилась чуть менее невыносимой. Самую малость. Ровно настолько, чтобы дожить до следующего рассвета.
— Я надеюсь, у нас будет возможность… побыть вдвоём позже.
Голос Кросса прозвучал тихо, почти вкрадчиво — так говорят о чём-то запретном или стыдном, хотя ничего запретного в этих словах не было. Просто они оба знали цену таким надеждам. Знали, что даже увидеть друг друга хотя бы на секунду — случайно, мельком, через плац или коридор — уже было проявлением высшей милости. А милость, как известно, штука капризная. Сегодня есть, завтра — поди угадай.
Кросс замолчал и принялся разглядывать свои руки. На костяшке правой руки белел старый шрам — он даже не помнил, откуда. Потёр его большим пальцем. Жест машинальный, бессмысленный, просто чтобы занять чем-то ладони, которые вдруг стали слишком лёгкими и чужими.
— Кажется, они хотят расширять западный фронт, — добавил он.
Слова упали в тишину. Западный фронт — это месяцы, может, годы. Это грязь, снег, бесконечные марши и редкие письма, которые идут так долго, что теряют смысл ещё в пути. Это значит — никаких встреч. Никаких случайных взглядов через толпу. Никаких «позже».
Эпик долго не отвечал. Стоял всё так же у окна, но теперь его поза изменилась — едва уловимо, почти незаметно. Плечи опустились ниже, голова чуть склонилась набок, будто он прислушивался к чему-то далёкому и неприятному. Пальцы правой руки барабанили по подоконнику — рваный, сбивчивый ритм, совсем непохожий на его обычную собранность. Раз-два. Пауза. Раз-два-три. Тишина.
— Ужасно, — отозвался он наконец.
И всё. Одно слово. Ровное, вялое, почти безразличное. Эпик не вздохнул, не пожал плечами, не отвёл взгляд. Потому что если бы он вложил в это слово хотя бы сотую долю того, что действительно чувствовал, оно бы раскололось на куски прямо в воздухе.
Кросс понимал. Он и сам давно разучился вкладывать чувства в слова, а те становились ломкими. Проще было ограничиться короткими, скупыми фразами. «Ужасно». «Скоро». «Ничего не поделаешь». Они годами выстраивали этот язык — язык несказанного, который надёжно прятал то, чему не следовало выходить наружу.
Они снова молчат. Наблюдают, как утреннее солнце нехотя, почти неохотно поднимается над крышами — бледное, размытое, будто разбавленное водой. Свет сочится сквозь облака тонкими полосами, ложится на пол, на стены, на их лица, но не греет. Такой свет ничего не греет.
Кросс не находит больше слов — да и какие тут слова? Все они, произнесённые раньше, остались лежать между ними невидимыми осколками: неосторожно заденешь — поранишься. Поэтому он просто начинает собирать вещи. Движения замедленные, механические. Сложить рубаху — пополам, ещё раз, убрать в сумку. Ремень — свернуть кольцом, затянуть пряжку. Каждая мелочь требует сосредоточенности, будто он разучился делать простые вещи. Пальцы чуть подрагивают — то ли от утреннего холода, то ли от чего-то ещё, о чём он не хочет думать. Он застёгивает сумку, расстёгивает снова, проверяет что-то, чего там нет. Оттягивает.
Тишина становится плотной, почти осязаемой. А потом её осторожно, точно боясь спугнуть, прерывает голос Эпика:
— Оу, знаешь…
Он запинается. Кросс замирает, не оборачиваясь, — просто держит в руках перевязь и ждёт. Такие зачины всегда означали, что Эпик собирается сказать что-то, что требует от него самого изрядной смелости. Или глупости. Или того и другого сразу.
— Ну, если бы мы были… — он снова запинается, подбирая слово, и оно выходит каким-то скомканным, почти извиняющимся: — …«нормальной парой». То куда бы ты хотел съездить вместе?
Кавычки в его голосе прозвучали отчётливо, почти горько.
Нормальной парой. Слова повисли в воздухе, нелепые и щемящие. Они оба понимали: никакой «нормальной парой» им не быть никогда.
Кросс замирает. Рубашка в его руках уже сложена вчетверо, но он продолжает её теребить — то подогнёт край, то снова разгладит. Странный вопрос. Бессмысленный.
— Ммм… — тянет он. Мысль движется медленно, пробирается сквозь густой туман, которым последние годы заволокло всё нутро. — Мне кажется… хорошо в южно-прибрежных землях.
Он представляет — на секунду, на один короткий, болезненный миг, — море. Не такое, какое он видел с борта военного судна: серое, беспокойное, пахнущее порохом и железом. А другое. Тёплое. Светлое. С ленивыми волнами, что накатывают на песок и отступают, оставляя пену и маленькие ракушки. Воздух там, наверное, пахнет солью и чем-то сладким — чем именно, он не знал. Просто пытался вообразить и не мог. Слишком давно он не чувствовал сладких запахов.
— Да и ты любишь тепло, — добавляет он, чуть оживляясь. И тут же гаснет: — Хотя… пожалуй, там просто хорошо.
И снова замолчал, теперь уже окончательно. Слова иссякли. Он представил себе это место — белые скалы, солёный ветер, кипарисы, которых никогда не видел, — и от этого стало ещё горше. Потому что картинка в голове была яркой, живой, почти осязаемой. И абсолютно недостижимой.
Эпик неспешно кивнул. Медленно — так медленно, будто одно это движение отнимало у него остатки сил.
Эпик сполз с подоконника. Движение вышло неловким, каким-то старческим. Бросил усталый взгляд на Кросса — короткий, почти случайный, скользнул по лицу и тут же ушёл в сторону. В стену. В окно. В собственные руки. Куда угодно, лишь бы не встречаться глазами.
Эпик опустился на пол перед своей сумкой. Пол был холодный, но он, кажется, даже не заметил. Подтянул сумку к себе — старую, потёртую, с выцветшим гербом на клапане — и принялся перебирать вещи.
Их было немного. Совсем немного — столько, сколько умещается в жизнь, которую постоянно приходится паковать и распаковывать. Каждый предмет он брал в руки, будто видел впервые: повертел, огладил пальцами шершавый край, положил обратно. Движения были замедленными, почти сомнамбулическими — так перебирают не вещи, а воспоминания, которые неизвестно зачем ещё хранишь.
Кросс стоял чуть поодаль и молча смотрел. На согнутую спину. На прядь волос, упавшую на лоб. На пальцы, которые замерли на секунду, наткнувшись на что-то невидимое — может, на старую записку, может, на пуговицу, оторванную когда-то давно. Тишина в комнате стояла такая, что шорох ткани казался оглушительным.
— Ладно, — бросил Эпик.
Одно только слово, небрежное, почти легкомысленное. Но в том, как оно прозвучало — с призвуком смирения и усталой решимости разом — было больше правды, чем в сотне исповедей. И вдруг он поднял взгляд. Решился. Зрачки дрогнули, метнулись к лицу Кросса — и замерли. Встретились. Удержались.
— Что-нибудь да сложится.
А потом — тише, на выдохе, будто слова эти стоили ему неимоверных усилий:
— И всё же ты прав. Это было бы… — запинка, короткая, почти незаметная, но Кросс её услышал, почувствовал кожей, — и правда было бы хорошо.
Пауза. Эпик смотрел не мигая. Скулы заострились, губы сжались в тонкую линию, а потом чуть дрогнули — не то намёк на улыбку, не то судорога, которую он подавил в зародыше.
— Знаешь, море напоминает мне тебя.
Сказал — и тут же осёкся. Будто испугался собственной смелости. Но взгляд не отвёл. Держал. И в этом взгляде плескалось что-то огромное, невысказанное — все те слова, которые они никогда не решались произнести, все те признания, которые годами хоронили где-то между рёбер и лопаток.
Кросс какое-то время молчал. Слушал, как шуршат вещи в чужих руках, как шумит ветер за окном, как потрескивают половицы от любого движения. Пустота в груди — та самая, знакомая до тошноты — разверзлась ещё шире, стала почти осязаемой. И он сказал — просто чтобы хоть как-то её развеять, заговорить, заполнить хоть чем-то:
— Может, оно мне и правда подходит.
Сказал и тут же пожалел. Потому что слова эти были как заплатка на зияющей ране — слишком маленькая, слишком бесполезная, лишь подчёркивающая масштаб разрушения. Но других слов не нашлось. И, наверное, никогда не найдётся — не в этой жизни, не в этой войне, не в этом бесконечном одиночестве на двоих.
Эпик ничего не ответил. Только руки его на мгновение замерли над сумкой, словно споткнувшись о невидимую преграду, а потом продолжили своё монотонное, бессмысленное движение — перекладывать вещи с места на место, чтобы хоть чем-то занять дрожащие пальцы.
Эпик кивает неспешно, как в полусне. Он не ищет взгляд Кросса, не даёт ему ни жеста, ни малейшего повода продолжить. Сумка мала — вещи лезут в неё как чужие, но он наконец заталкивает их, слишком усердно расправляя складки. Его плечи напряжены, голова чуть опущена — он будто строит стену из этого мешка и тряпья, лишь бы не оборачиваться.
Кросс молчит. Ждёт. Минуту, другую. Но вместо ответа — только шорох вещей и тишина, которую не хочется нарушать. Он выдыхает — не то вздох, не то усталость — и возвращается к своей сумке. Тоже молча. Тоже не глядя.
Эпик замирает. Молчит.
И в этой тишине вдруг становится слышно, как она давит. Внезапно перестаёт выть ветер, и даже листья за окном больше не шелестят.
Кросс слишком привык к тому, что Эпик всегда рядом — шумный, живой, с вечными сборами и вознёй. Сейчас эта тишина режет слух.
Эпик стоит спиной, не оборачивается. Проходит время — может, минута, может, вечность. А потом он всё же поворачивается. Не смотрит в глаза — куда-то мимо, в стену, в пол.
— Знаешь… наверное, я так больше не могу.
Снова молчание. Только теперь оно не пустое — тяжёлое, колючее. Кросс ловит себя на том, что ждёт. Хоть слова, хоть жеста. Но Эпик молча хватает сумку и идёт к выходу. Не оборачиваясь.
И только когда его рука почти касается дверной ручки, Кросс выдавливает из себя:
— Что же ты собираешься делать?
Голос — чужой, усталый. Не вопрос даже — попытка зацепить.
— Не знаю, — Эпик пожимает плечами. Движение вялое, словно плечам тоже тяжело. — Думаю, отречься.
Кросс смотрит на него. Не переспрашивает, но в тишине повисает вопрос: «Разве так можно? Разве они дадут?»
— Нет, скорее всего нет, — Эпик отвечает не сразу. Делает паузу, короткую, но в ней помещается целая вечность. — Но это будет значительно лучше, чем продолжать наблюдать за этим всем.
Кросс хочет что-то сказать. Открывает рот — и не находит слов. Не потому, что их нет. Просто они все ни к чему.
Эпик уходит молча. Дверь закрывается тихо.
Кросс остаётся на месте. Мысль бьётся где-то у виска: «Они больше не увидятся. Или кого-то убьют. Или обоих». Он хочет рвануться следом, схватить за рукав, остановить. Всё равно что сказать. Но тело не слушается, тяжёлое, чужое. Он стоит и смотрит туда, где только что был Эпик.
Последняя нить ускользает. Он даже не пытается её поймать.
Через несколько недель Кросс снова услышал о нём.
Слух пришёл не сам, его принесли чужие голоса в казарме, обрывки фраз, перепачканные тревогой. На западных землях, в военной части, случилось нечто. Что-то, чему не место в упорядоченном мире службы. Авария? Диверсия? Говорили по-разному, но сходились в одном: подкрепление отправляют, и Кросс — в списке.
За десять лет, что он отдал короне, не было подобного. Ни разу. Текли обычные дни — серые, однообразные, тяжёлые. А теперь вдруг срочный сбор, приглушённые голоса командиров, и в воздухе — липкое, незнакомое напряжение.
Слухи догнали его уже на марше. Кто-то обронил имя, и оно повисло, как удар под дых.
Эпик.
Кросс шёл, не замедляя шага, но внутри всё оборвалось. Мысли цеплялись одна за другую, рваные, колючие. Зачем? Почему? Перешёл на сторону врага? Или просто сломался? Правды не было, только догадки, от которых холодели пальцы, сжимающие ремень сумки.
Одно Кросс понимал хорошо: для Эпика это не кончится добром. Слишком хорошо он знал этот механизм — допросы, пытки, а после… короткий приказ и долгая тишина. Для диверсантов приговор один.
Но Кросс точно знал, что Эпик не тот человек, который бы этого заслуживал. Будь это кто-то другой, то он бы, наверное, не проявил бы никакого интереса к этой ситуации. Но Эпик…Этот человек..
Кросс раскладывал вещи в новой комнате.
Движения были механическими: вытащить, расправить, положить на место. Но мысли не слушались, всё возвращались к одному и тому же, закольцовывались, словно зверье в тесной клетке.
К Эпику его всё равно не допустили бы. Наверное. Скорее всего. Кросс поймал себя на том, что уже в десятый раз перекладывает одну и ту же рубашку с места на место. Вряд ли военные пустят к диверсанту кого-то из своих, даже если этого «кого-то» трясёт при мысли, что Эпик сейчас там, за толстыми стенами, один.
Но и пускать дело на самотёк… тоже невозможно.
Пальцы дрожали, когда он брал очередную вещь. Кросс сжал их в кулак, потом разжал. Бесполезно. Дрожь уходила куда-то в плечи, в шею, в тяжесть под ложечкой. Надо было выбирать. Сейчас. Прямо в эту минуту.
Он понимал: этот выбор определит всё.
Вернуться назад, в казарму, делая вид, что ничего не случилось, уже нельзя. Командиры не простят ни игнорирования приказов, ни этой поездки на запад, ни молчания. А если он всё же попытается пробиться к Эпику… за ним захлопнется дверь. Навсегда.
Кросс остановился. Рука замерла над наполовину пустым мешком.
Он стоял посреди комнаты, которая ещё не успела стать своей, и слушал, как где-то глубоко внутри колотится что-то глухое, не поддающееся счёту. Выбор был. Но в голове только тишина. Белая, тяжёлая, как первый снег, который вот-вот раздавит всё собой.
Он пробирался по коридорам крадучись, почти сливаясь с тенями.
Шаги бесшумные, привычные. Десять лет разведки не прошли даром: тело помнило, как стать тенью, как затаить дыхание там, где каждый звук может стать последним. Но сейчас внутри колотилось совсем не то, что на заданиях. Сейчас за ребрами бился не холодный расчёт, а что-то горячее, нетерпеливое, почти запретное.
Желание увидеть хотя бы живым, хотя бы одним глазом, оказалось сильнее страха, сильнее приказов, сильнее всего, что его учили.
Один коридор. Второй. Третий: витиеватый, бесконечный, с тусклыми лампами под потолком. Кросс почти не дышал. Каждый поворот мог стать последним, но удача была на его стороне.
И вот он — перед нужной дверью.
Рука на мгновение зависла над ручкой. Он перевёл дыхание — медленно, беззвучно, как учили. Потом открыл.
Эпик поднял взгляд. В нём не было ни удивления, ни надежды, только тяжёлое, мутное недоумение, словно он никак не мог понять, реален ли тот, кто стоит на пороге.
Кросс замер. Смотрел в ответ. И где-то глубоко внутри, под рёбрами, что-то медленно разжималось, отпускало.
С ним всё в порядке.
Живой. Целый. Допрос ещё не начался, видно по одежде, по тому, как он сидит, по этой странной, нездешней тишине вокруг. Кросс наконец позволил себе выдохнуть. Тихо. Почти неслышно.
Он стоял в дверях, и каждая секунда этого молчания была дороже любых слов, которые они когда-либо говорили.
— Идём.
Кросс шагнул к нему, пальцы заскользили по узлам верёвок, быстро, зло, почти грубо. Каждая секунда сейчас была на вес золота. Руки слушались, хотя внутри всё бушевало.
Эпик не сопротивлялся, когда путы упали. Но и не двинулся с места. Только смотрел тем самым тяжёлым, мутным взглядом, в котором читалось что-то совсем непохожее на надежду.
— Нам надо скорее проваливать отсюда, — тихо бросил Кросс, уже на полпути к двери.
— Кросс… — Голос Эпика был сухим, едва слышным. — Это глупо. Едва ли мы пройдём незамеченными через эти толпы головорезов.
Пауза. Слышно было, как за стеной где-то далеко прокатился чужой шаг, или просто показалось.
— Я не хочу, чтобы с тобой произошло что-то плохое, — Эпик говорил, глядя куда-то в пол, в сторону, только не на Кросса. — И тем более… из-за меня.
Кросс остановился у порога. Обернулся.
Взгляд прямой, жёсткий. Но не на Эпика, сквозь него, туда, где в конце коридора маячила тьма и чужие силуэты.
— Это не имеет значения. Я уже здесь.
Он сказал это так, будто другого варианта просто не существовало. И сам удивился тому, как спокойно прозвучал голос.
— Всё будет в порядке. Я обещаю.
Он не знал, может ли обещать такое. Но Эпик замер, и в его глазах мелькнуло что-то, что Кросс не решился назвать. Он просто протянул руку, взял его ладонь, мягко, но твёрдо, чтобы нельзя было высвободиться. Пальцы Эпика были холодными.
— Идём.
Кросс потянул его за собой, шагнул в коридор, не оглядываясь. Спиной чувствовал: Эпик идёт следом. Не потому, что поверил. Потому что выхода не было у обоих.
На удивление, у Кросса и правда всё было схвачено.
Эпик почти не запомнил, как они бежали. В памяти остались только обрывки: вспышка факела в темном коридоре, резкий рывок за запястье, собственное дыхание, слишком громкое, паническое. И ещё голова. Головная боль пульсировала где-то в затылке, разливалась тупой волной, заставляя мир плыть и двоиться.
Кросс вёл его за собой. Иногда почти тащил. Эпик цеплялся за этот единственный якорь, стараясь не упасть, но ноги плохо слушались, а мысли соскальзывали, как мокрая глина.
Он пришёл в себя окончательно только в поезде.
Грузовой вагон. Тряска. Серые доски стен, пахнущие углём и старым деревом. Где-то далеко стучали колёса, мерно, однообразно, почти убаюкивающе. Эпик сидел на каком-то мешке, привалившись плечом к холодной стенке, и никак не мог понять, сколько времени прошло с тех пор, как они выскользнули из той двери.
Кросс был рядом. Сидел напротив, поджав колени, и смотрел куда-то в щель между досками — туда, где в темноте мелькали огни, оставшиеся далеко позади.
— Спасибо, — тихо выдохнул Эпик.
Голос прозвучал чужим, хриплым, будто он долго молчал или кричал.
Кросс перевёл взгляд. Ненадолго. Кивнул как-то устало, почти невесомо.
— В порядке. Это, пожалуй, нужно было нам обоим.
Он замолчал. В вагоне слышалось только тяжёлое дыхание и перестук колёс.
— Наверное, это была последняя капля, — добавил Кросс тише. — Остаётся надеяться, что они нас не догонят.
В его голосе не было уверенности. Только странное, выжженное спокойствие человека, который уже сделал всё, что мог, и дальше просто ждёт.
Эпик закрыл глаза. Головная боль всё ещё жила где-то глубоко, но здесь, в темноте вагона, под мерный стук колёс, она казалась почти родной. Он молчал, уткнувшись взглядом в небольшое окно.
За мутным стеклом проплывали чужие земли, не те серые, выжженные войной равнины, к которым привыкли глаза. Здесь было иначе. Поля, ещё зелёные, мягко уходили к горизонту, кое-где темнели крыши домов, и над одной из труб вилась тонкая нитка дыма. Небо казалось ниже, теплее.
Эпик не помнил, когда в последний раз видел что-то подобное. Или просто не хотел помнить.
— Где это мы вообще? — спросил он, не отрываясь от окна.
Кросс улыбнулся. По-настоящему, без обычной своей тяжести, уголки губ дрогнули, и на секунду он стал похож на того человека, каким был когда-то. До всего.
— Южные земли. — Голос звучал непривычно мягко. — Кажется, нам никогда ещё не удавалось зайти так далеко.
Эпик кивнул, всё ещё глядя на убегающие поля. Свет падал на его лицо косыми прямоугольниками, дрожал на ресницах.
— Я, кажется, уже начал забывать, как выглядит мир за пределами лагеря.
Слова повисли в воздухе, ни на чём не задерживаясь. В них не было жалобы, только тихая, давно знакомая констатация. Что-то, что они оба понимали без объяснений.
Кросс молча кивнул, опуская взгляд.
А потом его рука осторожно, почти неуверенно, накрыла ладонь Эпика. Пальцы были прохладными и чуть дрожали. Кросс сразу отвёл глаза в сторону, уставился в щель между досками, словно там было что-то важное.
Эпик смотрел на их руки.
Несколько секунд — ничего. Только стук колёс и далёкий гул ветра.
А потом он сжал пальцы Кросса чуть крепче. Тихо, без лишней силы. Просто давая понять, что всё правильно. Что не надо отводить взгляд. Что здесь, сейчас, в этом трясущемся вагоне, они есть друг у друга.
Кросс не убрал руку. И не посмотрел на Эпика. Но уголки его губ снова дрогнули, едва заметно, почти по-детски.
Всего каких-то два дня, и они уже в южном порту.
Эпик не успел понять, когда серая равнина сменилась синевой. Просто однажды утром в щель вагона ударил не прежний тусклый свет, а яркий, почти солёный, так пахнет близкое море. И вот они стоят на деревянной платформе, а вокруг гомонят чужие голоса, и воздух какой-то другой: влажный, живой, не колючий, как в лагере.
Кросс, кажется, сам себя не помнил от нетерпения.
Он почти бежал вперёд, то и дело оглядываясь, проверить, идёт ли Эпик следом. Его плечи расправились, шаг стал легче, и на лице блуждало то странное выражение, которое Эпик никогда раньше не видел.
— Ты не представляешь, как было трудно уломать хозяйку отдать нам этот дом! — выпалил Кросс, не сбавляя шага.
Он почти перебегал через оживлённую улицу, ловко лавируя между телегами и спешащими горожанами. Эпик едва поспевал, и поймал себя на том, что впервые за долгое время улыбается не усилием воли, а просто так.
— Откуда такие деньги? — пробормотал он, нагоняя Кросса.
— Не важно, — отмахнулся тот, даже не обернувшись. В голосе звенело что-то мальчишеское, почти лихое. — Есть у меня свои запасы. Вот и пригодились.
Эпик хотел спросить ещё. О том, откуда у рыцаря, который десять лет только и делал, что воевал и получал жалованье короны, могли завестись деньги на целый дом. О том, почему хозяйка вообще согласилась сдать жильё двум незнакомцам без документов. О том, почему всё складывается слишком легко.
Но потом он посмотрел на Кросса, на его светлое, непривычно беззаботное лицо, на то, как он размахивает руками, показывая дорогу, и вопросы умерли сами собой.
Эпик просто пошёл следом. Туда, где в конце узкой улочки уже угадывались крыши домов у самой воды.
Он подумал: «Может, нам наконец повезло».
Эта мысль показалась ему настолько хрупкой, что он даже боялся её додумать до конца. Но она всё равно жила где-то под рёбрами тёплая, пугливая, почти запретная.
Эпик кивает. Слова сейчас кажутся лишними.
Кросс сворачивает в узкий переулок, и через минуту они останавливаются. Домик прячется в глухой части города, подальше от портовой суеты, — здесь слышнее море и тише шаги. Деревянные мостки ведут к низкой калитке, за которой начинается маленький палисадник. Кусты с бледно-розовыми цветами покачиваются от ветра, хотя самого ветра почти не чувствуется.
Эпик смотрит на дом — и впервые за долгое время что-то в груди разжимается, отпускает. Не радость, нет. Что-то другое. Тихая, почти ничего не значащая уверенность, что здесь можно выдохнуть. Спокойствие. Мнимое, возможно, но какое сейчас это имеет значение?
Тепло разливается по телу, поднимается от пальцев к локтям, к плечам, к шее. Он почти физически чувствует, как покидает напряжение, которое носил в себе так долго, что перестал замечать его вес.
Неужели он правда здесь?
— Он славный, — тихо отмечает Эпик, и голос звучит мягче, чем он ожидал.
Домик и правда был славным.
Стены из древесины, выкрашенной в нежно-голубой цвет, такой спокойный, каким бывает небо на рассвете, если долго не спать. Крышу покрывала розовая черепица, чуть выцветшая на солнце, отчего казалась ещё уютнее, будто на дом надели пыльный бархат. Окна маленькие, с резными наличниками, и за одним из них виднеется край занавески в белый горошек.
Дом был будто кукольный. Ненастоящий. Эпик видел такие в столице, в одном из музеев, куда однажды возили молодых рыцарей на «экскурсию по культурному наследию». Тогда он подумал: «Жаль, в таких не живут по-настоящему».
А теперь он стоял перед одним из них. Живой. Реальный. Можно дотронуться до гладкой крашеной доски, провести пальцами по резьбе наличника, вдохнуть запах старого дерева и соли, которую приносит с моря.
Он уже взялся за калитку, когда пальцы Кросса легли на запястье нетерпеливо, почти требовательно. Взгляд живой, искрящийся, такой редкий, что Эпик замер на мгновение. Кросс никогда не был таким. Или был, но очень давно, в другой жизни, которую они оба похоронили под обломками первых боёв.
— Идём, — сказал Кросс, и в голосе звучало что-то мальчишеское, почти озорное.
Эпик не сопротивлялся. Не мог. Не хотел. Ноги сами понесли следом, по узкой тропинке, мимо кустов и низких заборов, туда, где воздух становился солёнее и слышнее становился ровный, утробный шум.
Они выбежали на пляж.
Песок белый, мелкий, непривычно белый для их северных земель. Море лежало перед ними серо-голубое, с белыми барашками волн, и горизонт уходил в бесконечность, сливаясь с небом где-то там, где уже ничего не разобрать.
Кросс улыбался. Так ярко, что Эпик на миг ослеп.
Он никогда не видел его таким. Не помнил, чтобы эти глаза так сияли, чтобы линии лица разгладились, будто их никогда не трогала усталость. Кросс стоял босиком на влажном песке, и ветер трепал его волосы, и он был прекрасен в этой своей нелепой, хрупкой радости.
Эпик хотел что-то сказать. Взять за руку. Остановить это мгновение и удержать навсегда.
Но Кросс уже ускользнул.
Эпик не заметил, когда это случилось. Только что он был здесь, рядом, касался его руки. А в следующее мгновение Кросс уже шёл к воде, потом бежал, потом нырял в волну, исчезая за пенным гребнем.
— Кросс! — крикнул Эпик, но голос утонул в шуме прибоя.
А потом он увидел его снова, дальше, метрах в десяти, Кросс оглянулся и помахал рукой, приглашая за собой. Лицо его было счастливым и почему-то чужим.
Эпик кинулся в воду, не раздумывая.
Первая волна ударила в грудь, холодная, злая, обжигающая. Он вдохнул резко, воздух застрял где-то в горле. Ноги провалились в песчаное дно, но следующая волна сбила шаг, потянула вперёд, крутанула, как щепку.
— Стой! — попытался крикнуть Эпик, но рот наполнился солёной горечью.
Он барахтался, пытаясь поймать равновесие, но дно ушло из-под ног. Вода сомкнулась над головой. Мир стал мутным, зеленоватым, без верха и низа. Он открыл глаза, и увидел только взвесь песка и пузырьки.
Где Кросс? Где поверхность?
Эпик рванулся вверх, но не понял, где верх. Лёгкие жгло. Он выпустил остатки воздуха, они вышли судорожно, вместе с криком, которого никто не услышал. Вода хлынула в рот, в нос, тяжёлая, густая, мутная, она заполняла его изнутри.
В ушах шумело. А может это просто море?
Он перестал понимать, где тело, где вода, где кончается он и начинается это холодное, безразличное ничто.
А где-то очень далеко, за гранью этого утопающего сознания, ему показалось, что он слышит смех Кросса. Весёлый. Беззаботный. Тот самый, который он так хотел удержать.
Он уже сдавался. Тело тяжелело, сознание сворачивалось в тугую точку, и где-то на самом донышке тишины ему показалось, что это даже не больно, просто темно и тепло, как перед сном. Он почти растворился.
А потом рывок.
Чьи-то пальцы вцепились в его плечо, подхватили под лопатку, рванули вверх с такой силой, будто от этого зависело всё на свете. Прикосновение было отчаянным, знакомым до боли. Эпик почувствовал этот хват, не холодную хватку воды, а живое, горячее упрямство. Кто-то не давал ему уйти.
Голова пробила поверхность, и он вдохнул, судорожно, с кашлем, выплёвывая горькую солёную воду. Рядом никого не было. Только серая гладь и пустота.
Но след от пальцев ещё горел на коже.
Он выбрался на берег сам или его выбросило. Не помнил. Полз на четвереньках, дрожа, выплёвывая воду.
Пространство на суше выглядело ещё хуже. Всё искажалось: цвета плыли, земля под пальцами казалась слишком холодной, пахла не песком, а чем-то тяжёлым, сырым. Невыносимый холод сковал его.
Эпик закрыл глаза. Сильнее, чем когда-либо. Лишь бы всё прекратилось. Лишь бы не чувствовать эту пустоту рядом.
Тело внезапно отдаёт жуткой болью.
Она приходит не постепенно, бьёт наотмашь, врывается в каждую клетку, разрывает пелену последних тёплых иллюзий. Эпик открывает глаза, и мир, который только что был нежно-голубым и розовым, обваливается серой, мёртвой тяжестью.
Поле битвы.
Лес. Голые, чёрные стволы уходят в небо, переплетаясь ветвями, как сломанные пальцы. Вокруг тела. Сотни тел. Свои, чужие, уже не различить. Все смешалось в кровавую кашу, и воздух тяжело пахнет железом, потом и чем-то сладковатым, от чего тошнит.
Большие сугробы лежат меж убитыми, снег идёт медленно, равнодушно, засыпает лица, раны, потухшие глаза. На белом алое. Кровь растекается под каждым телом, сворачивается, замерзает, но новая всё сочится, пока кто-то ещё дышит.
Эпик понимает, что не может пошевелиться. Только поворачивает голову, и чувствует, как что-то мокрое и липкое заливает бок. Рана. Глубокая, смертельная. Его бросили здесь, а смысл добивать? Холод, снег, волки по ночам. Зачем тратить стрелу на того, кто сам не встанет?
Сердце замирает. Нет, не от боли. От неё уже почти не осталось сил чувствовать. Другое. Эпик ищет глазами, мечется взглядом по полю, по сугробам, по телам, в которых ещё теплится надежда.
Он всё ещё надеется на лучшее. Глупо, бессмысленно, но не может иначе.
И находит.
В паре метров от себя. Кросс лежит на спине, раскинув руки. Снег засыпает его лицо, но Эпик всё равно узнаёт это лицо. Узнаёт, потому что видел их только что, в том домике у моря, на том пляже, где Кросс смеялся и звал за собой.
Меч вонзён в грудь. Пригвоздил его к земле, к вечной мёрзлой земле, как бабочку к доске коллекционера. Клинок торчит под глупым, нелепым углом, и вокруг него снег давно пропитался красным, почернел, стал похож на грязную корку.
Эпик не кричит. Голоса нет. Есть только тихий, булькающий выдох, и где-то в груди рвётся последняя нить, которая держала его на этом свете.
От сильного мороза конечности почти перестали слушаться.
Пальцы не гнутся, кажутся чужими, деревянными. Руки дрожат мелкой, бесполезной дрожью, но Эпик всё равно ползёт. Снег набивается под одежду, тает от тепла тела, и тут же леденит заново. Каждый сантиметр земли даётся как последний. Рана в боку пульсирует тупой, уже почти не острой болью, просто тяжестью, которая тянет вниз, в землю, в забвение.
Он не смотрит по сторонам. Только вперёд, туда, где в паре метров лежит Кросс.
Снег вокруг него давно перемешался с кровью, стал бурым, липким. Меч всё так же торчит из груди, страшный и нелепый, как чужой предмет, которому не место в живом теле. Эпик подползает вплотную, поднимает голову, и встречается взглядом с Кроссом.
Стеклянный взгляд. Пустой. Смотрит сквозь него, сквозь снег, сквозь небо, сквозь всё, что было и чего не случилось.
И внутри у Эпика что-то рушится. Без звука, без крика. Просто осыпается, как старая стена, которая держалась на одном только упрямстве. Теперь не на чем. Кросс его не видит. Никогда больше не увидит.
Рук он почти не чувствует. Они чужие, тяжёлые, как чурбаки. Но Эпик находит в себе силы поднести ладонь к лицу Кросса, замерзшими, дрожащими пальцами дотрагивается до век. Закрывает глаза другу. Движение получается грубым, неловким, но это всё, что он может сейчас дать.
Потом он падает на спину. Прямо в снег, рядом с Кроссом, плечом к плечу. Небо над головой серое, низкое, сыплет мелкими колючими хлопьями. Они ложатся на лицо, не тают, у тепла тела больше не хватает, чтобы их растопить.
Он шарит рукой рядом. Снег. Лёд. Чья-то чужая экипировка. Он не видит, куда кладёт пальцы, только ощупывает пространство отчаянным, наощупь движением. Где его рука? Где?..
Пальцы натыкаются на что-то холодное, неподвижное. Кисть Кросса. Эпик с трудом сжимает её, не чувствуя собственных пальцев, только помня, что нужно держать.
Он лежит так, смотрит в небо и думает.
О чём человек думает перед смертью?
Вопрос приходит сам собой, тихий и совершенно спокойный. Странно, он думал, что будет страшно. А сейчас внутри только пустота и этот голос, ровный, почти любопытный.
Думал ли Кросс обо мне? В свои последние секунды — вспомнил ли?
Эпик не знает ответа. И никогда не узнает.
Снег продолжает падать. Засыпает их обоих, медленно, аккуратно, будто кто-то накрывает одеялом.
Он не отпускает руки Кросса.
Не сейчас.
Эпик легонько сжимает руку Кросса.
Только на это и хватает сил, чуть заметное движение, почти рефлекс. Пальцы почти ничего не чувствуют, но он держит. Не отпускает. Уже не за себя, за то, что не успел сказать, за все те годы, когда слова были лишними.
Может, в следующий раз.
Мысль приходит сама собой, не горькая, не отчаянная. Простая. Как обещание, которое некому давать, кроме самого себя. В следующий раз они встретятся там, где нет войны, где нет приказов и смертельных ран. Где Кросс снова улыбнётся по-настоящему, не в грёзах, а наяву.
Эпик закрывает глаза. Веки тяжёлые, холодные.
Вдалеке слышен вой собак, тоскливый, протяжный, чужой. И гул людских голосов, пока ещё далёкий, но уже неминуемый. Те, кто ищет выживших. Или тех, кого можно добить. Какая теперь разница?
Примечания:
О всех новых работах можно первыми узнать тут https://t.me/raaaaaars